"Тропик Рака" - читать интересную книгу автора (Милер Генри)Несколько мыслей об авторе этой книгиПисатели, чье творчество постижимо как образ, созданный кинозвездами, легче всего становятся легендой. Хемингуэй и Фицджеральд оставляют в нашем сознании отпечаток столь же ясный, как Богарт или Кэгни. Мы понимаем их сразу. Генри Миллер, однако, соотносится с легендой примерно так же, как антиматерия с материей. Его жизнь противоположна самой идее легенды. Если бы он остался тем человеком, которым впервые представил себя в «Тропике Рака» — человеком со стальным фаллосом, едким умом и несравненно, неукротимо свободным сердцем, остро испытывающим счастье от самого факта бытия и переносящим без нытья тоску, если бы он остался тем же знатоком запахов сточных канав, различающим все их нюансы, той же благородной, неистребимой крысой, гложущей жизнь, — тогда он и в самом деле мог бы стать легендой, своего рода парижским Богартом или американским Бельмондо. Но на самом деле Миллер, по всей вероятности, никогда не был слишком похож на того персонажа, которым изобразил себя в «Тропике Рака». Что-то здесь не сходится, несмотря на определенную автобиографичность. Совершенно очевидно, что в нем было больше очарования, чем он о том рассказывает, — иначе, как объяснить все эти обеды на дармовщинку, всех этих людей, на чей счет он живет, всех этих шлюх, которые его обожают? Чем-то он, должно быть, подкупал их. Возможно, его друзья даже видели в нем нечто ангельское и — Боже упаси! — уязвимое. Описывая квартиру в Клиши, которую Миллер снимал с Альфредом Перлесом, Анаис Нин замечает, что Миллер поддерживал в доме образцовый порядок. «Генри ведет хозяйство, как голландская экономка. Он чистоплотен и аккуратен. Никакой грязной посуды. Прямо-таки монашеская квартира, ни намека на роскошь или изнеженность»[17]. Даже по этим немногим фактам можно догадаться, что в «Тропике Рака» больше вымысла, чем реальности. Это, конечно, ни на йоту не уменьшает ценности романа — может быть, напротив, делает его еще ценнее. В конце концов, мы пишем не для того, чтобы точно воспроизвести пережитое, а для того, чтобы по возможности ближе подойти к истине. Иногда как будто мы подходим к ней не очень близко, но, как это ни парадоксально, повествование получается правдивее, чем было бы, подойди мы к ней вплотную. Те, кто знал людей, ставших прототипами героев Миллера, вечно обвиняют его в карикатурности их изображения. Да и любой хороший читатель достаточно знает о человеческой натуре, чтобы почувствовать, как неполны его портреты. Но из этих портретов, вместе взятых, создается Париж более реальный, чем камни его мостовых, и поневоле с изумлением приходится признать, что ни у одного, даже самого великого французского писателя — будь то Рабле, Пруст, Мопассан, Гюго, Гюисманс, Золя, или даже Бальзак, или даже Селин, — ни у одного из них нет такого живого Парижа. Кто и когда до Миллера описал чужую страну лучше, чем ее собственные писатели? В «Тропике Рака» Генри Миллер достиг вершины художественного творчества: он уловил дух эпохи и дух места. И не важно, если героя «Тропика Рака» по имени Генри Миллер не существовало на самом деле. В нем сосредоточен дух его времени. А понять историческую правду лучше, чем через дух литературы, вряд ли возможно. Если уж на то пошло, то авторы величайших литературных исповедей всегда несколько отдалены от героя исповеди. Взять хотя бы «Фиесту» как чистейший образец книги, чьи стилистические новшества стали неотделимы от чистейшего духа времени и места, — даже в этом случае до нас постепенно дойдет, что Хемингуэй — это не то же самое, что Джейк Барнс: в Джейке писатель создал судью более мудрого, сухого и чистого, более классического и искушенного, чем был сам. В Джейке не было той наивности в постижении своего времени, которая была в самом Хемингуэе. Разница между Хемингуэем и Миллером в том, что Хемингуэй поставил себе целью дорасти до Джейка Барнса и втиснул себя в рамки этого персонажа, воплощавшего дух времени, — что и хорошо и плохо, потому что это принесло Хемингуэю колоссальную славу, но в конце концов и погубило его. А Миллер, будучи на восемь лет старше Хемингуэя и опубликовавший «Тропик Рака» на восемь лет позже «Фиесты» и, таким образом, оказавшийся в 1934 году на шестнадцать лет старше Хемингуэя в 1926-м, избрал противоположный путь. Он не захотел уподобиться вымышленному Генри Миллеру, Он был не персонажем, а личностью — он менялся. И в этом отношении Миллер пошел дальше Хемингуэя. Мир Хемингуэя был обречен, как только индустриальный прогресс загнал жизнь в туннель технологии. У Хемингуэя настроение — это царственная благодать, для которой убийственны скрежет рычагов и гудение электромоторов. Миллер начал там, где остановился Хемингуэй. В «Тропике Рака» — и в этом сила романа — Миллер говорит: «Я вынужден жить в месте, где настроение пропускают через мясорубку, поэтому я лучше знаю, что это такое. Я знаю все градации между хорошим настроением и плохим и могу вам сказать, что лучше самое дрянное настроение, чем вообще никакого настроения. Да и сама жизнь так устроена, что не чурается дряни и зловония». Мы читаем «Тропик Рака», эту книгу грязи, и нам становится радостно. Потому что в грязи есть слава и в мерзости — метафора. Каким образом — сказать невозможно. Может быть, дело в том, что настроение — вещь неизмеримо более разнообразная, самовозрождающаяся, жизнеспособная и изворотливая, чем мог себе представить Хемингуэй. Может быть, настроение — это не кисейная барышня, а девка из кабака, от которой несет прогорклым пивом и райскими видениями: а звук рвоты старого пьяницы — трубный клич, обращенный к каким-то космическим мутантам, как раз сейчас выползающим из-за угла. Похоже, Миллер, оказавшись на дне, лишенный отваги, воинской доблести, стоицизма, вкуса и чутья к изяществу жизни, похоже, что этот Миллер и не помышлявший о силе духа, все-таки живет ближе к смерти, чем Хемингуэй, — несомненно ближе, если смерть наша соотносится скорее с выгребной ямой, чем с полем боя. История оказалась на стороне Миллера. Двадцатый век уходил из мира индивидуалистических подвигов, спиртного и трагических ран на городскую свалку ушибов, головной боли, технологии, наркотиков, амнезии, нелепых сношений и рака. А Миллер блудил, пил и развлекался внизу, в выгребных ямах жизни, где вызревал рак, и при этом без конца повторял: «Смотрите, не обязательно умирать от всей этой гадости. Ее можно вдыхать, есть, лизать, е…, а на следующий день вскакивать живым и здоровым. В нас есть что-то неоценимое, если мы можем вынести эту вонь». Если вспомнить, куда направлялся мир в то время, когда писался «Тропик Рака», — а направлялся он в выгребную яму концлагерей, — то произведения Миллера несли в себе идею более жизнеутверждающую, чем произведения Хемингуэя. «Я потому уделяю так много внимания аморальному, порочному, безобразному, жестокому, — говорил Миллер Джонатану Котту, — что хочу, чтобы другие знали, что и в этом есть ценность, знали, что все это так же — если не более — важно, как и хорошее… Мне нужно было очистить свой организм от яда. Я выплеснул его в свои книги и, как это ни странно, оказал оздоровляющее воздействие на читателей, точно сделал им прививку, и у них выработалось что-то вроде иммунитета». Миллер родился в Бруклине в Нью-Йорке. Он вышел из той среды, где за честность нечего было ждать наград. Семейная жизнь его родителей была ужасной, а окружение — чуждо самой идее литературы. Его отец, мужской портной, был, однако, не менее джентльмен, чем те, на кого он шил, — элегантный немецкий мастер. С возрастом он все более предавался мечтаниям, которые одолевают в часы сумерек. Выйдя в обеденный перерыв с деловыми приятелями в бар, он засиживался там допоздна. Ресторан, куда ходят выпить приличные люди, — это Валгалла для человека среднего достатка, не ладящего с женой. Мать Миллера, тоже немка, была настоящим юнкером рядом с отцом, который казался истинным венцем. Волевая, угрюмая, нетерпимая, она была бережлива и безнадежно враждебна любой идее, услышанной в последние сорок лет. Единственное, что у нее было общего с мужем, — это глубокий антисемитизм. Во всех произведениях Миллера нет ни намека на то, что от нее исходили хоть какие-нибудь флюиды чувственности. «Домашние мои, — пишет он в «Тропике Козерога», — были людьми совершенно нордического склада, иными словами — идиоты. Нет на свете такой ложной идеи, которой они бы не исповедовали. В том числе — идея чистоплотности, не говоря уж о добродетели. Они были болезненно чистоплотны. Но зловоние было у них внутри. Они никогда не открывали дверей своей души, никогда не мечтали о прыжке в неизвестное. После обеда посуду немедленно мыли и составляли в буфет; прочтя газету, ее аккуратно складывали и клали на полку; постирав белье, его сразу гладили и прятали в комод. Жизнь оставляли на завтра, но это «завтра» так никогда и не наступало. Настоящее было лишь мостом к жизни. Так они до сих пор и стонут на этом мосту, как стонет весь мир, — и ни одному идиоту не придет в голову его взорвать». В тридцать пять лет, когда Миллер был женат уже второй раз, но так нищ, что ему и жене пришлось разойтись, чтобы вернуться к родителям и таким образом жить, не платя за квартиру, он вынужден был выслушивать от матери такое: «Если кто-нибудь придет — соседи или знакомые, — убери машинку и спрячься в стенном шкафу. Не надо, чтобы они знали, что ты здесь». Мать стыдилась сына! «Иногда, — пишет Миллер, — мне приходилось по часу и дольше стоять в стенном шкафу, задыхаясь от нафталина… Она так и не могла примириться с мыслью, что я — писатель». У Миллера была умственно отсталая сестра. В детстве соседские ребята прозвали ее «полоумная Лоретта». Восьмидесятилетний Миллер так вспоминает мать и сестру: «Моя сестра была настолько умственно отсталой, что не могла ходить в школу. И моя мать решила учить ее сама. Она совершенно не годилась в учительницы. Это было ужасно. Выходя из себя, мать кричала на сестру, била ее. «Сколько будет дважды два?» — спрашивала она. И моя сестра, понятия не имевшая об ответе, говорила: «Пять… нет, семь… нет, три». Просто так, лишь бы что-то ответить. Бац! Раздавался шлепок. Потом, обернувшись ко мне, мать говорила: «За что мне такой крест? Чем я заслужила такое наказание?» Это она меня, маленького мальчика, спрашивала: «За что мне Бог послал такое наказание?» Сами видите, что она была за женщина. Дура? Гораздо хуже… Я никогда не видел от нее материнского тепла. Она никогда не поцеловала меня, не обняла. Я не помню, чтобы и я подошел ее обнять. Я даже не знал, что это принято, пока не побывал однажды у своего школьного приятеля. Нам было по двенадцать лет. Мы вместе пришли к нему после школы, и я услышал слова его матери: «Джеки, Джеки, дорогой, ну как твои дела?» — и увидел, как она обняла и поцеловала его. Никогда не слыхал я таких слов, даже такой интонации. Для меня это было ново. Конечно, все эти тупые немцы в нашем районе знали только железную дисциплину» («Моя жизнь и времена»). Какой при подобной жизни может быть первая любовь? Подростком Миллер был «безумно, страстно влюблен в девочку из школы». Она — голубоглазая блондинка. «Я никогда не был ее кавалером», — вспоминает он в восемьдесят лет. Потом она снова и снова будет появляться в его романах. Однако она даже не знала о его существовании. «Все это продолжалось три года! И это было потрясающе. Каждый вечер после обеда я ходил к ее дому. Ходьбы было почти час, а целью моей было всего-навсего пройти мимо ее дома и посмотреть — не окажется ли она случайно у окна», — так описывал Генри Миллер свою первую любовь в книге «Моя жизнь и времена». В девятнадцать лет Миллер познакомился с «привлекательной вдовой», по возрасту годившейся ему в матери. Это и был его первый роман. Некоторое время они даже жили вместе: Миллер, вдова и ее ребенок. В это же время Миллер поступает в Сити-колледж, но через два месяца бросает занятия. Следующие семь лет он усердно, по-германски закаляет свой организм. В это нетрудно поверить, когда начинаются его сексуальные подвиги: после целой ночи возлияний и трех-четырех оргазмов он, вернувшись домой, будет исполнять свои супружеские обязанности, урвав на сон лишь часок — ведь он должен утром идти на работу; он служит начальником курьеров в телеграфной компании «Вестерн юнион». 1920 год. Миллеру уже под тридцать. Этот третий десяток своей жизни он странствовал по американскому Западу, работал батраком на ранчо, работал в ателье у отца, женился, произвел на свет дочь, десять раз устраивался на работу, потому еще десять раз, что мечтал писать и не решался, — вместо этого проводил время в попойках и бессчетных изменах жене. Умри он, не дожив до тридцати, его бы помнили только соседи — как местного остроумца, хорошего пианиста, ненадежного должника, неунывающего жеребца, бывшего «трамвайного кондуктора, мусорщика, библиотекаря, страхового агента, книготорговца» и помощника редактора в маленьком издательстве, выпускавшем каталоги товаров различных фирм. Жизнь Миллера в то время не имела никакого конкретного направления. Он был блестящим собеседником, но в сущности ему не с кем было беседовать. Как он пишет сам, «поскольку я произошел от бруклинских родителей, не имевших дела с людьми искусства, то я таких людей и не встречал. Я изо всех сил старался познакомиться с кем-нибудь, кто обладал бы хоть какой-то культурой. В то время для меня сказать, что я хочу быть писателем, было все равно, что сказать: «Я хочу быть святым, мучеником, Богом. Это было столь же великим, столь же отдаленным и столь же недоступным». Ему почти тридцать. Через несколько лет Хемингуэй напишет «Фиесту», а Фицджеральд «Великого Гэтсби» — оба писателя так много уже сделали к тридцати годам. А Миллеру к тридцати удалось добиться лишь того, что его взяли на телеграф одним из управляющих. Тем не менее именно тут по-настоящему начинается его литературный путь. И его сексуальный путь тоже. Никогда еще литература не знала подобного симбиоза. Миллер, может быть, единственный писатель во всей истории литературы, о котором можно с большой долей уверенности сказать, что, если бы не его сексуальные чудеса, не было бы, пожалуй, и его литературных чудес. И с другой стороны, если бы не его успех как писателя, неизвестно, сохранил бы он так надолго свою жизнеспособность как мужчина. На долю Миллера досталось немало похвал, в том числе от таких магараджей литературы, как Томас Элиот, Эзра Паунд, Эдмунд Уилсон. Паунд ограничился замечанием, шецдшим в самый корень: «Вот неприличная книжка, заслуживающая того, чтобы ее читали». Элиот, который даже у Шелли видел сатанинское начало, стал, однако, горячим поклонником Миллера и даже послал автору письмо (хотя и не выступил все же публично). Уилсон был автором одной из первых хвалебных (и, разумеется, накрахмаленных) рецензий на «Тропик Рака». Джордж Оруэлл написал в своем прекрасном очерке: «Это роман человека, который счастлив», — а для Оруэлла счастье было едва ли не первой добродетелью. И далее: «Это единственный оригинальный прозаик из всех появившихся за последние годы в англоязычных странах, который представляет собой определенную ценность». Так писали в тридцатые годы. С тех пор Миллеру было не занимать почитателей. Небольшая, но весьма престижная часть литературного мира в последние сорок лет рассматривает его как величайшего из современных американских писателей. Не будет преувеличением сказать, что Генри Миллер оказал влияние на стиль половины хороших американских поэтов и писателей нашего времени. Стоит задаться вопросом: были бы столь различные книги, как «Голый завтрак» Уильяма Берроуза, «Жалоба портного» Филипа Рота, «Боязнь полета» Эрики Йонг и «Почему мы во Вьетнаме» автора этого предисловия, — были бы эти книги приняты так же хорошо (или написаны так же свободно), если бы не орошение, произведенное Генри Миллером в американской литературе? Даже писатель, столь далекий от Миллера по своим задачам, как Сол Беллоу, показывает в романе «Приключения Оги Марча», что многим обязан Миллеру. Влияние Миллера велико. Тридцать лет назад молодые писатели учились своему ремеслу по его книгам наравне с книгами Хемингуэя и Фолкнера, Вулфа и Фицджеральда. Может быть, ни один американский писатель двадцатого века, за исключением Хемингуэя, не оказал такого влияния на американскую, да и не только американскую литературу. |
||
|