"Книга теней" - читать интересную книгу автора (Риз Джеймс)

ГЛАВА 18К истокам. Часть I

Момент истины наступил после блинов по-демидовски, когда мой Ромео вернулся с кухни, неся на блюде cailles en sarcophage. [55] Словно подводя черту, Себастьяна проговорила:

— Итак, твои вопросы.

Она подала знак, и Ромео протянул мне маленький серебряный поднос, чтобы я положила на него свои листки. Ах, какой восторг вызвали у меня его руки, державшие поднос, — простые и сильные, куда шире моих, правда пальцы короче. Черные волоски на них завивались, а на ладонях (о, как бы хотелось любоваться ими не отрываясь) я заметила шрамы и множество мозолей. Да, я не ошиблась: он действительно был в Равендале работником — об этом красноречиво свидетельствовали его руки. Скорее всего он ухаживал за животными — ведь, кроме Малуэнды, должны же быть в имении какие-то животные — и за садом, который, как мне теперь было известно, имел много разных затей и был очень велик… Ромео поставил поднос перед Себастьяной, и… та отодвинула его в сторону: листки так и остались лежать на нем, пока не закончился ужин. (Ах, как я горела желанием заменить прежние вопросы на новые! Mais поп[56] Было уже поздно.)

Наконец, когда восхитительно вкусные перепела были съедены (перед тем, как приняться за них, Себастьяна объяснила мне, зачем нужны серебряные ножнички, лежавшие рядом с тарелкой: чтобы отстригать крылышки и лапки запеченных пташек, а также их головы), явился Ромео, чтобы убрать грязные тарелки. Вскоре он опять вернулся, неся четыре корзиночки и бутылку с надписью «Амонтильядо», с которой уже была стерта пыль. К моему удивлению, равно как и к моему счастью, он уселся за стол прямо напротив меня; у него тоже имелась корзиночка, точно такая же, как у меня, с высокой горкою фруктов — слив, яблок и прочего. Лежали в ней также разноцветные виноградные грозди и белый клинышек сыра… Как необычно, что к трапезе нашей присоединился слуга; но то был Ромео, влажный от пота, капельки которого столь красиво блестели в свете сияющей люстры!

Асмодей поедал десерт неряшливо; вскоре его край стола оказался усеян огрызками яблок и косточками оливок — которые он сперва сплевывал в кулак, а затем швырял на стол, как игральные кости, — и остатками других, доселе неведомых мне плодов. Конечно, я обнаружила их и в своей корзинке, но по глупости не отважилась их отведать. Сыр же я попробовала, запив его вином.

Себастьяна, похоже, предпочитала испанский херес. Она прихлебывала из хрустального фужера свой амонтильядо и время от времени изящным движением отправляла в рот виноградинку.

Ромео, который почти все время молчал, то и дело покидал свое место, чтобы подлить вина, снять нагар со свечей или убрать остатки десерта. Порой казалось, что тема разговора его совсем не интересует. Когда он двигался, я отвлекалась и пропускала слова моих сотрапезников мимо ушей, хотя от сказанного, возможно, зависела моя судьба, и могла лишь безмолвно и со щенячьим восторгом глядеть на юношу. И ничего не в силах была с этим поделать. Отложной воротничок его блузы и расстегнутые верхние пуговки на ней позволяли видеть крепкую шею, переходящую в мускулистый торс. Ах, сколь грациозно ходил ходуном его кадык! А его ключицы казались мне основанием ангельских крыльев. Его черные волосы поблескивали, отражая свет свечей, будто в них были вплетены серебряные нити; серебро их оттеняло цвет волос — черных как вороново крыло — и делало их иссиня-черными. А каково было видеть, сколь осторожно и ловко управляются его большие грубые руки с хрусталем, фарфором и серебром! А как любовалась я его необутыми и темными от покрывшей их грязи ногами, огрубелыми от ходьбы босиком, — о, сколь совершенны они были! Когда же, направляясь от Асмодея к Себастьяне, он остановился, чтобы налить вина в мой фужер… что за чудо — да! да! — его бедро прижалось ко мне, к моему локтю! Нечаянно? Вот уж не знаю.

Наконец ужин закончился, в корзинках остались одни лишь очистки да кожура, семечки да косточки. Фужеры наполнились вином вновь… теперь подошло время заняться вопросами.

Подносик вновь оказался перед Себастьяною, на нем лежали пять сложенных листков. В этот момент — момент откровения — мне вспомнились все исполненные надеждою пилигримы мира, паломники всех предшествующих веков — да, все, кто молился когда-либо у входа в пещеру или у основания какого-нибудь большого камня странной формы; все, кто ждал откровений оракула, который мог заговорить, а мог и промолчать, сохранив за семью печатями тайну судьбы. В конце стола сидел мой оракул, моя пифия в синем блистающем одеянии, в сиянии красных драгоценных камней, она прихлебывала из рюмки херес, улыбаясь мне, готовая отвечать на мои вопросы.

— К сожалению, — начала Себастьяна со вздохом, — я должна предварить нашу игру в вопросы и ответы замечанием, что на самом деле никто ничего не может знать наверное.

Она повела хрупкими своими плечами. Они как бы встрепенулись и опять замерли. То же самое можно было сказать и о моем сердце. При слове «игра» оно тоже Встрепенулось и замерло, а затем начало падать, все ниже и ниже, словно камень, брошенный со скалы. Как, всего лишь игра? Стыдно сказать, но глаза мои наполнились слезами, а лоб мой покрыла испарина. И тут заговорил Асмодей.

— Себастьяна преувеличивает, — сказал он. И, обращаясь к хозяйке замка, добавил вполголоса: — Эта ведьма не знает ничего. А стало быть, наших знаний, какими бы ничтожными те ни казались, ей хватит за глаза, только действительно ли они ей нужны? — В его словах явственно прозвучал некий подтекст, скрытый смысл.

— Ну да, конечно, ты прав, — ответила Себастьяна. — Я лишь хотела предупредить ее, что абсолютно верных ответов не бывает. Они являются лишь предположениями, мыслями вслух, чем-то, во что мы верим, а…

— А как раз они-то и составляют суть каждого века, любой эпохи, какими бы печальными или дурацкими они ни были. — То был уже другой Асмодей, совсем не тот, каким я его видела прежде, и этот Асмодей продолжал: — И я тебе скажу, что, во-первых, ты недооцениваешь эту новую ведьму, а во-вторых, что весь тот мир, который мы ей можем предложить, держится, пускай не слишком прочно, на этих самых предположениях, мыслях и верованиях. — Он тяжело плюхнулся на свой стул. Похоже, он испытывал раздражение оттого, что ему вообще пришлось заговорить, и потому брякнул нетерпеливо: — Валяй дальше. И нечего миндальничать.

— Хорошо, — согласилась Себастьяна. — Просто дело в том, что в молодости все, — тут она с нежной грустью посмотрела сперва на Ромео, а затем на меня, — всегда так полны надежд.

Асмодей с хрустом вонзил зубы в зеленое яблоко, буквально перекусив его пополам (я прежде видела, что так иногда делают лошади), и, словно сдаваясь, откинулся на спинку стула.

— Колдунья, — обратился он к Себастьяне, — до первых петухов не так уж и далеко.

— Итак, мы поведаем тебе, что знаем, — словно подвела черту Себастьяна, — но мы знаем не все. Никто не знает всего. — Она как бы извинялась за то, что еще ничего не сказала.

Мой кивок дал ей понять, что извинения приняты.

— Пожалуйста, — сказала я, — продолжайте.

Как бы в ответ на мою просьбу, Себастьяна опять взяла в руки латунный колокольчик. Она звонила в него долго, громко, настойчиво. Я посмотрела в угол, на стенную панель, ожидая, что та вновь отойдет в сторону и появится еще один слуга. Но никто не шел. Она звонила без остановки около минуты, не давая никаких объяснений. Когда наконец она перестала, то с удовлетворенным видом произнесла:

— Ну теперь можно приступать.

И мы приступили.

В наступившей после звона колокольчика долгожданной тишине я услышала, как потрескивает огонь в большом камине позади меня. И хоть я не обернулась, чтобы посмотреть на пламя в нем, все же почувствовала его тепло. А ведь я помнила, что, когда вошла в столовую, дрова зажжены не были. Я бы обязательно заметила горящий камин.

Я молча глядела, как Себастьяна внимательно изучает мои вопросы. Пробегая глазами по строчкам, она не проронила ни слова. Лицо ее оставалось бесстрастным. Она брала листок, прочитывала написанное на нем и, не забыв снова сложить, возвращала на поднос, располагая вопросы в известном лишь ей порядке. Белые листки лежали на серебряном подносе, словно собирающиеся взмахнуть крыльями чайки.

Когда мне показалось, что я уже не смогу более выносить это молчание, Себастьяна заговорила:

— Первый вопрос таков, — она так и не оторвала глаза от нехитрых трех слов, начертанных мною, — «Умру ли я?» — Она медленно подняла взор на меня и, глядя в упор своими поразительными синими глазами, произнесла: — Разумеется, да.

— Дурочка. — Асмодей сплюнул, — Неужто ты решила, что будешь жить вечно?

Он грубо ткнул пальцем в сторону своего кубка; Ромео встал, прошел вдоль всего стола и налил вина из графина, стоявшего от Асмодея на расстоянии вытянутой руки.

Услышав слова, сказанные Асмодеем, я вспыхнула от смущения и злости. Действительно, один из вопросов пропал впустую; зачем я его задала? Как я могла вообразить себя бессмертной? Но ведь мелькнула же в голове такая мысль, забрезжила какая-то надежда, будто… Да нет, просто мне захотелось узнать, могут ли ведьмы жить вечно. Теперь я знала: не могут. Они умирают.

— Я знаю совсем немного бессмертных существ, — продолжила Себастьяна. Она решила ответить на заданный вопрос до конца, хотя, по-видимому, также считала его глупым. — Да, такие есть, но мы, ведьмы, не из их числа. Как это ни печально, — заключила она, вздохнув. — Да, милая, ты умрешь. И я тоже. И ни одно колдовское средство из тех, что мне известны, не в силах помочь предугадать, когда этому суждено случиться. По правде сказать, однажды, уже давно, я попыталась узнать с помощью ворожбы дату собственной смерти, но ничего не вышло. Я гадала по полету птиц, как это делали наши сестры еще в Древнем Риме; тщетно вглядывалась в гущу, оставшуюся от бесчисленных выпитых мною чашек кофе; без конца экспериментировала с зеркалами… а однажды… — (Тут Асмодей расхохотался.) — дошла до того, что зарезала свинью, дабы найти ответ по расположению ее внутренностей. И все безрезультатно. Конечно, я смогла бы тебя научить всему этому, если бы ты захотела, но то, что ты смогла бы от меня узнать, лишь слегка выходит за рамки обычного курса античной истории. А кроме того, умение ворожить, гадать всегда представлялось мне талантом в лучшем случае второстепенным .

— Alors, vite, vite, vite![57] Разве там не осталось еще четырех вопросов? — заторопил ее Асмодей.

Себастьяна шикнула на него и проговорила:

— Однако, хоть я и не в силах тебе поведать, когда ты умрешь, я могу предсказать, как это произойдет.

Значение слов ее дошло до меня не сразу: передо мной слишком живо стояло видение Себастьяны, копающейся в окровавленных, еще дымящихся потрохах. Единственное, на что я оказалась способна, — это прошептать:

— Да, конечно, пожалуйста.

Моя реакция на разговоры о предсказании будущего и предопределении была до того наивной, что Асмодей вновь хохотнул, а Себастьяна заметила:

— Я хорошо понимаю, милая, как это трудно, да только не могу придумать другого пути, чтобы подготовить тебя. Предупредить. — Она жестом предложила мне выпить еще вина, и рука моя устремилась к графину, как стрела, пущенная из лука. Перед тем как выслушать во всех подробностях историю моей смерти, я позволила себе выпить залпом еще один фужер. — Твоя мать… — начала Себастьяна.

— Умерла, — сообщила я. — Уже давно.

— Ну да, разумеется. — Себастьяна вовсе не удивилась.

— Вы знали об этом? — спросила я.

— Я лишь знаю, что каждая ведьма рождается от ведьмы и всякая ведьма умирает смертью ведьмы.

— Нет! — вырвалось у меня; только одно слово: нет!

— Я сожалею, дорогая, — откликнулась Себастьяна.

Ромео нервно поигрывал пробкою, то запихивая ее в горлышко покрытого пылью и паутиной штофа из-под «Амонтильядо», то извлекая ее оттуда. Даже Асмодей изобразил нечто напоминающее почтительное молчание.

— Неужели… — начала я. Встав, я разом осушила еще один фужер, а затем не успела продолжить начатую фразу, потому что Себастьяна сказала еще раз:

— Каждая ведьма рождается от ведьмы. И всякая ведьма умирает смертью ведьмы.

Не знаю, что произошло со мной дальше. Может, меня посетило видение, а может, просто нахлынули воспоминания. Как бы там ни было, я закрыла глаза и вновь увидела, как у моей матери кровь сочится из глаз, носа, ушей, рта… Она захлебывается, кровь клокочет во рту, вздувается пузырями и вот уже потоком струится из ушей и носа, стекая по длинной изящной шее. Поразительно, ей удалось заговорить, указать дорогу, велеть идти к «Камню» — без сомнения, единственному пристанищу, до которого можно было добраться пешком от нашего дома, пристанищу, где я смогла бы найти милосердный (во всяком случае, она так полагала) приют. Боясь оставить ее, но еще больше боясь остаться, я убежала прочь. Оставив ее. Чтобы уже никогда не увидеть снова. Чтобы никогда больше не услышать о ней. О, сколько раз я спрашивала о ней монахинь — до тех пор, пока те не запретили докучать им, — но их ответ всегда был одним и тем же: у ручья не обнаружили никакого тела. Все, что они нашли, — это записку, пришпиленную к внутренней стороне моего платья, в которой говорилось: «Во имя Бога, спасите и сохраните это дитя».

Что меня так поразило? Сообщение, что моя мать была ведьмой? Или весть о том, что и я умру, как она, задыхаясь, в муках такой же, как у нее, алой смерти? Что же меня изумило настолько, что я не смогла больше ни о чем спросить, кроме одного:

— Она знала?

— О том, что была ведьмой? Возможно, нет. О том, что должна умереть? Вероятно, да. Но ни в том ни в другом я не могу быть уверена. Я не знала твою мать. Но не многие ведьмы узнают о своей истинной сущности. Разве что им расскажут , как мы тебе… Да, зачастую им не удается самим раскрыть правду…

— Почему?! — То был не вопрос, а скорей обыкновенное восклицание, и я повторила его несколько раз, прежде чем из него родилась фраза: — Почему мы так умираем?

— Кровь всегда играла важнейшую роль в таинствах нашего Ремесла. — Конечно же, Себастьяна говорила мне и о своей смерти, ведь она тоже умрет, когда настанет ее День Крови. Как умру я, как умерли наши матери и еще многие до них. Возможно, именно тем объяснялся тот отстраненный тон, которым она продолжила: — Считается издавна, что колдовская сила ведьм заключена в крови как таковой. Потому-то и стали прежде всего сжигать нас, вернее, сжигать обвиняемых , из которых лишь немногие были настоящими ведьмами: считалось, будто лишь закипевшая кровь колдуньи способна спасти ее душу. Об этом говорил еще Августин, который…

Экскурс Себастьяны был прерван ужасным грохотом: Асмодей так хватил кулаком по мраморной столешнице, что все тарелки подпрыгнули и зазвенели.

— Ага! Августин, lebatard![58] Вот кто любил поразглагольствовать о вещах, которые выше его разумения! Хотелось бы мне, чтоб этот святенький старикашка очутился здесь и я мог высказать ему в лицо все, что о нем думаю! А вместе с Августином оказались бы тут и все прочие нюхнувшие смерти небожители, все эти Аристотели и Аквинаты… Извольте заметить, все на «А»; А-А-А; не оттого ли, что этот звук чаще всего произносят в нужнике? Все трое А-Ашки. Абсолютные задницы.

— И это говорит Асмодей, — обратилась ко мне Себастьяна, — который абсолютно несносен.

Я увидела, что Ромео, как и я, с трудом удерживается от смеха. Заметил это и Асмодей, который тут же обрушил на нас жуткие проклятия, употребив слова, которых я прежде никогда не слышала, но значение которых тем не менее поняла. Слегка успокоившись — ну совсем чуточку, — Асмодей пояснил:

— Аквинат, то есть Фома Аквинский, разделял мнение Августина, рассматривая огонь как единственное средство спасти душу еретика от адского пламени. А что еще хуже, он, Аквинат, обрушился с критикой на Canon Episcopi[59], где говорилось, что колдовство есть иллюзия, и рекомендовалось не обращать внимания на тех, кто им занимается. Он во всеуслышание заявил о своей безусловной вере и в колдовство, и в способность ведьм наводить всякую пагубу, изменять собственный облик, вызывать бурю и перемещаться по воздуху, а кроме того, утверждал, что ведьмы заключают договор с дьяволом, который может расторгнуть только огонь.

Затем Асмодей обратил свой гнев против Аристотеля: в то время как Платон считал магию делом естественным, а потому и не хорошим, и не плохим, Аристотель настаивал, что такой вещи, как естественная природная магия, не существует. Любая магия, согласно его мнению, в том числе ведовство, магия черная или белая, «естественная» или нет, имеет природу либо божественную, либо демоническую, так что церкви осталось лишь выработать соответствующую классификацию и заявить на нее исключительные права.

Эта тирада длилась довольно долго; речь Асмодея то и дело переходила в рев и рычание, была густо пересыпана перцем бранных словечек, выполнявших роль междометий, а в одном ее месте знаком препинания послужил разбитый вдребезги хрустальный фужер. Когда наконец он сделал паузу — скорей из-за нехватки воздуха, нежели слов, — лицо его было багровым. Воспользовавшись ею, Себастьяна продолжила.

— А кстати, милочка, присоединяйся к нам и следующим вечером тоже, — произнесла она с театральною аффектацией, — завтра Асмодей, наверное, развлечет нас своими суждениями о Бальтусе, Боэции и Будине… Таким образом, от ужина к ужину мы где-то за месяц перелистаем, переходя от одной буквы к другой, всю его энциклопедию ненависти!

Следующее, что я запомнила, это то, что мы все дружно рассмеялись. Ромео вскочил и принялся хлопать в ладоши. Себастьяна постучала ножом по хрустальному кубку и широко улыбнулась.

Даже Асмодей усмехался, не переставая, однако, сыпать проклятиями. Наконец, указав на четыре лежащих перед Себастьяною сложенных листка, он сказал:

— Выбирай следующий. Этой твоей затее нужна хотя бы видимость порядка, а то мы не закончим и до рассвета. Я, например, желал бы перейти к другим темам.

— Вот эта, пожалуй, так и напрашивается стать следующей, — заметила Себастьяна, разворачивая второй листок. Вторым вопросом в тот вечер оказался первый из мною написанных: «Кто я?».

Себастьяна помолчала, обдумывая ответ. Асмодей громко и широко зевнул, потянулся и провел рукой по своей соломенной гриве. Принадлежа к львиной породе, он, похоже, быстро переходил от вспышек ярости к приступам лени.

— Я думал, мы это уже выяснили, — буркнул он. Я взглянула на Себастьяну, однако следующие слова, к моему сожалению, произнес опять Асмодей:

— Я скажу тебе, кто… Ты герма…

— Нет! — воскликнула Себастьяна. — Arrete![60]

Она приподнялась с места, словно пытаясь перехватить на лету брошенные Асмодеем слова, ударила колокольчиком о край столешницы, и тот заполнил своим звоном всю залу. Ромео замер. Я тоже. Асмодей, откинувшись на спинку стула, посасывал огрызок зеленого яблока.

— Прекрати! Так не годится. Я не позволю…

— Ах! — проговорил Асмодей, словно идя на попятную. — Я просто подумал, что мы должны…

— Молчать! — скомандовала Себастьяна. И, к удивлению моему, Асмодей послушался.

Пока Себастьяна садилась, Асмодей, быстрый как молния, запустил в меня огрызком. (Теперь мне это может казаться забавным, но тогда, уверяю вас, мне было не до смеха…) Он промахнулся. Огрызок пролетел мимо того места, где я сидела ни жива ни мертва.

Себастьяна, словно не заметив происшедшего, повернулась ко мне:

— Существуют латинские и греческие слова, достаточно низкие, которые могут описать… которые, наверное, действительно описывают твою природу. Но мы не станем пользоваться ими. Никогда.

Она не решилась повесить на меня бирку, словно на розу из своего сада. И сделала правильный выбор, отказавшись низвести меня до длинноватого словечка, состоящего из четырех слогов и означающего ошибку природы, некоего уродца, и тем позволила мне стать чем-то иным, более значительным. За это я навсегда останусь ей благодарна.

— Слишком много наших сестер были замучены за одно только слово «ведьма». И я не допущу, чтобы мужчину или женщину, чтобы вообще кого-то свели к одному-единственному слову.

— Ну хорошо, хорошо, — согласился Асмодей, — но все же тебе следует рассказать ей, ему или кому бы то ни было все то, что мы знаем о…

— Я лишь скажу, что она достойна восхищения. Она чудо. И одна из нас. И что мы семья.

Асмодей пробормотал что-то. Какую-то фразу, составленную из грубых слов, имеющих некоторое отношение к особенностям женской и мужской анатомии.

— И я скажу ей, что Гермафродит был плодом любви богов-олимпийцев Гермеса и Афродиты, воплощенным единством мужской и женской сторон божественной сущности.

— Чьим братом, — добавил Асмодей, усмехнувшись, — был некто Приап, уродливый карлик, известный разве что потрясающими размерами своего…

— И я скажу ей, — прервала его наша хозяйка, — что Платон утверждал, будто мы все потомки великого, могущественного племени двуполых существ…

— Которые, — подхватил Асмодей, — восстали против богов и были за то рассечены надвое.

Повисло молчание, продлившееся до тех пор, пока Себастьяна, утихомирив Асмодея огненным своим взглядом, не заговорила вновь:

— Никто из нас не может определенно сказать, откуда мы взялись. Все мы своего рода подкидыши, кукушата. Ты сам практически не помнишь своей матери, да и мы позабыли тех, кто произвел нас на свет. Но, похоже, без такого сиротства нам не обойтись: я не знаю ни одной сестры, которая бы выросла в родительском доме… Потому-то мы и объединяемся как бы в семьи, почти такие же, как у них … — Тут она посмотрела на другой конец стола, где Асмодей в этот момент перевернул корзиночку для десерта, вытряхнув, что в ней осталось, прямо перед собой. — С теми, кого находим, с теми, кто, по той или иной причине, находит нас. И уверяю тебя, — она указала пальцем, украшенным перстнем, на Асмодея, — что эти причины не всегда ясны.

— А я? Почему вы решили взять в члены своей семьи меня? — Я по наивности полагала, что мне удастся незаметно подсунуть им шестой вопрос.

— Ну уж нет, — улыбнулась мне Себастьяна. — Вернусь-ка я ко второму вопросу. Наш свирепый друг прав, утверждая, что эта ночь вопросов должна иметь свой распорядок.

Ромео теперь стоял позади меня и помешивал угли в камине. Потеряв его из виду, я ощутила странное чувство. Оглянуться я не отважилась, но как сильно хотелось мне, чтобы он вернулся на свое место, или прошел в кухню, или…

— Нельзя отрицать, милая, — говорила мне Себастьяна, — что в чисто физическом смысле ты не такая, как мы. — Она медленно роняла слова, стараясь выбирать их как можно тщательнее.

— Вот именно! — резко и бесцеремонно перебил ее Асмодей.

— Но об этой стороне дела мы сейчас промолчим.

Ромео вернулся к своему стулу и медленно сел. Столь же медленно улыбка сползла с его розовых губ. Кажется, он скучал; уж лучше это, подумалось мне, чем если бы он испытывал отвращение, вслушиваясь в рассуждения о том, какая я… чудо .

— Той ночью в С*** ты узнала о многом, — продолжила Себастьяна, — и надеюсь, ты все хорошо запомнила.

Я смогла лишь кивнуть в подтверждение ее слов. Затем я подумала, что хорошо бы спросить о…

— Ах да, — поняла меня Себастьяна, — обо всей этой истории. Не приснилось ли тебе, верно? Позволь ответить на твой невысказанный вопрос, поведав тебе историю куда менее личного свойства.

Асмодей сказал что-то, но я даже не повернулась в его сторону — так увлеклась тем, что говорила Себастьяна. А та в это время вкратце излагала историю колдовского Ремесла. Кое-что из услышанного я уже знала: ведь в свое время я почерпнула множество сведений из книг, в том числе по истории, а также из различных трактатов религиозного содержания. Однако слушать Себастьяну было совсем другое дело: слова ее казались живым пламенем по сравнению с мертвой золой многочисленных прочитанных мною пыльных страниц.

— В Средние века, — повествовала Себастьяна, — Ремесло ведьм и колдовство были синонимами, а поскольку ни то ни другое не считали ересью, так называемых колдунов и ведьм никто не преследовал. И лишь когда магию связали с ересью, пришла эпоха инквизиции, когда церковью были злодейски умерщвлены десятки тысяч людей, преимущественно женщин, хотя, разумеется, сама ересь издавна была наказуема смертью. Начиная с… дайте-ка вспомнить, с какого года… Асмо, будь добр, подскажи.

— С четыреста тридцатого после Рождества Христова. — Сказав это, Асмодей отхлебнул вина и принялся внимательно изучать ноготь на большом пальце.

— Стало быть, с четыреста тридцатого, — заключила Себастьяна, добавив: — Прости. Вечно забываю даты. Хорошо хоть есть у кого спросить. — Она махнула рукой в сторону Асмодея и продолжила: — Со временем каноническое церковное право перестало делать различие между колдунами, ведьмами и еретиками и начало рассматривать их всех в качестве еретиков и соответственно отмерять им наказания. Это началось где-то в… восьмом веке. Так, кажется?

— Именно так. — И Асмодей поудобней уселся на стуле. Так же поступил и Ромео. Затем они оба выпили. Себастьяна вернулась к своему повествованию:

— Уже к одиннадцатому столетию еретиков стали обрекать на сожжение на костре, в основном благодаря последователям нашего друга Августина, который придерживался мнения, что лишь огонь способен очистить и спасти душу еретика. Вот церковь и начала сжигать, сжигать и сжигать. Сперва альбигойцев, живших к востоку от наших южных краев, за ними катаров, а потом вальденсов. А все оттого, что церковь боялась их взглядов.

— Конечно, чего проще: окрестить их скопом еретиками и побросать в костры! — Это произнес Асмодей, усилием воли заставляя себя сохранять спокойствие. Он поднял кубок с вином, посмотрел на свет и закрутил темную жидкость в нем, превратив ее в маленький водоворот, так что она достигла самых краев. Но не пролилась. — Думаю, это был Папа Люций Третий, году в тысяча сто восемьдесят четвертом, или что-то около того… — Асмодей сделал паузу и вопросительно посмотрел на Себастьяну, которая и продолжила вместо него:

— …дал своим епископам указание: неукоснительно преследовать всех, кто искажает учение церкви. И вскоре, с изданием Папой Григорием Девятым буллы, уполномочивавшей монахов-доминиканцев проводить соответствующее дознание и делавшей их подотчетными одному лишь Папе, официально родилась папская инквизиция. И это было в самом буквальном смысле началом конца.

Во времена первых папских булл, посвященных этому вопросу, рассказывала Себастьяна, отношение богословов к ведьмам было неоднозначным: еще уважали Canon Episcopi, где колдовство рассматривалось как нечто иллюзорное. Однако последовали новые буллы, направленные против колдовства и связанных с ним обрядов, были написаны новые труды по теологии и демонологии, и все это привело к возникновению нездорового интереса ко всему демоническому или божественному.

Повсеместно вводились новые законы, в которых предписывалось различать белую и черную магию и назначались наказания за использование и той и другой: белые ведьмы подлежали клеймлению каленым железом и высылке, тогда как черных ведьм, осужденных за наведение пагубы, надлежало сжигать наравне с теми, кто был уличен в скотоложстве либо «противоестественных связях с особами того же пола».

В 1522 году пресловутый Мартин Лютер отказался делать различие между белыми и черными ведьмами, заявив, что они все еретички, служащие подстилкою дьяволу, и восстал против существующих церковных законов, которые требовали, по его словам, «излишних доказательств» для их осуждения и заслуженного наказания. Не замедлила появиться и книга «Malleus Maleficarum», знаменитый «Молот ведьм», служившая инструкцией, как выискивать и пытать ведьм. Ею широко пользовались все заинтересованные стороны. Вскоре уже каждую «разоблаченную» ведьму стали осуждать на смерть. И во Франции, и в Швейцарии, и в Германии. Кострам не было числа. В Скандинавии жечь стали несколько позже, в XVII веке, как, впрочем, и в Англии, и в ее мятежных заморских колониях.

— Вот так и начались, — закончила свой рассказ Себастьяна, — времена охоты на ведьм. И, как тебе хорошо известно, милая, они далеко не закончились.

Ее слова ошеломили меня: ведь совсем недавно я была так близка к тому, чтобы оказаться в числе сожженных. Благодарность моя не знала границ. Я подняла свой фужер в безмолвном приветствии, отпила и подняла его снова. А затем вновь спросила:

— Так, стало быть, я действительно настоящая ведьма?

— И еще какая, — проворчал Асмодей.

— Пока лишь можно сказать, — ответила Себастьяна, — что ты встала на наш путь.

На ее слова отозвалась гулким, протяжным криком сова. Я ждала, что на него откликнутся и вороны, однако этого не произошло. Только совиное уханье. Мне оно хорошо запомнилось, потому что неведомый голос опять ухнул, когда Себастьяна прочла третий вопрос.

— Ты хочешь знать, кто ты? — Она посмотрела на меня, как бы ожидая дальнейшего подтверждения. — Скорей тебе интересно, кто мы? Асмодей, отец Луи, Мадлен и я. Правильно ли я поняла твой вопрос?

Кивнув, я бросила взгляд на Ромео, словно прося включить и его в этот список.

— Ну хорошо, и Ромео тоже. Тогда с него и начнем, с нашего дорогого Ромео.

Какая дрожь охватила меня! Вся кожа моя покрылась пупырышками. Неужели из-за того, что я наконец могла узнать что-нибудь о моем Ромео? Нет, скорее в том был виноват совиный крик и звон колокольчика, в который Себастьяна опять позвонила и от которого по столовой пронеслась волна студеного воздуха, заставившая зазвенеть хрустальные подвески на люстре. Я поежилась; Себастьяна улыбнулась, пожала плечами и заговорила:

— Прости, дорогая, но этот мальчик — обыкновенный смертный. Очень красивый и очень смертный. Хотя, несомненно, богато одарен. Чтобы понять это, достаточно взглянуть на него! Но в этом нет ничего сверхъестественного. Простой homo sapiens[61], милочка, ничего больше.

Я ощутила разочарование.

— Смертный? — переспросила я. Какое неточное слово. Мне только что самой пришлось в этом убедиться.

— Он не волшебник и не дух, — объяснила Себастьяна. — Не младший демон и даже не мелкий бес. Он смертный юноша шестнадцати лет, который состарится и умрет в положенный ему срок, так же как ты и я. Он обладает, конечно, множеством талантов, но не колдовской силою. А у тебя, милая, есть и то и другое… Терпение, — посоветовала мне Себастьяна, поняв, о чем я хочу спросить. (Таланты к чему?.. Силы какие ?) — Всему свое время. — И она вернулась к тому, о чем собралась рассказать: — Поместьем этим я владею уже давно, много десятков лет. Оно стало моим еще до революции. И за все эти годы никто, ни один смертный , не вошел в его пределы без моего приглашения.

— Будем точнее, — вставил свое замечание Асмодей. — Ни один смертный не выжил после попытки войти в его пределы без твоего приглашения.

Себастьяна предпочла не ответить на брошенный ей вызов и повторила:

— Ни один еще не явился незваным, кроме Ромео. — Тут мне показалось, что она погрузилась в воспоминания и мысли ее унеслись далеко. — …Прелестный маленький мальчик, с волосами черными как смоль и небесно-голубыми глазами, пришел из леса, где заблудился. В один прекрасный летний день он очутился в поместье — это было несколько лет назад, — остановился посреди луга и посмотрел на замок, сам будучи ненамного выше окружавших его полевых цветов. Я увидела его сверху, из окна, стоящим в высокой траве и плачущим. Вокруг него расстилалось многоцветное море. Помнится, день был такой тихий, что я слышала , как он плачет.

Мне показалось, что Ромео, сидящий напротив меня, готов и теперь заплакать. В глазах его блеснули навернувшиеся слезы.

— Enfin[62], — сказала Себастьяна, — случилось вот что. Отец Ромео владел небольшим клочком земли по соседству. Вместе с сыном он вспахивал его и засевал озимыми. В обязанности мальчика входило идти за плугом и убирать с поля слишком большие камни. Вообще-то месье Рампаль чего только не сажал прежде на своем поле, но, кажется, он был совсем неудачливый землепашец. В то лето урожая едва хватило, чтобы им вдвоем прокормиться, даже продать оказалось нечего, так что приходилось кое-как перебиваться. И по-видимому, тот год не слишком отличался от предыдущих. — Тут Себастьяна бросила взгляд на Ромео, который сидел опустив голову. — Должно быть, поэтому наш Ромео и превратился со временем в лучшего повара во всей Франции. — Ромео ничего не ответил, и Себастьяна продолжила: — Мадам Рампаль умерла, родив меньшую сестру Ромео, которая на четвертом году жизни пала жертвою лихорадки. Вскоре после смерти девочки и сам убитый горем месье Рампаль скончался прямо на поле. Смерть его была ужасна. Он направил своего полуслепого мула прямо на гнездо пчел или ос, и лемех плуга рассек его надвое. Ромео, возвращаясь от кучи камней на краю поля, увидел, как отец его бегает кругами, облепленный чем-то непонятным и темным, чем-то живым , и при этом размахивает руками, словно собираясь улететь. Это, естественно, заставило мальчика рассмеяться.

Внезапно Ромео поднял голову и заговорил:

— Я думал, что он играет. Развлекает меня. Изображает пугало. Делает вид, что гоняет ворон. Он давно уже не пытался меня забавлять. И я обрадовался. Но мне следовало догадаться. Ведь он ни разу не улыбнулся с тех пор, как умерла мама.

— Ты не мог знать, — утешила его Себастьяна. — С такого расстояния как ты мог видеть, что отец отбивается от роя жалящих тварей? Это невозможно. А если бы знал, что бы ты мог сделать? Ты ничего не мог сделать, Ромео.

— Я просто стоял у кучи камней, глядя, как он бьется, словно рыба, выброшенная на берег. Смотрел, как он катается по свежевспаханной земле. Он кричал. А я продолжал стоять, даже когда расслышал свое имя в его криках. И ничего не сделал. Даже когда до меня дошло, что это не игра.

— Я повторяю еще раз, Ромео, что ты ничего… — Тут Себастьяна осеклась, потому что Ромео снова заговорил:

— Я просто стоял, как дурак. Испугался. А когда наконец подошел к нему, все было кончено. Он лежал на спине, уставясь на солнце, и его широко раскрытые глаза были бесчувственны, пусты. Последние из его убийц еще ползали по его лицу, по носу, заползали в ноздри, в рот, потом вылезали оттуда, пока, прямо на моих глазах, язык его не раздулся и не задушил его. Я видел, как этот язык сперва показался между губ, а затем свесился набок; наблюдал, как он сначала посинел, затем стал фиолетовым, а потом черным. Наконец он треснул посередине, и мне показалось, что у папы два языка. Нет, это был не мой отец. Глаза его вдруг сами закрылись, тонкие лиловые веки растянулись, чтобы вместить их, а затем из-под них потекла какая-то страшная жижа, похожая на свернувшиеся сливки. Я сидел рядом с ним, не зная, как поступить. Никого вокруг. Мы никого не знали. Месяцами не видели никого, кроме кредиторов. Что мне еще оставалось? Только смотреть, как он все больше раздувается. Сперва лицо, пока его стало не узнать; потом шея. Она стала невероятно толстой. Затем пальцы. Почерневшие ногти отвалились, когда я взял отца за руку и спросил: «Папа, что мне делать, скажи!» Но он был уже мертв. Должно быть, я затем побрел через поля, потом через лес и наконец пришел сюда. Не знаю, как мне удалось миновать…

— Нет! Attends![63] — воскликнула Себастьяна. — Не говори о лесе. Не время.

Ромео пожал плечами.

— Я вышел из леса. Себастьяна обнаружила меня на лужайке. — Он перевел взгляд с меня на Себастьяну и добавил: — С тех пор я никогда не покидал это место. И не захочу покинуть его никогда. — (При этих словах Себастьяна улыбнулась.) — Мне здесь помогли. Накормили. Одели. Многому научили. Завоевали мою преданность и любовь.

— Ну хватит, малыш, довольно! — проговорил Асмодей не без некоторой теплоты. — Принеси-ка еще вина, чтобы смыть им излишние сантименты!

Когда Ромео наливал ему вина, великан потрепал его по колену. Рука его поднялась выше, и он крепко пожал мускулистое бедро юноши. А тот, прежде чем вернуться на место, коснулся пальцем его волос, словно для того, чтобы поиграть золотистым локоном старшего друга. Знак сыновнего чувства? Или нечто большее, нечто амурное? Я терялась в догадках. Асмодей поднял наполненный кубок и провозгласил тост:

— За твоего мальчика! — (Себастьяна тоже подняла свой фужер и выпила.) — А теперь, — продолжил Асмодей, — расскажи нашей разнополой гостье, кто такая ты , моя прелесть.

Но Себастьяну было нелегко подстегнуть. Она принялась чистить яблоко, снимая с него по спирали кожуру маленьким ножиком, ручку которого украшала огромная жемчужина; зеленые завитки окружили ее запястье. Мы все глядели на Себастьяну и ждали. Я прихлебывала вино. Наконец у нее в руке осталась лишь белоснежная плоть очищенного плода, и мы тотчас услышали:

— Я ведьма по имени Себастьяна д'Азур. И ты хорошо знаешь, Асмодей, как меня можно узнать. — Она откусила кусочек яблока, взглянула на меня, на Асмодея и сказала: — Думаю, настал черед рассказать о великом демоне Асмодее.

Одним быстрым движением, которое заставило всех нас вздрогнуть, Асмодей отшвырнул назад свой огромный стул, отчего на каменном полу осталась большущая царапина, и гигантскими шагами подошел к камину, встав позади меня. Кажется, я слышала, как он что-то говорил, бормотал себе под нос. Поскольку мой стул был невероятно массивен — тяжелей моего собственного веса — и очень широк, я не могла его подвинуть или переставить и потому осталась сидеть спиной к Асмодею. Но я старалась не шевелиться. Я чувствовала, как он там стоит. Я слышала, как он ворошит угли. Наконец я отважилась спросить Себастьяну полушепотом:

— Он что, действительно?..

Асмодей быстро подошел к спинке моего стула. Я смотрела влево, на Себастьяну. Асмодей стоял справа. Совсем рядом. Я не решалась повернуть голову в его сторону. Шелохнуться. Заговорить. Я затаила дыхание. Он наклонился ко мне. Его лицо оказалось так близко от моего, что я могла чувствовать запах его волос, уловить запахи вина и яблок в его дыхании. Я чуть ли не кожей ощущала его близость. Наконец, следуя за взглядом Себастьяны, я оглянулась — чтобы увидеть, как Асмодей зажигает горящей лучиною несколько погасших свечей на люстре. У меня отлегло от сердца… Но, увы, ненадолго, потому что я тотчас вспомнила о дурацких кружевных манжетах на блузе, которая на мне была. Однако вспомнила о них, лишь когда поняла, что они горят, что они подожжены .

Я вскочила с места и потешно замахала руками, как, должно быть, махал ими злосчастный месье Рампаль. Асмодей со смехом отступил назад. Себастьяна встала и принялась распекать его. Что до Ромео, то я не знаю, что он делал в это время, ибо в мгновение ока одна за другой произошли две вещи. Во-первых, я оторвала пылающие манжеты и, бросив их под ноги, погасила пламя, сплясав над ними не слишком изящный танец.

Во-вторых, обернувшись, я увидела Мадлен и отца Луи, стоявших перед камином; высокие языки пламени просвечивали их насквозь, словно явившиеся состояли из тумана.

Ах да, случилось еще и третье: я лишилась чувств и упала в обморок.