"ГРАВЮРА НА ДЕРЕВЕ" - читать интересную книгу автора (Лавренёв Борис Андреевич)

10

Опустевшая с уходом Елены квартира опротивела Кудрину. Приехав на следующий день после разрыва к обеду домой, Кудрин ощутил особенно колюче и томительно пустоту комнат. Как всегда бывает, когда в доме умирает или уходит из него давний и привычный человек,. комнаты стали неожиданно большими, неуютными, раздражающе гулкими.

Обедая в маленькой столовой, Кудрин чувствовал,будто его посадили за стол в огромном пустом. зале, где холодно, смутно, и если обронишь шепотом слово, оно грянет из всех углов, отраженное и размноженное тяжелым эхом.

Это ощущение лишило его аппетита, он с трудом проглотил суп и отказался от второго. Ушел в кабинет, лег на тахту, развернул газету, но читать не смог. Ухо напряженно ловило квартирные шорохи. Они казались таинственными и пугающими. И все чудилось, что вот сейчас откроется дверь и войдет незнакомый и ненужный, но несущий неизбежное несчастье человек.

И когда действительно зашевелилась, поворачиваясь, дверная ручка, Кудрин нервно привскочил с дивана, с неприятной щекоткой в корнях волос на затылке, но, увидя входящую домработницу, вспылил и на нее и на себя.

- Что вы шляетесь, не постучав? - злобно спросил он.

Домработница стоически скрестила руки на животе и смотрела на хозяина с жалостной иронией.

- Дак я думала - вы не спите, а мне спросить, что на завтра готовить. Мне откуда же знать без хозяйки,- заговорила она мямлящим ватным голосом, в котором было бабье жестокое презрение к существу враждебного пола, попавшему в трудное положение.

- Что готовить?

Кудрин опешил. Он мог справиться с любым затруднением, но перед кулинарией растерялся, как дикарь перед граммофоном, И, глупо улыбнувшись, ответил:

- Что-нибудь. Ну, я не знаю… Ну, то же, что сегодня, черт побери, и оставьте меня в покое.

Домработница ехидно улыбнулась и пошевелила животом.

- Где же это видано? Сегодня суп и голубцы и завтра суп и голубцы. Что ж, цельный год одно и то же готовить? Хорошее дело.

Кудрин рассвирепел:

- Ничего не надо готовить! Ни черта, - понимаете? Вот… - Он раскрыл бумажник и бросил домработнице два червонца: - Берите и кормитесь сами. Я дома обедать не буду. Себе делайте, что хотите. Поняли? И оставьте меня. Ну!…

Домработница повернулась, и шваркнула дверью. Из столовой донеслось ее удаляющееся ворчание. Кудрин скомкал недочитанную газету, сунул ее в карман, оделся и вышел из дому.

В последующие дни он совсем забросил дом. Он приезжал только ночевать и все время с утра до ночи проводил в тресте и на бесчисленных заседаниях.

Его охватила яростная, нервная жажда работы. Он набросился на трестовские дела с такой энергией и таким темпом, что сотрудники управления делами и заведующие отделами только тяжко вздыхали от гонки и шепотом перебрасывались между собой догадками о причинах его делового исступления.

Каждое замедление, каждая неувязка вызывали у Кудрина неистовую злость, и приступы этой злости испытали на себе все работники треста от замдиректора до швейцара.

Как всегда, каждый день Кудрин встречался у себя в кабинете с Половцевым. Но беседы между ними прекратились.

Кудрин не мог отдать себе ясного отчета, за что он внезапно почти возненавидел Половцева. Неосознанное чувство нашептывало ему, что происшедшая в доме ломка имеет косвенное отношение к разговорам с Половцевым, но в то же время он понимал ясно, что профессор ни на йоту не повинен в ходе событий.

А Половцев, также чувствуя явную враждебность директора, не делал никаких попыток к объяснению и только крепче замыкался в панцирь сухой, но безупречной деловитости.

И Кудрин, невольно подчиняясь веянию пронзительного холодка этой деловитости, принял по отношению Половцеву такой же деловой и суховатый тон, воздвигавший между ними незримую, но непроницаемую стену.

И чем больше нажимал и усиливал темп работы Кудрин, тем точнее и суше становился Половцев.

Свою прорвавшуюся энергию Кудрин не ограничил пределами узкослужебной работы. Вспомнив свой визит в клуб он обрушился на его правление, разогнал и разворошил его и, сконструировав новое, проводил свободные часы в клубе, инструктируя и направляя работу.

Он задумал провести циклы научных и литературных докладов, сам ездил к профессорам и писателям упрашивал выступать, указывая на важность этого большого начинания.

В то же время он сам захотел прочесть в коллективе доклад на тему, связанную с ролью искусства в советской общественности. После нескольких дней раздумья он остановился на теме «Изобразительное искусство как отражение классовой культуры».

Проработав два вечера над разработкой темы, он заявил отсекру о своем намерении. Отсекр поглядел на него с некоторым недоумением.

- Что-то тема какая-то такая… непартийная, - сказал он меланхолично.

Кудрин удивился:

- То есть как непартийная? Почему? В общественной жизни нет ни одной темы, которая могла бы быть непартийной. А особенно тема, связанная с вопросами культуры.

Отсекр почесал пос и так же меланхолично промолвил:

- Оно так, да боюсь, что ребята скучать будут. Больно что-то отвлеченно.

Но Кудрин стоял на своем. И был неприятно поражен, когда во время доклада, внимательно наблюдая за залом, убедился в правоте отсекра.

Первые десять минут его слушали несколько недоуменно, но внимательно. Затем внимание стало медленно, но неуклонно рассеиваться. Послышался сначала легкий шепот, потам разговор вполголоса, кое-где рты стали сводить зевками, и на второй половине доклада из середины и задних рядов стали вставать и выходить, сначала пробираясь на цыпочках, а после не сгибаясь и откровенно стуча каблуками.

Но самым показательным симптомом было почти полное отсутствие записок, ясно определившее незаинтересованность и равнодушие аудитории.

За весь доклад Кудрин получил три записки от полутораста в среднем слушателей. Две, пустячные и несерьезные, доказывали, что зал не был глубоко затронут докладом. В одной спрашивалось: «Кто нарисовал картину, где Иван Грозный убивает сына, и почему эту картину изрезали?» В другой: «Почему в картинных музеях много картин, где изображаются боги, и почему этих картин не снимут, а оставляют их в то время, как они есть религиозная пропаганда?»

Третья была серьезной. Ее подал угрюмый худенький комсомолец с заячьей губой, сидевший с края второго ряда стульев. Он спрашивал:

«По мнению докладчика, мы не должны огулом отбросить все искусство буржуазии, но должны принять из него все ценное, переварить и на основе накопленных буржуазией культурных сокровищ создать свою культуру и искусство. Так вот пусть докладчик ответит - есть ли какие-нибудь отличительные признаки, по которым можно точно определить, что из этого наследства буржуазного искусства приемлемо для нас и что неприемлемо. Есть ли какой-нибудь полный и ясный критерий для такого разграничения?»

Кудрин с возрастающей неловкостью перечел. записку. Она ставила его в тупик. Он тщетно пытался вспомнить какую-нибудь формулу, которая исчерпывающе разъясняла бы вопрос, и не мог. И в этот момент вся затея с докладом показалась ему преждевременной, наивной, донкихотской, и он с растравляющей горечью понял, что, собираясь поучать других проблемам развития пролетарского искусства, сам он настолько оторвался от этих проблем, стал чужд им, что ему необходимо много и долго учиться, вместо того чтобы выступать с легкомысленной болтовней.

И на записку комсомольца он ответил запутанно и неясно, что точного критерия нет, что его, пожалуй, невозможно установить, ибо трудно найти безошибочные классифицирующие признаки, а потому главную роль в оценке пригодности: буржуазного наследства должно играть здоровое классовое пролетарское чутье и интуиция и для всякого марксистски мыслящего человека понятно, что враждебно пролетарской революции и что может быть использовано ею.

По косой усмешке вздернувшей заячью губу комсомольца, Кудрин понял, что ответ не удовлетворил. От недоверчивой, хмурой усмешки юноши ему стало стыдно и нехорошо.

Прений по докладу не было желающих высказаться не нашлось, и Кудрин, обрадовавшись этому, быстро уехал.

Когда он вошел в квартиру, диковато хмурый, досадующий на себя и свое незнание, домработница, вешая его пальто, пробормотала:

- Нет вас и нет, а тут телефон бесперечь трескотит, все ноги оттопала, бегаюча к нему. Все вас спрашивают.

- Кто?

- А откуда ж мне знать? Какой-то голос такой малахольный, чуть слыхать.

Кудрин расхохотался и прошел в кабинет. Не успел положить портфель, как телефон снова задребезжал тонко и просительно. Кудрин снял трубку с рычажка.

В ответ на его «алло» в трубке заверещало, запищало, захрюкало неразборчиво и жалобно. Булькали отдельные слабые звуки, и сложить из них слова было невозможно.

- Не слышу. Кто говорит? Говорите громче! - крикнул Кудрин, вслушиваясь.

Звуки стали ясней, и Кудрин начал разбирать:

- Тов… хр… рищ Кудрин… кек… хрр… я до тебя… кек… насилу… хр… дозвонил… кек… Ето я… хр… Королев… с заводу…

Кудрин не узнал искалеченного голоса и лишь по фамилии вспомнил старого чудака-изобретателя.

- А, Черномор, - отозвался он, - здравствуй. Что, вспомнил?

- Здравствуй, директор, - ответила трубка ровнее,- я тебе с обеда названиваю. Завтра на заводе мешалку мою пробуют, так ты приезжай обязательно. Ты ей вроде крестного приходишься, на зубок дал младенчику. Так без тебя пускать не хочу, надо, чтобы ты поглядел.

- Ага, - отозвался Кудрин, - уже сварганил, старина? Приеду, приеду обязательно. В котором часу?

- После… хрр… обе… кек… да. Часу в шестом, седьмом… хр… когда… кек… хррр… повольгот… хрр… ней… - снова стала давиться трубка, - обязатель… хр… но.

- Ладно! Приеду, - сказал Кудрин, усмехаясь и представляя свое взволнованные морщинки на высохшем личике Королева.

Положив трубку, он, продолжая улыбаться, открыл ящик стола и, порывшись в бумагах, вытащил лист, на котором в вечер ухода Елены нечаянно для себя набросал голову старика. Свет настольной лампы пролился на перекрестье свободных и крепких карандашных штрихов. Кудрин откинулся назад и машинально, восстанавливая полузабытую привычку художника, поднес к глазу зажатый кулак. В крошечную щель, образованную согнутым указательным пальцем и ладонью, он взглянул на рисунок и сам удивился его крепкой лепке и силе.

Он спрятал рисунок в стол, прошелся по комнате, наполненный радостным волнением, засвистал и, круто остановившись, сказал громко и весело:

- Федор! Есть еще порох в пороховнице.

И, засмеявшись, снова заходил из угла в угол. Потом подошел к столу, взял листок почтовой бумаги, сел в кресло, протянул руку к лежавшему на столе вечному перу и после короткого раздумья застрочил.

Исписав обе стороны листка, он отложил перо и неторопливо, словно еще раз обдумывая каждое написанное уже слово, перечитал письмо:

«Дорогой мэтр. Ваше неожиданное послание было для меня странной и нечаянной радостью. Словно на мгновение распахнулась маленькая дверь в полузабытый, но милый мир. Так бывает, когда вспоминаешь самые счастливые часы детства. Но я хочу огорчить вас. Вы писали мне в полной уверенности, что я отражаю в своих полотнах жизнь нашей, как вы говорите, преображенной страны. Страна действительно преобразилась. Вы почувствовали это с симпатией, рожденной в сердце старого вольнодумца, и почувствовали правильно.

Страна стала другой, она выросла, она стала на свои ноги, она живет. Но вместе с страной преобразился и я. С момента отъезда на родину я не брал в руки кисти и карандаша, но часто брал винтовку, а теперь счеты и гроссбухи. Вы изумитесь. Вы скажете: как можно было уйти от искусства? Но, дорогой мэтр, есть эпохи, когда ружейные приемы и бухгалтерские вычисления являются самым высоким и благородным искусством, потому что они служат освобожденному труду. И я, выполняя свой долг, служил революции тем искусством, которого она требовала и требует. Но ваше письмо пришло ко мне в странную минуту, в минуту, когда незначительный случай пробудил во мне прошлое, и я почувствовал томление и тоску по покинутым кистям. И сейчас может настать момент, когда революция потребует от меня искусства кисти. Но я не уверен в себе, я сегодня обнаружил, что я не задумывался ни разу серьезно над вопросом, как должно служить революции кистыо. И я боюсь, что годы ушли, что долгий отрыв от живописи не прошел даром, что я буду неспособен выполнить то, к чему меня начинает властно тянуть вновь. Я был бы очень благодарен вам, дорогой мэтр, за дружеский совет учителя».

Кудрин подписался и быстро, боясь раздумать, запечатал письмо в конверт и надписал адрес. Встал и прошелся по комнате. Запечатанное письмо распласталось на красном сукне стола волнующим и тревожным пятном. Кудрин снова подошел к столу, взял письмо и, слегка смяв конверт пальцами, сделал зыбкий и нерешительный жест, словно пытаясь разорвать. Но опустил руку и, открыв дверь в столовую, позвал домработницу:

- Феня! Возьмите письмо и сейчас же опустите в ящик. Не забудьте. Очень спешно.

Домработница вышла. Кудрин постоял минуту. Хлопнула дверь. Он рванулся в переднюю, остановился, сел на диван и, слабея, почувствовал на лбу крупный пот. Машинально вынул платок и старательно вытер мокрую похолодевшую кожу.