"В чужой стране" - читать интересную книгу автора (Вольф Абрам Яковлевич)

Пора! Пора!

Гитлеровцы пригоняли на шахту все новые и новые партии пленных, но положение не изменялось. К весне 1943 года на шахте Айсден суточная добыча угля упала до двух тысяч тонн. А раньше, до прибытия русских, из Айсдена каждый день отгружалось в Германию по пять-шесть тысяч тонн.

Гитлеровцы усилили репрессии. Лагерная тюрьма была забита, две партии пленных отправили в лагеря смерти — Дахау и Бухенвальд. Ежедневно сотни людей лишались пищи. Лагерь ответил на эти репрессии новыми диверсиями, массовым саботажем. Все чаще стали появляться листовки, газета «Известия».

* * *

… Поезд с грохотом катится по штреку. Машинисты электровозов, молодые бельгийские парни, любят ездить с «ветерком». В последней вагонетке едут четверо — Шукшин, Зуев, Трефилов, Маринов. Как только поезд подходит к крутому изгибу, Зуев вынимает из-за пазухи тонкую пачку листовок, опускает руку вниз, за вагонетку. Ветер взвихривает маленькие листочки, они далеко разлетаются по штреку.

Через пять-шесть минут опять крутой поворот, и снова бумажки белыми лепестками садятся на черную, обильно усыпанную углем землю.

Листовки перед самым спуском в забой Шукшину сунул Стефан Видзинский. В них всего четыре строчки, но каждое слово звучит набатом. «Товарищ! Друг! Брат! Красная Армия наступает, час освобождения близок. Будь стоек до конца, как сталинградцы. Помни: каждая тонна добытого тобою угля — удар по матери-Родине. Ни грамма угля врагу! Смерть фашизму! Да здравствует наша победа!»

Около девятого забоя поезд останавливается. Шукшин с трудом вылезает из вагонетки, идет последним. Он сильно ослаб.

Около входа в забой стоит Тюрморезов, подбивает камнем каблук башмака. Шукшин подходит к нему.

— Стефан передал? — шепотом спрашивает Тюрморезов.

— Все сделано.

— Вечером в окопе за вторым бараком. Дубровский предупредит.

— Ясно! — Шукшин порывисто пожимает руку Тюрморезова и скрывается в черной дыре забоя.

Тюрморезов, приколотив каблук, идет в свой, седьмой, забой. По дороге его догоняет мастер Альберт Перен.

— Это ты, Мишель? Здравствуй, старина!

Альберт молод, но уже десять лет проработал под землей и считается в шахте лучшим мастером. Годы тяжелой подземной работы не согнули этого человека, как многих его товарищей. Он всегда бодр, оживлен, под большим, низко нависшим лбом весело, задорно светятся маленькие глаза, чистые и ясные, как капельки родниковой воды. С русскими, особенно с Тюрморезовым, у Альберта большая дружба. Мастер действует заодно с пленными, помогает выводить из строя механизмы, инструмент.

Альберт расстегивает свою сумку, достает завернутый в газету бутерброд.

— Мия послала тебе, Мишель… На, бери!

У Перена большая семья, живет он бедно. Продукты на вес золота, а заработок совсем плохой. Когда добыча угля сокращается, какой уж тут заработок!

Тюрморезов отказывается от бутерброда.

— Не надо, Альберт. Оставь детям.

— Зачем обижаешь, камерад? Моя Мия тебе послала…

В забое Альберт сказал, чтобы Тюрморезов шел работать к Ивану Ольшанскому.

— Есть разговор. Иди!

Ольшанский, вольнонаемный шахтер, родом из Западной Украины, ставил крепежные стойки в самом конце забоя. Увидев Тюрморезова, он бросил кувалду, опустился на доску.

— Садись, Михаило Табаку не хочешь? Дуже гарный табак. — Ольшанский вынул из кисета свернутый в тугую трубку табак, оторвал добрый кусок, заложил за щеку. — Ну, как ночевал, парень, не заболели твои бока от мягкой перины? А что там поделывает наш друг — господин комендант? Бедняга комендант! — Ольшанский вздыхает, качает головой. — Говорят, совсем с ног сбился. Столько у него хлопот!

Ольшанский смотрит на Тюрморезова с лукавой, доброй улыбкой. Этот пожилой одинокий человек — у него нет ни семьи, ни дома — удивляет своим добродушием и какой-то беспечной веселостью. Он и с немецким начальством разговаривает с шутками и прибаутками. Сразу не поймешь: то ли серьезно говорит, то ли подсмеивается.

К Ольшанскому тянутся люди, у него друзья во всех забоях. Шахтеры знают, что за внешней веселостью и добродушием в этом человеке скрываются сильная воля, острый ум и жгучая ненависть к врагу. Ольшанский — руководитель подпольной коммунистической организации шахты.

— Поговорим о деле, Михайло. Наши старшие товарищи одобряют ваше решение… — Лицо Ольшанского, только что светившееся улыбкой, теперь сосредоточенно. — Партизанам нужны смелые, опытные люди. Вы крепко поможете бельгийским партизанам. Но бежать трудно. Тут много фашистских войск, гестапо. Потом эти, черные… Они для вас особенно опасны.

Разве вы поймете, где наш бельгиец, где черный? На лбу у них не написано. Много людей погибнет при побегах! Может быть, надо ждать, когда подойдут англичане и американцы? Сколько они еще будут отсиживаться там, за Ла-Маншем!.. Когда приблизится фронт, партизаны нападут на лагерь и освободят людей. К тому времени мы будем иметь оружие. Вот так… Так велели сказать тебе наши товарищи, Михайло.

— Ждать? Нет, Иван, ждать мы не можем. Не о спасении своем думаем… В такой борьбе жертвы неизбежны. Мы готовы на все. Так и передай.

— Я знал, Михайло, что ты это скажешь…

— Надо начинать побеги. Зима кончилась. Теперь самое время… Если организованно — жертв будет меньше. Уходить придется отсюда, с шахты.

— Только с шахты, — ответил Ольшанский. — Здесь мы поможем. Шахта меньше охраняется. — Ольшанский положил ладонь на колено Тюрморезова, придвинулся к нему ближе. — Стефан Видзинский будет передавать одежду. В ваших куртках далеко не уйдешь. За шахтой встретит Альберт, отведет к себе. Антуан Кесслер переправит к партизанам. Один он знает дорогу…

— Хорошо. Первая группа уже готова. Марченко знаешь, матроса?

— Знаю.

— Он пойдет, сержант Новоженов…

— Петро?

— Он. Потом Маринов…

— Тихо! — Ольшанский настороженно поднял голову. — Идут… Ну, бери стойку, Михайло. Так разъелся на лагерных харчах, что и повернуться уже не можешь… Работать надо, работать!

* * *

Шукшину к концу смены стало совсем плохо. Он тяжело, прерывисто дышал, все тело покрылось холодным потом, голова кружилась. Политрук Зуев положил его на доску, сунул свою куртку под голову, сел рядом. Он и сам трудно дышит, кровь бьет в виски, в уши. Зуев стискивает голову ладонями: кажется, не выдержат, лопнут перепонки.

— Совсем воздуха нет, дышать нечем. Всех они тут убьют… — Зуев откинулся к стенке забоя, припал головой к холодным, мокрым камням. Долго сидел неподвижно, закрыв глаза, погруженный в свои думы. Потом наклонился к Шукшину:

— Надо бежать, Константин Дмитриевич. Пора! Братка не поймали, ушел… Зимой ушел, а теперь весна. Пора!

— Пора, Александр, — хрипло проговорил Шукшин. — Теперь пора…

Из глубины забоя донеслось:

— Кончай работу, ребята! Шабаш!

Зуев помог Шукшину подняться.

Пленных привели в лагерь, но не распускают и не ведут на кухню. Колонна стоит посредине двора. Солдаты, держа карабины наперевес, прохаживаются вдоль строя, посматривают в сторону канцелярии. Пленные уже знают: сейчас с ними будет говорить начальство.

На этот раз появляется сам комендант. Он идет быстро, по-бычьи наклонив голову, и зло смотрит по сторонам. На почтительном расстоянии от коменданта шагает переводчик Трефилов.

Дойдя до середины колонны, комендант вскидывает голову и разражается бранью.

Трефилов выходит вперед, переводит:

— Господин комендант говорит, что вы скоты, мерзавцы и грязные свиньи. Господин комендант говорит, что он заставит вас работать на Германию, всех посадит на 200 граммов хлеба и воду. Господин комендант требует сказать, кто дает листовки, кто занимается этим делом. Он уверен, что вы выдадите этих людей… Я перевел, господин комендант!

— Втолкуйте им хорошенько, переводчик! Хорошенько втолкуйте этим скотам! — в бешенстве выкрикивает комендант. — Мы уничтожим всех саботажников, всех уничтожим! Мы заставим сказать… Переводите же, черт вас побрал, переводите!

— Господин комендант говорит, что пошлет вас в лагеря смерти, будет всех расстреливать… — Трефилов прямо смотрит в глаза товарищам. В сердце его бушует ярость, он силится ее сдержать и не может. Лицо его побледнело, голос дрожит. — Комендант говорит, что мы, русские, — малодушные, слабые люди. Он нас как следует прижмет, и мы заговорим… Ну, говорите, выдавайте… Выдавайте! Я перевел, господин комендант…

— Поняли, мерзавцы? Я заставлю говорить! — Комендант поворачивается к начальнику конвоя — Не кормить!

* * *

…Шукшин лежит на нарах в полузабытьи. В бараке душный, свинцовый сумрак. Глаза Шукшина открыты, в памяти без всякой связи проносятся картины пережитого. Вот он в Георгиевском зале Большого кремлевского дворца. Празднично накрытые столы сверкают хрусталем. В зале светло, весело, шумно… За столами сидят красные командиры — конники. Это в их честь правительство устроило прием в Кремле. Рядом с Шукшиным сидят прославленные командиры, военачальники, имена которых известны всему народу. К группе котовцев подходит Буденный. Тронув рукой пышные седеющие усы, протягивает бокал:

— За молодых командиров-котовцев! За красных орлов!

Шукшин встает вместе с товарищами. Как он счастлив, сколько в нем силы!

…Сверкающий огнями зал отодвигается, уплывает. Перед глазами мелькают, несутся, кружатся красные, белые пятна. Круги исчезают. Туман, густой белый туман… Нет, это не туман, а снег. Белая мгла. Какая страшная пурга! Ветер захватывает дыхание, сбивает с ног, совсем нет сил идти. Отряд где-то впереди, он потерял его из виду, он один а этой белой круговерти. А по пятам идут беляки. Он пытается бежать, но ноги тонут в сугробах, он падает, а за спиной уже слышится горячее дыхание лошади…

— Константин Дмитриевич, Константин Дмитриевич! — над Шукшиным наклонился Дубровский, тормошит за рукав. — Выйдем… Вам надо выйти…

— А? Что? — Шукшин вскакивает, непонимающе глядит на Дубровского. — Это ты, Алексей?..

— Ждут!

— Кто? А, сейчас, сейчас! — Шукшин слез с нар.

— Подождите немного.

Дубровский вышел из барака. Подождав минут пять, за ним направился Шукшин. Но только он сделал несколько шагов, как рядом с ним оказался молодой, щуплый парень со скуластым, угреватым лицом. Парень этот русский, родом откуда-то из Сибири, но очень похож на монгола. Глаза у него узкие, раскосые. В бараке его все зовут Монголом. О нем и предупреждал Тюрморезов.

Шукшин не спеша направился на улицу. Монгол идет за ним, чуть позади. «Привязался, сволочь, — со злобой думает Шукшин. — Как от него отделаться?»

Выйдя во двор, он сел на пенек около барака, сжал голову ладонями. Парень устроился рядом.

— У меня табак есть. Закурите?

— Отстань ты… Без твоего табаку голова кружится.

— Закружится, небось… Теперича и этой баланды не получишь. — Монгол вынул из кармана кусок серого хлеба, разломил пополам.

— Нате!

— Не надо, не хочу, — Шукшин отстранил от себя руку с куском хлеба. Монгол не настаивал, спрятал хлеб.

— Кто-то листовки кидает, а тебе с голоду подыхать. Они все равно узнают, кто этим занимается. И на кой черт сдались эти листовки, какая от них польза? Так, может, еще домой возвернешься, а с этими делами всем каюк…

«На разговор вызывает, гад, — думает Шукшин, поглядывая по сторонам. — Как же отделаться?»

— Это ты верно говоришь, насчет листовок. От них одна смута…

Из-за барака выходит Дубровский.

— Монгол, эй, Монгол! Иди в барак, староста зовет. Живо!

Монгол нехотя поднялся. Дубровский, проводив его взглядом, метнулся к Шукшину.

— Идите! За вторым первая траншея…

— Смотри за этим…

— Понял!

Шукшин проскочил ко второму бараку, стоявшему в тылу лагеря, обогнул его, прижимаясь к стене, и ползком пробрался к противовоздушной щели. Осмотревшись, спрыгнул. Под ногами хлюпнула вода.

— Кто? — послышался из темноты шепот.

— Костя.

— Сюда, левее!

В траншее ждали Тюрморезов и Тягунов.

— Почему задержались? — спросил Тюрморезов.

— Монгол привязался.

— Мы его изолируем, завтра он уйдет из вашего барака, — проговорил Тягунов. — На шахту я уже передал… — Он придвинулся к ним ближе, прислушался. — Дело вот в чем, товарищи. Наступление Красной Армии благоприятствует открытию второго фронта… Союзные армии могут высадиться в любой момент, мы должны быть к этому готовыми… Как только союзные войска подойдут к Бельгии, нас отсюда уберут. Безусловно. Могут отправить в Германию. А если обстановка не позволит им сделать это — расстреляют… Мы поднимем восстание в лагере, как только союзники выйдут к границам Бельгии… Лагерь разбит на батальоны, роты, взводы. Командиры назначены. Утвержден штаб. Руководите операцией вы, Шукшин. Начальник штаба — Сайковский. Кадровый офицер…

— Знаю. Кто командиры?

— Тюрморезов, Бещиков, Ременников, Трефилов, Дубровский, Базунов, Солодилов, Комаров… Комаров возглавляет боевую группу первого удара, разоружает караул в лагере и уничтожает связь. В конвойной команде 90 автоматов и винтовок, шесть пулеметов…

— На две тысячи человек этого мало, — нетерпеливо перебил Шукшин. — Тут же кругом вражеские части… Бельгийцы дадут оружие?

— Комитет компартии и Белая бригада способны вооружить только боевую группу. Дадут пятнадцать пистолетов и четыре-пять автоматов… Купфершлегер сообщил сегодня, что Белая бригада обеспечит продовольствием на двенадцать дней…

— Продовольствие — не главное. Надо иметь оружие. Без оружия нас истребят. Мы не имеем права подвергать людей такой опасности…

— Бельгийцы рассчитывают, что англичане сбросят оружие.

— Англичане? Когда сбросят? — Шукшин старается разглядеть в темноте лицо Тягунова.

— Это неизвестно. Купфершлегер дал понять, что это может быть приурочено к открытию второго фронта.

— Второго фронта!.. — Шукшин помолчал. — Все связывается со вторым фронтом… А когда его откроют? Нет, ждать мы не можем!

— Поднять восстание до вторжения союзников невозможно, — глухо заговорил Тюрморезов. — Нас истребят!

— В Бельгии растет партизанское движение. Мы можем создать русские отряды… Сильные отряды освободят лагерь!..

— А потом что? — спокойно возразил Тягунов. — Где мы укроем тысячи людей? Леса небольшие… Но отряды мы создадим. Немногочисленные, хорошо вооруженные группы! Одна крупная диверсия здесь, в глубоком тылу, стоит операции двух дивизий…

— Время начинать побеги! — Шукшин придвинулся к Тягунову, вцепился в его плечо. — Надо начинать!

— Побеги готовятся. Через несколько дней уйдут четверо. Готовится вторая группа…

— Я должен идти с этими людьми, — решительно сказал Шукшин.

— Нет, вы пойдете потом, когда в лесах накопится достаточно людей. Объедините в отряд… С первыми группами пойдет старший политрук Маринов. За ним — Базунов…

— Решение правильное, — согласился Тюрморезов. — Шукшин должен идти позже.

— Вам надо набраться сил, — сказал Тягунов. — Решено вас поставить старостой барака. Отдохните. Перед побегом снова пошлем в шахту… Теперь вот что. В лагерь приезжает начальство, особо уполномоченный комиссар. Вчера он был на шахте Цварберг… Саботаж на всех шахтах. Они сейчас пойдут на самые крайние меры. Надо усилить работу с людьми. Действуйте смелее. Обстановка на фронте позволяет…

Послышался слабый, чуть слышный свист. — Уходим! — шепнул Тюрморезов и выбрался из окопа.

* * *

У своего барака Шукшин увидел немецких солдат, волочивших пленного за ноги. Один из солдат открыл дверь, а остальные, подхватив пленного за руки и за ноги, раскачали его и бросили в барак.

Солдаты закурили и направились к воротам.

Шукшин вошел в барак. Около двери, широко разметав руки, лежал пленный. Одежда на нем была изорвана в клочья, тело сплошь покрыто синяками и кровоточащими ссадинами. Шукшин склонился над пленным, приподнял его голову и вздрогнул.

— Браток!

Со всех сторон подходили люди. Братка подняли, отнесли на нары. Шукшин расстегнул на его груди рубашку и, намочив тряпки, обложил ими грудь Братка, голову, осторожно обтер распухшее, окровавленное лицо.

— Не выживет, должно, — проговорил кто-то. — Все легкие ему отбили.

— Выживет, — откликнулся другой. — Такого не убьешь…

Появился староста барака, приказал разойтись по местам. Около Братка остался один Шукшин. Пощупав пульс, прислушался к дыханию, сел рядом на нары. Усталость скоро взяла свое, он задремал. Очнулся от толчка. Браток метался, скрипя зубами, мотал головой. Шукшин обнял его, прижал голову к своей груди.

— Успокойся, Михаил, успокойся!.. Может, попьешь? — Шукшин взял котелок с водой. Но Браток так крепко сжал рот, что котелок стучал о зубы и вода лилась на грудь.

— Я подсоблю, подниму ему голову…

Шукшин повернулся, поднял глаза. Рядом стоял Монгол.

— Это ты… Я сам, не надо. Уходи!

Браток успокоился, затих. Монгол продолжал стоять, прислонившись спиной к деревянному столбу.

— Что не уходишь, чего тут тебе надо? — зло прикрикнул Шукшин.

— Мне сказать… Я хотел предупредить вас… — Парень отодвинулся от столба, наклонился к Шукшину. — Они знают про организацию. Следят…

— Что ты плетешь? Какую организацию? Уходи!

Монгол схватил Шукшина за плечо, торопливо, захлебываясь, зашептал:

— Подозревают вас, Маринова, Марченко, матроса… Велели следить мне и еще одному. Я вам покажу его… Я видел, как вы с Зуевым кидали листовки, но я не скажу.

Сдохну, а не скажу… Совесть замучила, я все ночи не сплю. Я там, на фронте… Когда из окружения выходили, я выбился из сил и не пошел. Ребята ушли, а я в деревню… Сдался… и тут сподличал, на гестапу работать согласился. Я не хотел… Они бить начали. Лучше бы совсем убили. Гады… Я слабый человек, не могу, когда бьют… — Монгол отпустил плечо Шукшина, замолчал. Его душили слезы.

— Я видел, как они Братка… пытали. Он им ни слова… — Монгол громко всхлипнул, вытер кулаками глаза.

Его бил озноб, колени, касавшиеся ноги Шукшина, дрожали.

Шукшин молчал. В душной, тяжелой полутьме барака громко стонали, храпели люди.

— Иди спать, — проговорил он после долгого молчания. — Если совесть у тебя осталась — дорогу найдешь. Иди, ступай…

— Вот Братку! — Монгол отдал Шукшину большой кусок сахару, завернутый в тряпку. Постояв еще минуту, тяжело вздохнул и побрел на свое место.

На другой день, когда Шукшин вернулся с шахты, Браток уже пришел в себя. Лежал на боку, закрыв лицо одеялом. Товарищи пытались с ним заговорить, но он не отвечал. Шукшин сел с ним рядом, осторожно дотронулся до плеча.

— Очухался, орел? Молодец, живучий!

— Это вы… — Браток откинул одеяло, медленно, осторожно повернулся на спину, заскрипел от боли зубами. — Живого места не оставили, стервы…

— Да, отделали тебя здорово. Они это умеют… На вот тебе гостинцы, держи. Бельгийцы передали. Гляди, какой огурец! Парниковый, а аромат какой! Жеф послал… Хороший народ — бельгийцы, сердечный. На хлеб, держи.

Михаил съел огурец, от хлеба отказался.

— Не могу, горит все…

Шукшин завернул хлеб в газету, положил под подушку Братка, сел на нары.

— Как же они взяли тебя? Наверное, в деревни заходил?

— Заходил. Жил в лесу, в землянке, а потом… кто-то из черных выдал. Я только зашел в дом к бельгийцу, а они… Целый взвод наскочил. Ждали…

— А партизаны? Партизан не нашел?

Браток закрыл глаза, повел головой из стороны в сторону.

— Ну, отдыхай, спи. Потом поговорим. — Шукшин поднялся, но Браток взял его за руку:

— Погодите. Шукшин сел.

— Как вы тут? Как… ребята?

— Работаем, Браток, только угля от нашей работы не прибавляется… Научились. Война идет жестокая…

— Мне тут не оставаться, — проговорил Браток, уже думая о своем. — Отдохну и уйду. На карачках, а уйду…

Он долго лежал неподвижно, уставясь в потолок, в одну точку. Потом повернул голову к Шукшину, слабым движением руки велел придвинуться ближе.

— Бежать так… Вправо — нельзя: канал, шоссе… Машин много, патрули. Двигай наискось, влево… Как выйдешь из шахты — влево, к горе… А от нее прямо, пря… — Браток закашлялся, отстранив рукой Шукшина, приподнялся, выплюнул черный кровяной комок. Отдышавшись, заговорил снова. — От горы лесом иди. Деревни справа. Только осторожно, не нарвись… — Браток замолчал.

— Ты откуда бежал? С шахты?

— С шахты… в трубе до ночи сидел. У забора штабели труб… Они искали, с собаками. Один в трубу заглянул, а не увидел! Мне только бы немного поправиться…

— Поправишься. В шахте бельгийский врач работает, Фаллес. Он тебя живо поднимет. И едой помогут.

* * *

Приехавший из Берлина особый уполномоченный перевернул весь лагерь. Маленький, жилистый, подвижной, как пружина, он за какой-нибудь час обежал все двенадцать бараков, канцелярию, лазарет, тюрьму, кухню…

— Бездельники, остолопы, бабы! Вам не русских солдат охранять, а слепых котят. Я вас научу работать. Я научу! — разносился по всему лагерю его резкий, визгливый голос. Комендант ходил за ним по пятам с вытянувшимся от страха лицом и только повторял: «Виноват, господин комиссар, виноват».

— Виноват, виноват!.. Это лагерь? Это санаторий, пансион! Для русских скотов они устроили тут пансион… Два раза в день супом кормят! Брюква, брюква, только брюква… Слышите, вы!

— Но, господин комендант, с нас требуют угля… Их кормит шахта… Администрация требует…

— К черту администрацию, к дьяволу! Я покажу этой администрации! Сколько саботажников вы расстреляли? Двух… Расстреляйте двадцать, пятьдесят, сто… Они дадут уголь! Вы не умеете работать, комендант, вы — тряпка, а не комендант!

— Они убивают надсмотрщиков. В шахту нельзя спуститься, господин комиссар…

— Баба! Трус! Убивают надсмотрщиков… За одного убитого повесить пятьдесят пленных. И все! Второго не убьют… Я сам пойду в шахту!

— Господин комиссар…

— Я один пойду, вы мне не нужны!

Комиссар отправился на шахту. В сопровождении Купфершлегера, он облазил все забои. Но осмотр не удовлетворил его. Работала подготовительная смена, а он хотел видеть, как рубят уголь.

На другой день комиссар опять был в штреке.

— Какой у вас самый крупный забой? — спросил он Броншара, которому было поручено сопровождать начальство.

— Девятый, господин комиссар.

— Сколько дает этот забой в сутки?

— Двести-триста тонн.

— А сколько он должен давать, сколько давал раньше?

— Несколько больше…

— Сейчас посмотрим… — гитлеровец достал из кармана блокнот. — А ну, посветите! Что вы стоите!..

— Пожалуйста, господин комиссар! — Броншар направил луч лампы на развернутый блокнот.

— Ха, несколько больше!.. К вашему сведению, господин инженер, девятый забой должен давать в сутки семьсот пятьдесят тонн угля! Идемте!.. Несколько больше… Саботажники!

В забое не работали, что-то случилось с воздухопроводом. Шахтеры сидели у стен, в темноте желтыми пятнами светились их лампы.

— Почему не работают? — спросил комиссар. Трефилов объяснил, в чем дело.

— У вас это каждый день. Вы больше стоите, чем работаете.

— Люди стараются, сколько хватает сил, — ответил Трефилов.

— Стараются… Надо семьсот пятьдесят тонн давать, а вы даете двести!

— Шахтеры не виноваты, господин комиссар. Механизмы, моторы изношены, инструмента, отбойных молотков не хватает.

— Не хватает… А сколько отбойных молотков завалено породой? Ты знаешь?

— Я не занимаюсь учетом инструмента, господин комиссар. Я переводчик.

— Саботажники… Не хотите работать. Мы заставим работать! Переведите им: когда они будут давать семьсот пятьдесят тонн, — им дадут кушать. Сначала уголь, потом кушать. Вы дадите норму! Я сделаю из вас… как это называется?.. Ударников!

Комиссар и Броншар ушли.

— Плохо, Констан, — сказал Антуан Кесслер, придвинувшись к Шукшину. — Этот комиссар… Плохо! Они совсем не будут кормить.

— Ничего, Антуан, как-нибудь продержимся.

Появился Жеф, работавший теперь в соседнем забое.

Усаживаясь рядом с Шукшиным, устало сказал:

— Наш забой тоже стоит. Ваши ребята это умеют делать… Как там Мишель?

— Браток-то? Жив. Скоро поднимется.

— Мишель… Хороший парень! — Жеф помолчал, выплюнул табак и предложил: — Надо петь. Петь очень хорошо! Виталий, иди сюда. Будем петь!

Это было так неожиданно, что даже Трефилов, лучше других владевший фламандским языком, не понял Жефа.

— Что ты сказал, Жеф?

— Петь! Песня… Очень хорошо петь!

— А, ты хочешь, чтобы мы спели! — понял, наконец, Трефилов. — Что же, больше делать нечего. Петь, так петь! Вот только какую песню? В плену, брат, петь мы разучились…

— Слушай, Жеф, ты про Катюшу знаешь? — спросил парень, сидевший за Шукшиным.

— Катьюша? А, Катерин, девушка! Нет, не знаю…

— А про Москву? Москва моя, ты самая любимая… Знаешь?

— Москва! Знаю, знаю! — обрадованно закивал головой Жеф. — Столица Советского Союза…

— Я про песню, Жеф, про песню!

— Мы знаем это, — проговорил Антуан Кесслер и негромко, хриплым, подрагивающим от волнения голосом запел:

Вставай,   проклятьем   заклейменный, Весь   мир   голодных   и   рабов! Кипит   наш   разум   возмущенный И   в   смертный   бой   вести   готов…

В темном, низком забое звучал только голос Антуана. Он был слаб, как огонек свечи. Еще один порыв ветра, и огонек погаснет… Но вот к голосу Антуана присоединяется еще один голос, потом еще, еще, еще… Русские поют на своем языке, бельгийцы — на своем. Поют негромко, песня глухо рокочет в тесном забое, кажется, она пробивается откуда-то из-под земли.

В тусклом свете шахтерских ламп появляется громадная согнувшаяся фигура шеф-пурьона.

— Прекратите, эй! — кричит он. — Работать!

Но шеф-пурьона не слышат или не хотят слышать. В забое зазвучало громче:

Это   есть   наш   последний И   решительный   бой…

Шеф-пурьон опустился на камень, поднял лампу и осветил лица шахтеров. Он не сказал больше ни слова. Он понял, что ему ничего не сделать с этими людьми.

Главный мотор конвейера исправили, снова загрохотал, загремел рештак. Шахтеры потянулись к своим местам. В это время в забое появились Купфершлегер и переводчик Комаров. Купфершлегер заговорил о чем-то с шеф-пурьоном, а Комаров отыскал Шукшина и незаметно, притиснувшись к нему вплотную, передал газету.

— Спрячьте!

Как только Комаров отошел, Шукшин разыскал Маринова. Они отползли вглубь просторной квадратной пещеры, образовавшейся после того, как здесь вырубили пласт угля.

— Ближе, сюда! — Шукшин отодвинулся к самой стене, в угол. — Смотри…

Он осторожно развернул газету, осветил фонарем. Это была газета «Известия», печатавшаяся в Льеже. Заголовок ее сделан в точности так, как у московских «Известий». На четырех небольших страничках напечатаны сообщения с фронтов, материалы о жизни и борьбе советского народа, письма русских военнопленных!

— Вот статья Тягунова! — Шукшин поднес газету к глазам, всмотрелся в серые строчки. Статья призывала ответить на репрессии врага усилением борьбы, диверсиями, массовыми побегами из плена.

— Хорошо написано, молодец, — с волнением проговорил Шукшин, передавая газету Маринову. — Дашь почитать ребятам. Смотри, осторожней!

После смены, когда в штреке пленные качали рассаживаться по вагонеткам, к Шукшину подошел матрос Марченко.

— Вон в ту сядем, там никого нет, — он повел Шукшина к задней вагонетке. Как только состав тронулся, Марченко наклонился к уху Шукшина:

— Сегодня трое ушло… Нормально! Завтра я поднимаю якорь.

— Поговори с Братком, он скажет как…

— Говорил.

— Костюмы будут?

— Сделает Комаров.

— В лесу уже много наших. Со всех шахт уходят. Старайся находить людей, устанавливай связь. Я тут не задержусь. Моя кличка Котовец.

— Ясно.

Шукшин нащупал в темноте руку Марченко, крепко сжал ее.

— Счастливо… До встречи… Там! Не забудь: Котовец…

* * *

Марченко убежал ночью с сержантом Петром Новоженовым, ловким, сильным и не по возрасту строгим парнем. Новоженов до этого пытался бежать дважды и оба раза один. Последний раз он уходил из лагеря, спрятавшись под кузовом автомашины, привозившей на кухню уголь. Его заметили, когда машина выходила из ворот лагеря. Избили, долго держали в тюрьме. Комендант ему сказал:

— Попытаешься бежать еще раз — повешу. Вот на этом суку повешу! — Комендант показал на большой старый тополь около тюрьмы.

Новоженов поглядел на тополь, подумал: «Неужели не вырваться? Надо бежать вдвоем. Вдвоем легче». И в тот же день договорился о побеге с матросом.

Следом за Марченко и Новоженовым, на другой же день, ушел с двумя товарищами лейтенант Базунов. Потом бежали еще трое, после них парами с интервалами в два-три дня ушло еще шесть человек. За ними сразу в один день сбежало пятеро.

В Айсдене заменили начальника гестапо и половину его помощников, сменили коменданта лагеря. Комендантом назначили эсэсовца, специалиста по лагерям, работавшего в Освенциме.

Первые четыре дня новый комендант ничем не проявлял себя. Молча ходил по лагерю, заложив за спину непомерно длинные сухие руки, и равнодушно смотрел на пленных. На пятый день он пришел в канцелярию, уселся на стул, подозвал к себе лагерь-фюрера и спокойно, безразличным тоном, покачивая ногой, сказал:

— Пленные должны находиться под землей не восемь часов, а до тех пор, пока не выполнят норму. Если нужно — держите двое, трое суток в забое. Вам ясно, лагерь-фюрер.

— Ясно, господин комендант.

— Превосходно… За неповиновение и саботаж — расстреливать. За нарушение порядка: первый раз — три дня без пищи, второй раз — тюрьма. Всю дорогу от лагеря до шахты с обеих сторон обнести проволокой. Конвойной команде передать мой приказ: если пленный приближается к проволоке или отстает от колонны на пять шагов — стрелять без предупреждения. Пленных спускать в шахту под охраной. Заводить в забои под охраной.

— Ясно, господин комендант! — лагерь-фюрер стоял, вытянувшись в струнку.

— Превосходно, превосходно… У меня, лагерь-фюрер, не только пленный — мышь не проскочит. Надо уметь работать с русскими!

Указания коменданта были выполнены в точности. Он сам спустился в шахту и проверил, все ли делается так, как приказано.

Несколько дней прошло спокойно. Коменданту уже казалось, что он достиг своей цели; русские притихли, проходили по проволочному коридору в угрюмом молчании. Даже деревянные башмаки стали стучать глуше, слышалось только скрипучее шарканье подошв.

Но не прошло и десяти дней, как побеги снова возобновились. Ушли двое, потом, через ночь, еще двое. Гитлеровцы рыскали по всему Айсдену, по деревням, ближним лесам, подняли на ноги всю жандармерию, полицию, воинские части, но схватить никого не удалось.

Переждав несколько дней, подпольная организация решила отправить еще четырех человек. Вывести их с шахты было поручено Стефану Видзинскому.

… Ночная смена прибыла на шахту. Пленные заполнили почти все огромное помещение нарядной. Смена опаздывает на работу, но они не торопятся: не спеша переодеваются, слоняются по нарядной, делая вид, что получают инструмент. Шеф-пурьоны нервничают, снуют в толпе, подгоняют пленных. Но те не обращают на них внимания, лениво огрызаются. Шеф-пурьоны начинают кричать громче. Вмешивается конвой. Кого-то ударили, кто-то замахнулся на конвоира шахтерской лампой… В нарядной — шум, толкотня.

Воспользовавшись тем, что гитлеровцы ослабили внимание, Видзинский кивает низкорослому черному парню и идет к душевым кабинам. Черный, а за ним еще трое идут за Видзинским.

Он провел их к дальним кабинам, предназначенным для начальства и охраны. Эти кабины всегда на замке, ключ от них у Видзинского. Но сейчас они открыты.

Пленные, не оглядываясь, проскальзывают в кабины. Щелкают замки. Видзинский прячет связку ключей в карман и направляется на свое место.

Нарядная, наконец, опустела. В помещении остается только начальник конвоя. Но и он задерживается здесь недолго. Проверив в табельной, все ли четыреста двенадцать пленных получили лампы, он покидает надшахтное помещение.

Проводив взглядом начальника конвоя, Видзинский неторопливо, зорко осматривает нарядную, прислушивается. Никого! Слышны лишь шаги часового, расхаживающего за дверью по бетонной дорожке.

Он выжидает две-три минуты и идет к кабинам. Пленные уже переоделись. Они в чистых костюмах, кепках. На плечах кожаные сумки, с какими обычно бельгийцы ходят на работу.

Одному ему известными ходами Стефан ведет русских к галерее, по которой уголь подается к железнодорожным бункерам. Галерея затемнена и выходит далеко за шахтное здание. По ней можно пробраться вглубь двора, минуя здание шахты, за которым гитлеровцы ведут усиленное наблюдение.

Стефан заводит русских в галерею, торопливо шепчет старшему группы, черному парню: «В посадках встретит Альберт Перен… Пароль — «Москва». Перепрыгните через забор — вправо…»

Парень молча, порывисто обнял Видзинского и быстро, почти бегом, устремился по галерее. За ним, прижимаясь к стене и держась друг от друга в трех-четырех шагах, пошли остальные.

Видзинский останавливается у маленького оконца галереи, смотрит во двор. «Их совсем не видно. Хорошо. Наверное, уже подходят к забору… Вот они, вот!» Над забором в темноте промелькнули тени. «Ушли!»

Видзинский постоял еще немного, прислушиваясь к звукам, доносившимся с улицы сквозь тонкие стенки галереи, и направился в нарядную Он был спокоен.

Утром, когда ночная смена возвращалась в лагерь, пленные увидели на обочине дороги четыре изуродованных, исколотых штыками трупа. В темноте беглецы сбились с пути, вышли не к посадкам, где их ждал Альберт, а к какому-то поселку. Их зверски убили на месте и трупы привезли сюда, бросили у дороги, чтобы все видели, что ждет тех, кто пытается бежать.

На другой день гестаповцы схватили в лесу Марченко и Новоженова. Перед вечером их привезли в лагерь. В это время как раз вернулась с шахты утренняя смена. Проходя мимо своих товарищей, лежавших на земле со связанными руками и ногами, пленные низко опускали головы.

Проводив машину с гестаповцами, комендант лагеря что-то сказал одному из солдат охраны и тот бросился к тюрьме. Вернулся он с длинной черной плетью в руках. Это была личная плеть коменданта, изготовленная по его заказу. Внутри плети, под тугой кожей перекатывались свинцовые шарики. Плеть была тяжелой, упругой и извивалась в руках, как змея.

Комендант приказал развязать беглецов. Солдаты, торопясь, мешая друг другу, бросились перепиливать ножами толстые веревки.

— Быстрее! Быстрее, — нетерпеливо покрикивал эсэсовец.

Беглецов подняли, комендант сбросил с себя мундир, засучил рукава рубашки, обнажив волосатые, мускулистые руки.

— Уберите этого! — показал он рукоятью плети на Новоженова. Солдаты схватили сержанта за руки, оттолкнули в сторону. Комендант шагнул к Марченко, глядя ему в лицо. Рыжие глаза эсэсовца по-кошачьи сузились, Стали острыми.

Марченко стоял неподвижно, глядел на коменданта исподлобья, напряженно вытянув руки и сжав пальцы в кулаки. Комендант, пригнувшись, размахнулся, ударил. Длинная плеть, со свистом разрезав воздух, хлестнула Марченко по плечу и груди. Рубашка лопнула, брызнула кровь. Суженные глаза коменданта хищно блеснули. Он размахнулся сильнее, ударил с потягом, разорвав мясо до костей. Марченко замычал, заскрипел зубами, но не пошевельнулся. Плеть, змеей сверкнув в воздухе, хлестнула по лицу. Матрос схватился руками за голову, зашатался и вдруг, дико вскрикнув, кинулся на коменданта. Солдаты отбросили его прикладами. Плеть защелкала чаще, удары посыпались градом, раздирая залитую кровью рубашку в клочья. Эсэсовец хлестал исступленно, впившись глазами в свою жертву, вид брызгавшей крови распалял его.

— Тридцать пять, тридцать шесть, — считал он сквозь стиснутые зубы, — тридцать семь, тридцать восемь…

Когда комендант досчитал до пятидесяти, Марченко уже лежал на земле неподвижно. Эсэсовец, вытирая плеть пучком травы, смотрел на окровавленное тело. В глазах его блуждала хищная улыбка. Он неторопливо опустил рукава рубашки, надел свой мундир и повернулся к пленным.

— Слушайте, вы! Так я отделаю каждого, кому захочется бежать из лагеря. Неплохая работа, а?

Пленные молча, угрожающе смотрели на коменданта. Он почувствовал их взгляды и закричал солдатам:

— Убрать, убрать! А этого в карцер. Дать ему, чтобы помнил…

Комендант резко повернулся, пошел из лагеря.

Марченко выжил. Отлежавшись в тюрьме, через две недели пришел в барак.

Пленные в это время были в шахте. Встретил матроса Шукшин, назначенный старостой барака.

— Что, подполковник, в начальники вышел? — криво усмехнулся матрос, усаживаясь на нары. — Решил, значит, на мировую с фрицами идти? — он сплюнул через зубы. — Эх вы, люди!

— Брось, Марченко, — строго сказал Шукшин. — Так нужно. Понял?

Марченко поглядел на Шукшина.

— А-а-а, вон как! Ну, садись. Покурить не найдется?

— Найдется, только выйдем за барак. Ходить-то можешь?

— Ходить — могу, а лежать трудно. Вот бьет, стерва. Сразу до костей…

— А Новоженов как?

— Ему повезло. Был бы тот комендант — все, крышка. Тот его повесить обещал… Били Петра, кто бежать помогал, допытывались. Ну, из этого хлопца не выколотишь. В одиночке сидит. Дня два-три подержат еще и выпустят.

Они вышли за барак, сели на траву около глухой стены. Шукшин, протягивая Марченко сигарету, спросил:

— Как там, на воле? Где странствовал?

Марченко закурил, жадно затянулся и схватился за Шукшина.

— Голова закружилась… — Он закрыл глаза, прислонился головой к стене.

— Ты не кури, окрепнуть надо, — сказал Шукшин.

— Ничего, пройдет. Я живучий, как Браток… — матрос выпрямился. — Не убежал он еще?

— Сухари копит.

— Уйдет. Этого им не удержать… — Марченко помолчал, думая о чем-то своем, и глубоко вздохнул. — Душно как, прямо дышать нечем. Это от сырости… У нас-то, дома, благодать в эту пору. Сады цветут, соловьи по ночам… А воздух легкий такой, надышаться не можешь. Нету лучше нашей, русской, земли, нету…

— Верно, друг. Нету! Ну, где же ты бродил, далеко ли ушел?

Матрос рассказал, что ушли они километров за сорок-пятьдесят. Бельгийцы их укрывали в деревне, а потом увели в лес, помогли связаться с партизанами.

— Значит, успел связаться? Хорошо!.. Ну, рассказывай, рассказывай!

— Рассказывать особенно нечего, Константин Дмитриевич. Встретили они нас хорошо, по-братски, а на операции не захотели брать. Говорят, что русским идти на дело опасно. Гестапо, дескать, вас ищет. А потом, говорят, у них оружия лишнего нету. Может и так, а может и не так. Не знаю… В общем поглядели мы с Петром, поглядели, да и начали сами действовать. Одного гестаповца на дороге стукнули, пистолет забрали. Ну, а на второй раз не вышло. На засаду напоролись.

— Одним не надо было идти, — сказал с досадой Шукшин. — Ты должен был искать людей, наших людей…

* * *

Жестокие расправы не помогли. Снова убежал Браток. Потом еще двое, еще один, еще трое, еще и еще. Одних ловили, забивали до смерти на глазах пленных или закапывали в землю живыми, а на следующий день или через два-три дня бежала новая группа.