"В чужой стране" - читать интересную книгу автора (Вольф Абрам Яковлевич)

В Бельгии

Осенью 1942 года Германия стала испытывать острый недостаток в рабочей силе: ожесточенная, не ослабевающая ни на один день борьба в России поглощала все людские и материальные резервы. Гитлер приказал использовать на тяжелых работах военнопленных. Их тысячами стали отправлять в шахты, рудники, на подземные заводы.

В первых числах сентября в лагерь 304-IV-H прибыла отборочная комиссия. Пленных выгнали из бараков во двор, построили. Многие так ослабли, что с трудом держались на ногах, стояли, поддерживая друг друга. Приехавший из управления лагерей эсэсовец в сопровождении лагерного начальства быстро прошел вдоль всего строя. Шукшин слышал, как он зло, отрывисто бросил коменданту лагеря:

— Куда они годятся, эти люди? Дохлятина! Комендант что-то ответил, и эсэсовец громко захохотал:

— Кросс! Хорошо, хорошо… Кросс!

Обойдя весь строй, эсэсовец приказал одному из унтер-офицеров отмерить сто шагов и вбить колышки. Когда колышки были вбиты, он через переводчика обратился к пленным:

— Мы вас будем отправлять на работу. Да, вы поедете работать, русские пленные. Кто пробежит эти сто метров… Надо пробежать сто метров, и вы поедете работать…

Комендант что-то сказал эсэсовцу, тот кивнул головой и добавил:

— Время не ограничивается. Надо только пробежать эти сто метров. Лос! Лос! Пошуль!

Пленные знали, что их отправят на самые тяжелые работы, на каторгу. Но это все-таки лучше, чем умирать медленной смертью в этих бараках. Оттуда, с шахт или рудников, быть может, легче вырваться. В лагерь проникали слухи, что многих русских немцы отправляют в оккупированные страны — во Францию, в Чехословакию, Бельгию, Норвегию. Попасть в эти страны — значит оказаться среди людей, ненавидящих гитлеровцев и готовых помочь русским. Все это пленные хорошо понимали, и каждый был готов отправиться на любую каторгу, лишь бы выбраться из этого проклятого лагеря смерти. Но как преодолеть эти сто метров?..

Рядом с Шукшиным стоит молодой парень-красноармеец Павел Яковлев. Он был спортсменом, а сейчас держится за плечо Шукшина, чтобы не упасть. Одни кости, обтянутые пепельной кожей…

— Я не пробегу, ноги подкашиваются… — шепчет Яковлев.

— Надо пройти, надо! — говорит Шукшин. — Собери все силы…

Слева от Шукшина Сальников. Глаза его закрыты. Он едва поднялся. Но побелевшие, потрескавшиеся губы его плотно сжаты, кулаки стиснуты. Шукшин взглянул на него и невольно распрямился.

Толпа медленно продвигается к «старту». Достигнув колышка, пленный отделяется от толпы и торопливо, спотыкаясь и пошатываясь, устремляется вперед. Один быстро пробегает дистанцию, даже пытается высоко поднимать ноги, а второй, сделав несколько шагов, падает. Эсэсовец машет белой лайковой перчаткой, солдаты хватают лежащего без движения или силящегося подняться человека, отбрасывают в сторону. Пленные из команды могильщиков несут его к железнодорожным платформам, которые стоят неподалеку, на узкоколейке.

Очередь идти Яковлеву.

— Давай, друг, давай, — подбадривает его Шукшин, а у самого перед глазами плывут красные круги.

Яковлев бежит, быстро-быстро перебирает ногами. И вдруг останавливается, хватается рукой за горло. Его бросает из стороны в сторону… Гитлеровцы с любопытством наблюдают. Эсэсовец уже поднимает перчатку… Но Яковлев каким-то невероятным последним усилием воли удерживается на ногах и снова бежит к финишу.

Шукшин и Сальников тоже проходят дистанцию. Но чем дольше длится этот «кросс», тем чаще и чаще падают люди. День жаркий, душный, изнуренные голодом люди теряют сознание, падают, еще стоя в толпе, не дождавшись своей очереди выйти на «дистанцию». Железнодорожные платформы быстро нагружаются. Белая перчатка эсэсовца взлетает беспрерывно — все резче, резче.

«Отбор» закончен. Медленно подходит паровоз, лязгают буфера, и платформа трогается. Обессилевших, неподвижно лежащих людей вывозят за территорию лагеря, живыми сбрасывают в глубокие заранее приготовленные ямы.

А тех, кто признан годным, пересчитывают, строят. Наконец — «марш!» Колонна пленных, около трех тысяч человек, направляется на железнодорожную станцию Якобсталь, в полукилометре от лагеря.

Эшелон идет вторые сутки. Товарный вагон, плотно набитый людьми, закрыт на замок, за весь путь его еще ни разу не открывали. Пленным не дают ни хлеба, ни воды.

В вагоне полутемно. Свет проникает лишь через маленькое верхнее окошко, затянутое сеткой из колючей проволоки и забитое накрест досками. Шукшин лежит у самой стены, недалеко от окошка. Время от времени он поднимается, выглядывает в окно.

Куда их везут?

Вдалеке движутся черные корпуса огромного завода. Целый лес труб. Белые, желто-красные, черные дымы столбами упираются в густые, с багряными подпалинами, облака. Кажется, что эти облака образовались от заводских дымов. Завод проплывает мимо, показывается окраина какого-то большого города. Серые каменные дома. Развалины, много развалин… Город остается позади. Снова мелькают квадраты полей, аккуратные, яркие, словно намалеванные рощицы, лужайки, чистенькие кирпичные домики с высокими острыми крышами из черепицы. Чужой край, неведомая земля…

Шукшин пробует определить движение эшелона по солнцу, но это ему не удается: поезд то идет на запад, то резко поворачивает на север, то отклоняется на восток и опять забирает на запад, на запад… «Куда же везут? Кажется, еще Германия… Или Франция? Нет, не походит… А может быть, Голландия? О, как далеко теперь Россия… Все дальше, дальше от Родины!»

На пятые сутки пути, перед рассветом, состав прибыл на большую станцию. Шукшин посмотрел в люк: в темноте вырисовываются составы, много составов. Людей нет. Кто-то из пленных дергает за рукав, просит: дайте взглянуть! Шукшин жадно вдыхает свежий воздух и опускается на пол.

Скоро появляется железнодорожник с фонарем, простукивает молотком бандажи колес. Пленный, подобравшийся к люку, знает немецкий язык. Он окликает железнодорожника:

— Алло, камрад! Что за станция?

Железнодорожник останавливается и, посмотрев по сторонам — нет ли поблизости часового, — на плохом немецком языке, с сильным акцентом отвечает:

— Хасселт, Бельгия. А вы кто такие?

— Русские, военнопленные.

— О! Друзья! Москва, Ленинград, немцам капут!

— Как дела, как живете?

— Худо. Но нам ничего, вот вам плохо. — Железнодорожник торопливо обшаривает свои карманы, тянется к окну, в руке у него сигареты, зажигалка. — Здесь вас расформируют. В Айсден, в Цварберг, в Винтерсляг… Шахты, шахты!

Приближается часовой. Железнодорожник начинает усердно простукивать колеса вагона.

— Что он сказал? — Пленного, разговаривавшего с бельгийцем, мгновенно окружают, каждый старается протиснуться к нему ближе.

— Мы в Бельгии. Он сказал, что русские — их друзья. Он сказал, что они готовы нам помочь…

Серые, исхудавшие и заросшие щетиной лица пленных светлеют, глаза загораются надеждой.

Проходит час, другой. В люк вагона пробивается блеклый свет. На станции становится шумно: где-то гремит марш, слышится топот башмаков, голоса. Эшелон не отправляют дальше и не разгружают. Пленные стоят плотно один к другому, настороженно вслушиваются в гул, доносящийся с улицы. Наконец, гремит замок, тяжелые двери, откатываются, и в вагон запрыгивает солдат.

— Лос, лос! Шнель! Бистро!

Высыпав на платформу, русские удивленно, растерянно озираются. За долгие месяцы плена они привыкли видеть только бараки лагерей, колючую проволоку, немецкую охрану. О городах с их шумной жизнью, с потоком людей они уже забыли. С изумлением, словно очнувшись он долгого мучительного сна, смотрят они на чистый, нарядный вокзал, на шумную толпу хорошо одетых людей, спешащих к поездам.

— Стройся по пять! Стройся по пять! — кричит, бегая от вагона к вагону, чубастый полицай и подталкивает пленных кулаком.

Построив вдоль состава, их начинают сортировать: одного налево, второго направо, третьему стоять на месте. Гитлеровцы решили разъединить пленных, разбросать по разным лагерям.

Сальников оказался в другой колонне. Шукшин даже не смог проститься с ним. Когда колонна, в которой стоял Сальников, тронулась, он бросился к другу, но полицай отшвырнул его, ударил в лицо. Машинально вытирая окровавленные губы, Шукшин неотрывным, окаменевшим взглядом провожал медленно удалявшуюся колонну. Вот Сальников, шедший в хвосте колонны, остановился, повернул голову, помахал рукой. Сердце Шукшина сжалось, по щекам покатились слезы. Дороже родного брата стал ему этот человек.

Пленных пересчитали, погрузили в открытые железные полувагоны для угля, повезли.

Утро хмурое, небо закрыто плотным слоем серых облаков. Прохладно. Шукшин все время озирается, осматривает местность пристальным, изучающим взглядом: надо запомнить все, все! Кто знает, быть может, еще придется пробираться по этой самой земле…

Местность почти пустынная. По обеим сторонам дороги тянется низкорослый сосновый лес, маленькими островками желтеют убранные поля, изредка проплывают деревни. Шукшину Бельгия представлялась совсем другой. В книгах он читал о ней как о самой густо населенной стране в мире. Особенно запомнилось описание Черной Бельгии — края заводов, угольных шахт, рудников. И земля, и небо этого края рисовались черными от заводских дымов и угольной пыли, пропитавшей все: и листья деревьев, и дома, и лица шахтеров. Но здесь ничего этого не было. Кругом — зелень, воздух, влажный и солоноватый от близости моря, свеж и прозрачен.

Рядом с Шукшиным сидит Яковлев. Окидывая местность равнодушным взглядом, говорит задумчиво:

— Вот он, бельгийский лес… В Бельгии леса имеются в Арденнах, в горах и вблизи голландской границы. Гор не видно. Значит, мы где-то недалеко от Голландии.

Яковлев — учитель, хорошо знает историю и географию. Шукшин спрашивает его о Черной Бельгии.

— Да, Черная Бельгия существует. И она такая, какой вы ее себе представляете. Но мы не в Черной Бельгии, нет.

Поезд приближается к Айсдену. Над садами, ярко расцвеченными осенью, возвышаются причудливые башни вилл. Богатством и изяществом архитектуры эти виллы напоминают замки. Справа показался маленький городок из стандартных двухэтажных особняков. За ними потянулись большие мрачные поселки, теснившиеся один к другому. Среди приземистых невзрачных домиков кое-где высятся многоэтажные здания. И эти здания-острова, и многочисленные домики, которые лепятся вокруг них, издали кажутся темно-серыми: не то покрыты пылью, не то потемнели от времени и ветров, дующих с моря.

— Рабочий люд живет, шахтеры, — проговорил Шукшин, вглядываясь в серые поселки.

За поселками открылись террикон шахты, копер, громоздкие производственные здания. Дальше — горы бурой породы. Справа над каналом, цепляясь за черные облака, медленно движутся стрелы кранов: там, должно быть, идет погрузка угля.

Поселки остаются позади, поезд вползает на территорию шахты. Двор шахты заполнен народом. Рабочие взобрались на высокую транспортерную галерею, облепили громадный мостовой кран. Они в черных спецовках и кожаных шлемах, у многих бантом повязаны красные шарфы. Машут руками, кричат, скандируя: ура, русский! Ура, русский! Вверх поднимаются крепко сжатые кулаки: рот-фронт!

Все это так неожиданно, что пленные растерялись. Они изумленно смотрят на шахтеров, улыбаются, в глазах блестят слезы. В растерянности и немецкий конвой. Солдаты первый раз в Бельгии и не знают, что делать.

Пленных выгружают из вагонов, строят во дворе. Шахтеры, не обращая внимания на конвой, обступают русских со всех сторон, что-то возбужденно кричат, бросают в толпу пачки сигарет, яблоки, груши. Пленные уже немного пришли в себя, радостно кивают головами, прижимают руки к груди:

— Спасибо, камрад!

— Привет от русского народа!

— Спасибо! Спасибо!

Конвоиры, отталкивая бельгийцев, загоняют пленных в шахтное здание, в огромный душевой зал. Шахтеры не расходятся. Они рассаживаются прямо на земле и, оживленно переговариваясь, покуривая сигареты и короткие трубки, терпеливо ждут, когда выведут русских. В поселках уже узнали, что привезли русских военнопленных, отовсюду сбегаются женщины, дети. В руках у них узелки с бутербродами, яблоками, буханки хлеба.

Часа через два двери надшахтного здания распахнулись, и показались пленные. Толпы людей кинулись им навстречу. Гитлеровцы попытались было оттеснить шахтеров, но сразу поднялся такой яростный гул, что солдаты отступили, продолжая угрожающе кричать и стараясь не подпустить толпу вплотную к пленным.

Внезапно из-за угла выскочил длинный черный лимузин и, громко сигналя, врезался в толпу шахтеров. Из машины выскочили два немецких офицера. Послышались брань, резкие команды, и колонна пленных, окруженная толпами бельгийцев, тронулась.

До лагеря полтора километра. Широкое асфальтированное шоссе идет вдоль канала. Справа — плоская равнина, слева — та же равнина, и только на западе длинной полосой зеленеет лес. Небо совсем уже очистилось от облаков, ярко светит солнце, и лес кажется таким светлым, нарядным, так и манит, зовет к себе. Шукшин подталкивает локтем задумавшегося Яковлева:

— Смотри, лес какой…

Яковлев вглядывается в синюю волнистую полосу.

— Он не широк, этот лес. Больших лесов в Бельгии нет. В большинстве это посадки.

— Ничего, и тут можно неплохо укрыться, — раздается сзади глухой, грубый голос. Шукшин поворачивает голову. За ним шагает высокий, черный парень со скуластым злым лицом. Из-под рваной немецкой куртки виднеется матросская тельняшка.

— На шахту гонят, суки, — снова заговорил моряк. — Хрена с два они заставят меня работать. Сдохну с голоду, а работать на фашистов не буду.

— Не шуми, браток. Ни к чему, — спокойно останавливает его сосед.

Голова длинной колонны — пленных полторы тысячи человек — уже втягивается в ворота.

Снова в несколько рядов, высотою в четыре метра стена колючей проволоки, снова гулкие шаги часовых, нацеленные на лагерь прожекторы, вороненые стволы пулеметов.

Пленные входят в приземистые бараки и удивленно, с недоумением переглядываются: в бараках деревянный пол, на двухъярусных нарах лежат соломенные маты, одеяла. В узких проходах — железные печи. После фортов Каунаса, германских лагерей смерти эти мрачные бараки кажутся раем.

Наутро пленных выстраивают во дворе, пересчитывают, разбивают по сменам, баракам. Появляется начальство: комендант лагеря, лагерь-фюрер и зондер-фюрер (особый, чрезвычайный). С немцами идет бельгиец, небольшого роста, сухощавый, с рыжеватыми усиками. Он что-то объясняет коменданту лагеря, жестикулируя короткими руками. Это Купфершлегер — помощник главного инженера шахты и представитель дирекции шахты по делам лагеря.

За начальством следуют «воспитатели» — русские, из эмигрантов.

Комендант, молча слушая бельгийца, не спеша идет вдоль строя, пристально всматривается в лица пленных. Взгляд у него неприязненный, настороженный. Обойдя весь строй, он возвращается обратно и останавливается посредине, продолжает молча, наклонив голову и чуть покачиваясь на носках, смотреть на пленных. Купфершлегер подходит к нему ближе, негромко говорит по-немецки:

— Они совсем обессилены. Видите, едва стоят. Им надо дать хорошо отдохнуть и хорошо кормить. С такими рабочими угля не добудешь!

— Не волнуйтесь, Купфершлегер. Я заставлю этих скотов работать! Они сейчас же отправятся в шахту.

— Нам нужны рабочие руки, господин комендант, а не рабочие номера. Не забывайте, что мы вместе отвечаем перед германским правительством за добычу угля! — Сухощавое лицо бельгийца становится жестким.

— Предатель! Старается дать немцам больше угля! — глухо проговорил высоченный, богатырского сложения парень, стоявший через два человека от Шукшина. Парень молод, ему не больше двадцати лет, но смуглое, выразительное лицо его мужественно, с первого взгляда в этом человеке угадывается крутой, сильный характер. Шукшин посмотрел на парня, спросил:

— Вы знаете немецкий язык?

— Да, изучал в институте…

Комендант и бельгиец уходят. К середине строя приближаются лагерь-фюрер, зондер-фюрер и один из «воспитателей». Лагерь-фюрер Виганд, плотный, толстозадый, с чисто выбритым румяным лицом, вышагивает, высоко подняв голову и заложив левую руку за борт мундира. Все в нем — самодовольство, власть. Остановившись, он медленным, надменным взглядом обводит пленных.

— Кто будет хорошо работать, тот будет есть и получит шесть сигарет в день. Кто не захочет работать — тому будет плохо. Очень плохо. Надо всем хорошо работать, помогать Германии. Когда Германия уничтожит большевизм, вы, русские пленные, поедете домой. Нам всем надо хорошо помогать германской армии…

Лагерь-фюрер говорит долго. Должно быть, он любит произносить речь. Рядом навытяжку стоит «воспитатель» и переводит.

Зондер-фюрер — высокий, стройный старик, с длинными закрученными кверху усами «а-ля Вильгельм» — посматривает то на лагерь-фюрера, то на пленных и утвердительно кивает головой.

Наговорившись, лагерь-фюрер снова закладывает руку за борт мундира и неторопливым шагом направляется к баракам. Зондер-фюрер идет за ним, но скоро возвращается обратно и, к удивлению пленных, обращается к ним по-русски:

— Я должен сказать вам несколько слов… Я — зондер-фюрер Траксдорф. Меня зовут Артур Карлович. Я хорошо знаю русских… — Старик покручивает кончики усов. Мне бы не хотелось, чтобы у вас были неприятности. Надо выполнять порядки, и все будет как следует… Я хочу, чтобы вы это поняли. Хочу вам добра…

Пленные смотрят на зондер-фюрера настороженно. Этот старик не внушает доверия. Говорит добрые слова, а глаза жесткие.

— Мы должны сделать, чтобы все было хорошо, — продолжает Траксдорф. — Для вас, русских, я хочу быть отцом…

— Знаем мы таких отцов! — слышится из задней шеренги. — Нагляделись в Германии!

— Нашелся папаша! — бросает кто-то.

Зондер-фюрер не слышит или делает вид, что не слышит. Он заканчивает речь и приказывает конвою развести русских по баракам.

Каждый день пленным понемногу прибавляют хлеба. Люди так сильно истощены, что сразу выдать им всю положенную порцию нельзя. Только на четвертый день они получили полную норму — 600 граммов хлеба. А на пятый день, в четыре часа утра, первую смену подняли, погнали в шахту.

В надшахтном помещении — нарядной — конвой сдал пленных старшим мастерам — шеф-пурьонам. Пересчитывали, как скот: по головам. Затем выдали кожаные шлемы, куртки с огромными буквами «SU» (Советский Союз), шахтерские лампы, вручили рабочие номера.

Шукшин, получив жетон, повернул его к свету: № 82… Теперь у него два номера — лагерный и рабочий. За год плена Шукшина ни разу не назвали по фамилии. Пленный может иметь только номер…

Команда спускаться вниз. Шукшин вешает на грудь тяжелую аккумуляторную лампу, направляется к стволу. Стоя в тесной железной клетке, он вспоминает, как много лет назад, подростком, впервые спускался в шахту. Тогда рядом был отец…

Клеть с огромной быстротой летит вниз. И как тогда» в юности, от быстрого падения захватывает дыхание, подступает к горлу тошнота… Шукшин считает этажи: первый, второй, третий, четвертый… Клеть останавливается, лишь достигнув самого последнего горизонта. Здесь, на глубине восьмисот метров, отныне будут работать русские.

Шеф-пурьон — старый шахтер югослав, черный, крепкий, с длинными косматыми бровями, из-под которых холодно, неприязненно смотрят маленькие острые глаза, — показывает рукой на поезд вагонеток и кричит по-русски: — Иди! Здесь!

Пленные молча, не спеша грузятся в вагонетки. Пронзительно свистит электровоз, и поезд, стремительно набирая скорость, с грохотом несется по узкому и темному тоннелю. В тусклом свете редких электрических фонарей поблескивают мокрые стены.

Через десять-двенадцать минут, промчавшись по лабиринту подземных коридоров, поезд останавливается у забоя. Пленных встречает молодой рослый бельгиец. На левом плече он держит отбойный молоток, на правом у него висит большая кожаная сумка. Шеф-пурьон говорит ему что-то по-фламандски, потом объясняет русским, что этот бельгиец — инструктор, будет учить их рубить уголь и что его надо слушаться.

Шеф-пурьон куда-то уходит, а инструктор, оказавшийся приветливым, общительным человеком, начинает знакомиться со своими новыми товарищами. Широко, простодушно улыбаясь, он тычет себя кулаком в грудь: «Жеф! Жеф! Иван? О, Иван! Коста? Констан… Констан! Камерад, ве мутен бей элкар блейвен, алс ейн ман, бехрейп йе» камерад?»

— Что он говорит? — Шукшин повертывается к высоченному парню. За эти дни они познакомились, Шукшин уже знает не только его имя, но и короткую биографию: перед войной Виталий Трефилов — так зовут этого парня — учился в Новосибирске, в институте инженеров железнодорожного транспорта. В армию пошел добровольцем. В плен попал раненым, гитлеровцы захватили его, безоружного, в медсанбате. Не сказал лишь Трефилов, что он работал в Особом отделе.

— Он говорит, что мы должны быть вместе, как одна рука, — перевел Трефилов и, протянув Жефу руку, сказал с волнением:

— Мы будем вместе!

Жеф заулыбался, крепко стиснул в шершавых черных ладонях большую руку Трефилова, не выпуская ее, подал знак следовать за ним и полез в забой.

Высота забоя не больше метра. Пробираться по нему можно, только низко согнувшись или на четвереньках. Багровый свет шахтерских ламп вырывает из темноты угловато изломанные серые глыбы камня, металлические крепежные стойки.

В забое работали. Отбойные молотки трещали так оглушительно, точно одновременно били десятки крупнокалиберных пулеметов. Но когда русские добрались до места работы, треск отбойных молотков стих. Забойщики один за другим пробрались к пленным. Они без рубах. По черным от угольной пыли спинам струйками катится пот. Забойщики садятся около русских, вглядываются в их лица и о чем-то переговариваются между собой, кивают головами.

Рядом с Шукшиным, на крепежной балке, устраивается пожилой шахтер. Шукшин слышит его тяжелое, свистящее дыхание. Старик пытается заговорить, но его душит кашель. Он лезет в карман штанов, достает листовой табак, скрученный в тугой, длиною с карандаш, жгут. Откусив добрую половину, закладывает за щеку: в шахте курить нельзя, бельгийские шахтеры привыкли сосать табак. Вторую половину жгута забойщик протягивает Шукшину. Их взгляды встречаются. Нет, этот шахтер не так уж стар. Он очень худ, черное от въевшейся угольной пыли лицо изборождено морщинами, щеки ввалились — торчат одни скулы, но глаза его глядят твердо, горячо.

— Антуан, Антуан Кесслер, — говорит забойщик, всматриваясь в лицо Шукшина.

Появляется шеф-пурьон.

— Работать! Уголь! Уголь! — сердито кричит он, пробираясь вперед.

Антуан Кесслер зло смотрит в сторону мастера, негромко, предостерегающе говорит, касаясь рукой колена Шукшина: «Шварта! Шварта!»

Шукшин знает это слово: шварта — черный. По голосу забойщика он чувствует, что тот ненавидит мастера.

Бельгийцы расходятся по своим местам. Русским еще не доверяют отбойные молотки. Они должны сначала присмотреться. Шукшин, Трефилов и еще четверо встали на погрузку угля. Кидать уголь надо на рештак — своеобразный транспортер, подающий уголь вперед сильными, короткими толчками.

Большая совковая лопата вырывается из дрожащих, ослабевших рук, каждый бросок стоит больших усилий. С начала работы не прошло и двух часов, а Шукшин уже с трудом стоит на ногах. Выбились из сил и другие. Трефилов опустился на землю, смахнул ладонью пот, заливавший глаза, прерывисто, задыхаясь, проговорил: «Воздуха… воздуха совсем нет!..»

Работа прекратилась. Отбойные молотки заглохли. К Трефилову подполз Кесслер.

— Тяжело, парень? Тяжело… Воздуху тут мало. Это газовый уголь… Голодным людям совсем плохо!

Кесслер отполз в сторону, исчез в темноте, но через минуту появился снова с большой кожаной сумкой. Он извлек из нее флягу с кофе, два бутерброда и протянул русским.

— Нет, не надо, — замотал головой Трефилов.

— Разделим пополам, парень. Тебе кусок, мне кусок, — сказал Кесслер.

Жеф поделился своим обедом с Шукшиным. Кофе не сладкий, без молока, кусок хлеба помазан тонким слоем маргарина.

Опять появляется шеф-пурьон, что-то сердито говорит Жефу. Тот огрызается, размахивает руками. Вмешивается в разговор Антуан Кесслер. Трефилов улавливает отдельные слова:

— Они голодные, нельзя заставлять…

— С нас требуют… Хотите лишиться пайка?

— Черт с ним, с пайком… Люди мы или нет?

Шеф-пурьон приближается к русским, громко, сердито кричит:

— Работать! Уголь! Уголь! Все работать!

И опять, когда мастер удаляется, Шукшин слышит со злобой сказанное слово: «шварта!»

Под землей пленных продержали восемь часов. Когда их подняли наверх, людей шатало так, словно они вступили на землю после страшного, длившегося неделю шторма. В лагерь брели молча, низко опустив головы, шаркая по бетонным плитам тяжелыми деревянными колодками.

В бараке было душно, пахло прелью и слежавшейся соломой.

Трефилов долго ворочался, наконец, не выдержал, сел на нары.

— Нас тут надолго не хватит… Газовый уголь! Надо беречь силы… Нам этот уголь не нужен.

— Верно, нам уголь не нужен, — отозвался Маринов, старший политрук. — А немцам этот уголь нужен позарез! Из этого угля авиационный бензин делают… — Маринов замолчал.

Трефилов осторожно спросил Шукшина:

— Вы — подполковник? Полком командовали? В нашем лагере много командиров и политработников. Я человек десять знаю. Если хотите, познакомлю.

Шукшин, приподняв голову, внимательно посмотрел на Трефилова. «Куда он гнет? Пять дней в лагере, а уж знает людей. Кто ему сказал, что я командовал полком?»

Через неделю Шукшину вручили отбойный молоток. Рядом с ним поставили работать Трефилова, Маринова и матроса Михаила Модлинского, Братка, как называли его товарищи.

Браток отказался взять лопату. Сел, прислонившись к стенке забоя.

— Браток, зря на рожон не лезь, слышишь? — бросил Шукшин. — Надо разобраться сначала что к чему. Понял?

— Пошли вы все… — Браток выругался, сплюнул. — Сказал, что на фашистов не работаю, и точка.

Шукшин вздохнул и, включив молоток, налег на него всей грудью.

Пришел шеф-пурьон. Увидев Братка, крикнул:

— Встать! Встать! — Шеф-пурьон, сжав кулаки, придвинулся к Братку.

Браток не шелохнулся, продолжал сидеть на корточках, уставившись в одну точку. Шеф-пурьон закричал громче: «Встать! Работать!»

— А я не хочу работать. Понял? — Браток говорил, продолжая смотреть в одну точку перед собой.

— Тебя заставят работать, русский. Кто не хочет работать — нет хлеба, есть карцер. Знаешь — карцер?

— Иди ты к черту! Карцером пугаешь, зануда! — жесткие цыганские глаза Братка вспыхнули яростью.

Шеф-пурьон замахнулся на него, но не ударил. Взбешенный, он выскочил из забоя и позвонил наверх по телефону: русский отказался работать!

К Братку подполз Трефилов.

— Послушай, так ты ничего не сделаешь.

— Не бойся, что мне надо — сделаю. Сказал, не буду работать на фашистскую сволочь, — и не буду. Понял?

— А чего ты добьешься? Лишат еды, бить будут.

— Пусть бьют, у меня тело привыкшее. — Он распахнул куртку. В свете фонаря Трефилов увидел синеватые выпуклые рубцы. — Это они меня в Севастополе… Они меня последним взяли, в гроте. Я подняться не мог, а то бы…

— Ты кто — матрос?

— Старшина второй статьи. — Браток помолчал, потом сказал решительно. — Дьявол с ними, пусть бьют. Я тут не задержусь. Им меня не укараулить!

Не прошло и часа, как в забое появились немцы. Братка схватили за руки, поволокли. Он рванулся, освободил руки, схватился за камень. Глаза его налились кровью, губы дрожали от злости.

— Не тронь, зануда!..

Гитлеровцы отступили. Моряк бросил камень и, согнувшись, пошел вперед.

Как только кончилась смена и пленных привели в лагерь, Шукшин пошел искать моряка. Браток лежал на нарах лицом вниз, вытянув вперед руки. Он молчал, слышалось только трудное, прерывистое дыхание. Его руки были сплошь синие, в кровоточащих ссадинах. Осторожно дотронувшись до его плеча, Шукшин окликнул. Браток молчал. Шукшин позвал его снова:

— Миша, слышишь меня? Может, воды дать, а?

— Ничего он не хочет, — сказал сосед. — Я и хлеба ему принес, не берет.

На другой день Братка отправили в шахту. И опять повторилось то же, что и накануне. Товарищи пробовали убеждать матроса, но он отмалчивался. Сидел неподвижно у стенки забоя, уставившись злыми глазами в одну точку. На него было страшно смотреть. Лицо черное, глаза затекли.

— Убьют они тебя, парень, — сказал Шукшин. — Пропадешь без всякой пользы…

— Не убьют, я живучий…

В забое появились шеф-пурьон и инженер участка бельгиец Броншар. Шеф-пурьон, увидев Братка, выругался и прошел дальше, а Броншар задержался, спросил по-немецки:

— Болен?

Браток не ответил. Броншар обратился к работавшим рядом русским: кто может говорить по-немецки?

К нему подошел лейтенант Комаров, высокий, худой, черный.

— Я говорю по-немецки.

Настоящая фамилия лейтенанта — Маранцман. Он еврей, но в лагере об этом не знают. Если его разоблачат, — больше часа лейтенанту не жить.

— Я хочу знать, что с этим человеком? Почему он не работает?

— Этого человека избили. Разве вы не видите? Живого места нет! — Комаров недружелюбно посмотрел на бельгийца.

Броншар сердито сдвинул брови.

— Шеф-пурьон!

— Здесь я!

— Сейчас же отправьте больного наверх, в санитарную часть.

Броншар пошел в глубину забоя, но скоро вернулся, подозвал Комарова.

— Пойдемте со мной.

Как только они вышли из лавы, Броншар забросал Комарова вопросами: кто он, откуда родом, какое у него образование, на каком фронте сражался. Комаров рассказал. Броншар, дружески взяв его за руку, стал расспрашивать, в каких условиях живут пленные в лагере, как их кормят, много ли больных, какие настроения у пленных.

— Вы еще верите в победу? — спросил Броншар, прямо взглянув в глаза Комарову.

— Мы хотим вырваться из плена и снова взяться за оружие!

Броншар промолчал.

— Идемте…

Несколько минут они шли по штреку молча.

— Не знаю, быть может, здесь, в Бельгии, ваши мечты осуществятся, не знаю, — проговорил Броншар. — Посоветуйте своим товарищам не надрываться на работе.

Шахта у нас тяжелая, они могут окончательно потерять силы. Да, вам надо поберечь свои силы, вы люди молодые, у вас еще все впереди… Ко мне можете обращаться по любому вопросу. Вы будете здесь, в девятой лаве, переводчиком…

Комаров возвратился в забой. Его сразу обступили. — О чем говорил этот инженер?

— Спрашивал о нашей жизни, интересовался, как мы думаем работать. Кажется, парень неплохой.

— Как там, на фронте, ты не спрашивал?

— Нет, не спрашивал. Положение на фронте ясное. Немцы выдыхаются. Наступит зима, и их опять погонят. Помните, как было под Москвой?

— Погонят, погонят… — послышался из темноты чей-то раздраженный голос. — До самой Волги немцы дошли. Погонят… Пропало все!

— А ну, не каркай! — оборвал Трефилов. — Все власовские газетки почитываешь? Ты бельгийцев спроси. Они тебе скажут правду. Вот у Антуана спроси.

Но Кесслер не вступает в разговор. Шахтеры расходятся по своим местам. Кесслер, задержавшись, что-то быстро-быстро говорит Трефилову. Шукшин снова слышит знакомое слово «шварта».

Вечером в лагере он спросил Трефилова:

— Кого это Кесслер называет «черными»?

— В Бельгии существует «Черная бригада». Это фашистская организация. И есть «Белая бригада» — организация бельгийских патриотов. Их в сотни раз больше, чем черных. Но Антуан предупреждает, что надо быть осторожными. Немцы имеют среди шахтеров свою агентуру.

— Кажется, они и среди пленных пытаются ее насадить.

Через три дня Браток убежал. Как и откуда он убежал — из шахты или из лагеря, — никто не знал. Браток действовал один.

— Теперь начнут бежать! — сказал Трефилов Шукшину. — Еще несколько человек собирается… Я думаю, что матрос с шахты ушел. С шахты легче уйти, чем из лагеря. Как вы думаете?

Поняв, к чему клонит Трефилов, Шукшин ответил:

— Надо знать, куда бежать. Мы находимся в Западной Европе, до линии фронта тысячи километров.

— Да, вы правы, Константин Дмитриевич. — Трефилов задумался. — Войск тут фашистских немало, гестапо, местные фашисты. И языка ребята не знают. Много народу погибнет… Начнутся побеги — немцы еще больше усилят охрану. Надо находить людей из местных, из бельгийцев. Что вы скажете о Кесслере? Я думаю, это смелый человек. А Жеф?

— С бельгийцами у нас должны быть хорошие отношения. Легче будет жить, — осторожно ответил Шукшин. — Ты знаешь язык, тебе свободнее с ними разговаривать. Я

— Меня, кажется, назначат переводчиком.

— Это неплохо, соглашайся!

Разговор происходил в штреке — Шукшин и Трефилов откатывали груженные углем вагонетки.

Скоро вышел из строя рештак — последнее время в шахте участились поломки, — подача угля в штрек прекратилась. Шукшин и Трефилов пошли в забой. Увидев их, Жеф подозвал к себе.

— Поломка большая, долго стоять. Садитесь, будем обедать, чем бог послал.

С тех пор как в забое стали работать русские военнопленные, каждый бельгиец считает своим долгом захватить еды на трех-четырех человек. Вытащив из сумки большую краюху хлеба, Жеф делит ее на три части, дает каждому по куску, достает вареную картошку, лук и отрезает по тонкому пластику сала.

— Совсем плохо стало с продуктами, — вздыхает он. — Боши последнее забирают.

Жеф — крестьянин, у него свое хозяйство, даже есть лошадь. Но земли совсем мало: своего хлеба хватает только на три-четыре месяца. Вот он и вынужден работать в шахте. Здесь почти все шахтеры из крестьян.

Шукшину не терпится, поговорить с бельгийцем, но Жеф не знает русского языка. Напротив сидит запальщик Жан — пожилой, лысый, с длинными сильно обкуренными усами. Жан фламандец, но долго жил в Чехословакии, в Болгарии, в Западной Украине. Он немного говорит по-русски. Правда, Жан побаивается беседовать с пленными. Гитлеровцы запретили вступать в разговоры с русскими, предупредив, что за нарушение приказа будут строго наказывать. Но шеф-пурьона поблизости нет, может быть, старик и разговорится.

Присев рядом с Жаном, Шукшин поднял лежавшую под ногами измятую газету, молча стал рассматривать ее. Потом повернулся к старику.

— Где фронт, знаешь? Там, у нас, в России, где проходит фронт?

— Россия? Фронт? Понимаю… — шахтер устало качает головой, молчит минуту-другую. — Россия плохо. Плохо… — Он взял из рук Шукшина газету, ткнул пальцем. — Волга. Сталинград. Здесь… Сталинград — конец, Констан. Россия — плохо…

— Немцы взяли Сталинград? — Шукшин почувствовал, как оборвалось, замерло сердце. — Не может быть… Не может быть!

Жан молчал. Шукшин вскочил.

— Констан, — негромко позвал старик. — Мне нужно сказать…

Шукшин остановился.

— Ваш русский… Этот парень, Мишель… Его видели у нашей деревни.

— Матроса? Братка? — Шукшин схватил Жана за руку. — Братка?

Старик качнул головой.

— Его ищут боши, Констан. Опасно…

— Помогите ему, спрячьте его! — Шукшин умоляюще смотрел на Жана. — Это такой человек… Спрячьте!

— Мишель ушел в лес, один. Он боится нас. Опасно, очень опасно…

Рештак, наконец, пустили, снова затрещали отбойные молотки. Но через час опять произошла авария — вышел из строя воздухопровод, прекратилась подача сжатого воздуха для отбойных молотков. Шеф-пурьон, скрипя зубами, метался по штреку, отыскивая неисправность, но никак не мог ее найти. Поломка была устранена только к концу смены. Лава не дала и четвертой части дневной выработки.

Когда после смены шахтеры выползли из забоя в штрек, их встретил помощник главного инженера шахты.

Выслушав доклад шеф-пурьона, он через переводчика Комарова обратился к русским:

— Старший мастер говорит, что вы плохо работаете. Он говорит, что воздухопровод был кем-то выведен из строя… Я не хочу сказать, что это сделали вы. Бывают всякие поломки. Но я хочу сказать, что шахта должна давать уголь. Если шахта не будет давать угля, то могут быть серьезные неприятности. Вас об этом предупредили.

Пленные молча, один за другим направились к вагонеткам, не торопясь стали рассаживаться.

— Они вас не поняли, господин Купфершлегер, — сказал Комаров.

— Почему? Разве я сказал недостаточно ясно?

Комаров прямо, испытующим взглядом смотрел в лицо инженеру.

— Им было бы понятно, если бы с такой речью обратился немец. Они считают, что бельгийцы, как и русские, не заинтересованы в добыче угля, который идет в Германию.

Купфершлегер недовольно нахмурился.

— Я вас не понимаю. Что вы хотите сказать?

— Вы меня поняли правильно. Русским тут не для чего надрывать свои силы. Это не нужно ни вам, ни нам!

Купфершлегер, не ответив, повернулся, пошел по штреку. Комаров последовал за ним. Неожиданно инженер остановился.

— Конечно, вы не должны надрываться на работе, понимаю… Люди истощены, обессилены. Но вы должны работать ритмично. Ритмично, понимаете? Нужно давать определенную продукцию. А как сегодня… Немецкие власти предъявят нам требования!

— Можно так организовать работу, господин Купфершлегер, что и угля не будет, и немцы ничего не сделают.

Купфершлегер промолчал.

Поднявшись наверх, в надшахтное помещение, пленные направились в душ. Около своего шкафа Шукшин присел на скамейку, стал снимать куртку. «Сталинград… неужели они взяли Сталинград?» Погруженный в свои думы, он не услышал, как рядом сел заведующий душевой поляк Стефан Видзинский — старый шахтер, много лет проработавший под землей. Он страдает туберкулезом. Администрация шахты из жалости поставила его в душевую. Живется Видзинскому очень трудно. Семья у него большая, а получает гроши.

— Камерад, на душе плохо, да? Не надо печалиться, камерад. — Видзинский вырос в Польше, неплохо говорит по-русски. Он не упускает случая потолковать с пленными, — Думаешь о России, о доме? Да, тяжело, камерад, я понимаю… Польша, моя Польша, тоже страдает…

Видзинский глубоко вздыхает, сокрушенно качает головой.

— Война, тяжелая эта война! — Он придвигается ближе к Шукшину, кладет свою маленькую, сухую, горячую ладонь на руку Шукшину. — Ничего, будем дома, будем. Я сегодня слушал радио. Москву…

— Москву? — Шукшин встрепенулся.

— Москву… Русские бьют бошей. Сильно бьют! Сталинград не возьмут, нет! Сталин сказал…

— Сталин?!

— Сталин… — горячо зашептал поляк. — Сталин сказал, что у нас будет праздник. Будет победа! Нет, русские не отдадут Сталинград!

Видзинский еще что-то; хочет сказать, но в душевую входит немец. Поляк протягивает Шукшину кусочек мыла и поднимается. — Добже, камерад, добже!

— Спасибо, товарищ, — шепчет Шукшин. Глаза его блестят радостью. — Спасибо…

Шукшин идет мыться, а Видзинский, глухо покашливая, направляется вдоль шкафов, раздает мыло, добродушно подшучивает над пленными. Убедившись, что немец не глядит в его сторону, на секунду задерживается около Комарова, незаметно сует ему листок бумаги, на котором начерчена линия советско-германского фронта.