"Деньги: Записка самоубийцы (Money: A Suicide Note)" - читать интересную книгу автора (Эмис Мартин)Часть 2Говорят, Нью-Йорк- это джунгли. Можно пойти еще дальше и сказать, что Нью-Йорк – это ДЖУНГЛИ!!! В тени вековых стволов, слепленных из оплывающего гудрона, злобное Лимпопо заболоченной Девятой авеню несет гневную флотилию крокодилов и драконов, тигровых акул, ревунов и шаманов. На углах стоят колдуны и охотники за головами, вудуисты в трансе – аборигены, которые в джунглях, как рыба в воде. А ночью под сенью экваториальных крон и парникового облачного покрова разносится звериный вой сирен, и вспыхивают костры, чтобы не подпустить чудищ. Будьте осторожны: на улицах полно капканов, ловчих ям. Наймите проводника. Не забудьте сыворотку от змеиных укусов, от яда- духовых стрел. Никаких шуток. Джунгли – это очень серьезно. В своей раскаленной клетке я направлялся в район мясных рынков, на край Вест-виллидж. Здешние красно-кирпичные склады по совместительству привечают выставки подвесных туш и крысиные гнезда – манхэттенская фауна, живая или мертвая, ищет себе ровню. Еще здесь находятся самые беспредельные места зависания гомиков- «Клин клином», «Ватерклозет», «Бремя и стремя». Никто не знает, что там творится. Кроме гомиков-беспредельщиков. Даже Филдинг отвечает несколько уклончиво. Не током, так плеткой, или в рожу из брандспойта, или залповый выброс фекальных масс – не лучшее, по общему мнению, времяпрепровождение, и я даже готов согласиться. Средний завсегдатай прибывает в «Клин клином» на одном такси, а отбывает домой на двух. А следующим вечером возвращается и просит еще. Они приковываются К раковинам, млеют под унитазами. Эта братия многое должна объяснить, если хотите знать мое мнение, особенно пассивные. Простите, уважаемые, за такую дискриминацию, но надо же с чего-то начинать. Ежечасно внушать безудержную тягу смертоубийству – как-то это подозрительно. Тем временем, говорит Филдинг, мать-природа смотрит на все это и притоптывает ножкой, и цокает язычком. Вечная радетельница моногамии, она скоро нахимичит какую-нибудь новую коварную болезнь. Беспредела она не потерпит. Я отклеился от сиденья, выбрался из машины и заплатил водителю через окошко его дверцы – лондонская привычка, вредная по нью-йоркским меркам. Старый таксист и ухом не повел. – Нет сдачи с десятки, – объявил он. – Чего? – Читать умеете? – Он кивнул на пожелтевшую табличку, которая провозглашала беспомощность водителя перед лицом купюр крупнее пятерки. – Сдачи нет. – Да этому объявлению лет, наверно, десять. Ты хоть об инфляции слышал? – Сдачи нет. – Да хрен с ней, со сдачей. Вы тут все прямо как дети малые. Когда же научитесь смотреть фактам в глаза? Такси устало отъехало. Я посмотрел через улицу и увидел ряд гаражных рамп с выпотрошенными остовами грузовиков. На одном из них – перевернутом брюхом кверху, со снятыми крыльями – демонстрировали загорелые торсы трое молодых людей. Двое были раздеты до пояса, худощавые, покрытые пушком, третий же являл сплошную мозаику из драной джинсы и кожи в заклепках. Я только сейчас заметил, что вход в здание, на крыше которого Филдинг арендовал мансарду, находился прямо за ними – дверь с табличкой номера между большими черными ребрами… Широким жестом я застегнул среднюю пуговицу на своем новом костюме (беловатом, с антрацитовыми швами; с момента покупки меня неоднократно посещали сомнения – жаль, что вас тут нет, очень жаль, вы бы подсказали, идет ли он мне), засунул руки в карманы брюк и вразвалочку двинулся через улицу. Что хочу сказать: обычно гомики ко мне не пристают. Похоже, я не их тип – до такой степени, что даже немного обидно. Проблемы такой не возникает. Даже вопроса не встает. Но, шагая по испещренному колдобинами и трещинами асфальту, я ощутил, кроме привычного, иронично-агрессивного возбуждения, кое-что еще; я почувствовал, что мой вес, массу, мясо оценивают, примечают, взвешивают- не так чтобы с явным вожделением, нет, но с абстрактным плотским интересом, ощущать который мне пока не доводилось. Однако ж. Бабоньки, откликнитесь – вам-то, наверно, такое ощущение хорошо знакомо. Я не сводил взгляда с двери; на периферии поля зрения наблюдалось какое-то шевеление, но я старался его не замечать. Я миновал рубеж. – Чтец, – послышалось мне. Я остановился. Прижал подбородок к груди. Вы бы прошли мимо, но я пройти мимо не могу. Я обернулся и с искренним интересом спросил: – Как-как вы меня назвали? – Отец, – произнес один из молодых людей. Между ног у него было что-то вроде абордажного крюка. – Большой папочка. В голове моей теснились варианты ответа один другого удачней, но я только фыркнул, дал презрительную отмашку и продолжил движение. Даже это было неумно. Даже это было, в джунглях, неосмотрительно… Я зашел в парадную, в настолько глубокую тень, что едва не ослеп. Через секунду-другую передо мной смутно забрезжил круто уходящий вверх лестничный пролет. Я шагнул к нему и тут услышал за спиной звук шагов, предсмертный хрип несмазанных петель, звон цепей. Честное слово, я буквально взлетел по ступенькам, окрыленныйпервобытным мочегонным ужасом от имени и по поручению неприкрытого тыла… Тяжелая дверь наверху подалась лишь с пятой попытки, но я уже успел развернуться и увидел силуэты, растворяющиеся, пожимая плечами, в ярком свете, и теперь до меня доносился только смех. Я вскарабкался на вершину и заморгал, отдуваясь, посреди залитого светом стеклянного аквариума; воздух был настолько прозрачным и океаническим, что каждая соринка в глазу выделялась невыносимо рельефно. В дальнем углу среди сосновых подпорок стоял Филдинг Гудни, смехотворно вальяжный и решительный – можно даже сказать, кондиционированный, – в джинсах и белоснежной рубашке; молодость сидела на нем, как костюм, богатство – как загар. Он отдавал указания троим рабочим или посыльным в мешковатых синих комбинезонах. Заметив меня, он приветственно вскинул ладонь. Дожидаясь, пока уймется склочница-одышка, я обошел снятую Филдингом мансарду. Закурил, и первая же затяжка согнула меня пополам, исторгла из легких яростный, неудержимый лай. Похмелье за похмельем со свистом промелькнули перед моим мысленным взором, и веки нестерпимо зачесались, на глаза навернулись слезы. Да уж, пить или не пить – это нелегкий выбор. В смысле, если выбираешь пить, то потом очень тяжело. Я пытался насладиться океаном света, волоча ноги мимо больничного вида ширмочек и навесов, листов декоративного картона со слоем алюминиевой фольги, верстака, древнего стола для механического бильярда. На задней стенке были развешены полдюжины белесых морских пейзажей. Художнику жизнь представлялась незамутненной, как зубная паста; или он прикидывался. Я развернулся, подставляя лицо солнцу. В таком ракурсе Манхэттен был почти не виден – только верхушки башен Всемирного торгового центра, две одинаковых золотистых зажигалки на ярком, навязчиво-синем фоне. Я мотнул головой. Соринка в моем глазу, пятно, где умирает свет, погрозило мне черным пальцем. – Привет, Джон. Ого, какой костюмчик. В Алабаму собрался? – Чего? – Проныра, что-нибудь не так? – Все так. Просто ко мне какие-то гомики привязались, по пути сюда. Филдинг рассмеялся, потом нахмурил внимательно брови. – И что? – Один из них обозвал меня папочкой. К чему бы это? – Прелесть какая. – Ну хватит, Филдинг: Какие тут, к черту, пробы. Район совершенно гопницкий. Как ты себе это представляешь, когда наш клиент пойдет косяком, точнее клиентки? – Очень хорошо представляю – они пойдут через парадный вход, – объявил Филдинг и положил руку мне на плечо. – Там только кондитерская и лифт, прямое сообщение. Это я тебя через черный вход завел. – Зачем? – В познавательных целях, Проныра. Давай я плесну тебечего-нибудь, и можешь расслабиться. Скоро будут девочки. Лучшего ответа я не мог и пожелать. Мы поднялись узкий подиум, где Филдинг установил кучу видеоаппаратуры (в том числе две ручных камеры), стереосистемy, игровую приставку, аквариум, два диванчика с двумя низкими железными столами и низкий пузатый холодильник. Люблю новую мебель. Новехонькую, только из магазина. После детства в Пимлико и в Трентоне, Нью-Джерси, от антиквариата меня уже тошнит. И главное- чтобы не особо навороченная была. Филдинг наклонился к аквариуму и щелкнул по мутному стеклу. Я тоже заглядываю в аквариум, и все, что я вижу, это новую мебель, немного другую: головки штифтов, капельки и черно-белые полосатые высверки, колыханье оборок и мелодичное журчанье, гостиная Барри и будуар Врон. – Все рыбы реагируют на маневры вожака, – проговорило створчатое отражение Филдинга в стекле аквариума. – Вон вожак – чернохвостый. – Он глянул на часы и выпрямился. – Так вот, сегодня мы разбираемся с нашей танцовщицей. – Со стриптизершей? – спросил я. – А как же Лесбия? – Ты в курсе, что эта роль для Лесбии, я в курсе, что эта роль для Лесбии. Ты в курсе, что танцовщицей будет она. Я в курсе, что танцовщицей будет она. Но эти девицы – они же абсолютно не в курсе. Усек, Проныра? Развлекуха будет качественная. И это действительно была развлекуха. Благодаря здоровому жбану «ред-снэппера», предусмотрительно заготовленному Филдингом, я совершенно не чувствовал боли, когда к нам, качая бедрами, двинулась первая кандидатка- крупная смуглая девица с потрясающими… нет, секундочку. Может, мы начали с безотказной блондинки, которая сняла… Нет. Это была негритяночка, у нее еще… В общем, через какое-то время, после изнурительного бдения на слепящем солнце, после всего бухла, гнилого базара и порнографии, девицы несколько смешались у меня в памяти – где чьи ноги, где чьи руки, где головы, форменная расчлененка. Процедура была абсолютно одинаковая, Филдинг в два счета поставил дело на поток. В кинобизнесе есть старая добрая традиция – поддерживать непринужденную атмосферу, когда молодые женщины пробуются на роли эротического плана. Например, у Терри Лайнекса из «К. Л. и С.» припасена для подобных случаев особо выразительная фраза. Он просто говорит: «Значит так, сейчас постельная сцена. За мужика буду я». Видели бы вы, как им не терпелось, этим телкам с Манхэттена, да они были просто без ума от счастья. Они шли к нам, боязливо поеживаясь, но трепеща от возбуждения, и нервы их, завиваясь в колечки, простирались до самых кончиков волос; каждая со своей неповторимой игрой светотени, со своим импульсом и моментом кручения. Мы усаживали их, предлагали выпить и задавали все обычные вопросы. Понукать их не требовалось – они на полном серьезе считали, будто это возможно, вероятно, несомненно, что их ждут деньги и слава, что их удел исключительность. Они рассказывали о своей карьере, о срывах, о приятелях, о психоаналитиках, о своих мечтах. На меканье-беканье или стрекотанье Филдинг давал им минут пять, а потом с блеском стратега в глазах интересовался: – …А Шекспир? От их ответов на этот вопрос даже меня иногда пробирал смех. – Да, я очень хочу сыграть миссис Макбет. Или в «Антонии и Клеопатре», Или в «Комедии ушибов». Одна девица, вот не сойти мне с этого места, была почему-то уверена, что «Перикл» – это о владельце автозавода. Другая, судя по всему, полагала, что действие «Венецианского купца» происходит в окрестности Лос-Анджелеса[32]. – Это очень интересно, Вероника, или Энид, или Серендипити, – говорил Филдинг. – А теперь не могли бы вы, пожалуйста, раздеться. – Под музыку? – А как же, – говорил он и тянулся за пленкой. – Но… я же не так одета. – Ничего-ничего, Морин, или Эйфория, или Асцидия. Вы же актриса, верно? И, продемонстрировав для затравки жизнерадостный оскал, девицы начинали выкидывать коленца. Я наблюдал сквозь искрящуюся пелену стыда и страха, смеха и страсти. Я наблюдал сквозь мою порнографическую пелену. И девицы слушались – повиновались зову порнографии. Искушенные горожанки, профессиональные жительницы двадцатого века. Они не танцевали, не дразнили – и даже назвать это стриптизом было, строго говоря, нельзя. Они скидывали одежду, большую ее часть, и давали вам урок анатомии. Одна, скажем, просто задрала юбку, разлеглась на полу и стала мастурбировать. Она была лучшей. За три насыщенных дня мы услышали два робких отказа. Филдинг сказал, что все дело в Шекспире, в том восторге, что порождается при соприкосновении с высоким искусством. Периодически у меня возникало подозрение, не занимается ли Филдинг промоушном заодно и в другом смысле. Но реплики его были, как правило, весьма лаконичными: «Вот ее телефон, Проныра» или «Джон, ты ей понравился», или «А вот к этой присмотрись получше». – А как все-таки тебе Дорис? – поинтересовался я в редкий момент затишья. – Дорис? Никак, она же лесбиянка. Сам знаешь. – Ну и где же этот ее хваленый сценарий? – Терпение, Проныра, терпение. Сохраняй ледяное спокойствие. Да, кстати, сегодня тебе надо встретиться с Гопстером и кое-что с ним обсудить. Предупреждаю, задачка не из легких. – Какая еще задачка? Он объяснил. – О нет, – сказал я. – Только не это. Сам обсуждай. – Проныра, тебя он уважает. Ты для него авторитет. – Этого еще не хватало, – отозвался я. Но дверь уже хлопнула, и к нам летела очередная секс-бомбочка, а после всего выпитого, после такого обилия впечатлений я был не в лучшей форме, чтобы спорить. Так что, как видите, последние несколько дней мне было не до чтения. Сплошные пробы. «Мистер Джонс, хозяин Господского двора, запер на ночь курятники, – прочел я, – но забыл закрыть лазы, потому что был сильно пьян…» Я так до сих пор и не выяснил, что это за лазы. Я специально спрашивал. Филдинг не в курсе. Феликс не в курсе. Словарь и тот не в курсе. А вы? – Привет, – услышал я из-за спины и обернулся. – Пошел ты, – бросил я и отвернулся. Я захлопнул книжку и огляделся. Скажем прямо, это не самое подходящее место, чтобы светиться с книжкой – бар для голубых качков, глубоченный подвал где-то под обугленными восточными двадцатыми. Настолько глубокий, что кажется перевернутым небоскребом. Может быть, когда-нибудь весь Манхэттен станет таким же – короскребы, ядроскребы, сто подземных этажей. Отдельные ньюйоркцы, из сравнительно неприхотливых, уже обосновались в канализации, в заброшенных тоннелях метро. Деньги загнали их вглубь, опустили так, что дальше некуда,.. В кабаке же меня окружало сплошное безбабье, агрессивно выпяченные челюсти, стрижки под бобрик, экземпляры в коже с головы до ног, будто аквалангисты, или в костюме Адама, во всеоружии щетины, мышц и пота. Единственное, что здесь требовалось, в полумраке и россыпях опилок, это мужское достоинство, прокисший тестостерон. – Привет, – услышал я из-за спины и обернулся. – Пошел ты, – бросил я и отвернулся. В общем-то, это было не самое беспредельное заведение. Подозреваю, среднестатистический манхэттенский гомик вполне мог бы заскочить сюда опрокинуть последнюю рюмочку белого вина по пути на казематное свидание или смертоубийственное рандеву в «Ватерклозете» или «Бремени и стремени». Здесь же царил полумрак, поиск на ощупь, шепоты, темные силуэты. Которые не внушают ни трепета, ни угрозы, настолько поглощены созерцанием радара, отслеживающего динамику аппетитов, что привели их сюда. – Привет, – услышал я из-за спины и обернулся. – Пошел ты, – бросил я и наконец присмотрелся. – Ой, привет. Я очень извиняюсь. Как дела? – Дела замечательно. А как вам это заведение? Что-то на вас лица нет. Перепугались, что ли? Ладно. Так о чем вы хотели поговорить? Я набрал полную грудь воздуха – и услышал, как вскипает микроволна вражеского протеста в недрах легких. Он уселся на соседний табурет. Футболка, жилистые бицепсы. Он заказал стакан воды. Из-под крана – не минеральной. Зачем ему эти пузырьки, Гопстеру. Главное – не забывать, что он очень сложный молодой человек. Он не курит. Не пьет. Не нюхает. Не ест. Не играет в азартные игры. Не матерится. Не живет половой жизнью. Даже не дрочит. Вместо этого он отжимается. Делает стойку на руках. Практикует медитацию и гипноз. Утвердившийся в вере, он занимается благотворительностью – помогает бедным и больным… Да уж, тут мне придется задействовать свои управленческие навыки на полную мощность. Я посмотрел ему в глаза – цепкие, настороженные – и произнес: – Давид, я хотел поговорить о вашем имени. – Да? А что с ним такое? – Боюсь, вы меня совсем возненавидите… – Куда уж больше. – Дело в том, – начал я, – что в Англии… – Язнаю, что вы сейчас скажете. Не стоит труда. Я ждал. – Вы хотите, чтобы я заменил “а” на “э” – не Давид, а Дэвид. Так вот, не дождетесь. Идите придумайте что-нибудь получше. Ни в коем случае. Ни за что в жизни. – Да нет, – сказал я, – Давид сойдет. Давид пускай себе остается, в целости и сохранности. Проблема с фамилией. – С фамилией? – Да, с фамилией проблема. – Гопстер? – Угу. Вид у него был удивленный. Такого поворота он явно не ожидал. Я заказал очередной скотч и закурил очередную сигарету. – Дело в том, – сказал я, – что в Англии могут не так подумать. – А что тут думать? Республиканец и республиканец. – Верно. Только возникает левое созвучие. – Какое еще созвучие? Джи-оу-пи, великая старая партия. Они там что, все за демократов? – Не знаю, не знаю. Все равно возникает левое созвучие. – Да какое еще созвучие? Я объяснил. Это оказалось для него сокрушительным ударом. – Прости, Давид. Честное слово, я не специально. Его юное лицо перекосилось, пошло рябью, в углах глаз прорезались морщинки, как от зубной боли. Почему никто не сказал ему раньше? Наверно, боялись, подумал я и пожал плечами, и допил очередной скотч. – Сам подумай, – продолжал я, – вот если бы ты работал с английским актером, которого звали бы, ну хоть Урия Урлович, то ты… – Да черт с ней с Англией. Какое мне дело до Англии? – Но согласись, что это проблема… А поменять можно и всего чуть-чуть. Как насчет Лобстер? – Лобстер? Ну хватит. Что это вообще за фамилия, Лобстер? – А что, полно ведь похожих американских фамилий. Мобстер. Добстер. Тапстер. Капстер. Тостер. Давид Ростер, – на пробу проговорил я. – Или Костер, или Постер, или Состер, или… Достер, или Мос-тер, или… – Еще одно слово, и я себе уши оторву. – Или Фостер, – сказал я. – Или Зостер. Тут я задумался. У меня возникло смутное подозрение, что Зостер тоже может ассоциироваться с чем-то не тем, с чем-то нездоровым. Гопстер вдруг соскользнул со своего табурета. Схватив меня за галстук, будто для равновесия, он со всей актерской выразительностью принялся буравить взглядом мою переносицу. Продолжалось это долго. Наверно, он пытался меня загипнотизировать, хотя не уверен. Потом одним щелчком здоровенных костяшек он послал свой нетронутый стакан воды скользить по гладкой железной стойке – как в вестерне. Стакан остановился в нескольких дюймах от края, от обрыва. – Давид?.. – проговорил я. Но тот повернулся и ушел. Я хладнокровно заказал еще выпить и развернулся на табурете. Если Гопстер рассчитывал выбить меня из колеи, выбрав для встречи такую точку, то ему не повезло. К таким точкам я уже привык. Со всеми этими лесбиянками, голубыми качками, стриптизершами, трансвеститами и сребролюбцами, с которыми приходится работать, аномальность меня уже так не удивляет. Аномальность становится нормой жизни. Кто нынче натурал? Вы вот натурал? А Мартина Твен?.. Я повертел головой – лица, плечи, руки. Что до меня, в моем послужном списке голубизна не значится. Голубого прошлого у меня нет. Но разве можно в наше время быть в чем-то твердо уверенным? Может быть, передо мной большое голубое будущее. Не исключено, что как голубой я буду иметь оглушительный успех. Эй вы, гомики-комики, творцы большого прорыва. Я к вам обращаюсь – к вам там, не к вам здесь. Значит, вы решили сами обойтись. Решили закремниться. И как вам, без них? Только представьте: ни тебе погоды, ни лунного дождя или ветра, ни биологии. Умеренная зона. Одни мужики. Когда человечество так располовинено, тепло ли у вас на душе от всеобщей похожести? Не странно ли? Заодно, кстати, расскажите, пожалуйста, мне это давно не дает покоя. Случается ли так, что у обоих не встает, хоть ты тресни? Бывают ли ночи типа «я тоже нет»? Да уж, приходится признать, этот век был ваш. Недавно я слышал, что из чулана с гиканьем вырвалась Австралия. Кто бы мог подумать – Австралия! Все эти тыкворожие деревенщины и трехпалубные пляжные мастодонты – теперь они педрилы. Что же это творится, черт подери? Некоторые во всем винят баб. А я виню мужиков. Стоит появиться первым тревожным признакам, после пятидесяти миллионов безмятежных лет, как мы выкидываем белый флаг, точнее голубой? Стыдно, стыдно. В смысле, должен же быть хоть какой-то предел голубизны. Ну хватит, парни, не оставляйте меня одного. Где старый добрый пещерный дух? Не сдавайтесь. Ни шагу назад. Чего испугались-то. Они же просто бабы, не более того. Я заказал еще выпить. Покосившись в сторону, я увидел что-то странное, что-то аномальное – девушку, пухлую кроху-школьницу, робко пробирающуюся ко мне вдоль стойки. Она не могла быть старше шестнадцати, бедный заблудившийся ребенок, в розовой юбочке и коротенькой джинсовой курточке. Гомики стали на нее оборачиваться. Она забралась на соседний табурет и потребовала у сурового бармена апельсиновый сок. Вскоре я понял, что должен сделать. Это же очевидно. Назад в многоэтажку, пара успокаивающих слов ее матушке, молчаливое благодарное рукопожатие отца, партия в шашки с младшим братишкой и, уже на выходе, перепихон встояка, по-быстрому, но незабываемо, в комнате для игр. – Привет, – произнес я, и она обернулась. – Да пошел ты, – бросила она и отвернулась. Собственно, я и последовал ее совету. Уничтожил несколько пицц величиной с автомобильную покрышку в монгольской закусочной, поймал такси и вернулся в гостиницу. Потом пообедал в «Барбариго», ближайшем итальянском ресторанчике. Завтра большой день. Предстоит встреча с Мартиной, так что мне еще читать и читать. Подарок Мартины назывался «Скотный двор», автор – Джордж Оруэлл. Читали? Как вы думаете, мне понравится? Я нацелил абажур лампы и выложил сигареты в ряд на столе. Потом выпил столько кофе, что к моменту, когда решительно раскрыл книжку, чувствовал себя, как убийца на электрическом стуле при первом щелчке рубильника. Настоящее имя автора – Эрик Блэр, но потом он стал звать себя Джордж Оруэлл. В этом его можно понять. Книжка начиналась с собрания животных, которые жаловались на свою тяжелую жизнь. Им действительно не позавидуешь – вкалывать от зари до зари, и ни тебе расслабиться, ни денег; но чего они, спрашивается, ожидали? Я не питаю реалистичных амбиций относительно Мартины Твен – только нереалистичные. Даже удивительно, что нынче доступно любому клиническому идиоту с кучей бабок. Если вы гетеросексуал, и в бумажнике что-то шуршит – можно рассчитывать на успех с самыми-самыми телками. Самые-самые мужики подаются в голубые или предпочитают порнографических цыпочек, клинических идиоток. На собрании животные поют песню. Звери Англии… Я прилег на кровать. Голова была полна помех. Не помешали бы очки. Еще не помешало бы подрочить. Но надо продолжать чтение. С чтением главное, что для негр обязательно быть в надлежащей форме. В том числе физической. Собственное тело все время отвлекает. Вот я пытаюсь читать, углубился в чтение, но то и дело должен откладывать книжку “чтобы пойти отлить, постричь ногти, побриться, сблевать, почистить зубы, причесаться, подрочить, принять аспирин, закурить сигарету, заказать еще кофе, поковырять в ухе и выглянуть в окно. Я снова начал читать. На собрании животные поют песню. Звери Англии. Как тут жарко, невыносимо жарко. Я подошел к зеркалу и принялся изучать свою спину. Все зажило, кроме одной ранки, которая воспалилась, серьезно воспалилась. Я-то готов отшутиться, спустить все на тормозах, но она очень серьезно настроена, в натуре раздосадована. Я снова начал читать. Я читал так долго, что никак не мог отделаться от мысли о том, как долго я читаю. Я позвонил Селине. Там шесть утра – я не обсчитался? – но никто не брал трубку. Она опять скажет, что выключала телефон. На двенадцать сорок пять у меня назначен ленч с Кадутой Масси в «Цицероне». Но сейчас еще только одиннадцать пятнадцать. Яснова начал читать – такое впечатление, будто всю жизнь только и делаю, что читаю, по крайней мере, страниц одолел изрядно. Должен признать, меня впечатлило, насколько поздно у Оруэлла начинается собственно действие – странице аж на седьмой. Это должно работать в вашу пользу. Только вы не находите, что чтение все-таки ужасно долгое занятие? Семь потов сойдет, пока доберешься со страницы, скажем, двадцать первой до, скажем, тридцатой. В смысле, сначала идет двадцать третья, потом двадцать пятая, потом двадцать седьмая, потом двадцать девятая, не говоря уж обо всех четных страницах. А потом еще тридцать первая и тридцать третья, конца-краю нет. Хорошо еще, «Скотный двор» не такой уж и длинный роман. Но вообще романы… они все такие длинные. Ужасно длинные. Через какое-то время у меня возникла мысль, не позвонить ли Феликсу и не попросить ли принести пива. Искушение я поборол, но это тоже заняло какое-то время. Потом я позвонил Феликсу и попросил принести пива. И продолжал читать, С перерыва на ленч я вернулся в без четверти пять в превосходной форме, заглянув на обратном пути в кабак-другой. Оставалось три часа и сто двадцать страниц. Девяносто секунд на страницу, ерунда какая. С Кадутой Масси тоже прошло вполне мирно, в этих ее апартаментах. Я просто сидел и кивал на пару с ее старым князем Казимиром (до сих пор не может оправиться после Второй мировой), а Кадута соловьем разливалась о детях и матерях, о родовых схватках, о временах года и холмах ее родной Тосканы, где растет трава, дует ветер, а небо голубое. Судя по всему, на ее холмистой родине весна – это время возрождения, почва исторгает новую жизнь, набухают почки, а в молодых деревьях бродит сок. – А теперь я оставлю мужчин наедине с кофе и марочным портвейном, не буду больше надоедать своей болтовней, – произнесла Кадута и испарилась. Минут сорок пять мы с Казимиром, не говоря ни слова, глушили портвейн, пока не вернулась Кадута с тремя толстенными фотоальбомами, посвященными исключительно ее крестным детям. Никаких других детей у Кадуты нет, только крестные, зато уж этих – просто немерено. Яустроился на диване вплотную к ней и тишком-молчком урвал немало материнской ласки… Тем временем мы с книгой разогнались не на шутку. Говорю же, нет ничего проще. Моя теория в том, что помогает виски. Виски – ключ к легкому и непринужденному чтению. Или же «Скотный двор» нехарактерно легкая книжка… Единственное, во что я так и не врубился, это в свинскую тему. Придумай что-нибудь похлеще, приятель, думал я, что это вдруг именно свиньи такие все из себя умные-разумные, культурные, воспитанные? Свиней, что ли, никогда не видел? Я вот видел, и поверьте, впечатление осталось преотвратное. На свиноферму меня занесло, когда снимался ролик для каких-то новых котлет из свинины. Я чуть с площадки не свалил, когда осознал, с каким материалом придется работать. Видели бы вы этих прожорливых троглодитов, эти щетинистыe мешки с дерьмом, как они хрюкают и чавкают у корыта. Откусить хвост у дражайшей супруги, когда та отвернулась – это, по меркам хлева, образцовое поведение, старосветская любезность. А стоит подумать, чем они занимаются на сеновале, так даже меня пробирает дрожь. Не случайно, скажу я вам, их так и зовут – свиньи. А вот Оруэлл считает их главными гигантами мысли на хуторе. Подозреваю, он просто никогда не видел свиней в натуре. Или же я чего-то не понимаю. «Стоящие в саду животные вновь и вновь переводили глаза со свиней на людей, – прочел я, – и с людей на свиней и снова со свиней на людей, но не могли сказать определенно, где – люди, а где – свиньи». Круто. Я позвонил Мартине и сладкозвучно договорился встретиться с ней в «Чащобе» на Пятой авеню. Она попыталась что-то возразить – не помню что, какая-то чепуха. Я принял душ, переоделся и прибыл с хорошим запасом времени. Заказал бутылку шампанского. Выпил ее. Мартины все не было и не было. Я заказал еще бутылку шампанского. Выпил ее. Мартины все не было и не было. Какого хрена, подумал я, и решил, раз такое дело, нажраться… Когда же эта цель была достигнута, то потом, боюсь, я отбросил всякую осторожность. Рос и воспитывался я здесь, в Соединенных Штатах самой-что-ни-на-есть Америки. С семи до пятнадцати я жил в Трентоне, Нью-Джерси. Я ничем не отличался от обычных американских детей. Забрасывал в чулан сандалеты и короткие штанишки, гордо натягивал кеды и штанишки подлиннее. У меня были кривые зубы, оттопыренные уши, стрижка под ежик, толсторамый велосипед с «белобокими» шинами и электрическим клаксоном. Акцент у меня был не английский и не американский, а что-то между – скажем так, среднеатлантический. Алек Ллуэллин утверждает, что я до сих пор иногда говорю, как английский диск-жокей. Не помню, чтобы в Штатах все казалось мне таким уж большим, но точно помню, что когда вернулся в Англию, все казалось ужасно маленьким. Машины, холодильники, дома – скукоженные, смехотворные. В Штатах мне худо-бедно запали в подсознание азы богатства и вознаграждения. Я морально приготовился подсесть в будущем на фаст-фуд, сладкие коктейли, крепкие сигареты, рекламу, телевизор с утра до вечера – а также, не исключено, на порнографию и драки. Но к Америке у меня претензий нет. Америку я не виню. Я виню папашу, который сплавил меня сюда вскоре после смерти матери. Я виню мамашу. Я ее почти не помню. Помню ее пальцы – холодным утром я ждал у ее кровати, а она вытягивала теплую руку из-под одеяла и застегивала пуговицы на моих манжетах. Лицо ее… Нет, лица совсем не помню. Лицо оставалось под одеялом. Вере всегда нездоровилось. Я только помню ее пальцы, папиллярные линии, ногти в пятнах, вмятину от белой пуговки на кончиках подушечек. Видимо, у меня не получалось застегивать манжеты самому. На самом деле мне скорее не хватало человеческого тепла, чувства локтя. Сейчас разревусь, хотя нет, не разревусь. Никогда не ревел и никогда не буду. На самом деле, скорее мне нужно было сохранить о ней какое-нибудь воспоминание, и что у меня осталось? Только память о ее пальцах и о том, как изменился дом, досадно, непоправимо изменился, когда ее не стало. В Трентоне мне нравились тетя Лили и дядя Норман. Вера и Лили, сестры; на фотографии, которую я давно куда-то задевал, у них вопросительное, какое-то очень американское выражение – широкие улыбки, верхние передние зубы чуть скошены внутрь, хохотушки-сладкоежки. Сестры в курсе, что они сестры, и очень тому рады. Радость на генетическом уровне. «Успеха вам, девоньки, – всегда думал я (куда же фотография-то делась). – Развлекайтесь». Также на их лицах испуг. Им двадцать и двадцать один. Знакомое ощущение. В таком возрасте пытаешься выглядеть уверенно, хотя ни черта на самом деле не петришь. В Англию сестры прибыли в сорок третьем. Не знаю, рассчитывали они обзавестись английскими мужьями или нет, но обзавелись именно что английскими мужьями. Лили вернулась домой с Норманом. Вера осталась с Барри Самом. Мне нравились мои младшие двоюродные брат и сестра, Ник и Джулия. Друг другу они тоже нравились, и поскольку были младше, то сумели обамериканиться до такой степени, до какой мне и не светило. Правда, когда им что-нибудь угрожало, и я вставал на их защиту, с кулаками или наглым гонором, то они обычно предпочитали, чтобы я был где-нибудь подальше. Мелкие же, что они понимали. И все равно обидно. Интересно, кем бы я был в «Скотном дворе»? Сначала я подумал, что одной крыс. Но зачем же так, зачем так сурово. Сейчас, по зрелому размышлению, я пришел к выводу, что больше похож на собаку. Яи есть собака. Хозяин привязал меня к заборчику и убежал с хозяйкой подурачиться на пляже. Я мечусь, прыгаю, подвываю, натягиваю поводок, места себе не нахожу. Собака легко может пережить тычок или пинок. Для собаки тычок – тьфу, ерунда. Пинок – плюнуть и забыть. Но посмотрите, как ведут себя собаки на улице: им все интересно, до всего есть дело, за каждым углом их ждет великое открытие. И только вообразите, как это горько, мучительно – быть привязанным к забору, когда столько всего происходит, столько волнующего, потрясающего, сногсшибательного, и ведь буквально лапой подать, да поводок не пускает. Я всегда понимал, что Америка – страна великих возможностей, страна энергичных дворняжек. Успех разлит в ее озоновом слое, это новый мир для выскочек и новой метлы, которая чисто метет, это страна, где удача улыбается и знаком показывает, что все в ажуре… Угу. Или нет. Дядя Норман начал с промтоварной лавки. Совсем маленькой, конечно. Он работал не покладая рук. Дни были долгими и безмятежными. Прошли годы. И эффект был нулевой. Дядя Норман по-прежнему владел мелкой промтоварной лавкой. Тогда он продал лавку и всецело переключился на бытовую аппаратуру. И опять ничего не вышло. Бытовой аппаратуре было сто раз плевать, что дядя Норман всецело на нее переключился. Следующим этапом был лесной склад. И опять не вышло, опять не повезло. После чего дядя Норман сделал зигзаг- взял кредит под залог дома и вложил все деньги, до последнего цента, в производство кондиционеров. Производство кондиционеров преспокойно заглотило вложенные им средства, только их и видели. Тогда дядя Норман совершил самый трудный поступок в своей жизни. Он подал заявление в приют. Меня, пятнадцатилетнего, вернули отцу в «Шекспире»; мы с Барри были уже одного роста. Я пошел работать, что меня вполне устраивало. Моя семейка рассеялась. Лили второй раз вышла замуж; она помогает супругу держать кулинарию в Форт-Лодердейле. Джулия тоже вышла замуж, они с детьми где-то в Канаде. Ник занимается хрен знает чем где-то в Арабских Эмиратах – кажется, в Катаре. Норман в приюте. Подозреваю, он в любом случае угодил бы туда, даже если бы не разорился. Добряк-недотепа, которому на роду написаны бардак и путаница. Я должен Норману денег. В какой-то момент я что-то послал ему. Перевод вернулся. Приют – это единственное место, где деньги, так или иначе, ничего не стоят. В пятнадцать я был бодр как никогда, мне не терпелось использовать разом все мои таланты. Рано утром я ворочал ящики с Толстым Винсом. Весь день я был на побегушках у «Элиота и Уоллеса». Вечером помогал Толстому Полу выкидывать из «Шекспира» припозднившихся ханыг. Я… Не знаю даже, зачем я вам все это рассказываю. Это слишком давние этапы моего путешествия во времени. Промежуточные пункты не играют никакой роли, когда у путешествия нет цели, только конец. На улице женщины цокают каблучками – цок-цок, качается их маятник, тик-так… Так было, теперь все по-другому. Как сгинувшей Веры, прошлого не воротишь. Будущее может пойти туда, может сюда. Перспективы будущего никогда не были столь шаткими. Рисковать деньгами, ставить на будущее не стоит. Мой вам совет: ставьте на настоящее. Самое настоящее настоящее, другого не будет, да ничего больше и нет, одно только настоящее, все взмыленное, на последнем издыхании. – И что с тобой стряслось? – спросил я у телефона, готовый проявить бездны великодушия. – …Я не пришла. – Я заметил, – сказал я и сделал паузу. – А почему ты не пришла? – А смысл? Я пыталась отменить встречу по телефону, но ты не слушал. Я ждал. – Я ждал, – произнес я. Мартина вздохнула. – Ты был пьян. Это все-таки слишком большое самопожертвование, провести вечер в компании с алкоголиком. …Я прекрасно понимал, как она права, всегда понимал. В этом плане пьющие очень понятливы. Но обычно людям хватает такта не касаться данной темы. Правота и такт – вещи несовместные. В том-то и беда с не-алкоголиками – никогда не знаешь, что они еще сказанут. Странные они, эти трезвенники – абсолютно непредсказуемы, зашорены, привереды. Но мы стараемся потрафить им по мере возможности. – Давай встретимся сегодня. Обещаю, что не буду пьян. И прости, пожалуйста, за вчерашний вечер. – Вчерашний вечер? – Да. Я немного переусердствовал. – Вчера вечером? – Да. Не знаю, что на меня нашло. – Это было не вчера вечером, а позавчера. Позвони мне в восемь, тогда скажу. Если опять будешь пьян, я просто повешу трубку. И она просто повесила трубку. Похоже, предстоят серьезные разборки, подумал я, выбрался из постели и стал медленно раздеваться перед окном; в безветренном небе мне мерещились грандиозные химические предательства, злокозненные наложения. Я даже сказал себе: Господи Боже, опять этот коллапс, – но тут возник Феликс с моим завтраком, пожелал мне доброго утра, и все, вроде бы, пришло в норму. То есть, кроме еды. На тарелке омлет смотрелся сравнительно смирно, однако вскоре странным образом ожил. Я позвонил Феликсу и вызвал его в номер 101. – Послушай, – сказал я ему со всей строгостью, на какую был способен. – Что же ты меня вчера не разбудил? Я черт знает до скольки продрых. Что за безобразие, а? Время-то деньги. Проклятие, Феликс, я же деловой человек. – Вчера? – переспросил Феликс, наклонив голову. – Приятель, да вчера тебя тут и не было. Я думал, ты уехал на уик-энд, или еще чего. Ты только вечером пришел, поздно вечером. – Пьяный? – Пьяный? – И стала проявляться эта его улыбка, – Дежурный не согласен, но, по-моему, вчера круче всего было, за всю дорогу. На тебе был колпачок праздничный. И вся физиономия в помаде. Пьяный?! Какое там пьяный, для этого слов еще не придумали. Это ж надо так уделаться. Просто мертвецки. Вот это да. Ну ничего себе. Я ни хрена не помню о вчерашем вечере, дне или позавчерашнем вечере. Но самое хреновое, что я абсолютно забыл «Скотный двор». Чем бы я там вчера ни занимался, но в результате на заднице у меня вскочил фурункул, причем здоровенный. Не первый в моей практике, отнюдь не первый- но, пожалуй, самый здоровенный. Просто огромный. Я-то думал, что они ушли из моей жизни вместе с групповой мастурбацией и ломающимся голосом. Ан нет. Видно, дело в бухле, в дерьмовой жрачке, во всей этой порнографии… Такое ощущение, будто высиживаю раскаленный грецкий орех или плутониевый шарик, и масса в аккурат критическая. Просто диву даешься, даже немного лестно, как это в организме сохранились такие взрывоопасные соединения, злопамятные подкожные яды. Но как он, падла, болит. Если встать спиной к неподцензурному зеркалу, согнуться, насколько позволяет пузо, вдвое и с перекошенной от натуги мордой неумолимого порнографического мстителя глянуть через раздвинутые ноги – то вот он, красавец, пламенеет в самом центре левой ягодицы. Прямо в яблочко, прямо к делу. Не разводя никаких антимоний. Порою ванная комната, знакомая, как собственное тело, или просто съемная, типа этой, с ломающимися отражениями, пятнистой сталью труб, полиэтиленовой занавеской, морщинистой, словно престарелый дождевик, перемещает тебя на двадцать лет в прошлое и заставляет усомниться, а была ли жизнь, не привиделась ли… Лежать можно. Ходить больно, стоять больно, сидеть больно. Терпеть больно. Видно, дело в бухле, в дерьмовой жрачке, во всей этой порнографии. Странный нарисовался денек, симпатическими чернилами на тонкой кальке. Я читал и перечитывал, и обшаривал память и комнату в поисках улик и упреков. Звери Англии. Боксер, здоровый битюг. Махровая салфетка в ванной напоминала роликовое полотенце в борделе в час пик. Откуда вся эта помада? С чьих она губ? Это явно была профессионалка. Добровольно меня давным-давно никто не целует. Обманщик Визгун. Видно, дело в бухле, в… Промывая фурункул (ого! моя задница и так всегда была не самым аппетитным в мире зрелищем, но теперь это просто что-то), я невольно вспоминал острова Блаженных – Ши-Ши, это она. Должен сделать одно признание. Хватит темнить. От вас-то все равно ничего не скроешь. Дело в том, что я… я вел себя вовсе не так примерно, как пытался вам внушить. Наверняка же вы заподозрили, что что-нибудь нечисто. Я возвращался на Третью авеню, не на острова Блаженных, но в похожие места, в «Элизиум», «Эдем», «Аркадию» – не чаще раза в день, честное слово, и лишь для того, чтобы мне подрочили (а когда прихворнется, или похмелье слишком сильное, то и вообще не хожу). Вместо этого я смотрю фильмы для взрослых на Сорок второй стрит. Хожу в порносалоны. В жестком порно не целуются. Если подумать, кстати, то на Третьей авеню тоже не целуются. Можно по-французски, по-английски, по-гречески, по-турецки – но они не целуются. Наверно, я немало приплатил за такое редкое извращение. Наверно, это обошлось мне в бешеные бабки. Извините, пожалуйста. Раньше я не решался выложить все начистоту из боязни, что вы от меня отвернетесь, утратите ко мне всякое сочувствие – а мне оно позарез нужно. Потерять еще и ваше сочувствие- этого я не переживу. Наполеон, заводила; этот свин любит яблоки. В кармане я обнаружил картонку со спичками- «У Зельды»: ресторан и дансинг, лучшие партнерши». Куда меня еще заносило? Может, спросить у этой бабы, которая повсюду за мной таскается? Она-то наверняка в курсе. В бумажнике я обнаружил упаковку с тремя презервативами, за отворотами брюк – два скуренных косяка, а в волосах – коктейльную соломинку. И чего тогда удивляться, что на жопе фурункул? Видно, дело в бухле, в дерьмовой жрачке, во всей этой порнографии. День перевалил за середину и кренится куда-то не туда, книга замыкается на себя самое, и не за горами слово «конец», а я лежу тут и трепещу, охваченный чувством упреждающей справедливости в делах телесных, – и, может быть, ее вовсе нет, справедливости этой. Представьте монахиню, с ног до головы серую, и макияж под стать, как она корчится в своей безликой келье, проклиная боль и климакс. Некоторые дети вполне могут умереть во цвете лет от старости. Лишенные цинка или железа, марганца или бокситов, безупречные стоики исходят на шипение и хруст. У тела моего не счесть недругов, куда более отвратительных, чем все мои грехи. Недруги объединены в организацию. Они не ограничены в средствах (интересно, за чей счет). У них есть пехота, шпионы и снайперы, уличные бойцы, минные поля, системы химического оружия, термоядерные заряды. У них еще много что есть, поскольку на мониторе моего тела в отделении интенсивной терапии сейчас тоже играют в космическое вторжение, с роящимися злыднями, ложными целями, многобашенными космокрейсерами и самонаводящимися бомбами. Драка за тепленькое местечко разгорается нешуточная. И подумайте хоть секундочку о вуайере с идеальным зрением, о вертком уличном грабителе с добрым безотказным сердцем, о порнозвезде с густой шевелюрой и плоским животом, об обаятельном детоубийце с ослепительной улыбкой. Как вообще можно вырасти, если на жопе фурункул? Кто к вам серьезно отнесется? Это все шутка, глупая шутка за мой счет. Видно, дело в бухле, в дерьмовой жрачке, во всей этой порнографии. – В общем-то, мне даже понравилось. Что следующее? «Медвежонок Руперт»[33]? Давай-ка сделаем перерыв. И потом пусть это будет нормальная книжка, хорошо? Сплошные хрюндели, подумать только. Стар я уже для этих басен. Понятно, что надо с чего-то начинать, но совсем уж в детство впадать зачем? Прозвучала эта речь достаточно спонтанно; на самом же деле, с меня семь потов сошло, пока репетировал. Я рассчитывал, что Мартина пожмет плечами, извинится и подкинет мне что-нибудь посерьезнее. Она будет потрясена, даже, может, немного уязвлена и отрезвлена той неуемной силой мысли, которую начала пробуждать во мне. Я встретил ее взгляд. Живые глаза Мартины, из которых еще не ушла обида, полнились недоумением, восторгом. Вот черт, подумал я, это в натуре была шутка, с самого начала. – Вообще-то, это аллегория, – произнесла она. – Чего? – Это аллегория. На самом деле речь идет о русской революции. – Это как? Она объяснила. Я был потрясен, просто потрясен. В принципе, о революции я слышал – была у них там какая-то заварушка в начале века, изрядная заварушка. Но аллегория… блин, кто бы мог подумать. Мартина говорила, а я слушал. Этот здоровенный коняга, Боксер, оказывается, олицетворяет крестьянство. Всё, приплыли. Визгун – это пропагандист Молотов. В курсе ли я, что до революции Молотов был редактором «Правды»? Я был не в курсе. Чтобы скрыть панику (а это действительно паника, паника перед лицом неведомого), я стал критиковать свиней. Почему-то Мартину это тоже изрядно насмешило. Как и у большинства людей, у нее есть два смеха – вежливый-задумчивый и настоящий. Настолько неблаговоспитанного смеха, как мартинин настоящий, я еще не слышал – безудержный, детский, но симфонический, с балансом уровней и перепевов. Да уж, Мартину хлебом не корми, только дай похохотать. – Извини, – сказала она. – На самом деле свиньи умнее собак. У них выше отношение веса мозга к весу тела. А это главное. Свиньи почти такие же умные, как обезьяны. – Да ну, – проговорил я. – Так-то оно, может, и так – но чего они тогда живут… как свиньи? Ну, если такие умные, и вообще? Ты-то их видела, в натуре? – Мне нравятся свиньи, – объявила Мартина. Она принесла стакан белого вина, усадила меня на террасе и ушла наверх переодеваться. Первая выпивка за день. Похмелья я не ощущал. Ощущал я натуральную ломку – но кислое шипенье помех эпизодически прорезали сполохи отчаянной веселости. На террасе у Мартины было полно цветов – в горшках, кадках и настенных вазах – цветов больших и маленьких, синих и красных, и над ними вились упитанные пчелы, лоснящиеся, как темная галька в быстром ручье. Демоны-соучастники с металлическим отблеском, динамо-машинки низкого полета, настолько тяжелые, что когда пикировали на цветок, то казалось, будто висят на невидимых нитях. Я был рад их компании. Они не станут тратить на меня свои самоубийственные жала. Ниже простирался клетчатый садик – мощеные дорожки, рыбные пруды, хилые фонтанчики, скамейки в завитушках; женщина в комбинезоне щелкает секатором. Нью-йоркские пернатые ежились и каркали среди кривых ветвей. Нью-йоркские пернатые – натуральные доходяги, и в этом их нетрудно понять. Их довел Манхэттен, довел двадцатый век. Типовой английский голубь выглядел бы срёди: них натуральным какаду, а малиновка – райской птицей. Нью-йоркские пернатые – как старые аферисты в грязных регланах. Они живут лишь за счет благотворительности, собесовских подачек. Они кашляют, ворчат и хлопают крыльями, чтобы согреться. Деклассированные элементы, пропустившие пару звеньев эволюционной цепи. Несладко им пришлось. Ни тебе больше пения, ни толстых червяков, ни перелетов к теплому морю. Двадцатый выдался хреновым веком для нью-йоркских пернатых, ну да они в курсе. – Как ты там? В порядке? Я качнулся на стуле и задрал голову. Из окна меня разглядывала Мартина, лицо ее обрамляли аккуратно расчесанные волосы. – Нет, – ответил я, – тут просто рай. Окно опустело. Я сидел на террасе в жарких сумерках и пил вино в компании пчел-марионеток. Пообедали мы дома. Вначале мне было несколько не по себе. Я же заказал модный столик в «Последнем метро» на западном Бродвее и вообще настроился тряхнуть мошной. – Отмени, – сказала Мартина. И я отменил заказ. Она приготовила обед. Омлет, салат, фрукты, сыр. Белое вино. Двухэтажная квартира идеально соотносилась со здоровой и целеустремленной жизнью. Книги, картины, письменные столы, пишущая машинка, шахматы, теннисная ракетка, непринужденно прислонившаяся к дверце стенного шкафа. Одежда Осси на втором этаже наверняка развешена ровными рядами, уложена в аккуратные штабеля… Высокая Мартина надела вязаную кофточку с треугольным вырезом и джинсовую юбку. Тыл у Мартины вполне надежный, да и фронт впечатляет, пусть даже несколько менее, чем я представлял. Нет, это тело ее собственное, а не слепленное по какому-нибудь образцу и подобию. – Давай никуда не пойдем, – сказала она. – Просто дома приятнее. Можно откровенно? Вы уверены, что хотите это услышать? Так вот, признаюсь: в глубине души я всегда подозревал, что Мартина немного мазохистка. То есть, чтоей неймется затащить меня в койку. Согласен, звучит не особо правдоподобно. Но и люди нынче совершенно неправдоподобные. Все может быть. Двадцать лет назад превыше всего для нее были бы ее дом, ее интересы, ее лощеный муж. На меня она и не взглянула бы. Но сейчас? Сейчас – кто его знает; никто не знает. На хрена я ей, спрашивается, сдался? За каким чертом она меня сюда затащила? Ради интересной беседы, что ли? Впрочем, она всегда, вроде бы, относилась ко мне достаточно тепло. В шестидесятых я частенько общался с Осси и Мартиной, с идеальной парой. Он подаст ей руку на выходе из «лендровера», в котором они тогда разъезжали, и неразлучная пара направится в ярмарочный шатер или в театральное фойе, или в переоборудованное трамвайное депо, или в любимый ресторан, кабак, забегаловку. На них оглядывались, на этих двоих. Особенно впечатлял непреложный факт, что они были явной парой, зрелой, яркой парой, в то время как остальные уподоблялись блудливым котам или пребывали в наркотическом ступоре- ЛСД там, шприцы-самоколы, колеса-самокаты, да и пенициллин. Тогда Осси был актером. Шекспировского репертуара. Интересно, что она сейчас думает, когда он простой толстосум, такой же, как все остальные. Мартину я знал еще с киношколы и нередко заваливался к одаренной паре с той или иной стилисткой или визажисткой, которую, тогда обихаживал, сказать привет. Это изрядно укрепляло мою репутацию. Вроде бы, Мартина всегда была рада меня видеть. Может, она уже тогда была немного мазохистка. Так что, когда обед подходил к концу, и Мартина стояла рядом, доливая остатки вина, я сунул руку ей под юбку и сказал: – Иди ко мне, милая. Ты же это любишь. Расслабьтесь. На самом деле ничего не было. Собственно, весь вечер я вел себя неимоверно пристойно. Потому что до меня наконец дошло. Я просек, чего добивается Мартина Твен, чего она хочет. Дружбы. Просто дружбы – не секса, не обмана, не заморочек, не денег, а только человеческого контакта, без трений. Ну а мне-то какой, на хрен, с этого прок, подумал я вначале. Я был вне себя от трезвости и воздержания, в голове чувствовалась необыкновенная легкость, в голове шумело, как после хорошей пьянки, а я стоически обедал с этой извращенкой, которая видела во мне только меня самого. Редкой силы извращение, исключительной силы. Но я держал себя в руках, и беседа протекала достаточно гладко. Чего только ни бывает, философски заключил я и смирился. Все равно еще этот фурункул… Правда, уходя в полдвенадцатого, я все же попробовал одну хитрость. Иногда самые шикарные женщины почему-то наиболее обделены заботой, и кто его знает, где найдешь, где потеряешь. – Кстати, – сказал я. – Не дашь еще чего-нибудь почитать? – Тогда подожди секундочку. Книга называлась « 1984», и опять Джордж Оруэлл. – Снова зверюшки? – предостерегающе поднял я палец. – Нет. Ну так, несколько крыс. – Снова аллегория? – Не совсем. – Кстати, – произнес я (вот она, хитрость), – ты мне тут недавно снилась. Сон был – просто закачаешься. Обычно такой заход, на моей практике, вызывает либо защитную реакцию, либо откровенную панику. Но Мартина лишь глянула на меня с ровным любопытством и поинтересовалась: – Да? И что там было? – Ну… я, типа того, спасал тебя от краснокожих индейцев. Только они были не краснокожие, а сплошь нордические блондины. Мы спасались на моей машине, «фиаско». Только она не заводилась. – И с чего там закачаться? – Ну, потом образовалась другая машина, и мы уехали. Спаслись. Тут я первый раз отклонился от истины. Сон у меня действительно был. Только на самом деле индейцы куда-то исчезли, ускакали по другим делам, «фиаско» превратился в роскошную спальню, Мартина скинула рубашку из х/б и штаны из оленьей кожи, и я любил ее до полного изнеможения. – Просто засада была, – проговорил я. – Не заводится машина и не заводится, хоть ты тресни. – Может, она перепила, – улыбнулась Мартина, открывая мне дверь на лестницу. Фильм для взрослых оказался историческим и с несколько более выраженным сюжетом, чем обычно – о чернокожем владыке (Мавритания? Карфаген?) и аппетитах его одаренной жены (Хуанита дель Пабло), которая, при помощи горничной (Диана Пролетария), обслуживает не только законного супруга, но и большую часть его армии, а также отдельных слуг, рабов, евнухов, акробатов и, ближе к развязке, палачей. Под конец владыка ловит ее с поличным и отдает на растерзание львам (львы были подмонтированы очень знакомые, из какого-то старого-старого фильма). Когда я шаркал по проходу со своим Оруэллом и бутылкой, а из динамиков разносилась истеричная реклама следующего сеанса («…в главной роли Диана Пролетария! Принцесса Индии! Цветок джунглей! Роковая страсть!»)» со своих мест, потирая глаза, поднялись двое негров. – Эх, круто бы в какую-нибудь такую древность завалиться. Только не слишком, блин, далекую. – На пару там недель. – На пару-тройку. Слишком далеко-то на хрен? Но завалиться в древность было бы круто. Через пять минут я сидел в стрип-баре на Бродвее и обсуждал инфляцию с танцовщицей по имени Синди, отдыхающей между выходами. Спроси вы, как я себя чувствую, и я ответил бы: какое это облегчение – вернуться в цивилизацию. – Хотелось бы поблагодарить вас, Джон, – сказала трубка, – за незабываемую ночь. – Какую еще ночь? – Субботнюю. Или воскресное утро. Только не говорите, что все забыли. Мы, типа того, встречались. Вы были крайне любезны, Джон. Ни мордобоя, ничего. Сама любезность. – Хватит чушь болтать, – сказал я. Опять меня достает телефонный Франк. Честно говоря, меня все еще интриговала субботняя ночь. Чем сильнее я напрягался, пытаясь вспомнить – точнее, пытаясь не дать воспоминанию всплыть, – тем сильнее убеждался, что произошло что-то серьезное, основополагающее, поистине катастрофическое. Вот почему, наверно, я так нажрался в воскресенье. Чтобы закопать воспоминание поглубже, как можно глубже. Впрочем, справиться с телефонным Франком было вполне в моих силах. Он у меня еще попляшет. – Спички-то нашел в кармане? Иди-иди, Джон, поищи. Я там тебе пару слов черкнул. – Да ну?.. Чего?! – Поищи, Джон, поищи. Я хочу, чтобы ты увидел доказательство. Я подошел к гардеробу и обшарил свой костюм. Я ничего не выкидывал. Я никогда ничего не выкидываю. А вот и предательские спички, розовая картонка цвета сладкой помады – «У Зельды: ресторан и дансинг, лучшие партнерши». Я развернул картонку и прочел, что там написано. – Ах ты псих несчастный, – проговорил я. – Идиот недоделанный. Скажи-ка одну вещь, будь так добр. Зачем тебе это? Скажи еще раз. Я все время забываю. – Ага, мотивировки захотелось. Мотивировку, значит, подавай. Хорошо. Пожалуйста. Будет тебе мотивировка. Потом он произнес самую длинную свою речь. Он сказал: – Помнишь в Трентоне, в школе на Бадд-стрит, бледного очкарика во дворе? Ты его до слез доводил. Это был я. В прошлом декабре в Лос-Анджелесе ты вел прокатную машину и проскочил на красный в Колдуотер-каньоне? Такси въехало в столб, а ты не остановился. В такси был пассажир. Это был я. Помнишь, в семьдесят восьмом году в Нью-Йорке ты устраивал пробы в Уолден-центре? Заставил одну рыжую девицу раздеться, а потом не взял, и хохотал еще. Это был я. Вчера ты переступил через бомжа на Пятой авеню, глянул на него, ругнулся и хотел пнуть. Это был я. Это тоже был я. «Эшбери». Номер 101. На моей крокодильей морде мелькают заключительные отсветы позднего, самого позднего фильма. Я не… Я не помню бледного очкарика в слезах на детской площадке; наверняка, конечно, был очкарик-другой, чего с ними миндальничать. На каждом шагу эти бледные очкарики… Я действительно был в Лос-Анджелесе в прошлом декабре и действительно брал в прокате тачку, и не раз был на волосок от аварии. Меня часто заносило, и я бил по тормозам или по газам, смотря по обстоятельствам. На каждом шагу – на волосок от аварии… Я действительно устраивал пробы в Уолден-центре в семьдесят восьмом, подыскивал сисясто-жопастых моделей для рекламы шоколадного батончика «Херши-кингсайз». Наверняка среди них и рыжие попадались, а я был настроен очень строго, по-деловому (когда я тружусь, я совершенно другой человек, абсолютно невыносим, и куда только все обаяние девается). На каждом шагу эти рыжие… В семьдесят восьмом я не миндальничал. В прошлом году тоже. А теперь еще и это. Вчера я шагал по золотистой Пятой авеню к каштановой прорве Сентрал-парка. Супермаркеты трудились на всю катушку, втягивая людские потоки в свое нутро и извергая наружу под наблюдением узколицых манхэттенских тотемов, этих идолов или каменных статуй, что таращатся прямо по курсу, одобряя – сурово, но беспечно – совершающиеся под ними сделки. Деньги лились рекой. На тротуаре по мелочи промышляли жулики и аферисты, картежники и наперсточники, торговцы краденым и контрабандой. Баб-то сколько нарядных повылазило, воздухом подышать, по магазинам прошвырнуться… да уж, чего-чего, а больших буферов на Манхэттене просто море. Едва ли не на каждом шагу. Тут я обратил внимание на другое распространенное зрелище – неимущий бедолага, нью-йоркский кочевник, трухлявым бревном валяющийся на тротуаре мордой книзу, боком к пенным валам ликующих потребителей. Переступая через него, я глянул вниз (волосы слиплись в корку, ухо рдеет, как гранат) и сказал- вполне благодушно, как мне показалось: – Вставай, ленивец. Буквально через несколько шагов я встретил Филдинга – тот выходил из книжного магазина. Под ручку мы дошли до «Каравая», где встретились ,еще с двумя нашими финансистами, Баксом Дукатто и Шейлоком Стерлингом. Их чрезвычайно вдохновляла перспектива сотрудничества, и оба они были убеждены, что в кинобизнесе передо мной большое будущее. Мы заказали японский обед, и потом они все отправились на «автократе» по ночным клубам, но я успел отяжелеть и онеметь от рисового вина, так что я… «У Зельды: ресторан и дансинг, лучшие партнерши». Внутри было нацарапано несколько слов, почерк с наклоном, неуверенный, напоминает мой. В мое время здесь, в Штатах, уроки чистописания начинались с того, что тетрадку разворачивали влево на сорок пять градусов, и почерк вырабатывался колеблющийся, неровный. «Франки плюс Джонни равно любовь» – и скреплено поцелуем, отпечаток губ в натуральную величину, помада ярко-розовая. Вообще-то, я не очень понял, что этот подонок имел в виду под «мотивировкой». Новый телевизионный интерком на железном столе издал сдавленное «би-бип». Филдинг вдавил кнопку, подождал, пока возникнет изображение, и удивился. Несильно – однако удивился. – Это еще кто? – спросил я у него. – Хорошо, Доротея, – произнес Филдинг. – Спасибо. Нет, не надо, мы вам сами позвоним. – Филдинг сел на стул и ответил: – Наб Форкнер. – А, ну ладно, – сказал я. Давид Гопстер свалил в самоволку. Давид ушел в подполье и не отвечал на наши звонки, так что мы с Филдингом решили, как говорится, обеспечить тылы и прощупать Наба Форкнера. Я записал его имя в блокнот – надо же было изобразить деятельность. – О-эр-ка, – поправил меня Филдинг. – Через «эр». – Я же так и написал, – сказал я, глянув на страницу/ – …Джон, а ты вообще много читаешь? – Что читаю? – Художественную литературу. – А ты? – Конечно. Это меня очень обогащает, идейно. Обожаю шум и ярость, – загадочно добавил он. Вот до чего людей чтение доводит – начинаешь изъясняться подобным образом. – Ну, последнее, что я читал, – произнес я, – это роман Джорджа Оруэлла. «Скотный двор». Точнее, перечитывал. Сейчас вот «1984» читаю. И это была чистая правда, «1984» продвигался без сучка, без задоринки. Доротея, или как там ее, послала нам воздушный поцелуй и процокала к выходу, застегивая на ходу блузку. Уже в дверях она сбилась с шага, испуганно замерла и поскорее юркнула в коридор. Проем заполнил Наб Форкнер. Втянув голову, он медленно протиснулся в дверь и со вздохом остановился, чтобы восстановить исходную форму, исходный вес.. Вообще-то, с творчеством Наба я был совершенно не знаком. Я продремал и проикал два фильма с его участием – на высоте тридцать тысяч футов, в укромной темноте трансатлантических авиалайнеров. Пресс-релиз у меня в руках подтверждал, что Наб исполнял роли бродячего индейца-пауни в «Виски с лимоном» и глухонемого в ярком прошлогоднем бурлеске «Записки из желтого дома». И бродяга, и глухонемой, насколько я помнил, отличались буйным нравом, склонностью к внезапным вспышкам безадресного насилия – здоровенные бугаи, форменные троглодиты. И сейчас весь его вид – гориллоподобная сутулость, черные лоснящиеся волосы до плеч, тяжелые костяшки, задевающие пол при каждом шаге, – призван был акцентировать неизбывно-первобытный аспект натуры Форкнера, его пещерную щетину, доисторические джинсы, пивное брюхо благородного дикаря. Не нужно было психиатра, чтобы понять: Форкнер готов, спекся, сейчас рванет. Рост шесть футов пять дюймов, вес фунтов триста. Призовой экземпляр. – Привет, Наб, – сухо произнес Филдинг. – Чего стул не возьмешь. Действительно, чего? Наб взял стул и небрежным движением кисти отшвырнул в угол. Потом смахнул на пол хромированный яичный таймер Филдинга, который мы использовали вместо метронома для потенциальных стриптизерш. Ссутулившись еще сильнее, он настороженно протянул руку, в любой момент готовый одним махом очистить столешницу от всех ее хай-тековских причиндалов. Он поднял взгляд – неожиданно заискивающий, выжидательный. Филдинг резко встал со стула. – Спокойно, Наб, спокойно, – произнес он. Форкнер нахмурился и распрямился. – У нас сцена ярости, так? – спросил он абсолютно спокойным голосом. – Мужского гнева. Для меня главное – методика. Мне нужно предварительно разъяриться. С самого начала это был фарс. Наб оказался актером одной роли, ярмарочной бородатой женщиной. Для нас он был бесполезен. Ну кто поверит, что Кадута Масси произвела на свет эту гору? Как он сможет убедительно притвориться, будто уступил в драке Дорну Гайленду? А представить его в объятиях Лесбии Беузолейль? Нечего и пытаться. Пусть ждет, пока не всплывет роль очередного жирного психа… Но в любом случае мы должны были попробовать его, а он – нас. Он должен был прийти проверить, не помогут ли его распоясавшиеся гормоны, его специфический подход, специфическая версия сшибить еще пару баксов. Полагаю, все мы торгуем тем, что имеем. Актеры – мастера стриптиза, они занимаются этим целый день. Филдинг навешал на уши Форкнеру традиционной лапши, и, наконец, тот двинулся к выходу, сметая все на своем пути. – Великолепно, – произнес я. – Теперь опять все сначала. – Не отчаивайся, Проныра. Вся фишка в том, что и Наб, и Давид – оба сидят под Герриком Шнекснайдером. Я ему позвоню, а ты пока займись выпивкой. Твоя очередь. Филдинг позвонил Геррику Шнекснайдеру. Он сказал, что ему нравится, как играет Наб, и поинтересовался, насколько тот сейчас свободен. Была осторожно названа ориентировочная сумма- шестизначная, но едва-едва шестизначная. – Наб вполне свободен, – объявил Филдинг, положив трубку, и включил интерком. – Еще бы. – Да ладно, на вышибалу он подойдет, эдакий костолом. Глянь-ка лучше, кто к нам пожаловал. Челли Унамуно. Мексиканка. Девятнадцать лет. Говорят, она ого-го. – Однако ж, – сказал я. – Только бы Лесбия ничего не узнала. – Не волнуйся. А кстати, как тебе Лесбия? В личном плане. – Тебе лучше знать. Ты ж ее проверял. – Нет, Проныра, я для нее слишком молод. Она предпочитает зрелых мужчин. Ты более в ее вкусе. – Лесбия берет именно тем… ну, как там она сама говорит: только потому что ты молод, красив и талантлив, это вовсе не значит, что у тебя пусто в башке. Лесбия берет именно тем, что она вовсе не обычная… – Я замялся. – То есть, ты догадался? – О чем? – Она полная идиотка, – произнес Филдинг. – Лесбия берет своей большой задницей. А, Челли, привет. Проходи, садись, устраивайся поудобней. Джон? Как там наша выпивка? Через двадцать минут, когда Челли уже одевалась (тело у нее было как в порнокомиксе, а вот глаза подкачали: но в неполные двадцать никто и не ждет от глаз умения скрывать страх, беспомощность), я встал и, как призрак, двинулся к белому окну. Я сжимал холодный стальной шейкер, и, глядя со спины, как ходят ходуном мои плечи, вы могли бы подумать, что я его трясу. Но я его не тряс. Просто я вдруг подумал: я в аду, почему-то это ад, но почему? В чем смысл этого белого шатра, с девицами, обманом и сумасбродством, и выше только небо? Я все гляжу на небо и говорю: да, я такой; лазурное, ярко-ярко лазурное. В чем же дело? Не первый и не последний раз. И никакая полиция не остановит. Я в курсе, что за мной наблюдают, вы в том числе, но теперь появился новый наблюдатель. И опять женщина. Вот ведь какая петрушка. Мартина Твен. Она поселилась в моей голове. Как она туда попала? Она у меня в голове, вместе со всеми помехами, со всем базаром. Она за мной наблюдает. Вот ее лицо, она прямо здесь – и наблюдает. Наблюдатель под наблюдением, наблюдаемый наблюдатель; дополнительный же пафос в том, что наблюдать она за мной наблюдает, но неосознанно. Нравится ли ей то, что она видит? Надо бороться, надо противостоять этому, что бы это ни было. Я совершенно не готов для полиции любви. Деньги, надо отгородиться деньгами, поставить новый денежный частокол, и побольше. Тогда мне будет ничего не страшно. – Фиддинг, – произнес я, – что ты со мной вытворяешь? Что? Уже двенадцать дней прошло. Черт побери, где этот сценарий? – Завтра утром, Джон. Даю гарантию. Зазвонил телефон, и я с чувством выматерился – но это был именно тот звонок, которого ждал Филдинг. Звонил Давид Гопстер. Я вернулся к окну, а Филдинг принялся улещивать и умащивать. – Как я и думал. Шнекснайдер тут же ему отзвонил. Дело в том, что Гопстер ненавидит Форкнера всеми фибрами души. История длинная… – Филдинг вяло пожал плечами. – Короче, Давид наш. А Геррик на хрен пошел. – Это хорошо, – сказал я, совершенно искренне. – Только одно условие. Приколись. Он хочет, чтобы точка была вегетарианская. – В фильме? – В фильме. Ну это ж надо… Я рассмеялся, и Филдинг рассмеялся тоже, своим очаровательным, чарующим смехом. Хохоча, он продемонстрировал свои чистые зубы вплоть до восьмерок (округлые, детские, безупречные), и я оцепенело подумал: черт побери, какой же он красавец. Когда я доберусь до калифорнийских кудесников, когда войду голенький в лабораторию, помахивая чеком, то, пожалуй, я знаю, что скажу. Я скажу: «Чертежи в мусорную корзину. Макеты на свалку. Я остановлюсь на Филдинге. Сделайте-ка мне Гудни. Чтобы как две капли воды». Как я уже упоминал, с «1984» никаких проблем не было. Аэрополоса №1, организованная без затей, управляемая без особых сантиментов, снобизма или фаворитизма, представлялась как раз по мне. (Я видел себя молодым капралом-идеалистом на службе в Полиции мыслей.) Дополнительный плюс – сексуальный аспект, и все эти обещанные крысиные пытки. Ввалившись на нетвердых ногах в «Эшбери» поздно вечером, я был потрясен, обнаружив, что обитаю в Номере 101. Не исключено, что еще какие-нибудь детали моей жизни тоже наполнятся смыслом, обретут рельефность, если я буду больше читать и меньше думать о деньгах. Но на следующий день времени для чтения у меня не было: я только и делал, что читал. В одиннадцать часов меня разбудил Феликс, доставивший четыре элегантно переплетенных тома «Хороших денег»- сценарий Дорис Артур на основе идеи Джона Сама. Я заказал шесть кофейников и одновременно прокрутил свой банно-прачечный цикл, как человек-оркестр. Позвонил на гостиничный коммутатор и сказал, чтобы не соединяли, кто бы там ни звонил. Устроился поудобней; из-за плеча у меня с любопытством выглядывала новая лампа на гибкой консоли. Такое ощущение, что последнее время я только и делаю, что читаю. Сижу в номере и читаю, читаю. Только сейчас это было другое чтение. Для работы. Для денег. «1. В комнате. Вечер», – с замиранием сердца прочел я, и понеслось. Будучи в надлежащей форме, и вдобавок читателем со стажем, я одолел «Хорошие деньги» меньше, чем за два часа. Потом разрыдался, в щепки разнес стул, швырнул полным кофейником в дверь и пнул ножку кровати с такой дикой силой, что пришлось бегать по комнате, зажав рот подушкой, пока не унял наконец вопль. Невероятно, просто не могу поверить… Отчасти Филдинг был прав. «Хорошие деньги» в натуре не сценарий, а конфетка: ни единой логической несообразности, ни одной потери темпа. Диалог энергичный, забавный и соблазнительно уклончивый. Чувство ритма сказочное. При желании со съемками можно было бы уложиться в месяц. Я уселся за стол, придвинул гостиничные блокнот и ручку. Стал перечитывать. Мать-перемать, ну что за издевательство? Просто не верится. И какая ж это сука так со мной?.. Начать хоть с Гарри, папаши, «Гарфилда» – роли Лорна Гайленда. Во вступлении, до титров, Лорн, осыпаемый градом насмешек, кубарем выкатывается в сырой пижаме из супружеской спальни, одежда мятым комом в руках. Это, фактически, его высшая точка. Дальше все по наклонной. Хотя Лорн вечно похваляется своей эрудицией, богатством и моложавостью, на самом деле (как выясняется) он редкостный невежда, на грани разорения и более или менее маразматик. И как он только на ногах держится. Когда ему наконец удается шантажом залучить в койку молодую стриптизершу (эпизод – обхохочешься), Старый Лорн не в силах поднять свой прибор. Да какое там поднять, Лорн не в силах его найти. Тогда, в слезах бессилия, он поднимает руку на издевательски скалящуюся юную красотку. Та отвечает пинком по яйцам, и Лорн закатывает редкой красоты истерику. Собственно же в сцене драки Лорн Гайленд, в пуховке с капюшоном, получает феноменальную взбучку – притом, что застал противника врасплох, спящим, и разбудил монтировкой по голове. Последние несколько слов Лорна едва слышны – из-под гипсового кокона в отделении интенсивной терапии. Что касается сына, Дуга – что касается Давида Гопстера, – ну, начнем с того, почему он не хочет расставаться с мешком героина: он давно и крепко сидит на игле, что обходится ему в тонну баксов в день. Заядлый курильщик, азартный игрок, беспробудный пьянчуга и (что Дорис хотела этим сказать?) мастурбатор до мозга костей, Гопстер вдобавок оказывается натуральным гуру или кудесником от фаст-фуда, шаманит над кухонными котлами, химичит со смертоносными добавками и клейкими приправами. О характере и масштабе его сексуальных отклонений остается только догадываться, хотя в навязчивом побочном эпизоде Гопстер совершает напару с мамашей «благотворительный» визит в детский дом: следует быстрая смена ближних планов – Гопстер раздает большеглазым оборвышам, гладя их по головкам, шоколадки и игривые щипки. Переходим к женским образам. Если бы вам приспичило одним словом охарактеризовать суть персонажа Кадуты Масси, на ум немедленно пришла бы «стерильность». Весь образ Кадуты к тому и сводится, насколько она стерильна, фантастически стерильна. Никаких ей дополнительных детей. Никаких ей вообще детей: даже Гопстер (как выясняется в критический момент) – ее приемный сын. Несмотря на многократно подтвержденную импотенцию супруга и несмотря на показанную в фильме ее пятьдесят третью годовщину, Кадута продолжает говорить о том, как много детей у нее когда-нибудь будет. Полно было символических моментов: Кадута сокрушенно разглядывает детскую площадку, где кишат карапузы, или задумчиво замирает у вазы с увядшими цветами. Плюс визит в детский дом. Плюс долгий сон, в котором Кадута бесприютно бредет по бескрайней серой пустыне. Короче, одна воплощенная стерильность. Даже меня проняло. А что насчет Лесбии Беузолейль – любовницы, стриптизерши? Я рассчитывал, что Дорис как коллега-феминистка удовлетворит единственное выдвинутое Лесбией условие. Я рассчитывал, что Лесбия будет избавлена от хлопот по дому – от мытья посуды, скобления полов, застилания кроватей. А вот и фигушки. В трактовке Дорис Лесбия могла бы воплощать затурканную домохозяйку в рекламе бытовой техники. Она чистила картошку, выносила мусор, драила сортир. Даже в сценах в ночном клубе Леобня постоянно мыла стаканы и гладила набедренные повязки. Ее основной сценический номер включал пантомиму с ведром и шваброй. А чем еще она брала? Правильно, догадались; наверно, даже раньше меня. Несмотря на весь свой апломб и красноречие, Лесбия тем не менее была круглой идиоткой. Грудастая пустоголовая расфуфыренная дуреха. Классическая, хрестоматийная тупая блондинка – чем и брала. – Кто-то надо мной выжучивается, – вслух произнес я, и тут мой фурункул лопнул. И опять началась беготня. Я на скорости проскочил вестибюль первого этажа, где дремлющий лакей слишком поздно встрепенулся, дальше была гостиная, уставленная антиквариатом и всевозможной аппаратурой, а вот и двойные двери спальни. Ухватил за обе ручки- и распахнул… Филдинг сидел на краю кровати в черном шлафроке и даже ухом не повел. На белых простынях выделялось крепкое тело смуглого мальчика, лежавшего отвернув лицо. Как и всех, меня до глубины души шокирует, когда вдруг открываются чьи-нибудь подлинные аппетиты, однако я уже завелся и только подумал: этот, значит, тоже пидор? Флаг ему в руки. – Иди сюда. – Проныра, что-нибудь случилось? Выдержка у него была просто железная, не могу не признать. Затворяя за собой дверь, он даже зевнул и почесал в голове. – Сценарий, – произнес я. – Ну да, здорово же. – …Да это полная катастрофа, неужто не ясно? – Почему бы? – Звезды, долбаные кинозвезды! Они к этому дерьму и на километр не подойдут. Все кончено. – Прости, конечно, Проныра, – сказал он, наливая себе кофе из кофейника на складном столике, – но это просто выдает твою неопытность. Кофе, кстати, хочешь? Наливай. Контракты уже подписаны. Если кто-нибудь закочевряжится, то будет платить неустойку. Им надо с самого начала показать, кто здесь хозяин. Джон, да ты сам хотел реализма. Почему я, черт побери, и вписался в проект. – Это не реализм. Это… это вандализм. – Проныра, неужели ты сам не понимаешь, что мы затеяли? Это будет единственный фильм года, десятилетия, эпохи, который покажет доподлинное безумие кинематографа, обнаженность актеров, покажет, что происходит с… – Тогда без меня. Я так работать не могу. Серьезно говорю: Дорис нужно послать подальше. Эта сучка совсем сбрендила, или саботажница. Сценарий у нас будет, можешь не беспокоиться, нормальный сценарий. Я своего человека привлеку. А ей выдай сколько там причитается – и пускай гуляет. Филдинг помедлил и отвел взгляд. Можно было подумать, нарушаются его самые сокровенные планы, стопорятся, идут прахом. – Как по-твоему, – с веселым блеском произнес он, – может, стоит, чтобы Дорис все это выслушала? – Конечно, стоит. Вызови ее. – Будет сделано. – И он позвал ее. – Дорис? Дорис Артур вышла из спальни, в одних лишь трусиках, но очень клевых… И хоть я был совершенно не в себе, это следовало зафиксировать и усвоить – да и зрелище было неотразимое. Она подошла к столику с завтраком, помахивая руками с непринужденностью девятилетки на пляже. Поскольку скрывать ей было нечего, абсолютно нечего. Зато трусики – крайне полезные трусики, полезные по фетишистским меркам, не говоря уж по феминистским- трусики вмещали ого-го сколько: крепкий нервный задок, фронтальная кочка в состоянии неопределенности, будто завернутая в платок слива, прежде чем обтереть ее и разделить поровну. Наверно (подумал я), наверно, у нее будет нормальная грудь, когда пойдут дети, а потом и, потом и остальное… – Ладно, – сказал я – побазарим за литературу. Дорис, ты нам так подосрала… Скатертью дорожка. Слушай, Филдинг, – повернулся я к нему, – все очень просто. Кто-то должен уйти – либо я, либо она. Долбитесь на здоровье, но… Блин, а ведь что было бы, прочитай Кадута хоть одно слово этого дебилизма – и подумать страшно. Или Лорн! – Они уже читают, – произнес Филдинг. – Сегодня утром развезли все копии. Тебе, Кадуте, Лорну, Давиду, Лесбии. – Хорошо, – сказал я. Ход был за мной, мой бросок. Второй попытки не будет, поэтому надо от души. – Значит, хай поднимется со всех четырех сторон. И разбираться ты будешь сам, потому что я улетаю, сегодня же. И вот что еще. Я там и останусь. Мне плевать. Вернусь опять в «К. Л. и С», буду снимать рекламу и ждать, не подвернется ли чего нормального. Или она, или я, с вещами на выход. Давай решай, а то я пошел, и с концами. Филдинг напряженно замер в кресле. Дорис беспечно прихлебывала кофе, держа чашку двумя руками. Я повернулся. И пошел. Вдоль всей комнаты, вдоль диванов и полированных столов. Справа и слева от далекой двери мигала огоньками многочисленная электроника, серые железные кожухи, клавиатуры стационарные и выносные, целый шкаф дискет, экран за экраном, бегущие строки угловатого кибершрифта… Драматический выход, думал я, отходная ария. Убедительно получается, как есть от души. Так держать. Сейчас выйду в дверь и пошагаю дальше, и так и буду шагать до самой Англии, К больше уже не вернусь. – Проныра, – произнес Филдинг. Теперь – мощеный парк в средней части города, и, несмотря на все старания жары, между плитками проступает, сочится влага. Жара старалась как могла, а толку чуть. Здание в дальнем торце этого бетонного скверика претендовало на некую строгость форм, с ровными бороздками, испещрившими его угловые камни, но сама площадь была общедоступной, являла все многообразие уличной культуры, с паразитами, педрилами перехожими и птичьим пометом, саксофонистами, мелкорозничными наркодельцами и народными умельцами. На деревянной скамейке рядом со мной – Мартина Твен. Она только что из какого-то музея. На коже ее характерная музейная бледность. Обычно Мартина бодра и румяна, но иногда странно обескровлена. Я бы приписал это факту моего присутствия, моей близости, но сейчас дело было в чем-то другом. И чувствительный компас подсказывал мне, что проблемы – с Осси. Вдобавок я думал о Селине. Только что я звонил в Лондон, и вертихвостка, о чудо, была на месте. – Угу, – даже сказала она, – нет, это здорово. Приезжай поскорее. Эта встреча с Мартиной… Я позвонил ей, чтобы попрощаться – уже впопыхах, уже с низкого старта, – но подумал: секундочку, не гони лошадей. Голос у нее был не ах, а когда я попрощался, то стал еще тоскливее. Оттого и эта молчаливая встреча, никакого прогресса, одно присутствие, ну и, может, некоторое утешение. А для чего еще, спрашивается, друзья нужны? Я этим вопросом часто задавался: для чего они, собственно? У меня были и другие причины молчать. Кинозвезды, видимо, все поголовно асы скоростного чтения. Когда после ленча я прискакал в «Эшбери», там уже поджидала многочисленная засада, и все как один метили мне в лицо, причем одновременно. Кто-то метко плюнул, кто-то отвесил пощечину, кто-то высказал все, что обо мне думает, кто-то потряс кулаком, а кто-то – судебной повесткой. В числе участников были: заплаканная Среда в сопровождении негра величиной с Наба, крайне заботливого и назвавшегося Бруно Биггинсом, телохранителем Лорна. Старый князь Казимир жаждал встретиться на рассвете в Сентрал-парке, выбор оружия за мной. Геррик Шнекснайдер с тем же пломбирным причесоном рвался защищать интересы Гопстера. Истошно голосящий упырь представился как Хоррис Толчок, поверенный Лесбии… В конце концов мне пришлось позорно бежать, и, с телефоном на коленях, я затихарился в гостиничном баре. Начинало смеркаться; весь день Филдинг разъезжал с миротворческой миссией, и накал страстей несколько спал. Но только не моих. Выйдя навстречу Мартине с хорошим запасом, я успел прочесать недра Таймс-сквер, нижних Сороковых, верхних Тридцатых. В темном проулке я увидел черный навес, который мои ноги узнали прежде меня самого, поскольку я споткнулся и, пригибаясь, похромал вперед, как раненый солдат под огнем. «У Зельды». Я подошел ближе. Ресторан и дансинг. Я стал всматриваться сквозь затененное, как у лимузина, стекло. Столы, зачехленный рояль. Вид был совершенно нежилой, вымерший, свет серый и нелицеприятный, повсюду пыль и переполненные пепельницы. Клиентура и прислуга разбрелись по саркофагам и вампирским гробам, ждут ночи… Я скользнул в бар напротив и развернул табурет спиной к стойке, лицом к забытому навесу. – Налейте мне… как это, – произнес я. – Ну, белого вина с содовой. – Вы уверены? – спросил бармен. Крупный, монолитно сложенный ирландец в чистом белом переднике, словно мясник в начале недели, на старте еженедельного кровопролития. В его руках, в мясницких руках («Бутчерз-армз» – машинально вспомнил я) была зажата пинта виски с кривой мерной насадкой. – Уверен, уверен. Он с сомнением отставил «Би-энд-Эф» в сторону. – А где ваша подружка? – поинтересовался он, опять же без особого радушия, скорее даже откровенно враждебно. Он хочет выставить меня вон, подумал я, а я еще только пришел. – Какая еще подружка? – Высокая рыжая. Она вам все время ухо вылизывала. – Когда это? – А я почем знаю? Хрен его знает. В субботу, что ли, вечером. – Это был не я, – привычно сказал я, – это мой брат-близнец. Расскажите-ка поподробней. Он мрачно мотнул головой. Я предложил ему двадцатку, но он так и не раскололся. – Я Джон, а он Эрик, – объяснил я. – У вас? Брат-близнец? – проговорил бармен и отодвинулся подальше. – Нет, приятель, ты один. Одного более чем хватит. …Рядом шевельнулась Мартина. Наша безмолвная встреча подошла к концу. Она встала и нагнулась извлечь засевшую в платье щепку. Потом взглянула на меня своими миндалевидными глазами. И ничего не произошло. С какой стати каждый раз что-то обязано происходить? С какой стати? Мы пожали друг другу руки, сказали слова прощания. Она спустилась по лестнице на Сорок вторую стрит между Пятой и Шестой авеню и направилась на запад, и вскоре я потерял ее из виду. И вот я сижу в рукотворной лунной пещере в аэропорту Кеннеди с тройным “Би-энд-Эфм в кулаке, а небо демонстрирует шумный фильм о близком будущем – хороший фильм, кадр за кадром в рамке моего иллюминатора, и оператор классно поставил освещение. Вокруг снуют люди с аэропортовым выражением на лицах, с выражением отлета. Возникая со всех сторон, они медленно разбираются по нарядам, получают летное задание. Земляшки – первоклассные летуны; день-ночь, сутки прочь. «Хорошие деньги»… Что-то несомненно начало происходить. Я в прекрасной форме, я полон сил, я уже почти повзрослел. Я не просто пассажир – я один из пилотов жизни. Тайные власти, силовые поля, которые в ответе за все, – я ощутимо их поколебал. Может, конечно, ничего у меня и не выйдет-но я твердо понимаю, что делаю. Пора лететь. Прежде чем двинуться на посадку, я ни с того ни с сего решил позвонить Мартине, еще раз попрощаться. Мне вдруг стало казаться, почти безотчетно, что летать первым классом совершенно естественно. * * * Недавно в нашем районе стали вдруг мочить гомиков. То есть, какое «вдруг»: погодка стоит абсолютно гомофобская, да и район наш всегда был гомофобский. В начале года воздух четко ассоциировался с мытьём посуды в холодной воде. Теперь же, когда недвусмысленно наступило лето, воздух ассоциируется с мытьем посуды в теплой воде. По ночам температура воздуха тридцать шесть и шесть, потливо, но как-то никак. Сплошные уличные празднества и трам-тарарам. На каждой улице баррикады и парадные флаги. Все разговоры о королевской свадьбе и беспорядках. Еще у нас тут начали мочить шлюх. Недавно в нашем районе развелось до черта шлюх. Не знаю уж, кто их тут развел или что, но факт налицо; добро пожаловать, девоньки. Они стоят по одной, по две, по три. Все на нервах. Мужики подкатывают на тачках. Девицы отклячивают зад, суют голову в окошко и торгуются на чем свет стоит. Девицы все местные, а вот мужики, как правило, приезжие, так что возникает языковой барьер. «Верно, двадцать. Да нет же, фунтов!» Одна их них рыжая, совсем еще девочка, но прикинута в точности как бюргерша, с черным крысиным боа и лакированной сумочкой, с выступающими скулами и острым подбородком. Я наблюдал, как нетерпеливо она вертит попкой, заключая сделки сквозь окошко, а потом ныряет в салон за очередной дозой прибыльного страха. Другая – толстая блондинка в бесформенном зимнем пальто совершенно помойного вида. Да не может быть, сказал я себе, когда впервые увидел ее на боевом посту. И тем не менее дело у нее идет вполне бойко, вынужден признать. Я неоднократно видел, как черный палец повелительно выделял ее из группы соратниц в желтом свете фар. Еще одна – персиянка (по-моему), в лазурной юбочке с разрезом и тончайшем свитерке. Вот она точно стоит двадцать фунтов. Грудки ее упруго подрагивают при ходьбе, свежевыбритые ноги смугло блестят, и можно подумать, что ей не так приелось, что ей не так страшно быть шлюхой, как ее коллегам, которые вечно на нервах, сплошной клубок нервов. А когда шлюхи развелись, то их начали мочить. Три недели назад в украденной машине нашли задушенную девицу. Другую нашли позавчера в подвале гостиницы, зарезанную. Но они продолжают делать свое дело на пыльных площадях, крутить свой бизнес. Это же действительно бизнес (правда?)- плата за риск, плата за страх. Мужики это любят, нервы и страх. Мужики за то и платят. Но бедные девочки, им можно посочувствовать. Вчера вечером я вернулся домой поздно и, вылезая из «фиаско», помедлил – хобец затоптать, подышать теплым ночным воздухом. Ограду соседней гостиницы, где что ни год, то пожар, подпирали две шлюхи, та рыжая и коренастая новенькая с небольшой мускулистой головкой, будто лампочка или луковица, и я сказал: – Эй, я тут слышал, одна из ваших намедни схлопотала… Выбор слов, может, и не самый удачный, но в моем голосе должна была ощущаться искренняя забота, сочувствие. Шлюхи отвернулись, как отворачиваются на вечеринках или в ночных клубах не шлюхи, с гражданским презрением. – Извиняюсь, – проговорил я. – Может, вам деньгинужны. Вот, держите. Я видел их сутенера- никчемный азиат, нервно переминающийся на углу возле испанского кафе; зубки острые, улыбка и походка широкие, под стать его клешам, в переднем кармане которых набухает параллельно ширинке свернутая в тугую трубочку выручка. Хочу выдвинуть гипотезу: по-моему, Селина что-то замышляет. Такова моя теория. Я точно знаю, Селина что-то замышляет, – хотя с этими бабами ни в чем нельзя быть уверенным. Вчера в полдень я приехал на такси из Хитроу. Гораздо меньше утомляешься, в плане бухла, когда летишь первым классом. Селина проявила чудеса предупредительности, вся из себя на месте и при деле, словно лишь сей момент материализовалась посреди вылизанной, как котовьи яйца, квартиры, словно телепортировала. На буфете в гостиной дрыхли цветы. Я поцеловал Селину, но она увернулась. Я уловил яичный запах на выдохе, металлический привкус на губах. Ах ты, сучка, подумал я, да у тебя овуляция. Расклад у нас такой: ее это обычно заводит, а меня расхолаживает. Меня же заводит, когда она холодна. Но сейчас я о-го-го как завелся. Она же была как лед. Черт, опять малышка Селина меня обдурила. Надеясь на лучшее, я тут же повез ее в «Крейцер». Головка страждущего хрена распускала слюни у меня в пупке, а Селина гордо болтала абсолютно ни о чем. Шампанское, куча мяса, море вина. Выдающийся счет. Утопив педаль в пол, искусно увиливая от перебегающих дорогу столбов, я отвез Селину домой. Но залечь со мной в койку она отказалась. Тут я совсем завелся. Давно пора, вслух поразмыслил я, чтобы у нее была своя карточка «Ю-Эс Эппроуч» или иВантэдж” – а, может, и та, и та. Она все равно отказалась залечь со мной в койку. Я проявил широту души и занялся планированием нового внушительного капиталовложения в их с Хелль бутик. Она все равно отказалась залечь со мной в койку. Кивая собственным мыслям, я выписал чек на три тысячи фунтов. Тогда она предложила мне подрочить (!) – ну, не открытым текстом, но предложение сводилось именно к этому. Мы сидели на кухне. Я пил бренди, Селина целомудренно отхлебывала чай. Она приложила ладонь к горлу и едва слышно мурлыкала какую-то мелодию, а я неотрывно смотрел ей в глаза. Потом меня достало, и когда она предложила подрочить (чем мы тут вообще занимаемся, а?), я согласился и сказал ей, что надеть, какие методы использовать и т. д. – Ну ты совсем уже! – сказала она и взяла свое предложение назад. В конце концов я решил проявить выдержку, порвал чек, допил бренди, отправился в койку и подрочил. Я заснул. Спал я долго, по крайней мере, я так думаю. А когда проснулся, то… то разорвал путы времени. Мои координаты, показатели моих приборов остались там, среди инверсионных следов и наушников, и атлантических синоптиков. Время путешествует. Ночь и день проносятся мимо в неверном направлении. Я отстаю. Нужно догнать время, поймать его за хвост и убедиться, что захват крепок. За дверью спальни курсирует Селина, бдительно кружит, как над посадочным полем, держит дистанцию. Я позвал ее. Она возникла на пороге в ореоле света, и казалось, она уже далеко, лишь частично здесь, а так в какой-нибудь другой картине или истории… Кстати, как вы думаете, кого я сегодня увидел на стоянке такси в аэропорту? Осси Твена, собственной персоной. Я ие стал пересекаться с этим завзятым летуном, который расплатился с таксистом и, тряхнув шевелюрой, застегивал куртку. Я попятился и занял свое место в очереди, и улыбнулся, вспоминая мои тайны. Интересно, лицо Мартины по-прежнему наблюдает за мной? Да, никуда не делось, правда, побледнело… А вот Селина несет мне кофе, молча, будто медсестра, и ставит кружку на прикроватный столик – и все вне пределов досягаемости моих граблей, моего зловонного выдоха. – Алло? – произнес я. Реплика прозвучала не лучшим образом. Но не исключено, что весь треск был только у меня в голове. Опять этот хренов шум в ушах – скоро придется сожрать кучу транквилизаторов и бухнуться на подушку. Даже оглохнув, страдальцы ушами будут, наверно, по-прежнему слышать этот шум. Не повезло. Вдвойне не повезло. – Джон Сам? Это Мартин Эмис. – Аллилуйя, – сказал я. – Ну, блин, наконец-то. Я из кожи вылез, пытался вас отследить. И в издательство звонил, и агенту, даже в этот магазин книжный. Чего такое? Подпольная работа? Он не ответил. Я стал тщательно выбирать слова. Писатели – с ними нужна осторожность. Странный они народ, день-деньской так дома торчать. – В любом случае, спасибо, что позвонили. И агенту вашему тоже спасибо, что передал. Короче. Вы в кино работали, было дело? – …Немного, – ответил он. – Так вот, парень, сегодня твой счастливый день. Слушай, какая у меня идея. Значит, так,.. – Секундочку. Если это серьезно, звоните опять моему агенту. – Да нет, в том-то и прелесть. Мы без агентов работаем. И без студий. – Ну да, конечно. А распространение- в кабаках, самолетах… И прямо на улице. – Да нет, послушайте. Я тоже сначала сомневался. Дело в том, что мой продюсер… ну, всеми контрактами занимается его адвокат, и тот получает только гонорар, без процентов. Все путем, комар носу не подточит. Он задумался. – А о чем разговор-то? – В смысле? – О какой сумме речь? Давайте так. В телефонной книге мой номер есть. Перезвоните, когда узнаете. Он повесил трубку. Я выкурил две сигареты и набрал четырнадцатизначный номер… На Манхэттене было семь утра. Фиддинг только что вернулся с утренней пробежки, Говорил он быстро, отрывисто, так и булькал кислородом. Тон его был деловой, словно этот проект – лишь один из множества. Еще возникало ощущение, будто «Хорошие деньги» перестали волновать его как художественный проект, стали для него проектом лишь высокодоходным – и опять же одним из множеств, а не любимцем, не детищем. Таков теперь его стиль, после скандала, который я устроил с Дорис Артур. Человеческой теплоты мне, конечно, не хватает, но я стисну зубы, сдюжу и так, и, может, теплота еще вернется… Филдинг, разумеется, слышал о Мартине Эмисе – не читал, правда, ничего, но недавно были какие-то разборки насчет плагиата, и шум докатился до газет и журналов. Ага, подумал я. Значит, малышку Мартина прищучили, сцапали за попку. Похититель текста. Надо бы это запомнить. С Филдингом мы договорились о ставке гонорара – столько-то за черновой вариант, столько-то за обработку. – Секундочку, – произнес я. – Мы его можем задешево получить. На хрена так много? – Не так уж и много, Джон, – строго сказал Филдинг и пустился в объяснения. Время от времени я выражал восторг сдавленным смешком. Вот, значит, как это делается. Сумма звучит совершенно безумно, несусветно – однако реально платишь буквально постранично. Черновой вариант, первая переработка, вторая – потом говоришь, мол, ни к черту это не годится, и даешь автору от ворот поворот. Так мы заполучили наш сценарийс шестидесятипроцентной скидкой. Дорис Артур была в курсе, как это делается. Я решил рискнуть и спросил: – А как там Дорис? – Хорошо, – ответил Филдинг. – Я заказал ей писать новелизацию того сценария. Джон, ты был не прав. – Филдинг, я был прав. Дорис что-то сказала мне на выходе из того ресторанчика, на Девяносто пятой. Не помню что, но я точно знал,что больше слышать этого не хочу. Это была одна из причин дать Дорис от ворот поворот. Одна из причин. Ну да, одна из причин. – Сегодня же черкни ему чек. Пусть начинает писать. Как там, кстати, твои финансы? Я ответил, что финансы мои так себе. Филдинг сказал, чтобы я использовал счет специальных услуг, который он в самом скором времени восполнит. – Не напрягайся, Проныра, – напутствовал меня Филдинг. – Все будет тип-топ. Я плеснул себе выпить и с треском раскрыл телефонную книгу. Мартин Эмис там действительно был, даже дважды – один раз как Мартин, другой как М. Л. Некоторые на все способны, лишь бы увидеть свое имя в печати. Предостерегающе шурша многочисленными пакетами с покупками, в дверь протиснулась Селина. Волосы ее так и лоснились, источали жар. Иногда, готов поклясться, селинина шевелюра буквально рябит, как быстрая река, – струится мазями, тайнами. Она сказала, что устала; сказала, что нехорошо себя чувствует. Она приняла аспирин и завалилась в койку. Нечего было и думать прокрасться следом. У Селины, кстати, потрясающе гладкая кожа с внутренней стороны бедра. Гладкая и блестящая, аппетитная, спасу нет. Если присмотреться, то в сухожилиях у самой промежности заметны игривые шелковистые складочки. Такие бедра – большая редкость. Селина будто бы прямиком из журнала для мужчин. Не исключено, что она действительно оттуда – журналов этих столько сейчас развелось, за всеми и не уследишь. Обычные девушки совсем не такие, как девушки в порнографических журналах. Но вот один малоизвестный факт: девушки в порнографических журналах тоже совсем не такие, как девушки в порнографических журналах. В этом-то самая суть порнографии, самая суть мужчин: они вечно дают превратное представление о женщинах, совершенно превратное. Таких девушек, как в журналах для мужчин, не существует вообще – даже Селина не такая, даже сами девушки из журналов для мужчин не такие. Я их проверял, неоднократно проверял, так что я в курсе. Выходит, что у всего есть свой человеческий аспект, чисто человеческий. Но только попробуйте объяснить это порнографии. Или мужчинам. Как мне удалось узнать этот малоизвестный факт? Как мне удалось проверить этих девиц, и неоднократно? Вы-то как думаете? Верно – только благодаря деньгам. – Скажите мне одну вещь. У вас есть строгий рабочий график, или когда пишется, тогда пишется? Или как? – Серьезно хотите знать? – вздохнул он. – …Я встаю в семь и до двенадцати сижу пишу. С двенадцати до часу читаю русскую поэзию – увы, лишь в переводе. Быстрый перекус, и потом до трех история искусства. Потом еще час философии- не особо замороченной, достаточно общеупотребительной. С четырех до пяти – история Европы, революция тысяча восемьсот сорок восьмого и тэ дэ. С пяти до шести занимаюсь немецким. А с шести до ужина просто расслабляюсь, читаю что в голову взбредет. Обычно Шекспира. – Да, я тут тоже недавно одну книжку перечитывал. «Скотный двор». Как вам? – А у меня, что самое смешное, так руки и не дошли. – А как насчет… как насчет “Тысяча девятьсот восемьдесят четыре’‘? – В какой-нибудь момент, наверно, соберусь прочесть. Честно говоря, роман идей меня не особо вдохновляет. И выныривать, чтобы вдохнуть воздух, тоже не очень люблю. – …А сколько вы зарабатываете-то? – Когда как. – Ну а все-таки? Он назвал сумму. – Ни хрена себе. И на что вы тратите такую кучу “бабок? Этот Мартин Эмис живет, как студент, честное слово. Я окинул его квартиру опытным взглядом рекламщика, прикидывая объем расходов, стиль жизни, затраты на досуг. И не увидел ничего – ни магнитофонов, ни шкафчиков картотеки, ни электрических пишущих машинок, ни текст-процессоров. Только портативная «оптима» с корпусом пастельных тонов, похожая на древний кассовый аппарат. Только шариковые ручки, блокноты, карандаши. Только две пыльных комнаты с видом на закопченную площадь, и ни коридора, ни прихожей. Но зарабатывает он вполне прилично. Чего б ему не жить по самым, что ни на есть, средствам, зачем скромника изображает? Правда, судя по всему, он крепко сидит на книжках. Дорогая, наверно, привычка. И ни тебе дозу снизить, ни переломаться. – Неплохо сработано. По крайней мере, необычно, – произнес он. На коленях у Мартина лежал развернутый сценарий Дорис Артур, и он уверенно листал его. – Это ваши пометки? Так в чем проблема? – Проблема с героем. Проблема с мотивировкой. Проблема с дракой. Проблема с реализмом. – Ну-ка, ну-ка, так в чем проблема с реализмом? Я рассказал, в чем проблема. Рассказ вышел долгий. – …вот, так что вот, – подвел я черту, – а дальше уже ваше дело. – Да тут не писатель нужен, – высказался Мартин, – а психотерапевт. – Расклад, значит, такой… Я замялся. – Ну, и какой? Я назвал ему сумму. Это тоже заняло немало времени. Сумма была совершенно фантастическая, для писателя-то. Мартин хохотнул. По-моему, он чуть не поперхнулся. – …Фунтов или долларов? – поинтересовался он. Селина говорит, что я не способен на беззаветную любовь. Это неправда. Я беззаветно люблю деньги. Беззаветнее не бывает. О, деньги, я вас люблю. Вы так демократичны – у вас нет любимчиков. Вы уравниваете шансы для меня и таких, как я. – Фунтов, – экспромтом сказал я, – хотя начисляться будет, конечно, в долларах. Так как у вас сейчас со временем? – Он пожал плечами и скривил недовольную гримасу. – Философию придется на пару недель отложить, – сказал я, выдержав паузу, – но это жизнь. Шекспир потерпит. История может подождать. – Я хладнокровно упомянул чек, лежавший у меня прямо в кармане, и в двух словах расписал график выплат. Но я уже стал задумываться: на хрена мы так деньгами сорим? Да этому лопуху и половины хватило бы. Книжек-то сколько прикупит. – Боюсь, я должен отказаться. Оба-на! Вот сукин сын! – Что? Почему? – панически зачастил я, заливаясь краской. Боль была непомерной, ошеломляющей – как будто моего ребенка жестоко обидели, или это я сам в слезах прибежал домой из школы. Я уже чуть было не отвык от укусов судьбы. А она все такая же зубастая. – Ничего личного, – поспешил заверить он. – Просто я слишком мало о вас знаю. И о «Хороших деньгах». – Да я же только что битый час распинался. – В том-то и беда. – Он замялся, втянул голову в плечи. – Кто будет этот фильм ставить? Вы сами?.. Только что вы рассказали мне сюжет. Это было похоже на то, как десятилетка пытается вспомнить неприличный анекдот. Но меня беспокоит даже не это. В кинобизнесе пруд пруди косноязычных миллионеров и преуспевающих тупиц. Меня беспокоит… Понимаете, чтобы снять фильм нужна энергия, безумная энергия. Режиссеры – они, в первую очередь, безумно энергичные люди. Вы же – извиняюсь, конечно, – все время на грани отключки. Я вот гляжу на вас и думаю; если он моргнет, то схлопочет сердечный приступ. Я же вас не первый раз вижу, и вы действительно уникум. Но в другой области. Так уж вышло, таким уж я уродился, что первая моя мысль при взгляде на женщину: перепихнемся ли? Аналогично, первая моя мысль при взгляде на мужчину: подеремся ли? Три года назад, три месяца назад, три недели назад в ответ на возражения Мартина я выдернул бы его из кресла и звезданул между глаз. По какой-то неясной причине (возможно, дело в его имени, так похожем на имя моей бледной заступницы) я испытываю к нему почти отеческие чувства: не хотелось бы накостылять ему, или чтобы ему накостылял кто-нибудь другой. Но я легко и очень ярко представляю – на другом уровне, в другой вечер, – как в припадке слепой ярости измордую Мартина до полусмерти, родная мама не узнает. Подозреваю, он об этом тоже иногда подозревает, о нашей не-раз-лей-вода взаимосвязи. Что бы он там ни болтал, но я его пугаю. Умненький парнишка, и язык хорошо подвешен, но я с самого начала увидел, что он дрейфит. Я откинулся на спинку и подождал, пока уймется скандальный стук сердца; я его не торопил. Я опустил взгляд на пепельницу, на эту братскую могилу, переполненную изуродованными трупами окурков. – Удваиваю, – произнес я и назвал новую цифру, и ощутил в паху болезненный, обморочный укол. – И это только начало. – Я извлек чековую книжку. – Ну, хватит ломаться, маленькая девочка прямо. Давай, соглашайся. Просто несерьезно – от таких денег отказываешься. Пригодится же. Купишь подарок своей подружке. Или маме. Ну давай же, соглашайся. Иначе я не переживу. – …Хорошо, согласен. – Спасибо, Мартин. – Только с одним условием. – Каким? – Чтобы с чеком без фокусов. – Никаких фокусов, – заверил я его, выписывая чек. – Черновой вариант потребуется уже через две недели. Да блин, всего-то и нужно, что переписать. Он взглянул на толчею нулей. – Так же… – промямлил он, – так же не бывает. Я резко встал; энергично. Мартин поморщился. Он не сводил с меня взгляда. Он понимает, что происходит между нами. Или он думает, что это просто паранойя. Нет, приятель, не просто. Это не просто паранойя. Можешь быть уверен. У меня тоже стала развиваться паранойя – когда еду в «фиаско». Мне мерещится, что за мной следят. В зеркало заднего вида я гляжу чаще, чем на дорогу, и гораздо пристальней. Если машина поворачивает за мной один раз, это еще ничего, подумаешь, эка невидаль, с кем не бывает. Если машина поворачивает за мной второй раз, то я щурюсь и крепче сжимаю руль, но стараюсь не подать виду и немного переигрываю. Если же третий раз – то объявляется тревога всем постам. В конце концов, что есть паранойя, как не тревога всем постам. Я задраиваю люки. Применяю отвлекающие маневры. Поворачиваю за угол несколько раз подряд – проверить, повернут ли они следом. Утапливаю в пол педаль газа… Иногда я заражаюсь паранойей от машин, едущих впереди: а вдруг водитель передней машины думает, что я его преследую? Иногда мне кажется, что водитель задней машины думает, будто я преследую переднюю машину. Чтобы развеять все подозрения, в том числе собственные, я часто иду на обгон – по крайней мере, нытаюсь. Как-то «фиаско» последнее время сдал. Для обгона не хватает разгона, и вообще что ни миг, то аварийная ситуация. Последнее время «фиаско» плетется как черепаха. Давеча вот меня подрезала жестянка-инвалидка. Я катил себе величаво по Бэйсуотер-роуд к Мраморной Арке, и вдруг эта трехколесная игрушка шныряет перед самым моим носом и встраивается в свободный ряд. Я переключил передачу и дал газу – но хренов инвалид только посмеялся и сделал мне ручкой. Вчера меня обуяла паранойя, когда за мной повернул велосипедист. Я ударил по тормозам. Я просто глазам своим не поверил, пришлось ударить по тормозам. Велосипед поехал дальше. На нем сидела бабуся в платочке… Сегодня еду и вдруг чувствую страшной силы приступ паранойи. Вокруг было тихо, подозрительно тихо, и я подумал, что надо держать ухо востро. Потом до меня дошло, что именно было подозрительно. За мной никто не ехал. Скоро закончится весь этот бардак с королевской свадьбой. Лондон похож на Блэкпул или на Богнор-Риджис, или на Бенидорм в плохую погоду[34]. Событие историческое, и подданные английской короны стягиваются в столицу, почтить присутствием бракосочетание наследника престола. Событие историческое, и они не хотят остаться в стороне. Турки, персы и мавры в халатах, новые лондонские сагибы – вид у них обескураженный, оскорбленный в лучших чувствах; они не привыкли быть в меньшинстве по сравнению с аборигенами. Бледнолицые празднователи разряжены кто во что горазд в пасмурном летнем зное. В своем поп-артовом прикиде они тискаются в транспорте, толпятся у плотоядно разверстой пасти новоявленных гостиниц. Их шумная радость не знает удержу. Настало их время… Три года назад, с точностью до месяца, я был в каком-то средиземноморском аэропорту, направлялся домой с кем-то из селининых предшественниц, с какой-нибудь Долли или Полли, или Молли. Мы прошли регистрацию, выпили по коктейлю, затоварились в дьюти-фри. Без единой задней мысли я лавировал в толпе соотечественников. Большинство дешевых английских чартеров делали здесь пересадку – на Белфаст, Манчестер, Глазго, Бирмингем и на всякую совсем уж захудалую периферию. Все мы держали путь с солнца домой на луну, все мы были в превосходной форме, несмотря на пивное брюхо и цёллюлитную подбивку, несмотря на весь парикмахерский клей и стоматологическую замазку. В киоске продавались таблоиды с Флит-стрит. Бармены изъяснялись на лаконичном, но вполне работоспособном кабацком английском: все они знали, как сказать «льда нет». Так вот, все мы возвращались домой. Девицы в опасно выпячивающихся, негабаритных футболках и обкромсанных джинсах или в суперженственной пародии на местные рюшечки-кружавчики; раскрасневшиеся, по старой памяти веснушчатые матроны в узких угловатых брючках рубчатого плиса; усатые громилы демонстрировали в баре бронзовые от загара торсы, воплощая свое представление о современном мужском идеале. Выпивки море, отпускных денег никто не считает. Вновь ощутившие свои тела, прогревшиеся, умащенные, обслуженные по высшему разряду, все они могут похвастать сексуальным загаром – здоровяки, кровь, что называется, с молоком. И вот эта невинная эволюционная катастрофа – они, я и Холли или Голли, или Лолли, шлюшка-непоседа в парусящем на ветру платьице, мы процокали, обливаясь потом, к белокрылому крикуну, бесплодно тужащемуся, как на очке, до визга, до кошмаров, до ультразвука. При своих транзисторах, беспошлинном бухле, здоровых буферах и белых брюках, мы вскарабкались по трапу в его болезненно вибрирующее чрево. Наблюдение. Ожидание. А вот и опять они, люди… В те далекие дни транспортный поток представлялся мне совершенно безликим, безразличным – поток как поток. Теперь же я чуть лучше осознаю, что происходит у меня за спиной. Машина машине рознь, силовые поля крайне индивидуальны, кроткие, враждебные или отчужденные. Я различаю у машин морды, глаза и злорадные ухмылки, я вижу, как машина поджимает хвост, вздыбливает шерсть или демонстрирует полный пофигизм. И когда я гляжу в толпу, в скученные людские массы, то вижу не поток, а человеческие силовые поля – драндулеты, мини-вэны, лимузины, бомбовозы, живые купе и седаны, ослепляющие меня взглядом своих фар. – Чарльз и леди Диана женятся двадцать девятого, – сказал я Селине за кофе с тостами. На ней была самая парадная ночная рубашка. Шелк густой и гладкий, как глазурь. Но почти прозрачный. – Почему бы не устроить двойную свадьбу? Вот это цирк будет. Можно прямо сейчас смотаться на Бонд-стрит и подобрать тебе колечко. Тебе какое больше нравится? С изумрудом, с рубином, с алмазом чистой воды? Потом можно позавтракать в «Ноксе». Я позвоню в авиакассу. А после регистрации слетаем на несколько дней в Париж, первым классом. Остановимся в том новом отеле, ну, который, вроде, самый дорогой в мире. Все равно тебе нужен новый гардероб. Да и свою машину давно пора. «Фиаско» для тебя великоват. Сама же говорила. А куда бы ты хотела летом съездить? Самое время подумать. На Барбадос? На Сейшелы? Шри-Ланка? Бали? – Джон, я ничего не слышу. Эй, что ты там делаешь? – Ничего, – ответил я, но на самом деле я был очень занят. Я успел оседлать селинин табурет и крутил один ее сосок, как ручку настройки приемника, а другой перекатывал во рту, словно леденец. – Что ты сказала? – переспросил я. – Чего? Ой. Слушай, отстань. Все равно я хочу смотреть королевскую свадьбу по телевизору. – Да и хрен с тобой, – сказал я. – И с тобой тоже. – На хрен пошла! – Сам пошел. – Ну и хрен с ним, – сказал я и отправился в «Бутчерз-армз». …Жила-была одна старушка. Как-то раз к ней на огонек заглянули трое черномазых и двое скинхедов. Они избили ее, изнасиловали плюс выгребли подчистую всю кассу. Когда появился старушкин сын с фараонами, один из черномазых еще валялся в постельке, дрых. Ему было шестнадцать. Старушкиному сыну – семьдесят два. Старушке – восемьдесят девять, и она жила там одна… Взорвали какого-то арабского атамана. Ни с того ни сего, если верить «Морнинг лайн», ситуация на Ближнем Востоке опасно накалилась, и мир во всем мире под угрозой. У меня тут же возникает ряд серьезных вопросов. Подорожает ли бензин? Подвергнется ли фунт снова грубому надругательству на международном валютном рынке, групповому изнасилованию? Или, напротив, благодаря нефти фунт подскочит и обесценит причитающиеся мне американские доллары? Или же будет Мировая война, со всеми сопутствующими расходами и неудобствами… Телеведущая слегла в больницу с таинственным заболеванием. На странице пять белобрысая Улла с воттакеннымй буферами и в клевых трусиках. Оказывается, Сисси Сколимовская лесбиянка, и ее бывшая подруга требует через суд алименты. Роясь вчера в селинином нижнем белье, я наткнулся на пару брошюр, которых никогда раньше не видел. Юридические брошюры общего плана – о сожительстве и правах женщин… Русские танки маневрируют у польской границы. Я уже достаточно глубоко погрузился в Океанию, в «1984», так что меня гложут сомнения. Я беспокоюсь о Польше. Я беспокоюсь о Лехе и о комнате 101, о Дануте (кстати, она снова беременна) и обо всех их детях. По-моему, «Солидарности» грозит смерть от перевозбуждения. Свободным мужчинам и женщинам действия Леха кажутся вполне разумными, но в Польше-то наверняка все не так, в Польше-то у руля такие твердолобые козлы. Слышали польский анекдот, финансовый? Я очень смеялся. Вопрос: на что единственное в Польше имеет смысл тратить деньги? Ответ: на деньги. На другие деньги – наши деньги, которые жутко дорогие. Обхохочешься. Давно так не смеялся, право слово. – Барри думает, что она уже да. Толстый Винс думает, что она уже да. Сесил думает, что она уже да. Врон думает, что она уже да. И я думаю, что она уже да. – Что уже да? – спросил я. – Уже спала с ним. – С принцем Чарльзом? – Ну да. Сам подумай. Наследник престола же, не хухры-мухры. Должен он знать, во что ввязывается, или нет? Другой день, другой пивняк. Толстый Пол и «Шекспир». С Толстым Полом мы как братья. Мы всегда резвились и буянили, дрались и боролись. И так лет до двадцати пяти. Потом это стало слишком болезненно. Потом он начал всегда брать верх. Я побаиваюсь Толстого Пола и стараюсь, когда он рядом, особо не напиваться. Он получает неплохие бабки за то, что дерется лучше, чем я. Я бы тоже, конечно, улучшил показатели, если б от этого зависело мое пропитание. В конце концов, говорю я себе, он профессионал, а для меня это всегда было не более чем хобби. – Просто я завязала с сексом, – сказала Селина сегодня утром, допивая чай, который я заботливо принес ей. – Ну и что? – спросил я. – А повежливей нельзя? Напряги воображение. Это пройдет. Я завязала с сексом, и все. «Ну и на хрена ты мне тогда сдалась?» – захотел сказать я. Но не сказал, удержался от искушения. Я заценил гордую драму ее лица, ямочки и створки горлышка, влажный блеск ручейков шевелюры, внушительные буфера, еще более округлившиеся, заголенное пузико, неожиданно крутые бедра, запах сна. – И на хрена ты мне тогда сдалась? – Ну ты совсем уже! – высказалась она. Селинино счастье, что баб я больше не бью, завязал. Но если развяжу, она узнает об этом первая… Так что я сыграл отступление и провел скучное, но необходимое утро с моим художником-постановщиком и декоратором. Еще я позвал своего первого помощника, Микки Оббса. Эти лоботрясы сидят пока на предварительном гонораре. Филдинг завел для этого специальный счет. Потом я пригласил на ленч Кевина Скьюза и Деса Блакаддера. Они тоже на предварительном гонораре. Видели бы вы, как я их строю. Видел бы Мартин Эмис, как я и строю. Они думают, я Господь всемогущий. Их выдают деревянные улыбки, натужный смех, привычное спокойствие ненависти. Потом – в «Шекспир», повидаться с папашей, очередной раз попробовать разобраться с вечной проблемой отцов и детей. – Где Барри? – спросил я. – Тут, – ответил Толстый Пол. – На, держи ключи. Отец сидел в забранном красным бархатом старом салуне и угрюмо экзаменовал стриптизерш. В общем, было с чего приуныть – таких доходяг еще поискать надо, все, как на подбор, за тридцать, многодетные затурканные домохозяйки в поисках дополнительного приработка. Некоторые даже привели с собой ребятишек, и те сидели у дальней стенки, нервно зевая. Мне они напомнили других детей – брикстонских, когда я навещал Алека. Картинка меня совсем не вдохновляла, и я развернул стул и тяжело уселся спиной к прожекторам. – Джон, захвати стакан, – сказал Барри, покосившись на меня уклончивым взглядом должника. – Как тебя звать? Эмма, говоришь? Ну ладно, начинай. – А что с Врон стряслось? – поинтересовался я. – И не спрашивай. После «Денди» она как с цепи сорвалась. Теперь ей втемяшилось делать видеофильм. Сбрендила просто на этом видео. Стриптиз ее уже, понимаете ли, не устраивает. Ей теперь боди-арт подавай. Она не просто раздевается – физическую культуру демонстрирует. Устроила тут демонстрацию в прошлую среду – полная катастрофа. Спасибо, Эмма! Да-да, спасибо, хватит. Я обернулся. Эмма прижимала одежду комом к груди. Она кивнула бледному парнишке в шортах, которыи соскользнул с аккомпаниаторского стула и направился к ней. – Следующая! – И что случилось? В прошлую среду. Он тяжело вздохнул, не сводя глаз со сцены. – Этот недоумок Род решил тут закосить, блин, под хореографа. Кто такой Род? Ее фотограф. Если он просто недоумок, ему крупно повезло. Иначе он у меня живо в больницу загремит, и она тоже, за компанию. Поставил он, значит, освещение, так это называлось. Тьма была хоть глаз выколи – народ мимо рта промахивался, по ногам топтались. И расклад не как обычно – ну, когда девица после номера обходит зал, и кто на что расщедрится, если в духе. Нет, на этот раз входная плата, все серьезно, по два фунта с рыла. Наконец расселись, и появляется Врон, замотанная до глаз какими-то шарфиками, вуалями, хрен знает чем еще, вертит задом на сцене минуту-другую, а потом опять уходит! Народ просто осатанел. Ну, я ломанулся за сцену и говорю ей: шагом марш обратно, и чтобы нормально разделась. Не тут-то было. Уперлась, и все. Мол, фннита ля, как ее, комедия. В конце концов, мне пришлось возвращать деньги. Сердце кровью обливалось. Спасибо, милочка! Замечательно. Посмотрим, может, я что-нибудь и придумаю. – Слушай, у меня был один вопрос. Когда ты планируешь… – Да верну я твои деньги, верну, – сказал он и первый раз повернулся ко мне. Прищурив глаза, вывернув губы. – Речь не о деньгах, – произнес я. – Свадьбу-то когда планируешь? – А, свадьбу… – Он пожал плечами и неопределенно махнул рукой. – Джон, я бы попросил тебя об одной услуге. Когда будешь уходить, загляни, пожалуйста, проведать их императорское величество. Она хотела с тобой поговорить. Кстати. Эта твоя Селина… – Его оскал сделался еще шире, в щелочках глаз блеснул огонек. – Ее-то небось не надо упрашивать раздеться. Или я не прав? – Селину-то? – с инстинктивной благонадежностью переспросил я, старый сентиментальный дурак. – Какое там упрашивать, у нее просто шило в одном месте. Он хмыкнул и отвернулся. – Ну, беги, сынуля. Не смею задерживать. Врон я обнаружил перед телевизором в марципановой гостиной. Она картинно возлежала на диване, высоко задрав голову. Я увидел каблуки-шпильки, черные чулки, бирюзовое кимоно с кучей непонятных закрылок и клапанов. Черные ресницы, частые, как пряди эполет, паукообразные глазенки на фоне толстого слоя мертвенно-бледной пудры. Врон и окружавшая ее комната имели сходную фактуру – кондитерскую, шербетную, лакричную. Толкая речь (о Барри, о Роде, о недостатках прически Леди Ди), Врон кругообразными движениями предплечий массировала свои буфера – «чтобы поддерживать форму, Джон», объяснила она. Тут разговор повернул на ее тело и на то, как она его не стыдится. Другие могут сколько угодно стыдиться своего тела, но ей, Врон, стыдиться нечего. – Ну скажите, Джон, зачем мне стыдиться своего тела? С какой стати, а? Ответить мне было нечего. Затем Врон поинтересовалась, нет ли у меня связей в индустрии порнокино, эротического видео, или среди распространителей. – Скорее нет, чем да. Какие там связи… – Джон, Барри не верит, что у меня есть возможности роста. Но Род уверен в моем таланте. Джон, вы тоже творческая личность. Я вас уважаю. А вы как думаете, Джон? – Ну, на моем опыте, повернуться может и так, и эдак. Она задумчиво поглядела на меня, скрестив руки на голубых отворотах кимоно. – Джон, я бы стала вам хорошей матерью, – произнесла она. – Честное слово, стала бы. – Дистанция между автором и рассказчиком зависит от того, до какой степени рассказчик представляется автору скверным, обманывающимся, презренным или смехотворным типом. Простите, я вас уже совсем утомил? – …А? – Дистанция эта отчасти определяется силой традиции. Скажем, в героическом эпосе автор дает главному персонажу все, чем наделен сам, и даже гораздо больше. Эпический герой – это бог, или он наделен божественными силами, достоинствами. В трагедии же… Простите, вам нехорошо? – …А? – повторил я. Я только что надкусил претцель все тем же бедным-несчастным верхним зубом. Восстанавливая в памяти свою реакцию, подозреваю, что я очень живописно перекосился, а затем выдал замедленную конвульсию доходяги. Я осторожно пощупал зуб языком. Мартин продолжал удовлетворенно нести свою ахинею. Дантисты ничем не отличаются от декораторов по случаю или сантехников-энтузиастов. В детстве думаешь, будто взрослые все надежны как скала, мастера своего дела и лишнего не возьмут. Но когда вырастаешь, то вокруг все те же четырехглазые очкарики и жиртресты, задиры и книжные черви, вруны и неряхи. Я отхлебнул скотча и прополоскал северо-западный квадрат. – Чем ниже он, так сказать, опущен, тем большие вольности вы можете с ним позволить. Фактически, он в полной вашей власти. Из-за такой вседозволенности вырабатывается вкус к наказанию. Автор тоже подвержен садистским импульсам. Полагаю, дело в… – Ладно, слушайте, мне нужен какой-то крайний срок. Соблюдать его тик-в-тик не обязательно, просто должен же я что-то сказать Филдингу и Лорну. И Кадуте. И еще Давиду. Как насчет драки? – Какой еще драки? – Между Лорном и Гопстером. Большая драка, финальная. – Ну и имечко. Курам на смех. – Конечно, конечно. Мы пытаемся уговорить его взять псевдоним. У американцев такие фамилии сплошь и рядом. Дрочилло там, или Мудильяни. Они не замечают. Они думают, это классно. – М-да, проблема. Как насчет… Может, он специально поддается Лорну? – Кто, Гопстер? – Да, Гопстер. – Зачем? – Показать, что он выше этого. И плюс настолько хорошо контролирует свое тело, спокойно держит удар… – Нет-нет, Лорн на это никогда не пойдет, – сказал я. – Он хочет, чтобы Гопстер подкрался к нему из-за угла на авианосце. А потом, потом все равно хочет отделать его, чтобы родная мама не узнала. – Гопстера? – Гопстера, Гопстера. Дело в том, что герои не… Черт, я должен кое-что объяснить. Лорн играет героев. А герои непобедимы. Во времена Лорна они всегда были непобедимы в драках. Потом ненадолго перестали быть непобедимы, но теперь снова непобедимы. Героя можно одолеть, только если он один против десятерых, у них у всех ножи и кнуты, а он после тяжелой болезни, его мама умирает, жена беременна и… – Понял, понял, – сказал Мартин. – И все равно в следующей драке он побеждает. – Тогда, может, наоборот? Лорн специально поддается Гопстеру. – Зачем? – Из любви к Лесбии. Из самопожертвования. – Хм… Нет, на это Давид не пойдет. Он вообще не хочет драться с Лорном, кроме как если это абсолютно необходимо. Его еще надо как следует спровоцировать, разозлить и тэ дэ. – Тогда это неразрешимо. Если ни одна из сторон не готова уступить… – Вы же писатель, – сказал я. – Напрягите воображение, ради Бога. Используйте свой дар. Чем вы вообще целый день занимаетесь?.. – Если сделать две драки, то они оба захотят победить во второй. Может, вообще без драки обойтись? – Нет, без драки нельзя. Никак нельзя. Она мне нужна. – Ну хорошо, я подумаю. Потом мы обсудили нашу проблему с реализмом, сидя вокруг заваленного книгами овального столика с бутылкой виски, стаканами, пепельницами, писчебумажными принадлежностями. Мартин довольно много пьет и курит, по крайней мере, последнее время. Вообще говоря, я его зауважал. Но вся эта студенческая лабуда… Знаете, что он курит? Самокрутки! Хорошо хоть хобцы на улице не собирает. За окном было соленое небо и обычный людской шум. – Короче, вот в чем дело, вот что от вас требуется, – договорил я, – это чтобы они вели себя реалистично, но сами, об этом и не подозревали или хотя бы не очень возражали. Просто чтобы они делали, что им говорят. Ясно? – Ничего себе «просто», – сказал он. Мне вдруг пришло в голову поинтересоваться. – Мартин, – произнес я, – а в романах у вас такие проблемы бывают? Ну, там, с плохим поведением, и прочее? – Нет. Это не проблема. То есть, жалобы, конечно, случаются, но так-то все согласны, что двадцатый век – это век иронии, нисходящей метафоры. Даже реализм, кондовый реализм, по нынешним меркам слишком помпезен. – Да что вы говорите, – сказал я и пощупал языком свой зуб. Когда я шел домой по улицам цвета устриц и копировальной бумаги, то воздух неожиданно дрогнул и встряхнулся, как мокрый пес, и зарябил, как вода от порыва ветра. Я замер – мы все замерли – и поднял лицо к небу, словно зверь или раб, боящийся наказания, но все равно решивший рискнуть. Солнечные лучи-перила заливали светом лестницу, которая вела прямиком в лазурную даль, гораздо дальше будничного неба яичной скорлупы, грязной посуды, кухонных испарений. – Ладно. Покажи мне что-нибудь, – сказал я и утерся ладонью. В небесной синеве подставило бока солнцу розовое пустотелое облачко, размытая красноватая ракушка с щупальцами на концах, будто вертикальный глаз, вертикальный рот. Сердцевина заключала тварную сущность, щепетильную, женственную… Ну что, попробовать отделаться от этой мысли? Способна ли порнография, исходя из моей головы, уже лепить облака и верховодить в воздушной стихии? Секундочку… роза, губы и блеск. Ну, если тогда оно выглядело так, значит, так оно и выглядело. Вряд ли я одинок в своем подозрении: то, каков человек, определяется тем, как он смотрит на вещи. И это облако было ну вылитая пизда, без вопросов. Вообще-то, последнее время такие ассоциации возникают у меня на каждом шагу. Я уже неделю как вернулся, а Селина все держит дистанцию. Кружит, как над посадочным полем. Каждый вечер за обедом во все более и более дорогих ресторанах я вынужден выслушивать манифест против секса, с закусок до десерта. Она говорит, что у нее особо сложная фаза, особо деликатное состояние. Сперва я думал, она играет недотрогу в расчете на джекпот, особо крупную заначку на черный день, пенсионный фонд. Я ошибался. Япредлагал ей немалые тыщи. Я предлагал ей брак, детей, дом – по полной программе. Не знаю, может, у меня подход слишком лобовой. Каждый раз она смотрит на меня с таким выражением, будто говорит: «Как ты мог?» Подсказал бы кто-нибудь, какой именно гормон во всем этом виноват. Он сидит там тишком-молчком, этот ее гормон, и подтачивает мое здоровье. Попадись только он мне в руки… Малышка Селина стала одеваться просто и безыскусно – ни тебе журнального глянца или бордельных изысков, ни, наоборот, драного тренировочного костюма или мятой больничной пижамы. Спит она голышом. И я, конечно, тоже. Я – тоже. Сегодня вечером я принял меры предосторожности – выпил бутылку бренди – и зарулил в спальню как раз когда Селина только вышла из ванны. Она стояла у кровати в чем мать родила и, вскинув руки, расчесывала волосы. На коже еще блестели пятна влаги, словно океаны на глобусе. Я приблизился, умоляюще шаркая, и поцеловал ее в межключичную ямку. Встал на колени и приник ухом. – Ну пожалуйста, – произнес я. До меня доносилось шуршание гребня, японская музыка кишечного бурчания на пределе слышимости, жужжание тишины на малых оборотах. – Десять тонн, – сказал я, – …на бутик. Молчание. – Давай поженимся. Заведем детей. Переедем в… ну мать твою так, сколько можно? Просто закрой глаза. Это и минуты не займет. Ну хватит ломаться! – Если бы ты любил меня, – проговорила Селина, – ты бы понял. Так что я попытался ее изнасиловать. По правде говоря, по всей правде, попытка позорно провалилась. В этом деле я новичок, да и вообще несколько не в форме. Например, кучу времени я потратил, пытаясь зафиксировать ее руки. Судя по всему, ключ к успешному изнасилованию в том, чтобы разобраться сперва с ногами, а царапины и синяки на роже считать за бесплатное приложение. И вот еще подсказка: раздеться лучше бы заранее. Как раз когда правой рукой я сжимал ее предплечья, а левой возился с пряжкой ремня, то Селина от души заехала мне крепким костистым коленом. И, ясное, дело, прямо по яйцам, по моим бедным, невостребованно зудящим яйцам. Вот уж от души так от души, подумал я, сгибаясь в три погибели и валясь навзничь, и увлекая за собой торшер. Продышаться никак не удавалось, особенно мешал накрывший морду абажур. У меня было ощущение, что я медленно зеленею, начиная с носков. Наконец я дополз до сортира, как увечный аллигатор, и долгие месяцы извергался в аэродинамическую трубу унитаза. Вот уж от души так от души, думал я, грызя на кухне яблоко, потом ковыляя по линолеуму и выкручивая руки. Дальше-то, черт побери, что?.. Когда я робко вернулся в спальню, Селина и ухом не повела, ноль эмоций. Она сидела, откинувшись на кроватную спинку, чуть ли не по шею задрапированная одеялом, и листала пухлый журнал. – Прости, пожалуйста, – сказал я. – Мне очень стыдно. Никогда еще не было так стыдно. Она повернулась на бок и разгладила подушку. Постепенно – лавируя, кренясь, надеясь на лучшее – я разделся и скользнул под одеяло, и осторожно положил руку ей на плечо. – Селина. Пожалуйста, скажи, что не сердишься. Она прижалась ко мне прохладной белой спиной, крепкий задок прощающе уткнулся в мои чресла. – Не сержусь, – сказала она. Она выпрямила левую ногу, а правую руку, ладонью кверху, подсунула под разглаженную подушку. Я долго лежал так с теплым компактным свертком в объятиях и печально слушал, как успокаивается ее дыхание. Потом я снова попытался ее изнасиловать. С точки зрения чистой техники, насильнического ноу-хау, вторая попытка удалась лучше, чем первая. Классом выше. Атаковал я со спины, буря и натиск, многорукий смерч. Более важную роль играл на этот раз элемент неожиданности, поскольку Селина дрыхла без задних ног. Куда уж неожиданнее. Усвоив недавний урок, я поступил умнее – распластал Селину и раздвинул ей ноги своими ногами, сделал «ножницы». Получилось! Чудненько, подумал я. Она в полной моей власти. Блестяще. Все что теперь нужно это эрекция… Свободной рукой Селина расцарапала мне бок и дернула за волосы, которые отозвались странным треском. Это мы еще переживем, подумал я. Антиэротично, спору нет, но и не слишком больно. Теперь-то что? Выход из тупика нашла сама Селина. Сосредоточившись на ближней цели, она с колоссальной силой долбанула мне по щеке своим острым локотком – и поразила в аккурат северозападный квадрат, где влачит свое шаткое существование все тот же зуб. На этот раз я выпал в осадок еще резче, но скоро встал и, матерясь, похромал на кухню. Запивая болеутоляющие таблетки скотчем, я пришел к выводу, что это хваленое изнасилование, пожалуй, не стоит свеч. И как только насильники со всем управляются?.. Когда я решился выглянуть из кухни, Селина успела постелить себе на кожаном диване и как раз укладывалась. Под одеяло она скользнула, как в невидимый автомобиль, затворив за собой белую дверцу. – На диване буду спать я, – заявил я. – Марш в кровать. Ноль внимания. Тогда я накричал на нее. Впервые за ночь я почувствовал, что еще чуть-чуть – и я могу по-настоящему разозлиться. Когда Селина прошествовала-таки через комнату (уже в самой грубой своей ночной рубашке), у меня мелькнула мысль, не решиться ли на последнюю героическую попытку. Но добрый ангел-хранитель убедил меня сыграть отбой – с честью ретироваться, покуда жив. Всю ночь я проворочался на горячей шершавой коже (перекрученные простыни, казалось, обвиваются вокруг меня, как путы или портновские сантиметры) и развлекал шайку-лейку новых болей, которые с молодецким задором осваивали в моем лице неожиданный подарок судьбы, новую площадку для игр. Когда я «проснулся», около десяти, Селина уже ушла. В утренней почте обнаружился очередной перечень моих банковских счетов. Я с нехарактерной заинтересованностью вскрыл конверт и долго изучал колонки, дебетовую и кредитовую. Вот, наконец, улика, неопровержимое доказательство того, что Селина под меня копает. За последние четыре недели она не истратила ни пенса. – “Ростовщики”. «Бюджет». «Консорциум». Слов нет. Большое тебе, Джон, человеческое спасибо. – А чего такое? – спросил я. – Это что, не книжки? – Да всякое такое дерьмо тут и так есть. И этого я ждал шесть недель. – Мне-то откуда знать? Хочешь книжек, проси своих дружков из Кембриджа. – Нет у меня дружков из Кембриджа. Ниоткуда уже нету. С чего бы, спрашивается, я стал якшаться с гиким, как ты? – Может, эту? – предложил я. – «Скотный двор»… – Что? А, это я читал лет в двенадцать. – Тогда ты, наверно, не понял, что это аллегория. Да и с чего бы, в двенадцать-то? Дело в том, что свиньи, они типа того, что вожди – вожди революции. А все остальные, лошади там, собаки, они… Алек, Алек. Не хотелось бы говорить, но выглядишь ты паршиво. – А мне как не хотелось бы это слышать. Лицо Алека Ллуэллина окрашивал низменный цвет страха. Кожа его стала болезненно-желтой, огрубела, поры расширились. Наиболее пострадали впадины под глазами, где залегли глубокие тени, будто струпья. Сами глаза (когда-то яркие, влажно блестевшие, чуть ли не искрящие) теперь принадлежали загнанному существу – загнанному в самую глубину моего друга и буравящему туманную даль в безнадежном ожидании, когда наконец будет безопасно вылезти. Алек отпустил волосы, и редкие вислые пряди сходились под подбородком… Место действия – Пентонвиль, и это вам не Брикстон, с тамошними извинениями и кивками, терпимой атмосферой. Нет, Пентонвиль источал сырость и депрессию, вонь и темень. Даже вертухаи в пропитанном потом серже не дотягивали до нормы. Два кошмарных часа я проторчал в пустом классе, один как перст, не считая компании жен – других жен, не старых и твердокаменных, а молодых и скучающих, раздосадованных, обиженных, страдающих. Этих девиц угораздило связаться с неправильными парнями – с преступниками. Может быть, правда, особого выбора не было, и просто они связались с неправильными преступниками. – Классовая система, – сказал Алек Ллуэллин, – дала тут сбой. Мои соседи по камере форменные троглодиты, в сравнении с ними ты ну прямо Шекспир. Одного посадили за грабеж, второго за изнасилование. Единственное смешное, Джон, – произнес он своим новым голосом, неуверенным, надтреснутым, – что четко понимаешь: это не меня должны были посадить. А тебя. Тему требовалось срочно сменить. – Чего напрягаешься? – спросил я. Мы сидели в сыром хлеву нижней рекреации, напоминавшей захламленную кофейню, оставленную без присмотра с шестьдесят-волосатых годов, – ни одного окна, трубки флуоресцентных ламп спазматически искрят. Каждые несколько минут я подходил к стойке и покупал Алеку очередную чашку кофе с очередной шоколадкой. Ел и пил он быстро и без удовольствия, ловил редкий миг удачи. – Только послушай. Тут написано: «Свет выклч. в девять нуль-нуль». Ну это ж надо, «выклч»! А «нуль-нуль»? И еще: «Одна чашка „кофе“ или чая». Кофе почему-то в кавычках. С какой стати, а? В библиотеке, в библиотеке-то, написано: «На пол НЕплевать». «Не плевать» в одно слово и «не»- большими буквами. Ошибка на ошибке. – Ну и что, – отозвался я, начиная нервничать, – значит, не все тут книжные черви. Или такие уж грамотеи. Ну, хватит, возьми себя в руки. – Вытащи меня отсюда, – сказал он с истеричным подвизгиванием. – Это ошибка. Это же не я, это ты. Просто опечатка, типографский ляп хренов! – Да тише ты, тише. Успокойся, ради Бога. В некотором смысле, Алек был прав. Все это действительно во мне. Папаша моего папаши был фальшивомонетчиком, и его неоднократно заметали. Одна из его тяжким трудом изготовленных пятерок до сих пор висит над стойкой в «Шекспире» – застекленная, в рамочке. Вид у нее никудышный. Напоминает бумажное полотенце. Собственно у папани тоже богатый послужной список – это еще надо напрячься, чтобы отыскать старую лондонскую каталажку, где он в свое время не гостил. Толстый Пол отсиживал за нанесение телесных повреждений, как непосредственных, так и тяжких. Меня периодически гребли по пьяни за хулиганство, за нарушение общественного порядка, за сопротивление при задержании, а один раз даже за оскорбление фараона действием (три месяца условно). Один Толстый Винс чист перед законом. Толстый Винс – настоящий джентльмен. И все здешние обитатели, все эти недоумки в тюремных комбезах, красноносые путаники, хмурые неудачники, неуклюжие кидалы, драчливые троглодиты – мне они гораздо роднее. В меру скромных сил бултыхаются они в донном течении, противоположном поверхностному. Загвоздка в том, что если счастье изменит, если тебя запеленгуют, то отправляешься за решетку. Я снова обвел взглядом рекреацию. На этот раз при виде Алека я рассчитывал, что тюрьма отступит. Как бы не так. Наоборот, приблизилась. Я дал ему свой носовой платок. Похлопал его по плечу. И то, и другое вышло не особо убедительно. – Всего две недели. – проговорил я. – Через две недели уже будем сидеть в казино пьяные в зюзю, цыпочек призовых подцепим… – Нет, только не я. Я буду с Эллой и с детьми. Теперь вся моя жизнь ради них, только ради них. – Он презрительно скривился. – Нажраться в казино, с тобой и какими-нибудь шлюхами… Вот уж райское наслаждение. Спасибо, сыт по горло. Я отошел купить ему следующую чашку кофе, следующую шоколадку. Алек плутал по трущобам десять лет. Десять лет понадобилось ему, чтобы усвоить: трущобы – это вам не игрушки. Если что, трущобы огрызаются, своими меленькими остренькими зубками. У стойки я заплатил буфетчику в переднике; это был заключенный, удостоенный высокого доверия за образцовое поведение. Кругом одни мужики. И запах тот же – сплошного безбабья, прокисшего беспримесного тестостерона. Слава Богу, мой сегодняшний срок подходил к концу. Скоро я буду снаружи, где бабы и бабки. Когда я возвращался к столику, затрезвонил звонок. Садиться я уже не стал. Алек заметил облегчение на моем лице, и это придало ему сил. Он уставился на меня с былым антагонизмом и произнес: – Кстати, о том контракте на тебя. – Ах да, – хладнокровно отозвался я. – Пятьдесят фунтов. Когда-нибудь, в самый неожиданный момент, кто-то наступит мне на ногу или за волосы дернет. – Я знаю, кто тебя заказал. – Серьезно? И кто бы? – Один удар в лицо тупым предметом. Ты готов? – Готов. – Крепко стоишь? Лучше сядь. – Ничего, постою. – Тебя заказал твой папаша, – сообщил Алек Ллуэллин. Часом позже я сидел в другой приемной – на Харли-стрит. Ожидая на низкой банкетке приема, я прилежно думал о Селине, заявит ли она на меня за изнасилование. Нет-нет, Селина на такое не способна. Если мне припаяют, она получит разве что моральное удовлетворение, а моральное удовлетворение не для нее. У меня было нехорошее предчувствие. С чего бы? Вчерашний буйный выплеск наверняка скоро забудется и быльем порастет. Нет, дело не в том – просто я чувствовал, что она от меня отдаляется. Погоди, хотелось мне сказать. Не так быстро. Да стой же ты. Секундочку… Миссис Макгилкрист недовольно вскрыла очередной абсцесс. Она сказала, что зуб уже не спасти, и скоро он опять воспалится. Часом позже я сидел еще в одной приемной, в Сохо – «Карбюртон и Лайнекс». Я курил сигарету за сигаретой и грыз ногти. Подозреваю, любая тюрьма – это приемная, зал ожидания. Любая тюрьма – любой зал. Любая комната, по сути, приемная. В любой комнате приходится ждать. Конец всему не за горами. Наконец поджарая Труди сказала мне, чтобы я заходил. Терри Лайнекс развалился в своей берлоге, как наклюкавшийся парковый бомж, среди фикусов и бокалов, итальянских дипломов и кубков за победу в «дартз». Было уже четыре часа, так что он скомандовал Труди принести виски со льдом. – Ну что, старик, – произнес он, – как жизнь на переднем крае? Чем могу помочь? – Я насчет моего пособия, на хер ноги. А черт, ну, в смысле, на ход ноги. Я отхлебнул виски. Мысли мои по-прежнему занимала Селина. Я не покраснел и не смутился. Когда с Терри Лайнексом, то не краснеешь и не смущаешься. – Скоро, скоро, – ответил Терри. – И сколько? – Ну, цифра может быть наполовину шестизначная. Легко. – Тонн, скажем, шестьдесят. – Типа того. – И когда? – Спроси у Кейта. Без тебя все как-то затормозилось, – сонно проговорил он. – Твоей энергии нам не хватает. – Чего? – И твоего чутья. Потом еще все эти дурацкие разборки с налогами… Подливай, не стесняйся. Как там эта твоя… Стрит, да? – Селина. Селина Стрит. – Точно. – Он нахмурился и облизал губы. – Вы как, разбежались уже, надеюсь? Сила всемирного тяготения резко усугубилась по примеру так долго усугублявшейся погоды. Сила всемирного тяготения снюхалась с небесной канцелярией. Сила всемирного тяготения потянула вниз мое лицо и сердце, и эти позабытые-позаброшенные фрагменты и осколки, эти незнакомцы из нижних слоев атмосферы. Я подчинился инстинкту. – Угу, – сказал я, – разбежались. Я ее выставил. А что такое? – Это хорошо, – сказал Терри и зевнул. – Ну чего, рассказать?.. Была у меня на той неделе сессия с купальниками. Для «Галле». Я вызвал эту модель, правда же – Мерседес Синклер. Джон, а ты с ней работал? Охренительная телка. Хлебнуть воды из ванны, где она купалась, и то уже можно было бы гордиться. Разводить турусы на колесах мы не стали, срезу поехали «К Смиту» на… «синк-а-сет»[35]. Ну, сам знаешь, как обычно делается. Я знал, как обычно делается. «У Смита» был оборудован камерный уютный дом свиданий, весьма популярный среди рекламщиков. Заплатив Дидье тридцать пять фунтов, вы получали комнату на час плюс бутылку шампанского. В прежние времена я был там завсегдатаем, с моими Дебби и Манди, Митци и Суки. Да и не я один. Постельное белье менялось пять раз в день, но в комнатах всегда было чисто и как следует проветрено. Я отхлебнул виски и стал слушать. – Народу что-то целая толпа была. Смех, да и только. Я еще крикнул: «Поживее, Дидье, а то мы тут до ночи проторчим!» Все так и упали. А в самом начале очереди стояла Селина с этим типом. – Каким еще типом? – Высокий блондин. Кажется, американец, но слишком уж изображал акцент. В любом случае, он знал, как этo делается. Так вот, просит он номер на вечер. И тут Селина целый концерт закатывает. «Ни разу в жизни меня еще так не оскорбляли», е-мое, бараньи яйца. Пришлось ему за целый день платить. А шампанское, сэр, будете заказывать? В итоге он отслюнил чуть ли не тонну, а вышли они минут через сорок. Мы с Дидье так потом смеялись. – Как его звали? Как?! Терри пожал плечами и потянулся. – Вот что я тебе скажу. После всего он заплатил по карточке, так что запись должна была где-нибудь остаться. Я сегодня вечером опять буду заскакивать к Дидье, заодно и спрошу. Кстати, на ночь остаюсь, первый раз. «Синк-а-сет» с Мерседес мало. Огонь-баба. Я звякну тебе утром. А Селина, конечно, симпатюля, да и во всяких штуках спец, наверно. Но ты это давно перерос. А класса у нее не было и нет. Лондон кишмя кишит повестями, разгуливающими рука об руку, В уличной толчее мелькают бесчисленные странные пары всех мастей, возрастов и полов, дамы и вальты, вальты и десятки треф и бубен, червей и пик, разгуливающие рука об руку. Вот девица, тупорылая-тупорылая, удолбавшаяся или в дупель бухая, служит подпоркой пожилому спутнику, хромоногому, как сломанный циркуль. Никакой связи. А вот семнадцатилетняя панкерша с двумя фингалами, и без них напоминавшая бы полоумного попугая, рассекает под руку с молочником, который, можно сказать, в отцы ей годится. Что общего? Вот широкоплечая сорокалетняя блондинка с буйным почетным караулом из двух литовских пидоров в майках с вырезом до пупа. И где же у них точка соприкосновения? Лондон кишмя кишит повестями, рассказами, эпосами, фарсами, семейными сагами, мыльными операми, комедиями, боевиками, разгуливающими рука об руку. А в каком фильме играю главную роль я? По-моему, это буффонада. Порнографическая буффонада, дуэль на тортах, комическая пауза с квартирной хозяйкой или коридорным, прежде чем возобновится настоящее порево, в другом месте. От «Карбюртона и Лайнекса» я выскочил как ошпаренный и устремился в ближайшую телефоиную будку. Я заготовил вступительную речь. Но Селины не было дома. Ее нигде не было. Так что я вдребезги разнес телефонную будку. Мне давным-давно хотелось расколошматить телефон. Бакелит с готовностью дал трещину, а потом нанес ответный удар, электрошоком. Я поднялся на ноги и оставил раскаленную трубку качаться на покореженном рычаге. «Фиаско» не пожелал заводиться, так что я и ему набил морду. С корнем вырвал бампер, кирпичом высадил фары. Такая терапия оказалась вполне эффективной, и я немного успокоился, пока заезд на хищном черном такси (сплошные заторы, и шесть фунтов, как с куста) не вернул меня н прежнее состояние озверения, даже еще более озверелое. Бег с барьерами по родной лестнице, жгучая жажда убийства в обгрызенных ногтях. В квартире, конечно же, ни души; квартира знать ничего не знала, ведать ничего не ведала и была, откровенно говоря, удивлена такому моему виду. В первый миг тишины, когда увидел конверт с размашисто выведенной буквой «джей», я подумал, что все кончено, лживая сука уже сделала ноги. Однако ее шмотки, ее мази и эликсиры, ее особый чай, атмосфера ее присутствия еще не улетучились, не развеялись, пока оставались тут. «Ужинаю с Хелль. Вернусь к двенадцати, – гласила записка. – Целую, Селина». Казалось бы, ожидание – занятие пассивное, но более активного, более утомительного занятия, чем эта вахта, это ожидание на мою долю еще не выпадало. Существует масса способов убить время, но все зависит от того, о каком именно времени речь; некоторые разновидности времени бессмертны, неуязвимы. Чем бы я ни занялся, мне тут же хотелось переключиться на что-нибудь другое, а как только переключался, немедленно оказывалось, что и это занятие ничуть не вдохновляет. В итоге меня хватило лишь на курение, выпивку, ругань благим матом и хождение из угла в угол. Оставалось только ждать. Так что семь часов кряду я пил и курил, матерился и бродил из угла в угол моего личного зала ожидания. Она явилась в полночь. Вид у Селины был довольный, здоровый и румяный – каким-то новым, незнакомым румянцем. Я жадно втянул воздух, я был готов обличать и порицать, но обнаружил, что лишился дара речи, не от перепоя, но от ужаса. Понимаете, она знала, что я знаю, и ей было все равно… Как я ненавижу правду-матку. Я требую, я настаиваю на своем праве оставаться в неведении. Она приняла ванну. Напевая себе под нос, заварила чай. Вскоре мы отправились в постель и лежали в темноте, как пациенты, а правда-матка совершала обход, и вот-вот очередь должна была дойти до нашей палаты. – Я беременна, – произнесла Селина Стрит. Когда вы осознаете, что в глубине души устали от затянувшегося детства, от бездетности, это всегда застает вас врасплох. Без женщины мужчина женоподобен, и наоборот. Без детей взрослый сам как ребенок. Дети, перемены – это очередной необходимый этап, из той же серии, что уйти из дома или познать женщину и найти свое место и работу, и вступить в общий хоровод, в заманчивый и пугающий заговор. Простите, но ждать я не могу. Я прекрасно понимаю, что ситуация классическая, и кое-какие детали еще надо прояснить, плюс разобраться с этим ее хахалем и примерно покарать подлую изменщицу, чтобы неповадно было, – но лед тронулся! Процесс пошел! С прочим покончено, правда же, и точка. Хватит. Бесповоротно кончено. Так что когда она высказалась, я с громким шорохом пробороздил подбородком подушку и потянулся обнять Селину, ее горячую, задумчивую, преображенную фигурку в постели рядом со мной. – Хорошо. Я не буду ничего спрашивать. Я все npoстил. Теперь это не имеет значения, давай поженимся прямо завтра. – Он не твой, – сказала Селина. – И я могу это доказать. Ах, эти ночи – не случайно время действия в таких случаях ночное. Днем так вести себя не получится. Днем тут же захочется на что-нибудь переключиться. Врубишь телик или отправишься в «Бутчерз-армз». Нет – только ночь. На это ушло еще семь часов и множество скальпелей, зажимов и литров горячей воды, но в конце концов правда-матка явилась на свет божий. Я испытал откровение. Было много разговоров, долгих, неприятных, срывающимся голосом. Я ни разу ее не ударил. Ударить женщину – это как войти в дверь, и следующая комната вдруг оказывается замечательным, уютнейшим местечком, где вполне допустимо, ничем не чревато и даже модно колотить женщин сколько вам заблагорассудится. Но я никуда не пошел. Я остался в своей берлоге и сыпал вопросами, как заведенный. Ну да не мне вам объяснять. В конце концов, невыносимое оказалось для нее чуть менее выносимым, чем для меня, и когда забрезжил рассвет, а пачка бумажных платков дрожмя дрожала в ложбинке между округлившимися грудями, Селина выдала мне полный ответ, всю тайну. Это было невероятно, однако я поверил. Селина ждала моей реакции. Она еще не понимала, насколько невероятно это звучит, насколько немыслимо – по крайней мере, поначалу. – Ты еще вел себя сравнительно прилично, – сказала она. – Сегодня же утром я перееду. Теперь это не имеет значения, можешь меня трахнуть, если хочешь. Я хотел. Ячестно попытался. Но в конце концов я просто переполз через кровать и, при содействии страсти, медленно всплывающей в памяти Селины, слезами и поцелуями превратил этот сухой кошелек в пухлый лакированный бумажник, а затем в ничто. Телефон зазвонил в одиннадцать. Ябыл занят тем, что лежал в кровати. – Передо мной список имен, – произнес Терри Лайнекс. – Одно из них его. Если услышишь знакомое имя, останови. Через некоторое время я сказал: – Это он. – Что-нибудь серьезное? – Да нет, все фигня. – Ну вот, значит… Как его звать-то? Что такое «О.»? Я объяснил. – Не понял, – сказал Терри. – По буквам, пожалуйста. – Оливер, Саймон, еще раз Саймон и Изабелла, – расшифровал я. – Существует ли моральная философия литературы? Когда я создаю персонаж и обрушиваю на его или ее голову всяческие невзгоды, какова тут подоплека – с точки зрения морали? Можно ли призвать меня к ответу? Иногда мне кажется… Знаете, кстати, во сколько мне влетит ремонт «фиаско»? Фунтов эдак в девятьсот. Угу. Судя по всему, тем кирпичом я ухайдакал радиатор, и теперь надо менять каркасное ребро или типа того. Вдобавок с мотором творится черт-те что. Почему, собственно, машина и не хотела заводиться. Почему я и вспылил и ухайдакал радиатор, и тэ дэ. – А персонажи невинны вдвойне. Они не понимают, почему в их жизни происходит то, что происходит. Они вообще не понимают, что живут. Вот например… Сегодня в десять утра Селина ушла из моей жизни. Дальше, как говорится, совсем другая история. Но надо отдать Селине должное. Снимаю перед ней шляпу. Она планирует вчинить Осси Твену иск за отцовство – и выиграет. Осси не отвертеться. Селина собрала целую армию адвокатов и врачей, и последний месяц у нее в квартире помещался штаб боевых действий. Вот почему она не… впрочем, вы уже сами догадались. Вы же не слепы. Расклад знаете. Ячувствую себя балбесом, наивным дуриком – но в то же время не унываю. Будь сильным, говорю я себе. Разочарование порождает странную решимость. Вот, наверно, почему я так погрузился в работу. – Не стесняйтесь, там где-то была еще бутылка. Нет, мне пока не надо… Понимаете, читатели – они верующие по самому своему складу. В них тоже есть частица авторского начала, они тоже умеют вдохнуть жизнь и… – А драка? – спросил я. – Как там продвигается с дракой? – С дракой я уже разобрался. Все в порядке. – …Как это? – Элементарно. Лорн избивает Гопстера и тем сознательно провоцирует его на свое убийство- чтобы спасти Лесбию и чтобы Кадута ничего не узнала. Получается красиво, потому что Гопстер тоже хочет спасти Лесбию и оградить Кадуту. Дошло до меня не сразу – но когда дошло, я впечатал кулак в мякоть другой ладони и произнес: – Ну, мать-мать-мать… Мартин, ты гений. Для того я тебя и подписал. Наконец-то ты начал свой гонорар отрабатывать. – Придется немного помудрить с переходами, но опять же смертельно. Смотрите, как ловко выходит: Лорн получает свою сцену смерти, но Гопстер может убть его как хочет- гипноз там, астральное карате… Аудитории, конечно, совсем не обязательно это знать. Вы просто делаете нарезку, все лишнее выбрасываете, и монтаж подинамичней. – Угу. Мы поговорили о сроках. Потом он сказал: – Признавайтесь, Джон, что вас гложет? Какой-то вы сегодня не такой. И я выложил ему все подчистую, насчет «фиаско». Иногда мне кажется, что ключ ко всей моей жизни в тех серийных унижениях, что мне пришлось претерпеть от рук моего «фиаско» – как я стою над вымогательским верстаком, со стен на меня, широко распахнув глаза и ноги, скалятся календарные и вырезанные из журналов голые девки, между Осси и домкратов я ловлю волчьи взгляды техников с большой дороги, а главный поворачивается ко мне с воровато-презрительной ухмылкой и говорит «Ну-ка, прикинем», и от балды называет баснословную сумму. Проблемы могут быть с клапанами, с нижней головкой шатуна, с бензопроводом. С зажиганием, с рулевым управлением, с тормозами. Я уже слышу этот их гогот, когда я сажусь за руль и спазматическими рывками двигаюсь на выход. На следующий день меня привозят обратно на прицепе. Такое впечатление, что эта машина просто не любит ездить. Она предпочитает гостить в дорогих гаражах. Честное слово, этот долбаный «фиаско» обходится мне дороже, чем, при всем желании, могла бы Селина. – Ну, то есть, – сказал я, – машина-то по замыслу шик-блеск, но какого хрена все время ломается? Мартин задумался. – Это не машина, – сказал он наконец, – а просто анекдот. – Во-во, а я что говорю, – задумчиво отозвался я. – Джон, а у вас есть подруга? – Подруга?! Ну да, есть одна цыпочка в Нью-Йорке. Куча дипломов, все дела. – Да что вы говорите. – А у вас, Мартин? Есть подруга? – Извините, но я свою личную жизнь никогда не обсуждаю. Вот черт! – Что такое? Он вдруг вскочил и решительно направился в дальний угол, где стоял его маленький телевизор. – Да что такое? – Как что такое? Королевская свадьба. – Ну хватит, – произнес я и опять наполнил свой стакан. Селина тоже наверняка будет сидеть где-нибудь и смотреть королевскую свадьбу в границах своих новых денег, своего нового протектората – может, номера отеля или временной квартиры немногословного посредника. Я снова наполнил мой стакан. – Только не говорите, что собираетесь смотреть всю эту лабуду. – А что? – Черт побери, мы же работаем. Запиши на видео, потом спокойно посмотришь. – У меня нет видеомагнитофона. – Да что у тебя вообще есть – при том, сколько зарабатываешь? Это просто аморально. Какой ты после этого, на хрен, потребитель? Тряхнул бы мошной для разнообразия. Научился бы хоть деньги тратить по-человечески. – Наверно, действительно придется учиться, – ответил он, – раньше или позже. Но как-то не хочется вступать в этот мировой заговор под названием «товар- деньги-товар». – Квартира твоя, или снимаешь? Машина есть? Да что с тобой такое? – Ш-ш, – прошептал он. – Только поглядите, какая погода. Три недели черт-те что, а теперь вот. Явное же волшебство. С треском, с мягким мерцанием ожил телевизор, и на маленьком экране проявилась королевская свадьба, запруженный толпой променад, солнце и кареты, вовремя доставляющие народ к церкви. Уткнув глаза под ноги и краснея от осознания, что творит историю, леди Диана медленно плыла по проходу, рука об руку с ней ковылял папаша, и замыкали шествие, самодовольно лыбясь, подружки невесты. Чарльз, моего возраста, маячил в окружении прочих принцев – все в форме, все как аршин проглотили. Прав ли Толстый Пол? Засадил уже ей принц Чарльз или нет? Ну да сегодня ночью наверняка засадит. Ерзая на стуле и бормоча под нос, я то и дело невольно косился на Мартина. Рот его был приоткрыт, глаза сощурены и не мигали. Если присмотреться, на его лице различались зоны усталости материала и замусоренные пустыри, тени и лунные пятна- неизгладимые отметины двадцатого века. Встречаются, конечно, люди, не затронутые этим явлением, темпом перемещения во времени, причем не только собственного путешествия, но также параллельного перемещения во времени всей планеты. У них особый румянец. Их не увидишь на улицах – на улицах, о которых можно сказать во множественном числе. Можно подумать, что румянцем этим они обязаны бычачьему здоровью или солнцу и ветру, или успехам косметологии – но дело только в деньгах. Деньги ведь смягчают падение, имя которому жизнь. Деньги – лучший амортизатор. Но в любом случае, Мартин не может похвастать таким румянцем. И я не могу. И вы не можете. Пожмем друг другу руки. А вот принцесса Диана может. Ей девятнадцать, у нее еще все впереди. Вот она подбирает подол и садится в карету, лошади бьют копытом. Танцуют все, вся Англия. Я снова покосился на Мартина и – клянусь, вот не сойти мне с этого места – заметил в уголке прищуренного глаза блеск серой слезы. Любовь и брак. Лошади цокают по длинному съезду. Через какое-то время на колени ко мне упал рулон бумажных полотенец. – Может, чаю? – услышал я вопрос. – Или аспирина? Что-нибудь успокаивающее? Не стесняйтесь. По-своему это было очень трогательно. Вот так, умница, высморкайтесь как следует. Сразу полегчает. Правда же, легче? Возьмите себя в руки. Не волнуйтесь. Все будет хорошо. По ночам я слышу над плоскими крышами бесприютные голоса. До меня доносятся спазматические шепотки. Они приходят и уходят, им не сидится на лесте. В темноте я откидываю одеяло, лунатиком бреду в ванну и склоняюсь над раковиной прополоскать саднящий пересохший рот. За окном я вижу драную семью или стаю, скучившуюся в желтом прямоугольнике света, отбрасываемом окном мансарды. Один из них машет мне рукой, приветственно или маняще. Я вздымаю бледную длань. Они жгут свечи в дымной тьме и перешептываются, шевеля огоньками сигарет. Дальше и выше, закутавшись в мятую плащ-палатку, спит на плоской поверхности крупная женщина, ее силуэт напоминает транспортир. Манхэттенские неимущие живут под землей, заселяют недостроенные ветки метро. Здешние же расползаются по крышам. Ну обложили, как есть обложили… Вот и сегодня вечером в батареях муниципальных кварталов (высящихся по всему городу, словно оставленные Богом включенные радиоприемники) ставят новый вандалистский эксперимент, достигают качественного прорыва. Детишки вдруг запали на пони: вталкивают их в лифт, вытаскивают на крышу и галопируют по галереям муниципального воздушного пространства (с одной стороны входные двери и окна, с другой – низкая стенка и вечернее небо). Честное слово. Откуда они берут пони? За какие шиши, по каким каналам? Нет, ну это ж надо, так извратиться. Черт побери, не больно-то прикольно и звучит. В свое время я тоже был вандал каких поискать, и поверьте мне, вандализм даст сто очков вперед любой другой развлекухе на халяву. Вандализм- это прикол на приколе… Жильцов будит панический стук копыт, истошное фырканье, им это ничуть не полезно, копытным тоже ничего полезного, их гены не были рассчитаны на такую ночную жизнь, на такое высшее общество. Но пожаловаться пони не могут. Они вынуждены идти на этот риск, как и все мы. Они должны приспособиться, мутировать. От судьбы-то не уйдешь. Пора, давно пора лошадкам обновить заигранный репертуар и внести свой вклад в двадцатый век. Я весь состою из периода ожидания, культурного шока, зонального сдвига. Человек просто не приспособлен к такому порханью туда-сюда. Пятна перед глазами, натуральная Сахара во рту, провалы в памяти – все это мне давно знакомо, но последнее время изрядно усугубилось. Приходится вставать посреди ночи и навещать сортир. Мой пик усталости наступает в точности когда ему заблагорассудится, часто сразу после утреннего кофе. Устраиваясь есть, я либо голоден как волк и неприлично пускаю слюни – либо же ни с того ни с сего пресыщен до полной беспомощности. В середине дня вдруг накатывает потребность почистить зубы ниткой. Даже с дрочиловом все шиворот-навыворот: для начала я кончаю. Весь день меня преследуют ночные мысли, кидает в ночной пот. Ночью же все абсолютно иначе, опять иначе, и я – конечный продукт эволюции, соленый кильватерный след, тающий в черных водах Атлантики. Наступила пятница и сделала свое пятничное дело, и канула в небытие, как это и свойственно пятницам. Я был в сравнительно приличной форме. Такое ощущение, словно завис в пустоте, один. Черт побери, подумал я, прорвемся. Я встал в одиннадцать, натянул джинсы, нацепил кеды и потрусил в кабак. Я уничтожил немерено кабацкой стряпни – сосиски с вареной фасолью, целая запеканка из мяса с картофелем. Кабацкой выпивки я уничтожил тоже немерено. Пиво местного разлива, отборные вина, лучшее виски и бренди. Яспустил девять пятьдесят на одноруком бандите и семьдесят пять фунтов – в ближайшей букмекерской конторе. Я купил вечернюю газету и несколько кебабов на вынос и отправился домой пить кофе. Я аккуратно обгрыз ногти. Нанес крайне замысловатый, трудоемкий, почти экспериментальный визит в ванну. В пять часов я смешал себе коктейль, прилег на диван и отрубился на четыре часа. Поднялся, вымыл голову, сполоснул чашку-другую, глянул «Морнинг лайн» и снова отправился в кабак. По пути домой заглянул в «Пицца-пауч» и выбрал самый крупный экземпляр, какой только был в меню, с самым большим количеством вложений. Тут же, рядом, завернул в «Бургер-фактори» и оприходовал пару «Гулливеров» и один «америкэн уэй». И вот на исходе дня я заварил себе чай, уютно устроился на диване и скоротал вечерок в компании бутылки скотча и нескольких порнокассет. И уснул сном праведника. Замечательно. Все прошло без сучка, без этой, как ее, задоринки. Оказывается, этот бардак с Селиной, точнее без нее, вполне можно пережить. Откуда я черпаю запасы мужества, отваги, силы воли? Я крайне впечатлялся. Я был очень удивлен. Вниз по наклонной я покатился только со следующего дня. Моя одежда сделана из глутамата натрия и гексахлорфена. Моя еда – из полиэфирного волокна, вискозы и люрекса. Мой шампунь содержит витамины. Нет ли в моих витаминах моющих средств? Хотелось бы на это надеяться. В мозгу у меня живет микропроцессор величиной с кварк, ценой десять пенсов и заправляющий всем хозяйством. Я сделан из… из мусора, я просто мусор. Утром в субботу я решил для разнообразия позвонить себе роскошь оторваться на «фиаско». Наверно, Осси не захочет доводить дело до суда. Бабок у него куры не клюют. Зачем ему лишняя огласка?.. Прифрантившись (галстук плюс блейзер), я выдвинулся к Челси, где в кабаках и распивочных зависают по субботам девицы из пригородов. Особо оторваться не вышло – пробки, полиция, леность реанимированного «фиаско». Но я посетил массу кабаков и распивочных (действительно забитых пригородными девицами, но исключительно в компании пригородных мужиков). По пути домой я угодил в пробку на Бэйсуотер-роуд, и тут в окошко залетела измученная оса и скрылась где-то у меня между ног. Трудно сказать, кто был в худшей форме, я или оса. Я давил на сигнал и крыл на чем свет стоит брюхатый туристский автобус, перекрывший дорогу. Я неуклюже заерзал на сиденьи – и оса меня ужалила. Я заехал в боковую улочку и спустил штаны. На бедре обнаружилось маленькое красное пятнышко. Ну точь в точь сигаретный ожог, и по виду, и по ощущению, причем самый слабенький. Это что, подумал я, обращаясь к осе, все, на что ты способна? Совсем сдала, бедняжка, вскормленная на чипсах и попкорне, отрыжке выхлопов и вонючей канавной жиже. Когда я застегивал ширинку, вдоль поребрика деловито продефилировал голубь с чипсиной в клюве. С чипсиной! Подобно слепням и прочим тварям, снимающимся в короткометражках собственной постановки, голубь жил в ускоренной перемотке. И, естественно, предпочитал быстрое питание. Ну никуда не скроешься от городской жизни. Оса сдохла. Этот укус оказался последней каплей. Мухи страдают от головокружения, а пчелы от алкоголизма. Малиновок подкашивает избыток холестерина и психосоматическая язва. Уличные псы заходятся в хроническом кашле курильщиков, заядлых торчков. Сутулые цветы на размокших клумбах подвержены ревматизму и облысению. Даже микробам, воздушным спорам все это начинает действовать на нервы. Я включил зажигание и переулками-закоулками рванул к дому. На боковых улочках, где можно и разогнаться как следует, «фиаско» чувствует себя гораздо лучше. Потом я заметил у себя на хвосте машину. Это была не просто паранойя. На хвосте у меня действительно висела машина. Она мигала мигалками, гудела в гудок н вообще жестикулировала, по автомобильным меркам, напропалую. Яутопил педаль и на максимальной скорости проскочил пару-тройку перекрестков. Я уже, можно сказать, вышел на финишную прямую, когда машина перестала висеть у меня на хвосте. Вместо этого она обогнала меня и прижала к обочине. – Сэр, будьте добры выйти из машины. Мать их так, да это фараоны! – Пожалуйста, пожалуйста, – отозвался я, вылезая. К моей досаде, я запнулся о поребрик и рухнул, как сноп. Но тут же встал и отряхнулся, источая уверенность. – Сэр, вы сегодня употребляли алкоголь? К этому вопросу я был, разумеется, готов. Париться не пришлось. Ответ заготовлен давным-давно, отточен до мелочей, и я выдал его, ни секунды не колеблясь. – Надо вспомнить, – звучно произнес я. – Перед ленчем шипучий грушевый сидр и рюмашечка смородинового ликера, а потом… потом кружка портера под баранину в остром соусе. Здорово придумано, правда? И никакой тебе ерунды насчет двух стаканов вина. Вся тема в том, чтобы сознаться, вполне жизнерадостно, в парочке несерьезных, дамских выпивонов – и главное при этом дышать в сторону. Нет, но здорово, а? – Простите, сэр, что вы сказали?.. Нет, Стив, ты только глянь – три часа дня, и уже так надраться. К моей досаде, я снова упал и никак не мог встать. – Сэр, вы не возражали бы проехать в участок и там повторить еще раз… Давай, Стив, держи с другой стороны. Похоже, он с копыт долой. Я снимаю с себя ответственность за многие из моих мыслей. Это не мои мысли. Это мысли тех сквоттеров и бомжей, которые незваными облюбовали мою голову, которые дефилируют мимо, словно эмансипированные, натурализованные грызуны, машут мне лапкой и говорят «привет-привет», а я вынужден смирно ждать, пока они варят кофе или сидят на толчке – я ничего не могу поделать. Мне приходится шаркать по двухкомнатной квартирке без коридора или прихожей, по студенческой берлоге, забитой книжками, которые я не могу прочесть. Здешние обитатели, и я в их числе – не лучше и не хуже прочих и столь же бессилен, – все Мартовские Зайцы, драные мартышки в хипповских цветастых тряпках и выцветших футболках с тремя пуговками на вороте. И ничего мне с ними не поделать, с этими неизвестными земляшками. Понимаете, последние несколько дней (этой мыслью я особо недоволен, вообще не надо было ее в голову пускать) мне чем дальше, тем труднее свыкнуться с фактом, что все женщины в тот или иной момент давали приют в своем рту мужскому… Абсолютно все. До единой. Даже бабушки-старушки, даже дряхлые развалины, ютящиеся в углу гостиной, как кабацкие попугаи, – все они, черт побери, это делали. А если и не делали, то скоро сделают. Ну, то есть, лет через десять-двадцать вообще не останется никого, кто бы это не делал. Сестры, мамы, бабушки – опомнитесь, что вы творите? Что натворили? Я не шокирован, просто разочарован. В моем голосе нет гнева. В моем голосе забота, нежность и скорбь. Пожалуйста, попробуйте представить мою толстую, в испарине, морду с доверчиво сдвинутыми бровями. Я пожимаю плечами и морщусь. Скрывать мне нечего. Многие из вас, милые дамы, проделывали это со мной. Спасибо. Мне очень понравилось – я был благодарен, тронут. Еще раз спасибо. Честное слово. Но что вы творите? Что натворили? С другой стороны, чего только человеческому рту ни приходится вытерпеть. Я пытаюсь взглянуть на этo вашими глазами. Непредставимо. Этот нежный конвертор перемалывает горы жратвы из стран третьего мира – пампа за пампой скота, кубокилометры морской живности, бескрайние панорамы картошки и зелени, а также конвейеры «уолли» и «бластбургеров», чаны красителей и вкусовых добавок, не говоря уж о сигаретах, термометрах, дантистских сверлах, кусачках для удаления миндалин, лекарствах, наркотиках, языках, пальцах, трубочках для принудительного кормления. Разве так можно с бедным ртом, с бедным человеческим ртом? Короче, не исключено, что на фоне всего этого, после нескончаемого фактурно-ударно-колористического мультика, мужской член выглядит сравнительно пристойно. Да ладно, какого черта. Скоро то же самое можно будет сказать и о большинстве мужиков, так что, девоньки, все мы окажемся в одной лодке. Не исключено, что когда-нибудь дойдет очередь и до меня – с этими извращенными мыслями, что вломились ко мне в голову и решили тут поселиться, ничего нельзя исключать. Они храбреют день ото дня, с их пакетами молока на подоконниках и двойными матрасами на полу. Поначалу им было не по себе, что да, то да, но никто особо и не старался их выселить, а к неопределенности они привычны, к подвешенному состоянию. Тут приложила руку историческая необходимость. Истерическая необходимость. С течением времени не останется ни одного мужского рта, который не давал бы раньше или позже приют мужскому члену. Когда-нибудь это предстоит испытать всем мужикам, хотя мы-то уж могли бы понимать. Шуточка будет, обхохочешься. Я стал больше ходить пешком. «Фиаско» по-прежнему под арестом. Никак не соберусь вызволить его, заплатить штраф. Слишком уж лениво. Слишком лениво. Угадайте, как долго Осси и Селина строили свои шашни. Два года. Право же, смешно. Я чуть не умер со смеху. В общем и целом, фараоны отнеслись ко мне снисходительно. Кое-кто там сомневался, можно ли классифицировать «фиаско» как средство передвижения, и сомнение сработало в мою пользу. Может, удастся отделаться обычным штрафом за пьянку. «Фиаско» вовсе не так быстроходен, как я это расписывал. Осси спал с Селиной почти так же долго, как и я, – даже дольше, учитывая последние несколько недель. Поначалу между ними были очень теплые чувства, но потом отношения стали чисто сексуальными, после той поездки в Стратфорд. «Фиаско» гораздо тихоходней, чем я это расписывал. Естественно, я отказался идти в участок и настоял, имея на это полное право, чтобы они принесли анализатор дыхания. Потом уселся на поребрик и стал смолить, как паровоз. Также я попробовал еще один трюк. Берешь мелкую монетку, желательно пенни, и катаешь во рту, как леденец. Алкогольно-респираторной трубке это очень не нравится. Но из мелочи нашелся только полтинник, и вдобавок один из фараонов меня засек. Я набрал воздуха, чтобы громко запротестовать, и подавился монетой. Когда прибыл наряд с анализатором, я уже докашлялся до посинения. А стоило мне дыхнуть в трубку, мешочек раздулся, как шар с гелием, и чуть не оторвал меня от асфальта. Судя по всему, постельные запросы у Осси в высшей степени неординарные. По сравнению с ним я середнячок середнячком. Она сказала, что уже охладела к нему, но, с другой стороны, у него такое море бабок. Я уже недель пять на голодной диете. Я так пропитался алкоголем, что даже дрочить без толку. Не жизнь, а какой-то анекдот. И вот еще засада: как бы это ни было тяжело, но должен признаться себе, что я не алкоголик. Будь я алкоголик, у меня и склад ума был бы алкоголический, и конституция. Однако ничего подобного. Осознав это, я попытался залить свое разочарование. Но продолжать пить, как алкоголик, я не могу. Это одни алкоголики могут. Только им это под силу. Только их на это и хватает. Я стал больше ходить пешком. Безработица – это действительно проблема. Согласен. Но вот что я вам скажу. Работа – это тоже проблема. Алкогольно-респираторная проба дала тогда 339. Я позвонил адвокату, который специализируется на вождении в нетрезвом виде. У него бывали клиенты с 240. Бывали с 245. Бывали даже с 250. Но ни разу еще у него не было клиента с 339. Он все равно взялся меня защищать при условии, что я заплачу, сколько он потребует. Знаете, как малышка Селина финансировала свою аферу? Она не трогала ни моих денег, ни денег Осси. Будучи девушкой высокопринципиальной, она вкалывала как проклятая в бутике Хелль. Но бутик Хелль торгует не только одеждой – по совместительству это еще и секс-шоп. Селина Христом-Богом клянется, что трудилась только за прилавком, что она лишь торговала гондонами с усиками, трусиками с вырезом в промежности и надувными женщинами – продавщица вибраторов и упаковщица фаллоимитаторов, не более того. С праведным негодованием она отвергает любые подозрения в том, будто ассистировала и в дальнем зале, где душевые кабинки. Ой сомневаюсь, при нынешних-то адвокатских гонорарах. Впрочем, плевать. На улицах вечная круговерть, однако почти у всех вектор скорости определяется денежными соображениями. За исключением тех, у кого есть деньги. За рулем припаркованных «алиби» и «криминалов» сидят раскрасневшиеся мужики с разложенными на коленях прайс-листами и счет-фактурами. Бабы тем временем опыляют магазины. Теперь, когда я не должен больше каждый день ходить на работу… кто вообще сказал, что «должен»? С какой стати? Почему у меня не спросили? Целый день корячишься, потом, разваливаясь от усталости, приползаешь домой, и квартира встречает тебя своим несвежим дыханием. Сколько можно терпеть? Бастуйте! Саботируйте производство! Ходить на работу каждый день – это ненастоящая жизнь. В некотором смысле, так даже легче. Вот настоящая жизнь – это нехилый напряг, это как с девяти до пяти (все равно что каждый день на работу ходить). Настоящая жизнь – то, чем я сейчас занимаюсь, и, боюсь, я этого не переживу. Не каждому по плечу быть бродягой. Только бродяг на это и хватает. Только им это под силу. Я пешка в безотказно налаженном деньгами рэкете – делаю то, делаю это, у денег на побегушках. Деньги держат меня за мальчика, но и Америку тоже. И Россию. Деньги всех нас топчут, показывают нам где раки зимуют, ссут на нас и размазывают по стенке. Если завтра вдруг начнется ядерная война, если вся планета добровольно накроется медным тазом, то у всех у нас заранее заготовлены наши ноты протеста, наши банкноты, наши записки самоубийц. Деньги – это свобода. Что да, то да. Но свобода – это деньги. Без денег все равно ни тпру, ни ну. Следует оттрепать деньги, как собака треплет крысу. Гр-р-р-р-р! – А что будет, если ты расскажешь Мартине? – спросила Селина. Я задумался. – У тебя с ней хорошие шансы, – сказала Селина. – Осси говорит, ты ей нравишься. Как там ее лик? Привет, ненаглядная. Лик ее бледен, озабочен и не спускает с меня глаз. Я стал больше ходить пешком. Я… Сегодня на утреннем солнце я увидел бледного парнишку лет трех-четырех, или сколько им там нынче бывает. Парнишка гулял с отцом в коляске без верха. На нем были очки с толстыми стеклами в черной оправе. Дешевая коляска, дешевые очки. Те стали сползать с его бледных ушей, парнишка попытался их удержать и поднял умоляющее лицо к папе – тридцати-с-хреном-летнему, тощему, с длинными тощими волосами, в футболке, в потертых джинсах. У парнишки было терпеливо-страдальческое выражение, свойственное бледным, низкорослым, близоруким, и он сверкнул молочными зубами, выжидающе, завороженно, с законной мольбой. Отец резким движением поправил его очки – резким, но не бездушным, отнюдь нет. Рука парнишки так и оставалась поднятой и кончиками пальцев придержала не такую бледную, не такую слабую руку… Меня проняло со страшной силой – глаза такие старые и так рано, плюс в сочетании с тем бледным, терпеливым ликом. – Вы плакали, – сказал я. – Совсем чуть-чуть. Почти что и нет. – Плакал-плакал, врунишка. Я видел. – Ну, может, смахнул слезу-другую, скупую, непрошеную. Но вы-то, вы – это было что-то невероятное. Ревели, как корова. – Она чертовски замечательная девушка, – хрипло произнес я. – Принцесса Ди, она любит свой народ. Ради нас она готова в огонь и в воду. В огонь и в воду! – О нет. Только не это. Ты опять собрался реветь. – Нет… не собрался. Мартин тщательно подлил мне в стакан. Вчера вечером я подцепил на улице проститутку и привел домой. Мы ничего не делали. Просто побазарили. Я очередной раз поплакал в жилетку. Выдал девице пятьдесят фунтов. Позавчера вечером я участвовал в уличных беспорядках. Выходя часов в одиннадцать из «Пицца-пауч», я заметил, что на Лэдброук-гроув жизнь бьет ключом, и все по голове. Я купил пинту рома в армянской кулинарии и косолапо ринулся в гущу событий. Воспоминания крайне смутные: звон стекла, осколки витрин, мышиная возня мародеров, буйная радость юных адептов хаоса. Когда я потом проснулся, спина у меня была как гофрированная крыша, опаленная, скукожившаяся. В прихожей обнаружились два телевизора – черно-белые, фунтов по пятнадцать. Избавиться от них – геморрой был еще тот. Я весь район излазил, все ноги стер, но так и не нашел мусорного бака. В конце концов пришлось запихать их в пару кривых урн. Да уж, полезная добыча, ничего не скажешь. Изнасилование и грабеж – понятия не имею, кто делает им рекламу, но достоинства этих занятий явно преувеличены. Уличные беспорядки – это иногда такой отстой. Уличные беспорядки – такая же тяжелая работа, как и все остальное. – Кстати, – произнес я. – Прошел я тут давеча всю Чаринг-кросс-роуд, и ни в одном из книжных ничего вашего не было. – Ну да, конечно. – Только один из продавцов слышал о вас, и он сказал, что вы псих ненормальный. – Знаете, почему современная литература такая беспросветная, по-моему? – спросил Мартин. – Как и все остальные, писатели сегодня вынуждены обходиться без слуг. Приходится брать стирку на дом, плюс еще себя обстирывать. Ничего удивительного, что они дают волю мрачным мыслям. Ничего удивительного, что они выжаты как лимон. – Слушай, позвонил бы ты этому козлу, своему издателю. Устрой ему веселую жизнь. – Ну да, ну да. Форма рта определяет выражение лица, словно подсмотренное краем глаза в старом шестиполосном зеркале, так что граница полос проецируется в аккурат между губами, плюс вековые пятнышки и пыльные разводы. Из какого он века, совершенно ясно, и к бабке не ходи. Он ездит на маленьком черном «яго», модель 666. Ночью большие стремительные силуэты кажутся особенно темными. Самое черное, что я видел в жизни, был полоумный автобус, мчавшийся в три часа утра по Вествуд без огней и без водителя. Я прочел об этом в «Морнинг лайн». У кого-то снесло башню. Ущерб немеренный. Во сне часто так бывает, когда тебя преследуют, и каждый твой шаг, каждый крик отзывается болью. Эти сны у меня каждую ночь. Я могу бежать как угодно быстро и вопить как угодно громко. Скорость и громкость в полном моем распоряжении, но все равно я убегаю, все равно ору благим матом. Стыдоба – это девица, которая делала тебе тогда минет в сортире. Она такая бесстыдница. Яйца береги! Периодически страх от нечего делать ставит стыдобу на четыре кости. Ему не страшно. Ей по фиг. Вчера вечером я поскользнулся в ванной и разбил целую бутылку скотча. Затем подцепил на улице проститутку и привел домой. Ничего не произошло. Она была сама любезность. И знаете почему? Потому что она думала, а вдруг я хочу ее убить, вот почему. Сегодня утром, когда я волевым усилием положил конец катастрофической, головоломной мастурбосессии, подал голос телефон. Звонили из журнала «Клеопатра» с просьбой выступить «Холостяком месяца». Успех не изменил меня. Я такой же, как и всегда был. – Не волнуйтесь, все будет тип-топ. Комар носу не подточит. Дорис Артур просто хотела подложить вам свинью. Теперь, с этими вашими звездами, все будет в ажуре. Не вешайте нос. Ну же, хватит. Сегодня днем я зашел в парикмахерскую на Квинсвей. Пятнадцать фунтов, только за мимолетный контакт со слабым полом. На большее я не рассчитывал. Девица в халате пощупала мои волосы и произнесла глупым голосом парикмахерши: – Да вы лысеете. Линия роста волос отступает. – А кто не отступает? – отозвался я. Действительно, кто? Все мы отступаем, машем рукой или киваем, или посылаем воздушный поцелуй, все мы бледнеем, меркнем, съеживаемся. Жизнь – это сплошная утрата, все мы теряем отца, мать, молодость, волосы, красоту, зубы, друзей, любовь, форму, рассудок, жизнь. Теряем, теряем и теряем. Пожалуйста, заберите жизнь. Слишком она сложная штука, слишком тяжелая. У нас ни черта не выходит. Давайте мы попробуем что-нибудь другое. Уберите жизнь с прилавков. Подальше, в долгий ящик. Она чертовски сложная штука, и ни хрена у нас не выходит. – Сценарий. Когда же. Когда? Если бы распределить деньги ровным слоем, это было бы такое облегчение. Всем так бы полегчало. Но жизнь – жизнь ужасно сложная штука. Немыслимо тяжелая. Такая, да, такая, что… Мамочка родная, ну почему ты не сказала, почему никто не сказал, что это будет так, так… – Ну-ну, полегче, – сказал Мартин. – Возьмите же себя в руки. Все готово. Вот оно, здесь. Тут оно. Забирайте. Вытри слезы, старина. Держи нос по ветру, хвост пистолетом. Приготовься к приятной неожиданности. Все образуется. * * * В данный момент времени я занимаюсь тем, за что миллионы людей на всей планете готовы отдать полжизни. Об этом мечтают эскимосы. Пигмеи спят и видят это. И у тебя, приятель, мелькала такая мысль, уж поверь мне. И у тебя, ангел мой, если ты вообще к этому склонна. Этого хочет весь мир. А я это получил. Удивительно вообще, как быстро можно в Нью-Йорке утешиться. Этот город на дух не переносит задавак, кочевряжин и пустых дразнилок. В Нью-Йорке не больно-то покочевряжишься. Там это не принято. Я трахаю Лесбию Беузолейль. Не верите? Но это чистая правда. Более того, по-собачьи. Представили? Лесбия стоит раком и стискивает медную спинку гарцующей кровати. Если опустить взгляд, вот так, и втянуть брюхо, то мне видна ее валентинка и таинственный кончик лобковой борозды, как внутренность располовиненного яблока. Теперь-то верите. Секундочку: вот она двигает рукой, ладонь скользит наискось и вниз по бедру, на каждом ногте на десять баксов маникюра. Неужели она… Ох, ну ни хрена ж. И Селину-то нечасто хватает на такое. Наверняка даже Селину на такое не хватило бы, в первый-то раз. Что ж, настоящие постельных дел мастерицы души в себе не чают, боготворят каждый свой дюйм, Я тоже стою на четвереньках и вкалываю как проклятый. Могу теперь с полной ответственностью засвидетельствовать, что камера не врет. Я и раньше видел Лесбию голой – полуголой на экране и полностью голой, вид спереди, в одном из порножурналов, специализирующихся на знаменитостях и их нескромном обаянии, – но все равно не был готов ко всей этой ценной фактуре, к ровному дорогостоящему колориту, не говоря уж о столь явной демонстрации постельного ноу-хау. Вся атрибутика самого высшего качества, и у нее такое… Секундочку, она переворачивается. По-моему, она хочет перевернуться. Чего? А, ну да. Опять понеслось. Как я говорил, процесс был уже минут двадцать как в разгаре, но, по-моему, у меня еще о-го-го сколько пороха в пороховницах, и вообще я собой восхищаюсь, я, оказывается, еще очень даже ничего. Согласен, спина болит жутко, и правая нога вся онемела, но я намереваюсь растянуть удовольствие так долго, как только могу. Какая удача, какой приятный сюрприз, как, черт побери, весело! Буквально только что мы выбирались на ленч в Виллидж, и в такси на обратном пути она сказала… Стоп. Все – стоп. Минуточку. Я сказал, минуточку! Значит так, она хочет просунуть… или, по крайней мере, пытается… Господи, это что-то новенькое. О таком я еще не слышал. А-га, понял: нога остается на месте, а она изгибается поперек и… Ой. Секундочку! Нет-нет, понял. Понял. А затем, затем, угу, стоило нам переступить порог ее квартиры, как она выудила из холодильника бутылку шампанского, проложила кокаиновую дорожку длиной с веревку висельника и, взяв меня за руку, игриво завела в свою спальню, в свой зеркальный чертог. Это какая-то ошибка, подумал я. Она путает меня с кем-то совершенно другим. Но вдруг она уже оказалась голой и дергала пряжку моего ремня. Тогда я наконец встрепенулся и взял бразды правления в свои руки. Да ладно тебе, Лесбия, не шути. Это нереально, даже для тебя. Она пытается выгнуть голову из-за… Ну ничего себе. Какая оригинальность. Какое владение телом. Какая ритмика. Какой талантище. Это должно быть очень больно – или же она много тренируется. Я все пытаюсь понять, в чем тут загвоздка. Не может ведь она просто так, за здорово живешь? Или чтобы поддерживать физическую форму… Хотя почему бы и нет. Не исключено, что именно ради этого. Они тут вечно ищут новые экзотические способы поддерживать форму, и то, что вытворяет Лесбия, это чистая аэробика… Нет, это несерьезно. Кто, я? Ой-ой-ой. Больно же! Ой, нога моя, нога. Дай хоть… вот, так лучше. Немного лучше, почти уже можно терпеть. Жаркое дельце, что да, то да. В легких полыхает пожар, хрен горит, как наперченный. Настолько я не выматывался с того момента, когда играл с Филдингом в теннис. И даже тогда никто не использовал мои яйца в качестве силомера. Болевые пороги захлестнуло, потом волна пошла на спад. Конец, должно быть, не за горами. Каждый вздох – мука… Наконец-то она стала издавать эти звуки, какие издают все элитные телки. Не до конца уверен, что эти звуки предвещают, но Лесбия, похоже, собирает силы для какого-нибудь апокалиптического джекпота, и я, да, я тоже не отстаю, хрипя, бессвязно лопоча и цепляясь изо всех сил, а то ведь слечу – костей не соберу. Вот, сейчас или никогда. О чем бы таком подумать, что поможет мне спрыгнуть с поезда? Буду думать о Лесбии Беузолейль. Смотри-ка, работает. …Секс подобен смерти, говорят поэты. В моем случае так же говорят врачи. Однако по мнению Лесбии Беузолейль, высшая точка – это лишь полпути. Кто бы мог подумать. Так вот, оказывается, что такое фелляция. Все прошлые разы – это была не фелляция, не совсем. Должно быть, так чувствует себя «фиаско» на автомойке. Она не просто сосет, она, скорее, ополаскивает. Струей под напором… Неплохо звучит, а? Что, небось, думаете: ох, блин, и мне бы так, хоть чуточку. Чуточку – допустим. Ну а если не чуточку, а до хрена? Через полчаса или около того Лесбия пробормотала: – Джон? Можно мне сказать?.. – Угу – отозвался я и нетвердо выпрямился, и втянул брюхо. – Джон, я согласна с Лорном Гайлендом, – заговорила она, не меняя позы, прямо в микрофон. – Нам нужны откровенные сцены. По-моему, контраст выйдет красивый, чисто визуально. Надо показать, что девушка отдается старику из жалости, и еще играет роль ее художественное чувство. Это акт художественной щедрости, безвозмездный дар. Пусть она скажет что-нибудь вроде: «Ты стар. Я молода. Ты обветрен, как скалы. Я свежа и чиста, как утро. Старик, это мой дар тебе. Дар юности». – Ну, мать-мать-мать. – Простите? – Где тут у тебя сортир? – спросил я. Дальше – хуже. Но прежде чем рассказывать о последовавшей драке, расскажу-ка я о драке предшествовавшей. У меня сильное ощущение, что драк и порева предстоит еще немеренно, до заключительных титров. Я живу, как животное, – жру и еру, сплю и блюю, ебусь и дерусь – вот и весь список. Вся жизнь – борьба. Борьба за выживание. Выживание в чистом виде. Но этого же мало. Я пригласил Лесбию на ленч. Мы поели и выпили. Я сидел напротив и молча сверлил ее мрачным болезненным взглядом, совсем не донжуанским. Лохмы кошмарические? А как же. Челюстно-лицевая паника – в полный рост. Сердчишко бухает и плюхает. Ни намека на электричество в воздухе. Я пролил ей на колени рюмку бренди. Я крыл официантов последними словами, они в ответ нахальничали и жулили. В такси на обратном пути к ее дуплексу я знай себе портил воздух, беззвучно, однако неопровержимо. Казалось, вместо языка во рту у меня пережаренная котлета. Пока швейцар картинно изображал взгляд, исполненный подобострастной похоти, в зеркале вестибюля я заметил, что у меня сломалась молния на ширинке, и в прореху печально выглядывают розоватые трусы… У меня есть теория. Дело в том, что все решают они, девицы. Решают заранее. Все уже решено, беспокоиться не о чем. Скажем, заявишься весь расфуфыренный с орхидеей наперевес и лезешь вон из кожи, и мошной трясешь со страшной силой, а они только глазками стреляют. Ни малейшего, короче, толку, если все уже не решено. Они решают заранее, из каких-то своих таинственных соображений. Вы тут как бы и ни при чем. А потом в один прекрасный вечер, когда вы сидите себе, ни о чем не подозревая, чешете под мышкой, рыгаете и думаете о деньгах, – ни с того ни с сего выпадает ваша карта. Наверно, что-то случилось, что-то произошло на улице и склонило Лесбию в мою пользу. Не знаю. Сам по себе я ее вряд ли склонил бы… Я заплатил по счету, и вращающиеся двери вынесли нас на улицу, на выжидательно замерший воздух. Ну и жара, это же несерьезно, просто анекдот. Недельной давности похмелье обрушивалось на меня с удвоением частот и полномасштабным эффектом Допплера, так что кровь закипала в жилах, и сводило глаза, живот, горло. – Возьмем такси? – спросил я ее. Я судорожно замахал проезжающему желтому борту, потерял равновесие и врезался в тыльный кожух кондиционера, который с рычанием выплюнул мне в лицо порцию раскаленного вонючего воздуха. Дело происходило на Восьмой стрит, к западу от Пятой авеню, диспозиция включала яркость августовского арройо[36], множество такси и таксистов в гавайках и буйство тропических красок, притягательных и угрожающих. Все движение на перекрестке застыло. Вот тогда что-то и случилось, как это всегда возможно в разгар лета в Нью-Йорке, окутанном зноем и выхлопами. Футах в пятидесяти на проезжую часть выскочил здоровенный амбал, ну как с цепи сорвался, и принялся бичевать, цепью же, застрявший в пробке транспорт. Он был гол по пояс, он мотал забранными в хвостик соломенными волосами, этот цепных дел мастер. Народ начал стекаться поближе к бесплатному представлению, но неживое безгубое лицо говорило о последних вещах, говорило: все, приплыли. Цепь с тяжелым гудением разрезала воздух, затем с литейным лязгом ломала хребты, сворачивала рыла застрявшим машинам, которые негодующе ревели и затравленно вздрагивали, как скот под бичом в стойле. Мы сделали шаг поближе. Сквозь железный дребезг, сквозь всю какофонию прорезался щебет, мелодичный посвист сирен, и вот уже через улицу, пригибаясь, короткими перебежками, спешили двое полицейских. Они заняли боевую позицию, крепко сжимая тупорылые револьверы. Мужик с цепью не отступил и широко замахал перед собой, описывая гудящий круг. Фараоны неуверенно опустили пушки, замерли на полусогнутых. Им тоже не терпелось вступить в ближний бой, они полагались на крепость своих кулаков и дубинок и не сводили глаз с цепи. А-га, понял, – подумал я; они ждут, чтобы он разошелся и закрутил над головой полный круг, а когда цепь уйдет в заднюю, так сказать, полусферу, тут-то они и напрыгнут и прищучат его, как миленького. По крайней мере, в кино обычно делали именно так, и они тоже попытались. Но этот тип крепко приложил их разок-другой и ринулся в контрнаступление, молотя воздух всеми четырьмя конечностями. Ах, мушиное трепетанье рук и ног, когда вдруг закипает такая буча. Мужик был хорош, но все его каратистские ужимки и прыжки – чистая телевизионщина, в натуральной драке бесполезная. Толпы резко прибыло, и нас оттеснили, а когда мы опять пробились к краю ринга, уже прозвучал выстрел, и еще не успело развеяться зависшее вопросительным знаком пороховое облачко, и один фараон держал пистолет над головой, а его напарник, жонглируя фонарем и рацией, копошился сзади. Только тогда цепных дел мастер упал на колени, как-то растерянно вскинул стиснутые в кулак руки, уронил голову и, показавшись вдруг таким молодым, виновато хихикнул. Конец фильма. Больше кина не будет- по крайней мере, сегодня. – Не бейте его! – крикнули из толпы полицейским, когда те наконец выдвинулись и распластали мужика на липком асфальте. – Не бейте его! – повторил рядом со мной нордический атлант в спортивном костюме, адепт отжиманий и люцерны. Послышался многоголосый хор советов и увещеваний, а из побитых машин с руганью полезли разъяренные водители. Старый толстый негр в красном переднике важно пробился через толпу, чтобы изложить свою версию происшедшего. Нью-Йорк кишмя кишит актерами, продюсерами, творческими консультантами. Но когда мужика, уже без цепи, скрутили и швырнули в патрульную машину, и подъехала еще одна, и последний полицейский вещал в свой мегафон, как ассистент режиссера: «…Повеселились, и будет. Пожалуйста, разойдитесь. Всем разойтись. Всё, шабаш», – толпа рассосалась по джунглям, и я остался с Лесбией, которая прижимала мою руку к своей груди и говорила: – Отвезите меня домой. На чем я остановился? Ах, да, на сортире Лесбии, на ее санузле. Хотя больше это напоминало ботаническую лабораторию или оранжерею, оборудованную стандартными сантехническими приспособлениями разве что по забывчивости или по ошибке. Яслучайно вытер руки о большой мохнатый лист и чуть не помочился в увлажнитель-переросток. Растения, земля, природа, жизнь – в Нью-Йорке все это в большой цене. Только сейчас я заметил на какой-то лиане или, может, плюще крупного попугая, недобро взиравшего на меня из-под потолка. Воздух был ароматным, жарким, насыщенным, пригодным для чего угодно, только не для дыхания. Я исполнил миссию, с которой пришел, и ретировался в зону умеренного климата. Лесбия сидела на кровати и смотрела по шестифутовому телевизору в противоположном углу фильм для взрослых (немой, жесткое порно). Я присел рядом. Бледный толстяк шпарил бронзовокожую блондинку на шаткой железной кровати. Копия была хорошего качества, но вообще снято убогонько – стационарной камерой, ни тебе смены ракурса, ни ближних планов. Довольно быстро я осознал, что блондинка – это Лесбия Беузолейль. Чуть позже до меня дошло, что бледный толстяк – это Джон Сам. Другими словами, я сам. Как и следовало ожидать, как вы уже поняли, Лесбия играла вполне натурально. Зажмуренные глаза и артистически отвернутый временами профиль демонстрировали камере польщенное восхищение… Так, камере. Я прикинул ракурс и повернулся направо. Угу, на столике под окном, ничуть не скрываясь, торчало кувшинное рыло видеокамеры. Пара на экране часто и деятельно меняла позу. Я заметил, что эти акробатические ухищрения были призваны дополнительно подчеркнуть достоинства исполнительницы главной женской роли. Но исполнитель главной мужской роли также отнюдь не был обделен вниманием камеры, этот пузатый, актер или статист, или мастер эпизода, с его изъязвленной спиной, пивным брюхом и набухшим горлом – нет, дело было не в теле (эка невидаль, тело), а в лице. Ух, какое это было лицо! Страх и стыд в его оскаленных деснах, в старческих гримасах ужаса и удивления… Потом часть вторая, с фелляцией, и тут уж мою морду надо было видеть. Даже Лесбия высказалась на этот счет. : – Здорово, правда? – сказала Лесбия. – Или вам не нравится? Джон, вы такой страшила. Именно это я в вас и люблю. Честно. Ваша страхолюдность взывает к моему… это скучно. Давайте я ускорю, а потом перемотаю на начало. Или вам… да, похоже, совсем не нравится. – Мне нравится, когда в процессе, – отозвался я. – В процессе, а не потом. Как и во всех подобных случаях. – Оно всю дорогу крутилось. Система позволяет и одновременное воспроизведение, и потом. Фильм снова замедлился. На экране Лесбия молча шевелила губами, глядя прямо в камеру. Я же на секундочку втянул брюхо, глянул на Лесбию и снова уронил голову. О чем она говорила? Визуальный контраст. Юность и старость. Я свежа и чиста, как утро. Акт эстетической щедрости. Ясно-понятно. – Лесбия, а тебе вообще сколько? – В январе будет двадцать. – Господи Боже. Почему ты не дома с родителями? – С мамой мы на ножах, а папа умер. – Ладно. Сотри. – Ты о чем? – О пленке. Сотри ее. Сейчас же. – Нет, Джон, не сотру. Дело в том, что я ни с кем не сплю больше одного раза. А пленки храню на память. – Сотри ее. – Да пошел ты. – Кому сказано, сотри. – А ты заставь меня. Так что пришлось ее поколотить. Да-да, поколотить Лесбию Беузолейль. Ничего извратного, всего-то несколько затрещин и подзатыльников. Причем совершенно без энтузиазма; былой энтузиазм по этой части я несколько порастратил. Но знаете что. Ей понравилось. Да-да, я в курсе, что все мужики, которые поколачивают баб, говорят, что тем это нравится. И я никогда не мог понять, зачем они пытаются вешать эту лапшу. Мне всегда было кристально ясно, что бабам, которых я бил, это ни капли не нравилось. Если б им это было в жилу, на хрена тогда, спрашивается, их бить? Они терпеть этого не могут, и каждый раз потом приходится из кожи вон лезть, цветов покупать до дури и клятвенно обещать, что больше – ни-ни. Может, мне просто не те бабы под горячую руку попадали. Некоторым это действительно нравится. Нынче в любой области человеческой деятельности найдутся свои энтузиасты. Лесбии это понравилось. Точно могу сказать. Откуда я знаю? Дело в том, что когда она стерла запись (я уже крепко держал ее за горло), то призналась, что любит сильных мужчин, и попыталась затащить меня обратно в койку. – Ну да, конечно, – сказал я. – Если будешь хорошо себя вести, я, может, подкину как-нибудь свое грязное белье. Теперь слушай. Хватит с меня твоих завиральных идей. Ты актриса. Так что будь добра отныне и впредь заткнуть свой хорошенький ротик и делать, как скажет папочка. – Хорошо, хорошо. А теперь залезай в кровать, страшила. Но я заставил ее одеться и сводил в кино. Потом пицца и долгие разговоры за жизнь. Я сказал, что между нами все кончено. Что я не хочу ставить под угрозу наши рабочие отношения – наше творческое сотрудничество. Филдинг Гудни поправил манжеты и отхлебнул вина. Неожиданно хохотнул, широко раскрыв рот. Обычная крахмальная скатерть и лакеи в смокингах, меню в бахромчатой папке и аппетайзеры по двадцать баксов, крупные мафиози и сомнамбулические топ-модели – все как обычно. Я сделал свой выбор; это было единственное блюдо, название которого я мог произнести. Кстати, один-ноль в мою пользу. Гопстер в свое время думал, что стерлядь рифмуется сами знаете с чем. Если время – деньги, то с фаст-фудом экономишь и то, и другое. Мне нравятся эти шикарные местечки в шикарном Нью-Йорке, но мое брюхо искренне возмущалось, требуя привычного дерьма. Скоро я все же сделаю фаст-фуду ручкой и начну жить по средствам. – Что ты сделал с Лесбией? – спросил Филдинг. – Прочитал ей небольшую лекцию, – скромно сказал я. Вообще-то у меня было подозрение, что Филдинг имел аналогичный опыт. «Филдинг! – в какой-то момент сказала Лесбия. – Да он просто извращенец». Но почему-то я не стал выпытывать у нее детали. Наверно, опять же из скромности. – Что бы там ни было, но продолжай в том же духе. Пока ты отсутствовал, она пыталась качать права. Они все пытались. А сейчас? Как шелковые. Абсолютно все. Не знаю, Проныра, как тебе это удалось- но факт. Лорн и Кадута от тебя без ума. Даже Гопстер считает, что ты милашка. И как мне это удалось? Понятия не имею. Кинобизнес- это удача пополам с анархией. И вот я стоял на грани великих свершений – собственно, вцепившись в ограждение, – причем ни в одном глазу. – Дело в новом сценарии, – сказал я. – Да, сценарий выдающийся. Ты об этом парне можешь что-нибудь сказать? Он точно писатель? Не пиарщик там, не вудуист, не психотерапевт? – Чего? Филдинг пожал плечами. – Он выдающийся манипулятор. Взял сценарий Дорис и просто залил тоннами елея. – Но в этом-то вся и прелесть, – сказал я. Мартин действительно почти не тронул сценарий Дорис Артур. Не считая буквально нескольких конструктивных поправок, костяк остался фактически в неприкосновенности. Сущность персонажей была такой же низменной и продажной, а сюжет – таким же рисковым и безрадостным. Мартин лишь наложил систему длинных, безудержно хвалебных монологов, организованных в порядке строгой очередности. Как же он это называл… вспомнил – апологией. Так, например, после того, как Лорн выкатывается под градом насмешек из супружеской спальни, плодовитая, но бездетная Кадута, кривясь, разглагольствует о своей неспособности удовлетворить такого неутомимого самца, как ее муж. Или вот: после того, как Гопстер поколотил Лесбию, та рассказывает Кадуте, что специально спровоцировала этого своенравного мечтателя и поэта, дабы вызвать желанный эмоциональный отклик, а сам Гопстер признается Лорну в трагической предрасположенности мужчин делать больно той, кого любишь. И так далее. Согласен, на бумаге оно выглядело довольно странно, и «Плохие деньги» (новое название) разрослись до редкой неудобочитаемости. Но все монологи пойдут под нож в монтажной (если вообще будут сняты), так что беспокоиться не о чем. – Снимаю шляпу, – признал Филдинг. – Это ж уметь надо, так запорошить глаза. Почти порнография. Он говорил с грустью политика, видящего, как его электорат незначительно, но редеет. – Как там Дорис? – спросил я. – Неплохо. У писателей, – рассеянно произнес он, – и так слишком много власти. Ну ладно, Проныра. Дальше рассчитывай, в основном, на себя. Я займусь чисто администрацией. У меня уже куча проектов на те избыточные средства, которые натекли от «Хороших денег». Пардон – от «Плохих денег». А бабки все сыплются и сыплются. Так что начинай думать о втором фильме. – Серьезно? – Проныра, скажи этим своим ассистентам-операторам, чтобы летели сюда. Цвет надежд- зеленый. Берешь чек и пишешь любую цифру. Кстати, пока ты не убежал, подмахни-ка пару бумаг. На улице неумолимо поджидал черный «автократ». Рядом в готовности замер шофер – другой шофер, но из той же усатой, в мешковатых костюмах, шоферской братии. Филдинг помахал ему, взял меня под руку, и мы отправились пешочком в обход квартала. Телохранителя на этот раз не было. Второй номер расчета – это роскошь, архитектурное излишество, и даже Филдинг иногда экономил, как делают все толстосумы. Правда, водила был при пушке – под мышкой у него бугрилось, как от пухлого-препухлого бумажника. – Кого боишься? – на ходу спросил я Филдинга. – Бедных, – ответил он, пожав плечами. Так что я задал второй вопрос: а зачем тогда лимузин? Филдинг лишь глянул на меня скептически. Кажется, я знаю зачем, подумал я. Шик-блеск и вся эта аура стоят уличной враждебности. Может, это даже входит в комплект поставки – прямота, завораживающая брутальность денег. Мы завернули за угол, побеседовали еще немного, и потом Филдинг залез в машину, медленно упал на сиденье. Я зашагал к отелю. Хотеть кучу денег- это не для слабонервных. Все знают, что заработать кучу денег – занятие не для слабонервных. Но хотеть этого – тоже не для слабонервных. Для имущих деньги значат ничуть не меньше, чем для неимущих. Так написано в «Деньгах». И это правда. Существует некий общий резерв. Если вы хотите оттяпать от него здоровый кусок, тем самым вы стремитесь перетянуть одеяло на себя. Я все еще не понял, слабонервный я или нет. Посмотрим. Я только уверен, что деньги очень много для меня значат. Мартина дала мне «Деньги» и еще несколько книжек – «Фрейд», «Маркс», «Дарвин», «Эйнштейн» и «Гитлер». В «Деньгах» масса всего интересного. Например, что плохие деньги вытесняют из обращения хорошие. Закон Грэшама. Чеканить на монетах профили монархов придумали правители, чтобы потешить свою манию величия. Когда Калигулу наконец замочили, то всю денежную массу пустили в переплавку, настолько его рожа всех достала. Чего только ни использовали в качестве денег – и мясо, и бухло, и, разумеется, баб, и всякие боеприпасы. Вот такие рыночные силы я понимаю. При царе Горохе мне было бы куда легче. Вы могли бы расплачиваться со мной не деньгами, а всем этим добром – плохими деньгами. Иногда при чтении «Денег» мне становится немного странно, немного не по себе. Похоже на тот момент, на Девяносто пятой, когда Дорис Артур шепнула мне что-то непростительное. У меня возникает ощущение, как будто во всем есть свой скрытый мотив. И вы в курсе, правда же. Вы прекрасно в курсе. Ничего не понимаю. Ну да как-нибудь пойму. Я шагал к отелю. Здесь по вечерам люди отбрасывают совершенно другие тени. Фонари ниже, и тени, соответственно, внушительнее. В болезненно-бледном Лондоне желтые фонари торчат на высоких столбах, так что тень короче, нежели сам человек, которого она преследует, опережает, гонит, которому наступает на пятки. Когда я отворил дверь номера, телефон уже трезвонил. Я почти не сомневался, кто это решил пришпилить меня во тьме- кто-то, мне совсем не знакомый, да и вам тоже, но все равно решил пришпилить. – Правда, он прелесть? – сказала Мартина Твен в первый мой нью-йоркский вечер. – Вся жизнь сразу так изменилась, даже не верится. Не понимаю, как я раньше без него обходилась. А теперь прихожу домой, и он тут сидит. И ночью с ним так уютно. Правда, очаровашка? – Красавец, – подтвердил я. – А ты выглядишь не очень, – сказала она. – Прости. Бедняжка. – Угу. Тяжелая была неделя. С моего последнего приезда Мартина успела обзавестись абсолютно безмозглым псом (или абсолютно безмозглым большим щенком) – черной восточноевропейской овчаркой с рыжевато-коричневым чепраком и умильно сведенными рыжевато-коричневыми бровями. Она подобрала его на Восьмой авеню, где тот нарезал отчаянные круги, без хозяина и без ошейника; на псине места живого не было – от укусов других собак, от случайных пинков и затрещин двуногих хищников с Двадцать третьей стрит. Мартина за шкирку привела его к себе домой и вызвала ветеринара. Тот прописал курс антибиотиков, и около недели щенок был совершенно никакой – не вставал с подстилки, любую жратву тут же выдавал обратно. Во что сейчас верилось с трудом – глядя на этот здоровущий тайфун благодарной истерии. Звали его Тень, а полностью – «Тень, попадающаяся на глаза» (старое индейское имя, апачское или шайенское). Я одобрил такой выбор, от всего сердца одобрил. Зачем называть собаку Черныш или Барбос. Или там Найджел или Кейт. Собачьи имена должны отражать мистическую драму жизни животных. Тень – замечательное имя. Понятное дело, он проникся ко мне с первой же минуты – собаки всегда так. Подозреваю, дело в том, что я неистощимый кладезь интересных запахов. Я тоже к нему проникся. Другого такого живчика еще поискать. Тень все не мог поверить своему счастью. Даже в самых сладких щенячьих снах на Двадцать третьей он и не догадывался, что жизнь может повернуться настолько удачно: двухэтажная квартира на Банк-стрит с мягкой подстилкой, любимой и любящей хозяйкой, жратвой до отвала и красивым новеньким ошейником из кожи со стальными накладками, который во всеуслышание провозглашал, что теперь за псиной стоят деньги, и пусть только кто-нибудь попробует сунуться. – Действительно красавец, – проговорил я. Мартина была довольна. Она коснулась моей руки и ушла наверх переодеваться, по пятам преследуемая Тенью. Потягивая вино, я вышел на террасу, поздоровался с пчелами-марионетками и стал наблюдать за нью-йоркскими птицами, этими старыми аферистами. Итак, Мартина. Она не знала ничего – Осси просто уехал в Лондон, как он это часто делает. И в моем рукаве затаился крупный козырь – знание. Как мне открыть этот козырь? Открывать ли вообще?.. Размышляя на эту тему, я сперва выработал следующую стратегию: подождать, пока Мартина не продемонстрирует признаки депрессии, апатии – и тогда оглоушить ее новостью, как обухом по голове. И, конечно же, она растает в моих объятиях, ну вы понимаете, вся в слезах и смятении. Но увидев ее – этот рот, эти глаза, такие человеческие, – я усомнился в осуществимости своего плана. Эй, вы, там, девицы, к вам обращаюсь. Как мне сыграть этот козырь? Подскажите. Выложить все начистоту, как мужчина… э-э, женщине? Или попробовать заодно немного подомогаться, чисто по-дружески? Или вообще промолчать в тряпочку? Последнее, честно говоря, как-то неэкономично. Хотелось бы, так сказать, вернуть хоть часть вложений. По-моему, мне причитается… Черт, да передо мной моральная дилемма! Что с ними вообще делают, с моральными дилеммами-то? Я уже совсем заморочился с этой критикой, со всеми оговорками. Я думал, что это будет просто – рассказать Мартине Твен. Я думал, это будет раз плюнуть. Но я представляю ее лицо, когда режу правду-матку. Я представляю собственное лицо, когда режу правду-матку. Я думал, это будет просто. Это будет тяжело. Я решил. Все слишком сложно. Ничего я ей не скажу. Знаете почему? Потому что все слишком сложно, а думать лениво. Ровно в этот момент на террасу выскочил Тень. Он устремился прямым ходом ко мне и стал жадно обнюхивать мою задницу. Ничего не имею против, но мою личную гигиену это характеризовало не самым лестным образом. Я поднял руку – предупреждающе, не более того, – и Тень заерзал на брюхе, перекатился на спину, отвернув голову и подобострастно скрючив лапы. Я понял, что когда-то этот пес очень боялся кого-то похожего на меня, такого же большого, нервного и бледного. Я сел на корточки и почесал его теплое пузо. – Нюхай сколько влезет, – проговорил я. – Нельзя, чтобы ты меня боялся. Не потерплю. Выпрямившись, я увидел в дверном проеме Мартину, которая с любопытством нас разглядывала. Ближе к концу обеда в типичном для Виллидж салатном баре, где все официанты похожи на зубных техников, еда гарантирует вечную жизнь, а из туалетной раковины растет раскидистый дуб, я сделал нечто совершенно нетипичное. И я не был пьян. Стиснув зубы, я поглощал один стакан (емкостью с биде) белого вина за другим, и ничего крепче. Я накрыл ее руку своей на деревянной столешнице и произнес: – Может, ты немного разочарована. Только не пойми меня неправильно. Я могу так говорить, потому что давно растерял в своей жизни всякие ориентиры. Но ты-то надеялась, что у тебя все будет ясно и просто. Рассчитывала на это, даже исходила из этого. Или нет. Или совсем наоборот. Не понимаю, о чем это я. Я действительно не понимал. Это был один из моих голосов. Я часто не вижу причины, почему бы не высказаться, при том, сколько голосов звучит у меня в башке. Она шевельнула прижатой рукой, так что я закурил, а она ответила: – По-твоему, я разочарована. Нет, не думаю. Не больше прочих. На лице ее было удивление. Что еще? Недоверчивая, еще нерешительная радость и сосредоточенность, вызванные осознанием того, что кто-то думал о ней, думал… ну, по меньшей мере, последовательно. Согласен, это не много, основание для любви самое шаткое. Но для любви, определенно для любви. – Я и не критикую, – сказал я. – Уж не мне критиковать. Я-то с самого начала был анекдот ходячий. В отличие от тебя. – В конце концов все и вся сводится к анекдоту. Угу, подумал я и хлопнул по лбу ладонью. Это была большая ошибка, хлопок по лбу. Должно быть, меня изрядно перекосило, потому что сорванцовская улыбка Мартины расплылась совсем уж до ушей. В моих ночных снах наяву ее лицо часто представлялось волшебным фонарем, такое человечное, исполненное запертого света. – Ну сколько можно, – сказала она. – И за что тебе такие страдания. – Понятия не имею. Смех, да и только. Я быстро извлек бумажник из кармашка на сердце. Но Мартина успела перехватить счет, и я заметил, что ногти ее совсем не похожи на селинины. Мартинины ногти были некрашеные, обкусанные. – За все уплочено, – произнесла она, имитируя какой-то акцент. Дальше дело не пошло. Она так ничего и не узнала. Может, и не надо ей знать. В конечном итоге все свелось к деньгам – да-да, к ним, родимым. Если у Осси до хрена бабок, а у него именно что до хрена, то отслюнить несколько тонн в год ему раз плюнуть. Видимо, они договорились, что он по-прежнему будет заскакивать к Селине на огонек, когда в городе. Нет, но везет же некоторым. Его прикид, манера всегда меня раздражали – актер по жизни. Нет, но каков везунчик. Представьте только. Мартина в Нью-Йорке следит за порядком в его дуплексе, обихаживает его дружков-толстосумов, а, может, почем я знаю, и выматывает из него каждую ночь все жилы, в лучшем смысле. И через пару недель такой лафы он перепархивает на другую сторону Атлантики, где трахает Селину до размягчения мозгов. Возмутительно! Просто скандал. Но деньги – это тоже скандал. Против международного финансового заговора не попрешь. К нему можно только присоединиться. Мы с Мартиной прогулялись до дома, а потом на пару выгуляли Тень. Приступ головокружения прошел, и я был снова я, мое привычное я – планировал чмокнуть Мартину в щечку, обронить на прощание пару-тройку зловещих намеков, и всё, и в обратный путь. Подстегиваемый потоком впечатлений, лихорадочно снимая в ускоренной перемотке фильм своей жизни, Тень изо всех сил тянул поводок, нетерпеливо исследовал пределы досягаемости, а также пределы запаха, зрения и слуха. Потом на секунду замер в хлюпающем полуприседе и сделал свое большое собачье дело, Я даже позавидовал этой его легкости – без «Морнинг лайн», сигареты, кофе и бездны терпения мне в таких случаях не туды и не сюды. – Молодец, хороший мальчик, – проговорила Мартина. – Это еще что? – Специальный совочек. – А, ну да, – отозвался я. – Ручная дерьмочерпалка. Вы, американцы, вообще даете. Ну хватит, ты что, серьезно собираешься… Ну хватит же. – Тут с этим строго, – сказала она. – Могут и шум поднять. – Эка невидаль, собачья какашка. Подумаешь. – Неправда, она очень токсична, а на улице дети играют. Собачьи какашки заразны. – А что не заразно? Если подумать, то все заразно. Этот твой совочек – наверняка. Может, дети тоже заразны. – Смотри, – произнесла она. На огибаемом таксомоторами углу Восьмой авеню Тень замер как вкопанный. Взвизгнул. Уставился по азимуту греха и смерти Двадцать третьей стрит, Челси, конца света, где все как с цепи сорвались, где все без намордников. На Двадцать третьей ни ошейников, ни поводков, ни кличек. Тень чихнул, потянул поводок, заскреб лапой морду. Вид у него был голодный и озадаченный, на мгновение волчий, словно в крови проснулся зов предков. – С каждым вечером оно становится слабее. Но иногда он очень сильно тянет, и такое впечатление, что хочет убежать. – Убежать от тебя? Да брось ты. Он что, себе враг? – Но это его натура, – сказала Мартина, и вид у нее тоже был озабоченный, неуверенный. Мы попрощались. Провожаемый ярким безутешным взглядом Тени, я поймал такси и произвел посадку. Без происшествий. Один бар, одна рюмка и затем гостиничный номер, где меня терпеливо ждал телефон и встречал приветственным зуммером, терпеливым и занудным, как боль. У меня огромная задолженность, я столько всего не рассказал еще об этом психе, который мне названивает. Задолженность определенно надо бы ликвидировать, но беда в том, что никак себя не… Ладно уж, заставлю. Вдруг до вас дойдет, к чему все это. До меня никак не доходит. Когда все так здорово налаживается, когда жизнь так кипит и бьет ключом, тоненький голос на другом конце провода – это просто голос уличного шума, эфирного лепета, голос неведомых земляшек, вечно опаздывающих, завсегдатаев хвостов очередей, и смысл их слов срывается с крючка. Да и нечего там ловить. По меркам угрожающих телефонных звонков, эти угрожающие телефонные звонки кажутся сравнительно дружелюбными. В Калифорнии лица, осужденные за вождение в пьяном виде, обязаны посещать собрания обществ трезвости, клубов бывших алкоголиков и тому подобное. Наказание скукой. Иногда от этих звонков у меня такое же чувство, хотя я всегда пытаюсь привнести оживление. – Как там поживает твоя подружка? – давеча поинтересовался я у него. – Какая еще подружка? Ну и тормоз, а? Да я этого козла в два счета за пояс заткну. – Высокая, рыжая, злоупотребляет помадой. Она еще тогда все время вылизывала мне ухо, в кабаке напротив от «Зельды». Он был явно озадачен. – Ты это помнишь? – А как же. – Ты не помнишь, что она тебе говорила. Я точно знаю. – Откуда? – Потому что ноги твоей тогда в Нью-Йорке не было бы, вот откуда. Ты бы не осмелился вернуться. Никогда. Торчал бы в Лондоне со своей рыжей крошкой и носа не высовывал. Я был озадачен. – У тебя что, и в Лондоне филиал имеется? Никогда бы не подумал, что ты знаешь, где это. Или что вообще слышал название. – Великан, – произнес он. – Карлик, – ответил я. Периодически у меня возникает ощущение, что Телефонный Франк инвалид, причем не только ума, что в чем-то он физически неполноценен. Уж всяко хотелось бы на это надеяться. – Когда-нибудь мы встретимся. – Я в курсе. – Когда-нибудь мы встретимся. И тогда… И напоследок он обычно выдает пару-тройку низкобюджетных угроз и рыков. Он как тот дешевый громила, которого папочка на меня предположительно науськал. Таких невозможно принимать всерьез. За ними не стоит денег. Но он звонит снова и снова. Теперь он звонит все чаще, особенно поздним вечером, когда мне тяжело отличить его голос от всех других голосов. Этих голосов столько… Одним больше, одним меньше – вреда не будет. Хотелось бы надеяться, что не будет. Ну, в крайнем случае, чуть-чуть. Теперь все на мази – без вариантов, на мази, – стоило только мне разобраться наконец с Гопстером. Он стал совсем как шелковый. Даже согласился поменять имя. – Давид Джи, – предложил он под занавес нашей долгой беседы. – Что скажете? Был же Малькольм Икс. – Кстати, – вдруг пришло мне в голову поинтересоваться, – а среднее-то имя у тебя есть? – Есть. Джефферсон. Матушке эта тема не нравится, с сокращением. Она говорит, что я отступаюсь от веры. – Ни хрена подобного, – объявил я. – Для друзей ты как был, так и останешься Гопстер. Малыш, считай, что заново родился. Давид Джи – просто идеально. Обстоятельства сделали все за меня. Вчера во второй половине дня я подъехал на «Ю-Эн Плаза» обсудить сценарий – и миссис Гопстер открыла мне дверь, прижимая к носу окровавленный платок. Она старательно прятала взгляд, но я заметил вокруг глаз чернющие синяки. Точно – ей крепко вмочили по переносице, причем совсем недавно. Повеяло мордобоем, парафинно-бытовым, и меня бросило в жар. – Ой, – произнес я. – Вам помочь? Я протянул к ней руку, но миссис Гопстер стыдливо отмахнулась. Ее крохотная фигурка показалась мне еще более скукожившейся. За ней, в глубине кухни, я увидел мистера Гопстера – в жилетке и с банкой пива тот растекся в кресле перед телевизором. Он окинул меня тем же взглядом бешеного быка, ткнул пальцем в испещренный заботами лоб и беззвучно произнес: «Пх!». Давида я обнаружил в темной пропыленной гостиной на другом конце квартиры. Сложив руки, он сидел на краю стола, его мускулистое лицо было неестественно спокойно. – Давид, что стряслось? – Яубью его, – без выражения проговорил он. – Я убью его, – серьезно, раздумчиво подтвердил он и направился к двери, ко мне. Я придержал его за плечи – таки да, он весь был, как взведенная пружина. И сомневаться нечего, он действительно может убить. Вряд ли убьет, но спокойно мог бы. Я увидел свой шанс и решил не упустить, из меня так и брызнуло красноречие или авторитетность, короче, высокий стиль, без которого с актерами не управиться. Потом я услышал собственный крик: – Нельзя! Ты не должен его убивать! Он- это ты. Твой пахан – это ты, и ты – это твой пахан. Ты лучше, но когда-нибудь ты будешь таким же – и брюхо, и жилетка, и пиво, весь комплект. Никуда ты от этого не денешься. Даже когда он умрет. Я знаю, что говорю. У меня тоже есть пахан. – Вы хоть понимаете, как это мучительно?! – Вот и расскажи. Прямо сейчас. Он вдруг хныкнул, совершенно по-детски. Лицо его скривилось от натуги, но все же наконец он выдавил: – Это как с моим именем. Это как… что бы я ни делал, сколько бы ни зарабатывал, как бы ни играл, меня всегда держат за идиота. Как в анекдоте. – Малыш, мы все как в анекдоте. Самое типичное ощущение двадцатого века. Все мы ходячие анекдоты. Давид, с этим надо просто сжиться. Не жизнь, а анекдот, сечешь? И мы три часа проговорили в этой темноте, я и мой младший кровный братишка. – Филдинг, а у тебя когда-нибудь бывает такое ощущение? – Пожалуй, что и нет, Проныра. Но мне же всего двадцать пять, и пока у меня никаких проблем с родителями. Зарекаться боюсь, никуда от этого дерьма, наверно, не денешься, в конечном-то итоге. Расскажи-ка, Джон. Мне любопытно. Мы закруглялись с бумажной работой в нашей мансарде. Тоскливо, но не особо утомительно – я просто сидел за столом и подмахивал документ за документом. Филдинг успел учредить компанию – ТОО «Плохие деньги» – и нанял трех девиц плюс рассыльного. Они работают этажом ниже. Еще почти каждый день приходит законтрактованный юрист. – Выпьешь? – Нет, спасибо. – Скажи-ка, Джон. Что ты делаешь в Нью-Йорке, когда приспичит по бабам? Только не говори, что блюдешь верность той своей вертихвосточке. – Селине? Ну, – хитро сощурился я, – она знает, как меня ублажить. Мне хватает. – Слушай, есть одно предложение, можно на пару. Заведение на Пятой авеню. Первым делом – амброзия со льдом. Потом царица Савская заводит тебя в свой будуар и руками, губами, всем чем может делает тебе такую эрекцию, какой отродясь не бывало. Какой отродясь не видел. Опускаешь взгляд и думаешь: мать-перемать, это еще чье? Поднимаешь взгляд, а панели в потолке расходятся. И знаешь, что оттуда? – А оттуда хлобысть – и тонна дерьма. – Ну черт возьми, Проныра, как можно быть таким неромантичным? Так вот, потолок раскрывается, и к тебе на шелковом канате спускают натуральную принцессу, всю в масле. Она делает шпагат. Понимаешь, о чем я? Вы стыкуетесь, ну, на полдюйма. Потом заходит трехсотфунтовый сумоист, берет ее за ногу и закручивает, как волчок. – Господи Боже. – Штука баксов сеанс. Хорошо будет смотреться в расходной ведомости. Вот это, Проныра, досуг. Что скажешь? Можем сейчас заехать. – Звучит заманчиво, но все-таки без меня. – Если хочешь шоколадку, то есть одно местечко, «Эфиопия». На Мэдисон-авеню. Первым делом… – Не рассказывай. У меня на сегодня уже забито. – Да? С кем-нибудь, кого я знаю? – Да нет, не знаешь. Вы могли заметить, что, не считая отдельных случайных рецидивов, я перестал материться. Я вообще много чего начал прекращать. Все мои вредные привычки получили вышку – мат, драки, битье женщин, курение, пьянство, фаст-фуд, порнография, азартные игры и дрочилово, – все они дрожмя дрожат по камерам смертников. Сами знаете почему. Это мой новый курс… Перестать материться оказалось проще всего. Раз плюнуть. Без драк и без битья женщин я тоже как-нибудь переживу. Что до курения, то каждый раз, щелкая зажигалкой, я спрашиваю себя: «Так ли уж необходима тебе эта сигарета?» Пока что ответ неизменно утвердительный, но я ж еще только начинаю. Аналогично, когда вы запойный пьяница, то бросить пить очень тяжело. Я уже предчувствую, что бросить пить – это будет проблема. С фаст-фудом правило такое: я устраиваю один пир горой в сутки, кроме особых дней, когда я сверх обычного голоден. С азартными играми в Нью-Йорке и так не больно-то разгуляешься. То есть, наверняка где-нибудь тут должны быть игорные притоны, но мне их никак не найти. Я все тут вверх дном перерыл – но нужных притонов не найду, хоть ты тресни. Что касается дрочилова… Я с малых лет наводил справки и вот к какому выводу пришел: дрочат все. Маленькие девочки, викарии, ваш покорный слуга, да и вы сами. (Кстати, а сколько вам уже стукнуло? Братан, собери волю в кулак. Хватит, сестричка, пора завязывать.) Я вот завязываю. А вы? Согласен, проект в моем случае довольно долгосрочный, но предварительно я решил отказаться от видеопособий. А это уже половина дела. Без порнографии, какой, спрашивается, смысл дрочить? Но я, можно сказать, рассчитываю на победу. Я практически уверен, что смогу сделать всей этой дряни ручкой. В конце концов, я же перестал материться, и ничего. На черта они нужны, эти дурные привычки? Какой в них прок? Решено, это в моих силах. Собственно, я убежден, что не так уж это будет и тяжело. Беда лишь в том – именно здесь, возможно, корень всех моих проблем, – что я жуткий лентяй. Чувствуя себя на зависть энергично и систематично, я последовал совету моего продюсера и начал репетировать с исполнителями главных ролей по парам – Лорн с Лесбией, Гопстер с Кадутой, Лесбия с Гопстером, ну и так далее. В плане человеческих отношений результат был следующий. По крайней мере, вначале, пока меня не осенило. Кадута с Гопстером – неплохо. Лесбия с Лорном – плохо. Лорн с Кадутой – очень плохо. Гопстер с Лесбией- чрезвычайно плохо. Лесбия с Кадутой – в высшей степени плохо. Но хуже всего, самыми утомительными и затруднительными были очные ставки Лорна с Гопстером. Дамы-то наши хоть использовали свои дамские стратегии, сравнительно изящные. Дамы-то хоть не грозили мордобоем. С Лорном и Гопстером я должен был изображать психиатра и лизоблюда, а также рефери – причем одновременно… По настоянию Лорна первая сессия состоялась в его пентхаусе на Пятьдесят восьмой стрит. Мы пытались отрепетировать сцену, где Гопстер говорит Гайленду, что знает насчет Любовницы и все расскажет Матери, если Лорн не согласится обтяпать дельце с героином. Давид сидел напротив Лорна и, перекосившись от отвращения, зачитывал свои строчки. Лорн выслушал его, повернулся ко мне и произнес: – Джон, с какой стати я должен все это выслушивать? И от кого? В моем собственном доме! Гопстер, потупившись, промямлил, что для него это трудная сцена, поскольку он всегда терпеть не мог отца. Лорн парировал заявлением, что всегда терпеть не мог своего сына (бухгалтера средних лет, как я впоследствии выяснил). Потом Лорн обвинил Гопстера, что тот замышляет перетянуть одеяло на себя, украсть его, Лорна, фильм. Гопстер выступил с контробвинением, будто Лорн пытается превратить «Плохие деньги» в очередной гайлендовский буксир. Последнее замечание было, по-моему, явно неуместным. Да черт побери, подумал яс этим сценарием даже «фиаско» не превратишь в гайлендовский буксир, при всем желании. Лорн сказал, что он сильнее Гопстера – да, и вообще круче. Гопстер предложил ему доказать это. – Ну вот, Джон, – с торжеством повернулся ко мне Лорн, – этот гопник мне угрожает. И где? В моем собственном доме! Я понял, что для начала необходимо вытащить их на нейтральную территорию, перенести все репетиции в нашу с Филдингом мансарду. Потом возникла транспортная проблема. В самом начале Филдинг говорил, что нашим звездам будет предоставлено по «автократу». Я так и передал Гайленду, который заявил, что если Гопстеру дадут «автократ», то он, Лорн, не согласен на меньшее, чем «джефферсон саксес». Я передал это Гопстеру, который презрительно бросил, что будет совмещать дорогу на работу с утренней пробежкой, как всегда. Я вернулся к Лорну, который провозгласил, что будет совмещать дорогу на работу с плаванием, спринтом или тройными прыжками, пока случайно не обмолвился, что его скромные запросы вполне удовлетворил бы заурядный «тайгерфиш» или даже двухдверная крошка «маньяна». Сошлись мы все-таки на «автократе», но загвоздка была в том, что мне приходилось каждый день заезжать за Лорном в девять утра и переться восемьдесят кварталов по направлению к центру, и все это время Лорн не закрывал рта. Вскоре я выяснил, что с похмелья мне такого не потянуть. С похмелья это просто немыслимо. С каждой попыткой я все более убеждался, что это абсолютно невозможно. В первый же день, проторчав час в пробке на Лексингтон, шофер срезал через Парк, решил попытать счастья в царстве беспредела на вестсайдских авеню. Когда Гайленд заметил вокруг зелень или отсутствие бетона (примерно на полпути), он застопорился на полуслове и вскинул стиснутый дрожащий кулак. – Что такое, Лорн? – поинтересовался я. Но Лорн замер, как истукан. – Тормози, – рычаще выплюнул он, а машина тем временем выдавилась на Сентрал-парк-вест. Лорн упал на спинку, так и растекся от облегчения. – Только не через Парк, Джон, – хрипло проговорил он. – Ни в коем случае! Так ему и скажи. Сейчас пронесло, но впредь, чтобы с Гайлендом через Парк – ни в коем разе! Никогда! А в чем, собственно, дело, поинтересовался я. – Вертолеты, Джон, – объяснил он, уже успокоившись. – А-га, понятно, – сказал я, и мы поехали дальше. Но в мансарде все шло как по маслу, как по писаному. Стоило мне только понять одну поразительно простую вещь. Чего каждому из них хотелось, это сидеть целый день развесив уши и внимать беспардонной лести – согласно распорядку дифирамбов, которые Мартин вплел в ткань сценария. Целый день – это, конечно, перебор, но часик-другой – как отдай. Мне даже смутно помнилось, что какую-то такую процедуру Мартин и предлагал. Поэтому начинал я, скажем, так: – Давид, попробуй-ка еще раз эту твою большую речь о Лорне. А потом: – Лорн, давай-ка опять прогоним эту твою речугу о Давиде. И пока один разливался соловьем, другой блаженствовал. Вскоре я стал начинать с этого все репетиции, плюс опробовал схему на девочках, и с тем же успехом. Размякнув, досыта наевшись клейкой залипухи, актеры с новыми силами набрасывались на язвительный, брызжущий злобой диалог, который давал им шанс высказаться друг о друге начистоту. А высказать было что, и чем дальше, тем больше, но сценарий и это учитывал. Наши звезды стали такое выдавать!.. Особенно мальчики. «Плохие деньги» будет очень необычный фильм, что да, то да. Когда вы последний раз видели картину, где все главные персонажи были бы выставлены такими тусклыми ротозеями, такими бездумными слабаками? Вот уж реализм так реализм. Мое уважение к Мартину Эмису не знало границ. Были, конечно, и проблемы, а чего еще ждать в городе, который весь сплошная проблема. Например, заехав к Лорну сегодня утром, я обнаружил великого человека в чем мать родила и в жестокой хандре. – Такого с ним еще ни разу не было, – сообщила Среда, выглядевшая в прожекторах дня, как минимум, на поколение старше. – Он даже сока своего не хочет. Неподалеку со скорбным видом маячил здоровяк Бруно. Я позвонил Филдингу, обрисовал ситуацию и сказал, чтобы тот ехал к Гопстеру с миротворческой миссией. Затем поднялся прямо к Лорну, в бордельный шик-блеск его спальни. Тот сидел нагишом на кровати, тупо уставившись в стену. Через час-другой он наконец раскололся. – Давай без обиняков, Лорн, – сказал я ему. – Будет только легче. Давай, считай меня своим другом – и поклонником. – Джон, дело вот в чем. Никто этого еще не знает. Ни одна живая душа, Джон, во всем мире. Кому бы это пришло в голову? Но это правда! Дело в том, Джон, и я знаю, вы никогда не поверите, но дело в том, Джон, что я очень неуверенно себя чувствую. Джон, я полный невежда. Я ничего не знаю. И потому чувствую себя очень неуверенно. Бедняжечка, подумал я. Что бы Лорн, интересно, делал, если бы каждый день на него не сыпалось штук по тридцать? Впрочем, я знаю, что бы он делал. Бегал бы с воплями по Бродвею. Яположил руку ему на плечо. Меня вдруг осенило, что я должен сказать. – Господи, Лорн. Если уж ты чувствуешь себя неуверенно, на что тогда надеяться нам, простым смертным? Он поднял на меня взгляд, моргающий, нерешительный, и лицо его просветлело в мгновение ока, словно у ребенка. – Джон, – выдохнул он через нос, – знаете что?.. Поехали снимать кино. После мучительных маневров на Сентрал-парк-саут мы глухо завязли в одном из околобродвейских проулков. Лорн распинался о своих театральных успехах, о своей любви к сцене и прочей лабуде, когда мы осознали, что давно слышим тихий, но настойчивый стук-перестук, звон монетки о стекло. Лорн упал на брюхо, как Тень. – Отбой тревоги, – произнес я. В соседнем таксомоторе сидела Дорис Артур и улыбалась. Лорн, успокоившись, выпрямился. Он глянул в окно: а-га, красивая девушка, и глаз с него не сводит. Он ослепительно улыбнулся и послал ей воздушный поцелуй, затем с робким удовлетворением повернулся ко мне и рассеянно сделал ручкой Дорис, которая пронзила меня зловещим взглядом, а когда ее такси дернулось занять открывшуюся в соседнем ряду дырку, закатила глаза и вывалила свой чистый язычок, изображая крайнюю степень идиотизма или неизлечимое безумие, или сознательное подчинение психованной власти. На сердце у меня мурашки забегали, по лысине кошки заскребли. С чего бы это? К серьезным напиткам я уже три дня как не притрагивался. Без серьезных напитков можно и обойтись, если вливать в себя чертову уйму пива, шерри, вина и портвейна и если потом справиться с особо тяжелым похмельем. Наверно, у меня было особо тяжелое похмелье. Через несколько минут мы тряслись по ухабам Девятой авеню, поблизости от Мартины, и я ощутил… ощутил всю пользу этого, всю питательность. Черт побери, это было все равно что вгрызться в яблоко, схрумкать его ровными сельскими зубами. Я теперь звоню ей с работы, каждый день. О чем только мы ни болтаем. Сегодня вечером мы встречаемся. Предстоит поход в оперу, мне. «Отелло». Я с радостью предвкушаю. Ни разу в жизни не был в опере. Как вы думаете, мне это может понравиться? С Мартиной я чувствую себя сильнее. Почему с Дорис я сразу слабею? Похожее ощущение у меня бывает, когда читаю «Деньги». Ячитал «Деньги» и заглядывал в остальные книжки, которые мне дала Мартина. Эйнштейн. Вот кому надо отдать должное. Таращиться в мир и раскрыть его заговоры, выведать тайны Старика. Дарвин тоже. Фрейд, Маркс – какие колоссальные отгадчики. И не думайте, что я забросил художественную литературу; сейчас вот читаю «Над пропастью во ржи»- первоклассная, по-моему, вещь, здорово написано, очень мощно. Что касается Гитлера, то я просто в ужасе. Не могу, блин, поверить. Это ж надо, так размахнуться. А я еще думал, что я агрессивный. У них там что, совсем крышу срубило, или они просто не просыхали, все эти немцы, в тридцатых-сороковых. Ну как это можно было слушать такого ублюдочного психа, крысеныша? Я в ужасе. Не могу поверить. И вы хотите сказать, что все это правда? Что до оперы, то у них там был гала-концерт или какое-то благотворительное представление внесезонное, короче, не хухры-мухры, так что я решил взять напрокат вечерний костюм со смокингом. Филдинг назвал мне одну точку на Лексингтон-авеню, куда я и устремился сразу после репетиции с Лорном и Кадутой, прикинуть наряд. – Ничем не могу помочь, сэр, – вежливо развел руками престарелый статист после пятнадцатого визита в кладовку. – Чего-чего? – Сегодня вашего размера нет. Извините. Я сдержался и в темпе вальса рванул в следующее аналогичное заведение. Потом в следующее. И в следующее. Господи Боже, подумал я, и ведь это, черт побери, Нью-Йорк, столица калорий, Жиртрестград, где мастодонты перекатываются, как бочки, по запруженным толпой тротуарам, и никто даже ухом не ведет, никто не тычет пальцем. Вон черномазая в бежевом брючном костюме, и рельефный контур нижнего белья проступает, как бечевка, крест-накрест опоясывающая пухлый сверток. А вон, кряхтя, переваливается пара свиных окороков. Им наплевать. Всем остальным тоже. В Лондоне стоило б такой горе мяса лишь нос на улицу высунуть, тут же вспыхнул бы натуральный бунт, революция хохота. Но здесь, в большом плавильном котле, странность как таковая – это еще не повод для смеха. Отсюда и проблема с чувством юмора. Если б оно у вас было, пришлось бы надрывать животики сутки кряду. Короче, мои метания завершились в убогой точке под названием «Большие люди» или «Хорошего человека должно быть много», или (точнее говоря) «Поперек себя шире», почти на границе с Гарлемом, и я с грехом пополам подобрал себе наряд среди жердей и орясин, пузанов и толстозадых, тяжеловесов и налившихся краской мордоворотов. На Банк-стрит я прибыл мокрый как мышь, с языком на плече, пересохшим горлом и жгучей потребностью отлить. Мартина тоже казалась расстроенной, и я глазом не успел моргнуть, как мы снова загрузились в лифт, потом в такси и тут же покатили. Мы опаздывали. Мартина, в угольно-черном платье с ниткой жемчуга на узкой колонне горла, избегала моего взгляда и резким неубедительным голосом сетовала на риск пропустить любовные дуэты в первом акте. Мой вечерний наряд она оставила без комментария – светло-лиловая двубортная тужурка, широченный галстук-бабочка, чем-то очень приглянувшийся мне розовый кушак, короткие лакированные гетры, – и я решил, что вполне вписался в образ. Светофоры, волшебным образом сговорившись, открыли нам зеленую улицу, такси изрыгнуло нас у самой лестницы. Как на школьном дворе после крупной шалости, в вестибюлях мы застали только перезвон колоколов, гуденье гудков и расфуфыренную цацу, которая с нами долго не чинилась – за рога, и в стойло. Не успев купить программку, отдавив большинство встречных ног и лишь чудом ни на кого не рухнув, мы протолкались на свои места в партере, как раз когда начало расходиться красное море занавеса. Какая все-таки затяжная вещь опера. Тянется и тянется – по крайней мере, «Отелло». Я так понял, предстояла еще вторая часть, но даже в первой события развивались ужасно медленно. Еще меня поразило, что «Отелло» – не на английском. Я все ждал, когда ж они оклемаются и начнут петь по-человечески, но нет; видимо, так и полагалось по замыслу- испанский там, итальянский или греческий. Может, подумал я, может, это какой-нибудь чисто междусобойчик с последующим фуршетом, слет латиносов и прочих пуэрториканцев. Но аудитория при ближайшем рассмотрении оказалась на диво разнородной, в этническом плане. То есть, все эти чуваки с бизоньими бородками и причесоном, как гусарский кивер, все эти двухметровые телки с ястребиным профилем и венерианским загаром- ну, то есть, американцы как американцы. С нехорошим предчувствием я завертел головой – и не обнаружил ни одного вечернего костюма. Дамы – да, прифрантились, и то чуть-чуть, но мужики все строго прямиком со службы. Так что я спокойно мог бы рогом и не упираться. Однозначно. Ни хрена удивительного, что Мартина так на меня окрысилась. Мне вдруг пришло в голову, что на сцене я смотрелся бы куда естественнее, чем в зале. К счастью, я, кажется, видел кино инсценировку «Отелло» или телеверсию, потому что, несмотря на всю свою тормознутость, музыкальный вариант почти не отклонялся от знакомого мне сюжета. Язык понятнее не стал, но развитие действия прослеживалось без особых затруднений. Черномазый генерал, весь из себя, прибывает в стародавние времена с назначением на какой-то остров и привозит с собой молодую жену, типа леди Дианы. Она потом начинает заигрывать с одним из его подчиненных, повесой и балагуром (я к нему сразу проникся). Короче, все как всегда. И вот, значит, она пытается конкретно запарить супругу мозги – то и дело вставляет словечко за своего дружка, какой он хороший-распрекрасный. Но об ее художествах пронюхал один местный чинодрал и решает заложить голубков генералу, авось чего отломится. Черномазый, однако, не хочет или не может поверить. Классическая ситуация. Правду говорят, что любовь слепа, думал я, ерзая в кресле. Честно говоря, меня занимали несколько другие соображения. Вечерок выдался потливый (одно слово – джунгли), и дряхлая театральная вентиляция не справлялась с нагрузкой. Я начал замечать, что мой прокатный смокинг источает впечатляюще откровенный аромат – не какой-то один запах, но смертоносную антологию жиртрестовских испарений, след тысячи потов, что сошли с предыдущих пользователей и сойдут со следующих. Эй вы там, в заднем ряду, с подветренной стороны, неужто ничего не учуяли? Мартина и та уже стала хмуриться, дергать носом. Стоило мне заерзать, как смокинг выбирал очередную ядовитую аналогию из своего колчана. Если это не обонятельная паранойя, то набор складывался полный: пепельницы, взрывы скороварок с супом, кабинки порноцентра, журнальный глянец, винный перегар. Да уж, эта промокашка послужила самым забористым, самым закоренелым толстякам, безнадежно погрязшим в пучине порока. Я почесал нос. Ф-фу. Правая подмышка снова подпустила шипунка. Мартина повела носом и вздрогнула. Главное – не делать резких движений, подумал я и попробовал погрузиться в транс. Судьба даровала мне еще одну причину не рыпаться. Надобность отлить – более чем насущная час назад, когда в такси я одержимо репетировал благодарное и обильное заседание на мартинином толчке – вступала в новую эпоху, в эру всеобъемлющей нужды. Казалось, на коленях у меня лежит добела раскаленное пушечное ядро. Конечно, я подумывал, не ломануться ли в сортир, но об этом явно не могло быть и речи. Тут тебе не кино. Люди, которые ходят в оперу, не ходят в туалет, даже дома. Да и если я встану во всем этом наряде, то вызову гром аплодисментов. Я вздрогнул, изогнулся и попробовал ослабить кушак, мертвой хваткой пережавший мочевой пузырь. Всколыхнулась вонь. Отелло заголосил, требуя вернуть носовой платок. Мартина повела носом и поежилась. Может, она переживала за Отелло. Но она даже не догадывалась, на какие муки «Отелло» обрек меня; она и подумать не могла, что приходится вытерпеть этому пахучему фрукту у нее под боком. Занавес хлынул вспять. Ряды возликовали. На ватных ногах я последовал за Мартиной по проходу. В вестибюле я заметил какой-то явно туалетного вида условный знак и выдал рекордное ускорение. Проклятье! Только для инвалидов! Проход перегораживала электрическая коляска, и на меня гневно воззрился санитар или врач, короче, кто-то в белом халате. Я затормозил и развернулся, и увидел издали Мартину – она сидела в одиночестве на банкетке и без стеснения плакала, в то же время пытаясь раскопать что-то в недрах сумочки. Зачем только люди пытаются совмещать рыдания с чем-то еще. И без того смотреть больно. Япоспешил к ней. Это всего лишь «Отелло», подумал я и произнес: – Это же все понарошку. Сплошная выдумка. Господи, да что с тобой. Я протянул ей руку, и Мартина впечаталась щекой в предложенную ладонь, остро нуждаясь в человеческом тепле. – Не уходи, – сказала она. – Пожалуйста, не уходи. Послушай. Она все знала. Она знала гораздо больше, чем я. С другой стороны, кто ж не знает больше, чем я. Даже вы. И еще один известный момент: когда что-нибудь подобное всплывает, то зачастую в совершенно несуразном порядке, и вдобавок вы едва ли в состоянии слушать. Ясидел на банкетке, закусив губу и пытаясь унять дрожь в коленках, а те ходили вверх-вниз, как сваебойные копры. Мрачный как туча, Осси прибыл сегодня днем из Лондона. Имело место выяснение отношений. Оказывается, Мартина все знала, причем с самого началa. Потрясающий у баб нюх. Осси выложил все начистоту. Селина, ребенок, ловушка. Он был раздосадован, зол, что все пошло наперекосяк. Он чуть не ударил ее, этот сукин сын. Чуть не ударил ее. Да попадись он только… Она сказала мне, что всю жизнь хотела детей, с самого детства. Осси детей не хотел, но честно старался. Они старались уже пять лет. Сидели, взявшись за руки, в приемных комнатах лабораторных центров. Жрали чертову уйму чудодейственных таблеток. Он дрочил в пробирки и ходил по дому с градусником в жопе. Все без толку. Несовместимость… А деньги-то были у Мартины. Все деньги, причем всегда. Осси неплохо зарабатывал, очень неплохо – зачем же еще, спрашивается, тратить день за днем, покупая и продавая деньги, если не ради денег? Но настоящих бабок у него никогда не было – тех, которые неуязвимы, неприкосновенны, что ты ними ни делай. В итоге она его выгнала. Сегодня днем. Ничто так не раскрепощает женщин, как деньги. Когда у бабы есть деньги, от нее глаз не оторвешь… Не отпуская моей руки (а народ уже начал помаленьку стекаться обратно в зал из буфета), Мартина поблагодарилa меня за то, что я настоящий друг. Выразила признательность за мое, как его там, бескорыстие. Похвалила за мужество и сдержанность, проявленные в связи с ролью Селины. Она чувствует, сказала она, что может быть со мной откровенна (а уже зазвонили колокола, загудели гудки, и мимо нас быстро замелькали костюмы с платьями), поскольку поняла, сидя со мной бок о бок, что я тоже тронут, лелею особую боль обманутых, молчание страдальца… Ну да, видите? Ничто человеческое, во всех смыслах. Я опустил взгляд и увидел, как обкусаны, изжеваны ее ногти. Человеческая боль заполнила ее всю, до самых кончиков пальцев, а я ничего не замечал, почти ничего. – Мартина, – произнес я. – Милая. Я… – Уже начинается. – Мне очень нужно в сортир. – Времени нет. Давай быстрее. – Куда? – Туда. – Нельзя. Там только для инвалидов. – Ну давай же. Быстрее. Через две минуты я выскочил обратно, и мы поспешили в зал. – Теперь все нормально? – поинтересовалась она. – Ничего не болит? – Абсолютно нормально, – ответил я и даже не покраснел. Болело у меня все. Я не смог развязать чертов кушак. Эх, как же я с ним лопухнулся. Под глумливым оскалом служителя я дергал и прыгал, извивался и матерился. В конце концов я только туже затянул петлю вокруг расплавленной дыньки в паху. Потом я услышал из-за двери голос Мартины и, успев лишь смахнуть слезы, ломанулся на зов. Разошелся занавес, и снова началась та же старая как мир история. Боль очень терпелива, но даже ей иногда надоедает талдычить одно и то же. Даже боли порой приспичит попробовать себя на новом поприще. Даже боли может осточертеть делать больно и ничего кроме. Примерно через час я достиг уровня самогипнотической безучастности, невесомости; это отдаленно напоминало гневный ступор, в который я ненадолго впадаю, обнаруживая какую-нибудь новую драматичную неисправность в «фиаско» (или будучи поставлен в дорогостоящую известность о таковой). С чувством юмора у меня все в порядке, даже когда смеются надо мной, над моей жизнью. Я часто чувствую себя, как герой анекдота. Но шутка эта делается затасканной, как и все прочее. Когда до меня дошло, что жизнь моя подчинена определенным закономерностям, я первым же чуть не умер от хохота. Как остроумно, подумал я. Жизненные закономерности кажутся забавными, пока не начинают напоминать силки или проклятия. Не исключено, что все мы – калеки, они же «люди с проблемами», как у них тут принято говорить. Я вот точно. Проблем у меня – просто немерено. Я калека во всех отношениях, во всех моих бродяжьих округах. По части волос я недоразвитый, по части пуза – бомж, по части десен – инвалид. Мотор барахлит. Я ничего не знаю. Я слабый, безответственный, обескураженный, тусклый тип. Мне требуется найти новое измерение. Я устал вечно рассказывать один и тот же анекдот… И когда события на сцене близились к завершению, приемами кун-фу я загнал свою боль в угол, принудил подчиниться (о, чрево сладкой муки!), а одинокая женщина молила о прощении голосом, исповедующимся во всех опасностях и пристрастиях, коими чревата телесная природа. “Отелло?.. ” “Си… ” Да прости ты ее, ради Бога. Трудно, что ли, понять: некоторым цыпочкам, некоторым людям одной жизни мало. Мало, и все тут! Вторую подавай! Ладно там, отвесь ей плюху-другую, преподай хороший урок, разведись, но только не это, только не… Он берет подушку. Смотреть на это выше моих сил. Трагедия, как пить дать трагедия! Нельзя же убивать ее только за то, что такова ее природа, подумал я с такой беззаветной настойчивостью, что жажда отлить всколыхнулась с новой силой, а конец представления был застлан в моих заплаканных глазах натуральным кислотным дождем. – Проводишь меня до лифта? попросила она, и ясказал: – Конечно. Мартина процокала каблучками по лестнице и дальше, на площадку. Я не торопясь замыкал шествие. Чувствовал я себя… ну, бессмысленно отрицать, что я был до боли счастлив. Пока длились последние пять-шесть выходов на аплодисменты, я поделился с Мартиной своей проблемой, и в миг истерической близости она помогла мне развязать кушак, после чего меня приютил первый же найденный нами сортир для двуногих. Собственно же моча оказалась бледной и безупречной, а не темно-артериальной или гневно-рубиновой, как я опасался. Потом, рассекая, словно павы, мы переплыли через улицу и устроились с напитками в темном гулком баре старого отеля и высмеяли мой прикид, и с волнующей прямотой говорили о Селине и Осси, Осси и Селине. Потом, чураясь толчеи таксомоторов, мы прошлись по Восьмой авеню и миновали Двадцать третью стрит, миновали Челси, и бровью не повели. – До завтра? – произнес я. Прибыл лифт и распахнул гармошкой двери. – До завтра, но дальше-то что? – А ничего. Она улыбалась весело, снисходительно или просто дружески, но вдобавок тепло, во весь рот, аппетитно. Я лениво шагнул вперед. Она шагнула назад и замерла уже в лифте, и с места не сошла. Я лениво шагнул вперед. Теперь главное – не останавливаться. И когда на ее лице внезапно отразился ужас, первая моя мысль была: «Это она переигрывает. Не такой уж я и страшный». Но потом я ощутил спиной твердое давление чьей-то грудной клетки и услышал лязг захлопнувшихся дверей лифта, и вот нас уже трое в поднимающейся кабине. Я осторожно повернулся. Крепкий черный парнишка, не старше Феликса, нет, все-таки постарше, повыше, весь трясется, в руках здоровый тесак, дюймов восемь-девять. Ну вот и накрыло. В натуре, накрыло. И главное, в какой компании. Чего теперь? Нож, дрожащий нож – это серьезно. Только это и серьезно. – Ладно, парень, – произнес я. Очередь была за мной. – Какие проблемы? – Молчи, – сказала Мартина. – Этаж. Ну, этаж? – Седьмой, – ответила она. – Верхний. Он хлопнул по кнопке раскрытой левой ладонью. Кабина помедлила и продолжила подъем. – Деньги, – предложила Мартина. – Тебе нужны деньги. Вот, держи. Здесь семьдесят долларов. Бери. Можешь взять. Она протянула ему сумочку, за ремешок. И показала вторую ладонь, пустую. Все чисто, без обмана. Видишь, говорила она, я ничего не скрываю. Слегка подрагивая, лифт шел вверх. – Отдай ему все твои деньги, – сказала мне Мартина. – Быстрее. – Зачем? – Отдай! И лицо Мартины хранило гордое или гневное выражение, глаза колюче отражали силу воли и все ее привычки. На какой-то миг оно стало опасным, ее лицо, и я понял, что выбора у меня нет: надо сопротивляться. – Секундочку, – произнес я. – Он еще ничего даже не просил. Когда лифт остановился, парень открыл двери и повелительно мотнул ножом. Мартина послушно вышла первой и направилась к своей двери. – Там ничего нет. Лучше возьмите наши деньги. Пожалуйста. Обещаю, клянусь, что мы не будем ничего делать. Только возьмите наши деньги и уходите. Господи, подумал я, это как выдача пособия из чувства вины. Люди живут в мире и согласии со своими деньгами, но когда возникает кто-нибудь действительно нуждающийся, с большим ножом, они тут же начинают думать о перераспределении богатства. – Открывай, – показал он на дверь. Явственно всхлипнув, Мартина зазвенела ключами. Это хорошо, подумал я. Что у нее так много замков на двери. Дабы никого не пускать. Я повернулся. Что дальше? Мы не знали. Может, и он тоже не знал – пока. Он был весь напряжен, нервы взведены до упора, и хренов тесак, тускло блестя, ходуном ходил в его дрожащей руке. Да, тряслись все. Мартина никак не могла попасть в скважину. Из-за двери донесся взволнованный повизгивающий лай. Парнишка напрягся, но куда там: напряженнее было некуда. И когда его взгляд метнулся к двери, я подумал: «Да долбись оно все колом», – и вмазал своим жирным кулаком ему по челюсти. Время стало тягучим, как во сне, и первые секунд десять ничего не происходило. Он стоял столбом и пялился на меня – ошарашенно, безутешно. Неудачный ход, подумал я; совсем слабак стал. И как это мне вообще пришла в голову такая идиотская мысль – кулаки распускать. Теперь он сделает с Мартиной все что хочет, предварительно ополоснув тесак моей кровушкой. Но после этой интерлюдии, после долгого недоуменного затишья он отлетел-таки к стене, и я уже не отставал, заехав теперь в солнечное сплетение. Он уронил голову, так и не выпуская дрожащего ножа. Меня отбросило отдачей, но я тут же снова пошел в атаку всем своим весом – идеально прикинув угол, встретил его физиономию тяжелым мясистым коленом. В драке главное – дать противнику однозначно понять, что проигрывает он. Как в любом спорте, все зависит от боевого духа, от правильного отношения – но все и очень непрочно. Боевой дух и правильное отношение могут испариться буквально в полсекунды – например, с хрустом вминаемого в череп носа. На то, чтобы оправиться от этого, чтобы вернуть драчливое настроение, могут уйти недели и даже месяцы – но в вашем распоряжении лишь остальные полсекунды. К этому моменту два вонючих пальца уже воткнулись в ваши глазницы, и щербатый лоб с неумолимостью кирпича идет на стыковку с вашей челюстью. Так что вслед за ударом коленом по морде я врезал ему по яйцам, а также расквасил верхнюю губу. С глухим чвяканьем он съехал по стене на пол. Я маневрировал вокруг, уже на автопилоте, примериваясь, как бы поудобнее пнуть. Да, вот еще что – собственно, это один из положительных аспектов драки, – если уж завалил чувака, то пинать можно без особой спешки, как удобнее. Примериваясь, я пнул разок-другой, пока вполсилы, и тут мне заехали сзади по плечу, дернули за волосы. Только еще одной драки и не хватало, подумал я,разворачиваясь к Мартине. – Прекрати немедленно. Я опустил взгляд, тяжело дыша, успокаиваясь. Парнишка был уже не боец – нож выронил, колени подтянуты к груди, дрожащие пятки вместе. – Ладно, – сказал я. – Звони в полицию. – Из-за тебя нас чуть не убили. Ты хоть понимаешь? – Чего? – Я не мог поверить своим ушам. Она, оказывается, рассчитывала держать весь процесс под контролем. Она думала, что силы ее личности на это хватит. А тут вмешался этот варвар и за каким-то хреном все испортил. – Неужто? – проговорил я. – А я-то думал, это все из-за него. – Им нужны только деньги. – Ты разве не слышала? Только денег им уже мало. Им нужна месть. Так просто от них теперь не отделаешься. Выгребут все подчистую, а потом все равно порежут. В этот момент парнишка шевельнулся и попробовал привстать. Ярассеянно повернулся на одной ноге и отвесил ему пинка под зад, но думал о своем. – Да ты просто буйный! – Ну да, а ты хренова, как ее, резонерша. – Резонерша?! – Ладно, потом разберемся. Просто позвони в полицию. Быстрее. Звеня ключами, она отворила дверь. Я прижал к стене ладони, перенес на них вес… Глаза у парнишки были открыты. Нож валялся неподалеку, но парнишка больше и не думал рыпаться. Говорю же, не боец – по крайней мере, сегодня. – Ты один? – поинтересовался я. Он грустно кивнул, и я тоже. Адреналин – или топливо, питающее меня в драке, – стал сгущаться, и я ощутил всю свою тяжесть, деформацию скелета. Можно победить в драке, можно даже легко победить – но в моем возрасте преимущество никогда не будет подавляющим… Несколько секунд я изучал его сокрушенное заплаканное лицо. Для такой работы он еще слишком молод, слишком мягок. По здравом размышлении я удивился, как это его вообще хватило на нас наехать. Вид у него был не настолько удолбанный, не настолько отчаянный. Может, правда, он думал, что мы легкая добыча: дама высокая, но не шибко плечистая, а ее приятель – ну вылитый клоун. Я сорвал с шеи галстук-бабочку. Тем временем на площадку выскочил Тень. Поприветствовав меня, он обнюхал нашего приятеля на полу, дергая головой, как марионетка. Мысленно перебрав варианты действий, Тень лизнул парнишку прямо в губы. Это была, наверно, последняя соломинка, решающее опускалово в катастрофически сложившийся вечер. Вернулась Мартина и, пятки вместе, носки врозь, наклонилась над парнишкой – словно над букетом лучшей подруги или над ее коляской, поза в точности та. – Ты как? А он? – В порядке, в порядке. Они сказали, когда приедут? – Пятница же, вечер… Мы смотрели на него, а он, снизу вверх, на нас. Я переступил с ноги на ногу, и когда он, вздрогнув, поморщился, я заметил, что зубы у него, оказывается, отнюдь не идеальные. У черномазого в Нью-Йорке хлопот, конечно, полон рот – но хотя бы на дантисте можно, как правило, сэкономить. Вот невезуха. Это как некоторые девицы бывают – толстые, но доска доской. Невезуха. Двойная невезуха. – Отпустите меня, – сказал он. Ну не смех ли? – Как же, как же. А кто только что махал тесаком у меня перед носом? Нет, приятель, за тобой уже выехали. Кто я по-твоему, либерал какой-нибудь?.. На себя-то посмотри. Нет, родной, сиди уж где сидишь. Ха, ты его только послушай, – повернулся я к Мартине. Правду говорят: рисковое это дело, залететь в Нью-Йорке на гоп-стоп. И для здоровья опасно, и хлопот не оберешься, да еще плюс полиция. И по карману может ударить вполне чувствительно, вдобавок ко всему прочему. Я чуть пупок не надорвал, только поднимая парнишку на ноги. Чуть спину не сломал, затаскивая его в лифт. По пути вниз на третьем этаже кабина остановилась, и к нам присоединилась старушка с пуделем. По-моему, она ничего не заметила. Наверно, в Нью-Йорке и не доживешь до старости, если будешь слишком много вокруг замечать. Главное не рыпаться и держать морду пуделем. Когда мы ковыляли от лифта в шеренгу по трое, я услышал вой сирен и сказал Мартине: – Давай договоримся. Если они уже там, я ему – бабах поджопник, и сдаю с рук на руки. И никакого больше геморроя. Хорошо? Она вышла первой, проверить метеообстановку. Я присоединился к ней на тротуаре, с моей неуклюжей похрипывающей ношей. На Седьмой авеню народ все еще бурлил в клубах табачного дыма вокруг круглосуточных закусочных и порносалонов. Донельзя возбужденные выходом в манхэттенский свет, мимо прогарцевали две поджарые борзые, следом едва поспевал старик с поводками. Я глянул направо, глянул налево, глянул через улицу. И там подпирала фонарь она, та высоченная рыжая баба с сигаретой в зубах, в той же пренебрежительно-упрекающей позе. Я скинул инвалида с плеча и сказал: – Давай, пошел – катись колбаской. Но с гоп-стопом он сегодня явно переусердствовал. Уж поверьте мне, в казаках-разбойниках перед парнишкой не было никакого будущего, совершенно никакого. – Помоги ему. – Я пытаюсь. – Только бы дотащить его до Восьмой авеню, думал я, тогда он просто бухнется в какую-нибудь лужу или подворотню, и все будут думать, что так и надо. – Помоги мне. В поле зрения возник помятый таксомотор. Он осторожно наблюдал за нами, словно желтушный дракон, разлюбивший к старости рисковать. Мартина бросилась ему наперерез, и я похромал следом. Такси еще сбавило скорость и наконец остановилось. Толстый рябой негр окинул нашу группу оценивающим взглядом. – Отвезете его? – доверительно поинтересовалась Мартина. – Больной? – Да нет, здоровый, – произнес я. – Вот, держи двадцатку. Просто… Я стал доставать бумажник и неловко повернулся. Парнишка снова рухнул. – Не повезу, – сказал водила. Впрочем, с места он не двинулся. Казалось, он вообще засыпает. Явно чувствовалось, что машина для него – дом родной. Можно было подумать, он не вылезал из-за баранки последние лет двадцать. – Удваиваю, – предложил я. – Сказал же, не повезу. – Но он ведь братан, черт побери. Один из ваших. – Не моя проблема. – Ладно, – сказал я Мартине, – пусть его забирает полиция. И, кстати, бесплатно. С меня хватит. Снова возник звук сирены и стал приближаться, кварталах в двух-трех. Над Кристофер-стрит я разглядел вращающиеся мигалки. – Похоже, вам позарез надо от него избавиться, – задумчиво проговорил водитель. – Сначала вызвали фараонов, потом передумали. Пожалуй, я подожду, гляну, как вы будете объясняться. В этот миг инстинкт советовал мне, что надо рвать когти. Но водитель с натренированной непринужденностью завел назад свисавшую из окна руку, отщелкнул замок задней двери и сонно улыбнулся мне. – Вообще-то, – сказал он, – в таких случаях я говорю: можете засунуть свои грязные деньги себе в жопу. Но с вас полтаха. И еще двадцатка тому другу, сзади. За проезд. Мы с Мартиной сошлись на фифти-фифти. Она пыталась взять все расходы на себя – и я почему-то тоже; возможно, это генетическое. В конце концов, за «Отелло» платила она. Правда, денег у нее, если помните, куры не клюют. На третьей или на четвертой ступеньке я взял Мартину под руку. Рыжая так и несла свою вахту в обрамлении листвы, в фонарном свете. Чиркнув спичкой, она закурила очередную сигарету; вуалетка приподнялась, плечи сгорбились. Не такая уж она сегодня и сумасшедшая, подумал я. Похоже, ей удалось худо-бедно обуздать свои причуды. – Видишь там женщину? – сказал я Мартине. – Она за мной следит. Чуть ли не каждый вечер. – Это не женщина, – оживилась Мартина. – Чего? – Присмотрись, какие у нее руки. И лодыжки, плечи… Я присмотрелся… Щиколотки были довольно тонкие, но переходили в ступню слишком резко, без характерного изгиба. Плечи – слишком мускулистые. И спина. Ну черт побери. А руки-то, руки – совсем не женские. Здоровенные клешни, мечта онаниста. Заметив, что мы на нее смотрим, она выпрямилась. Не знаю, сколько у меня оставалось пороху, но я скатился по ступенькам, выкрикивая: – Эй, педрила! Эй, ты, не мужик! Фигура неуверенно попятилась – в смятении, которое показалось бы мне чисто женским. Но разве стала бы натуральная женщина так пятиться? – Поговорим, брат, – предложил я в боевом азарте (с вкрадчивой угрозой, нетерпеливо подзуживая). – Трансвестит хренов! Ей это очень не понравилось. И когда между нами оставалось футов пятнадцать, она резво стряхнула туфли на высоком каблуке, ухватила их за ремешки и, приподняв подол платья, устремилась к Седьмой авеню. Не двигаясь, я смотрел ему вслед. – Зачем ты так? – спросила Мартина, когда я вернулся к ней. – Ты ж ее обидел. Моя теория в том, что… даже когда нам кажется, что мы достаточно глубоко проникли во внутренний мир другого человека, на самом деле это только кажется. Мы лишь стоим у входа в пещеру, чиркаем спичкой и быстро спрашиваем, есть ли кто-нибудь дома. Я остался на улице один и успокоил мясистых фараонов. Мне пришлось долго ждать. Всполошившая меня машина ехала совсем по другому вызову, там были какие-то чисто голубые разборки, возможно, с членовредительством. Очередной манхэттенский тупой каламбур, очередной глупый анекдот. – Кстати, Джон, – сказала на репетиции Лесбия Бе-узолейль, и лицо ее озарилось удивленным самодовольством, – я никогда не могла понять, почему их зовут голубыми. Ну что в них голубого? Да, подумал я. Клиническая идиотка. Филдинг был прав. Потом еще одна патрульная машина и скорая помощь в кильватере, мужчина в футболке со следами крови, нагруженные носилки, и торчащая из-под простыни скрюченная рука вяло помахивает на прощание темному асфальту. Ненадолго возникла Мартина – выгулять Тень, вынести мне стакан виски со льдом и ключ. Ба, сколько лет, сколько зим – опять старушка с пуделем. – Добрый вечер, – поздоровалась она. – Добрый вечер, – запросто, по-соседски ответил я. Когда наконец подъехали правильные фараоны, я с ними в два счета разобрался. Мои ответы их вполне устроили. – Я уже совсем было припер его, но тут он как ломанется… Не иначе как прикид помог- видно, они приняли меня за извращенца, которому аукнулись его извращенческие замыслы. – Япобил его, но он убежал, – объяснил я. – Ну, значит, плохо побили… Мартина, оказывается, постелила мне на диване в гостиной. Я разделся и долго лежал наедине со своими мыслями. Сверху донеслись звуки. Я услышал плач, горе сдерживаемое и прорвавшееся, когда дыхание бурлит густо, как жидкость, когда плакальщица давится самоубийственной подушкой. Страданию нет дела до масштаба иных страданий. Оно лишено чувства коллективизма. Его ни с чем не соотнести. Вряд ли я первый это заметил. Кто бы ни сказал об этом впервые – нашлось ли у него еще что сказать? Слезы могли сколько угодно продолжать в том же духе, но я не мог. Я завернулся в простыню и, как привидение, поднялся по лестнице. Отворил дверь в комнату больной. В ее объятиях лежал Тень, мучительно вытянувшись, – на мгновение в нем почудилось что-то человеческое, будто его передвинули на следующую эволюционную ступеньку, обрекли на заточение в чужеродной натуре. Но вот он сполз на пол и с облегчением встряхнулся и выскользнул на лестницу – кажется, он был рад, что на смену заступил квалифицированный земляшка. Ничего не произошло, разве что вот. Я взял ее за руку. Взял за плечо. Погладил кончиками пальцев по холке, чтобы лучше спала. Я могу то, чего не может Тень. Я лежу у нее под боком в тепле и уюте, как в собачьей конуре, и барабанящий по крыше дождь кажется мне далекими аплодисментами. Господи Боже ты мой, в ужасе подумал я, а если это серьезно. Они беззащитнее всего, когда плачут. Когда они плачут – не промахнешься. Когда они плачут, то не в силах держать дистанцию. На тошнотворной скорости я ревел и лязгал, носился по моему времени, нарушая все границы – времени, скорости, города, – проскакивал на красный и срезал углы, жрал бензин и жег резину, пялился в замызганное ветровое стекло и давил клаксон. Я – тот самый поезд-беглец, что со свистом проносится мимо в ночи. Не имея цели, я вслепую жал на газ, и время истекало. Я жил опрометчиво, в безрассудном темпе. Теперь хочу снизить темп, осмотреть пейзаж, разок-другой остановиться передохнуть. Я хочу поставить точку с запятой. Что если Мартина послужит мне большим тормозом… Я-то уже не способен измениться, но вдруг моя жизнь способна. Не исключено, что хватит обычной близости. Не исключено, что можно будет откинуться в кресле со стаканом в руке и предоставить жизни делать всю работу. Я открыл глаза и не стал торопить впечатления… солнечное окно с синеватой на просвет занавеской, корешки книг на прикроватной полке, вазочка с цветочками на каминной полке над прыщеватой газовой горелкой (очень удобно после ванны или зимой), небольшой туалетный столик с зеркалом и минимумом бабских причиндалов. Детали и символы, рутина, которая не засасывает. Такой может быть зрелость. Развить в себе вкус ко сну, к молоку, к нейтральным вещам. Воздух и вода вместо земли и огня… Я повернулся вокруг оси; только записка, ее аккуратным уверенным почерком. Она встала рано, как это положено взрослым, и ушла на весь день. Не затруднит ли меня убедиться, когда буду уходить, что дверь заперта? Увидимся ли вечером? Целую, Мартина. Воспользовавшись услугами ванной комнаты, причем в щадящем режиме, я прошлепал нагишом вниз по лестнице. В песчаном солнечном пятне дремал Тень. Шевельнув хвостом, он сонно признал во мне равного – здорово, мол, приятель. Я занялся реанимацией своего прокатного костюма. В дневном свете мой прокатный костюм выглядел еще более клоунским. Нет, не может быть, чтобы он так же отвратно смотрелся в заемном вечернем свете… Я сел на диван и помассировал себе лицо. У меня было странное, непривычное ощущение, чего-то явно не хватало. Минут, наверно, несколько я даже думал, что серьезно заболел, беспрецедентно, смертельно. В числе симптомов были призрачная ясность зрения, онемение черепа и резвость в членах, плюс таинственный водянистый привкус у корня языка. Ну вот и приплыли, подумал я, сбой мотора, засорение легких, забастовка мозга. Потом до меня дошло, в чем дело. Не было похмелья. Так вот ты какое, утро. Точно, прецеденты были. Вспомнил, вспомнил. За это стоит выпить, подумал я. Но, как выяснилось, противостоять этому искушению было довольно легко, в общем и целом. Закурив сигарету (этим мой наряд исчерпывался), я притащил с кухни апельсинового сока, влез в костюм, попрощался с Тенью и направился к двери. Но тут же вернулся. Сделал несколько кругов по комнате и после, ну максимум, пяти минут первобытной паники тут же свыкся с ситуацией. Мартина меня заперла. Все замки, засовы и цепочки были отперты или свободно болтались. Но дверь не подавалась, дверь меня не выпускала… Впрочем, плевать. Торопиться все равно некуда. А здесь мне предоставляли еду, питье и убежище. Буду сидеть целый день на цепи, в наморднике. Впрочем, плевать. Приготовление кофе выродилось в натуральное стихийное бедствие. Странные все-таки у меня отношения с неодушевленным, осязаемым миром, определенно странные. Я вооружился одним из серебристых агрегатов, выставленных в ряд на кухонной полке, словно рыцарские шлемы. Пытаясь отвинтить фильтр, я задел локтем пакет с молоком. Потянувшись за шваброй, опрокинул мусорное ведро. Крутнувшись волчком, дабы поймать ведро, врезался коленом в открытую дверь холодильника, получил по другой ноге выпавшей банкой маринованных огурцов, поскользнулся в молоке и очутился на полу мордой в куче мусора. А как я лопухнулся с кофемолкой… Слишком рано снял крышку, в итоге чуть не ослеп и распылил мелкодисперсный порошок по всем кухонным щелям. В конце концов я пробился на выход с чашкой едва теплого, но очень черного кофе, который стал еще чернее, когда я добавил молока. Как-то мне удалось его проглотить. Что дальше? Некоторое время я повозился на полу с Тенью. «Хороший собак», – говорил я ему или: «Ну-ка, кто тут главный», – или же: «Мы с тобой одной крови». Но скоро он утомился и, тяжело вздыхая-зевая, побрел к своему солнечному пятну. Я включил телевизор. Поиграл кнопками. Перебрал все каналы, как по очереди, так и в произвольном порядке. Но не нашел ничего, кроме немой, с помехами, трансляции «Поля чудес» – тот же мордоворот-ведущий, те же недоумки-игроки. Ястал смотреть в окно. Позвонил Филдингу, Феликсу, Гопстеру и Кадуте. Опять стал смотреть в окно. Подумал, не прочесать ли, одержимо и методично, все мартинины вещи, но что-то меня удержало, какой-то ее след смутил… В ящиках рабочего и туалетного стола ничего интересного не нашлось, равно как и в тумбочке, серванте, картотеке, чемодане под кроватью и так далее – зато, стоя на четвереньках и завершая обследование стенного шкафа в коридоре, я обнаружил нечто крайне любопытное. Это была картонная коробка с надписью «Осси», которую Мартина явно собрала вчера вечером и выставила сюда, чтобы он потом забрал. В коробке находились различные туалетные принадлежности, пара сандалет на веревочной подошве, несколько грязных рубашек, просроченный паспорт (стройный молодой блондин с выражением классического тщеславия) и дорожный несессер со всякой всячиной – корешки чеков, счета, использованные билеты, листок из блокнота с шапкой «Цимбелин, Стратфорд-на-Эйвоне», телефонным номером и временем встречи на одной стороне и с посланием от Селины на другой. «О. О-о-о-о, – гласила записка. – Ах ты шалунишка. На Банк-стр. своей, небось, такого не дождешься. До встречи в 5. С.» Такое впечатление, что внутри у меня живет маленький человечек, выступающий как министр или пропагандист, или концессионер онанизма. Он горой за дрочилово – он искренне считает, что дрочилово мне полезно и всегда предлагает: чего, мол, тянуть кота за хвост, давай, подрочи. Также внутри у меня живет оппозиционное полувоенное формирование, которое считает с точностью до наоборот и настроено выжечь онанизм каленым железом. Но это нерегулярная часть, эта мастурбополиция вечно занята чем-то другим, шляется хрен знает где и дергает за свои ниточки… Не знаю уж, в чем дело, но мне вдруг остро приспичило подрочить – угу, подрочить, с полной иллюстративной поддержкой. Конечно, я мог всего лишь протопать наверх, спустить штаны и предаться тяжким воспоминаниям. Ах, девоньки, где вы – все эти Джун, Джан, Джоан, Джен, Джин и Джейн. Где они все, и где Селина? Прикольно, кстати, как там Отелло взъярился от мысли, что Дездемона раздвинула ноги перед белым; что любимая раздвинула ноги перед другим. Когда я буду старый, богатый и знаменитый, может быть, кто-нибудь напишет мою биографию. А вот моя порнография уже на полках; фактический, не обозначенный на обложке автор – Селина Стрит, также хотелось бы поблагодарить множество лихих стилистов, бесшабашных координаторов проекта, неуемных творческих консультантов и неимущих художественных руководителей, слепивших все до кучи. При нынешнем состоянии рынка, с рабсилой можно не миндальничать – по крайней мере, в моем бизнесе. Вы хоть поняли, о чем я распинаюсь, или как? Кому нужна порнография, с такой насыщенной личной жизнью? Порнография нужна мне. Вдохновленный на подвиги, я приступил к вторичному прочесыванию квартиры. Тень шевельнулся и негодующе вскинул голову, когда я с кошачьей грацией двинулся вынюхивать, где что плохо лежит, оценивающе зыркая по сторонам, все чувства обострены. Ведь настоящий профессионал найдет чем поживиться даже в самом цивильном гнездышке… Стопки журналов в гостиной и ванной комнате ничего не дали. Сплошной бизнес, искусство и финансы. Я, конечно, не рассчитывал на полный комплект «Орального бешенства» или «Буфериссимо», но вы даже не догадываетесь, как часто можно раскопать старенький номер «Лотарио» или «Апофеоза страсти», или хотя бы «Нюхача» или «Милочки», или, на худой конец, какой-нибудь рекламный проспект или торговый каталог с набором подштанников, коллекцией корсетов, перечнем поясов. Цокая языком, я переместился к занимавшему всю стену штабелю книжных полок, готовый выхватить цепким взглядом корешки «Женщин Нью-Йорка», «Викторианского нижнего белья», «Красоток кабаре», «В здоровом теле – здоровый дух», «Вне закона», «Бордельеро», «Шелка», «Образов» – короче, что попадется. Но не попадалось ничего – сплошная история, литература, философия, поэзия и искусство! Возмущенный, я перебрал конверты пластинок в поисках какой-нибудь аппетитно гримасничающей панкерши или знойной соул-дивы. И что я нахожу? Кучу датских пейзажей, стилизованных зверюшек и эльфов, плюс море старых нержавеющих пердунов с густой растительностью в интеллектуально вывернутых ноздрях и моржовыми бровями. Господи, куда я попал? Порывшись наверху, я раскопал старый альбом с фотографией Мартины в сплошном купальнике, гладком и блестящем, с бронзовой от загара рукой Осси, обнимающей ее за плечи; там же была карточка одной их совершенно безгрудой приятельницы, с визгом выдающей коленца в одних трусиках под струей садового шланга. Нет, не пойдет. Не знаю, как определить порнографию, – но обязательно должен быть какой-то денежный интерес. На том или другом конце. Без денежного интереса никуда. Преисполнившись мрачной решимости, я вернулся к штабелю полок, засучил рукава и взялся за дело. Подбор необходимого занял час. Довольный проделанной работой, я совершил ошибку, решив за раз доставить всю кипу наверх, одним эпическим рывком. Все было хорошо до верхней ступеньки. Где я потерял равновесие или споткнулся, или рухнул под тяжестью моего груза. Пришел в себя я почти сразу (кажется), от того, что в лицо мне лаял Тень. Я выкарабкался из-под моей высокохудожественной лавины, а он дрожал надо мной и клацал челюстями, городской пес-спасатель. В конце концов я доставил весь комплект в спальню и разложил на кровати. Вот уж точно, мягкая эротика, подумал я, дрожащими пальцами разматывая кушак, мягче и не бывает, но что есть, то есть… Когда все свелось к гандикапу между «La Femme au Jardin», «La Maja Desnuda» и «Aline la Mulatresse»[37], я услышал экстатический лай Тени и поспешный стук каблучков по ступенькам. Я только и успел, что в панической судороге хлопнуться на брюхо, – и Мартина распахнула дверь, явственно обрисовалась на пороге с улыбкой до ушей. Потом я попытался представить себе, что она увидела и что подумала. Джон Сам с раскрасневшейся, но неуверенной мордой развалился на пузе, игриво выгнув ножку, и робко листает безразмерную стопку старых мастеров. Как бы то ни было, но сказала она вот что: – Я тебя заперла. Где ключ, который я тебе давала? Ах ты обманщик. – А потом, будто осененная внезапным озарением или вспомнив давнюю решимость: – Постелишь? Я залезу пока в душ, а потом присоединюсь. Времени было восемь часов вечера. Выходит, я все-таки надолго тогда отрубился, на лестнице. То-то мне казалось, что день сегодня слишком темный… В десять мы позвонили в кулинарию, заказали холодных закусок и белого вина. Но аппетит был ни к черту, у еды мерещился странный привкус. Вот что еще, кстати, я узнал в тот вечер, среди всего прочего. Дездемона ничего такого не делала, абсолютно. Она была верна. Она не делала ничего и никогда. Итак, нынче я на подъеме – по крайней мере, хотелось бы надеяться. Рост пять футов десять дюймов, вес – сотня с хреном кило. И прикид вполне пижонский – мешковатый пиджак, брюки бугрятся, как переваривающий добычу удав, яркие носки и туфли черной замши, волосы неопределенного цвета зачесаны назад, морда в бисеринках пота, чешуйчатая и шелушится, морда жирного змия, способного на внезапное послушание, на внезапный бунт. И что еще? И вы тоже часть пейзажа, братишки-сестренки, среди погоды, старения и денег, среди вещей, неудержимо движущихся прочь, пока мы остаемся прежними. За рамками пейзажа только Мартина. И кто еще? Для меня в ее глазах бушует пламя. Когда мы встречаемся губами, так осторожно, так рискованно, это поцелуй жизни, поцелуй смерти – да уж, в одиночку не поцелуешься. В ее присутствии, в ее свете мне порой кажется… а вдруг, вдруг вовсе не обязательно, вдруг вовсе не обязательно так стыдиться. Задержусь ли я тут, в ее свете? Почему-то не могу поверить. А вы можете? Но черт побери, я стараюсь. Я стараюсь. Короче, накрыло, накрыло по полной, и уже не остановишь. Я режиссер, я должен режиссировать. Нужно постоянно держать в голове все это мельтешение, а то разлетится до своего любимого состояния, то бишь хаотического. Опять же, нельзя забывать о гордости. И о твердости. Необходимо поддерживать равновесие между характером и мотивировкой, не отступаться от реализма… кому, мне? Сразу после Дня труда[38] мы наконец увидим свет в конце туннеля манхэттенского августа, и это будет день первый базовых съемок. В день первый базовых съемок мы начинаем снимать кино. В день первый базовых съемок я получаю чек на несколько сотен тонн. Не верится, да? Надеюсь, это чудодейственным образом скажется на моей уверенности, напористости, о чем дальше – больше. Кевин Скьюз и Дес Блакадцер уже в городе. Они прилетели вчера, первым классом, и обиженно затихарились в отеле «Хогг» на Восточной шестьдесят пятой. Судя по их голосу, они гораздо быстрее, чем я, привыкли летать первым классом. С другой стороны, именно такой этикет блюдут богатенькие, легкие на подъем гопники – ничем им не угодишь, они все принимают как должное. Мне бы такой стиль. Завтра ожидаются Сесил Слип, Микки Оббс и Дин Спирз. Декораторы и костюмеры, ассистент с «хлопушкой» и нумератором, дама с чайником, подавальщик полотенец, «поди-подай» – все они ожидались на следующей неделе, одним бесценным рейсом. Надеюсь, это чудодейственным образом скажется на моем чувстве пропорции, о чем дальше – больше. Мы с Филдингом теперь учредители-арендаторы «Шангри-ла проуджектс», новой вест-сайдской студии, о которой вы, может быть, читали. До недавнего времени под вывеской «Шангри-ла» размещался пансион для отставных госслужащих, и здание до сих пор напоминает лондонский вокзал или средневековый идеал боевого корабля, пришвартованного к Бродвею – петляющему, с переломанным позвоночником Бродвею. В прошлом году какой-то гений от недвижимости умудрился выпереть старперов по статье о пожарном риске, снес все перегородки и крест-накрест разделил пустую коробку стен на четыре зияющих, кишащих народом съемочных площадки. В этой темной жаркой дыре я чувствую себя малолеткой, карликом. Как Филдинг и обещал, все прибамбасы на высочайшем уровне, по последнему слову техники – от компьютерной монтажной в мансарде до бассейна и буфета в цокольном этаже. В «Шангри-ла» уже раскручиваются два крупнобюджетных проекта, причем один из фильмов ставит мой коллега-пузан и земляк – Альфи Конн из Сохо. Его пивное брюхо, выбеленные солнцем лохмы, жульническая загорелая морда действуют на меня крайне утешительно. Мы пропустили с ним стаканчик-другой, со стариной Альфом, и всю дорогу он меня опекал, всю дорогу вел в счете. Очень лестно. В коридорах, лифтах, игротеке я то и дело сталкиваюсь с людьми наподобие Дэя Фаррадэя и Коннота Ширше, Сая Базхардта и Черил Торо. Видели бы вы, как на меня смотрят снизу вверх все эти охранники и посыльные, искатели натуры и декораторы, не говоря уж о звездах, продюсерах и финансистах. Просто невероятно. Они обращаются ко мне в буфете и шепотом выведывают мои надежды, сокровенные мечты. Меня приняли. Мне рады. Теперь, когда я стал меньше пить, мне все по плечу. Надеюсь, это чудодейственным образом скажется на моей физической форме, на моем самоконтроле, о чем дальше – больше. Конечно, бывают и звездные вспышки, черные дыры, белые карлики, мертвые солнца. Как же без этого, когда имеешь дело с людьми, желающими писать сценарий собственной жизни. Вчера был довольно типичный день. Для начала мне позвонила Лесбия, обсудить сцену с Гопстером и вытиранием дверной ручки. По сценарию она вытирает ручку для того, чтобы уничтожить отпечатки пальцев Гопстера, но для Лесбии и это все равно что наряд на кухню. Я поговорил с ней, и вот она уже согласна, только при условии, что Гопстер приготовит завтрак, который они в следующей сцене разделят. – Джон, Гопстер же деревенщина, – сказала она мне, – дубина стоеросовая. Наверняка и готовить умеет. Я позвонил Гопстеру, и тот сказал, что не имеет ничего против готовки, но завтрак должен состоять из йогурта и люцерны, ничего больше. – Джон, Лесбия же шлюха, – сказал он мне, – просто богатая шлюха. Наверняка и готовить-то не умеет. Зато он категорически возражал против сцены, где Кадута трет ему спинку в ванной. Извращение какое-то, сказал Гопстер. Позвонить Кадуте я не успел – она позвонила сама. – Джон, вы мне нужны здесь. Я хочу смотреть вам в глаза, когда скажу то, что должна сказать. Я вызвал такси и подъехал в «Цицерон». Кадута усадила меня рядом на диван и взяла за руку. По новому сценарию у нее было пятеро остававшихся преимущественно за кадром, но конкретно сбрендивших на ее почве детей, и такой расклад Кадуту вполне устраивал. Потом она сказала: – Джон, вы понимаете мое наваждение. Вы же не слепы. Ну, отозвался я (к этому моменту я уже фактически сидел у нее на коленях), наверно, дело в детях, так ведь, Кадута? – Именно так, Джон. Я ненавижу детей, всегда ненавидела. Ничего не могу с собой поделать, и это очень меня угнетает. Давайте совсем уберем их из сценария. Ну да вы сами знали. Второй момент, Джон… – проговорила она, когда я на цыпочках двигался к двери. Второй момент касался трехсекундной сцены, где Лесбия хлопочет, расставляя цветы. Кадута полагала, что это неубедительно. Совершенно неубедительно, считала Кадута, чтобы эту шлюшку, неспособную палец о палец ударить, показывали хлопочащей, расставляющей цветы, в то время как рядом есть Кадута, которая прекрасно может сделать это сама. Вот если Кадута расставит цветы, это будет убедительно. По крайней мере, Кадуту это убедит. Я тут же позвонил Лесбии, которая безучастно согласилась махнуться. Как же, дождетесь от нее цветы расставить, держите карман шире. Только я, пятясь, миновал порог, зазвонил телефон – это была Среда, потребовавшая, чтобы я немедленно ехал к Лорну Гайленду для решающего обсуждения сценария. Я поехал к Лорну Гайленду. Тот встретил меня десятиминутным рукопожатием и анархичной часовой лекцией, из которой я сумел вычленить, по меньшей мере, дюжину довольно серьезных требований. Он требовал больше обнаженки, несколько снятых зумом эрекций в сценах и с Кадутой, и с Лесбией, увеличения доли ближних планов, введения нового женского персонажа (аристократка-искусствоведша, которая всем сердцем любит Лорна, однако на сюжет, если я правильно понял, не так чтобы влияет), существенного удлинения предсмертной речи, а также странной интерлюдии – возможно, во вступлении, до титров, – где Лорн летит на «конкорде» в Париж получать Орден почетного легиона за заслуги перед международной культурой. Если хотя бы одно из этих требований не будет удовлетворено, Лорн грозил, тыча в контракт, задействовать пункт о художественных разногласиях и за наш счет удалиться на неопределенное время на Палм-бич, «пока вы, мудачье, не разберетесь со всей этой хренотенью. Ты же культурный человек, Джон, ты должен меня понять». К семи часам вечера с превеликим трудом нам удалось достичь компромисса. Лорн откажется от всех своих требований, если я вырежу одну-единственную реплику из постпостельной сцены между Лесбией и Гопстером. Единственная реплика принадлежала Лесбии и состояла из единственного междометия: «Ух ты!..» Похоже, Лорн был доволен таким обменом – если не сказать был в восторге. Когда я, с трудом волоча ноги, спустился по лестнице, из-за стола с интеркомом поднялась мне навстречу Среда. На ней были корсетоподобные теннисные шорты и блузка с оборками, завязанная узлом над динамичной диафрагмой. – Сэр, – произнесла она, – я хотела бы отблагодарить вас за то, что вы сделали для Лорна Гайленда. – Она встала передо мной на колени и провела большими ладонями по моим бедрам. – Могу я чем-нибудь помочь… здесь? – поинтересовалась она. Спасибо, сказал я, но я и так в прекрасной форме, – и юркнул в дверь. По-моему, она мужик, не говоря уж о том, что только сексуальных осложнений мне сейчас не хватало, о чем дальше – больше. В итоге на Банк-стрит я добрался в начале девятого. Потом я… ну, вечера у меня сейчас однообразны, и этот был не разнообразнее прочих. Я открываю дверь своими ключами (да-да, своими), предварительно легонько ткнув звонок, только чтобы дать понять, мол, я дома. Треплю заходящегося в благодарной истерике Тень и целую его хозяйку в сухое чувствительное горлышко. Я принимаю душ. Переодеваюсь. Выхожу на террасу с бокалом белого вина. Рассказываю Мартине, как прошел день. – Ты шутишь, – говорит она, или: – Не могу поверить, – или: – Да брось ты, так не бывает. Она поливает цветы и слушает меня вполуха. Терраса – ее гордость. Она проводит для меня экскурсию, рассказывает, что как звать. Кое-какие цветы я знал и раньше – по рекламным слоганам, окошкам однорукого бандита, коробкам конфет. Но теперь у меня прибавилось уверенности. Эти пурпурные капризули, разевающие рты, как голодные рыбы, – их звать тюльпаны. На три стороны раскоряченные, оранжевые в крапинку – это тигровые лилии. Красные, с водоворотистым горлышком – конечно же, розы. Они еще бывают розовые или желтые. А домашний чепец с щупальцами на толстом стебле – это амариллис. Если присмотреться поближе, в струе воды из ее шланга можно было различить все виды погоды. Дождь – это само собой разумеется, но также град, снег, радугу. Штормовую погоду. Коснувшись крана, она могла наполнить воздух солнцем или громом. Я всегда думал, что встреча с богами погоды очень дорого мне обойдется. Естественно, я потребовал бы сатисфакции. Но теперь она мой бог погоды, и я не жалуюсь. В ее лице я вижу… И в ее позе, в том, как она склонилась над цветочными ящиками. Я мог бы сказать: давай, помогу. «Ты мой принц». Вот. И я отхлебываю вина. Пока Мартина готовит ужин, я стою в кухне, сложив тяжелые руки, и наблюдаю. Ее тонкие пальцы деловито порхают над плитой, ни одного лишнего движения. Мило, очень мило. Даже пятнышки пота на выступах синей футболки умиляют своей полукруглостью. Даже пот стремится к геометричности, к закономерности. Я осторожно прислушиваюсь к ее негромкому хмыканью – сосредоточенному, напряженному, утвердительному. Мы ужинаем: омлет, салаты, белое мясо, белое вино. Я слежу за своим стаканом, слежу за своим весом, слежу за Мартиной Твен. Нож я держу, как карандаш. Жую неправильно и говорю с набитым ртом. Но меняться поздно. Она ест очень аккуратно и немного. С чего бы, интересно, такой скромный аппетит. Кофе? Кофе или какой-то адский восточный настой. Она моет посуду, а я вытираю. Потом музыка. Не хриплые баллады или нравоучительные фолк-песенки, которыми Селина иногда баловалась под вечер, – но джаз, опера, классика. Я читаю мою книжку – скажем, «Фрейда» или «Гитлера». Но не «Деньги». От «Денег» я паникую, особенно когда этот деятель распинается об итальянских кредитах и американских корпорациях, о первичном накоплении капитала. Не знаю почему, но паникую. Мы играем в шахматы. Я всегда выигрываю. Я сильный игрок, и шахматы – мое главное достижение. В юности я сшибал по пятерке за партию в хэмпстедских кафе и бэйсуотерских кабаках… Я допиваю вино. Она высыпает пепельницы и запирает дверь на террасу. Все очень цивилизованно. Все крайне цивилизованно. Потом нас ждет постель, о чем дальше – больше. Но сначала я вывожу Тень на вечернюю прогулку. Я стою с совочком и пакетиком, а пес занят своим делом. Совочек и пакетик я беру по настоянию Мартины. Правда, никогда не использую. Один и тот же тип высовывается из окна первого этажа и кричит на нас, мол, развели тут дерьмо, понимаешь. Я не отвечаю. Только говорю: – Молодчина, Тень. Ну давай, еще потужься. Потом мы доходим до угла Восьмой авеню, где та распрямляется, обрамляя свою порцию нью-йоркской ночи, и Тень издает звук, полный страстного томления. Звук начинается с нервного свиста в носовых пазухах. А заканчивается хлюпающим полузадушенным взвизгом. Кто у него там остался – мать, сестры, братья? Я выкуриваю последнюю сигарету, и мы смотрим в сторону Двадцать третьей, где все и вся сорвалось с цепи и не требует имен, и слышен треск электромагнитного зноя. – Он тянул? – обязательно спросит она у меня, когда мы вернемся. Тень натягивает поводок, и я натягиваю в ответ, но сильнее, гораздо сильнее. – Ты святой, – произнесла Мартина. Я поставил поднос на кровать и задернул занавески. Последнее время я стал класть в чай немного сахара. В жизни каждый день требует пунктуальных поблажек, уюта и сладости. Вылезая из-под теплого одеяла, моя душа ищет в утреннем вареве призрак пряника. Потом, на улице (и ни в коем случае не раньше), я закрепляю ощущение огоньком сигареты. Проехать по всей длине плосковерхой Восьмой авеню, мимо подземных переходов и табличек «закрыто», – это все равно что посмотреть инопланетный документальный фильм под названием «Земляшка». Картина довольно слабенькая, убого поставлена, грубо смонтирована, ни тебе формальных изысков, ни общей идеи, а неинтересному уделено ровно столько же внимания, сколько интересному. Приходится выбирать. Приходится все время выбирать. Я вихрем пролетел вращающуюся дверь «Эшбери», миновал улыбающихся швейцаров и сразу рванул к лестнице. Четырнадцать пролетов, четырнадцать квадратных окон с двойными рамами, и все бегом. Я ворвался в номер, откинул ключ – и спекся. Со скрежетом клокоча на каждом вдохе, бессильно уронив руки и ссутулив плечи, я обвел взглядом комнату, все ее угрожающие углы, и залился слезами. Может, я никогда не хотел этого достаточно сильно. Черт, никогда же не хотел. И в голову не приходило хотеть. Потом я зашел в ванную, проверить, что скажет зеркало. Господи, мои глаза… как давно им не приходилось плакать. Отвыкли, утратили форму. Можно подумать, они исторгали не слезы, а кровь, всю кровь, что была в моих жилах. Наверно, пора вам признаться. Можно попросить… а, привет, милочка. Ух ты, ну да, точно. Ладошкой по холке… а-а, хорошо. Очень хорошо, лучше и лучше, и действительно помогает. Пожалуйста, не останавливайся. Не уходи. Наверно, пора вам признаться насчет Мартины, меня и… Наверно, пора. Братишка, плесни, пожалуйста, чуток. Очень надо. И руку на плечо, да, вот так. Сопереживание. Сочувствие. Надеюсь, вы никуда не торопитесь? В общем-то, я с самого начала знал, что на сплошной танец живота и рахат-лукум рассчитывать не приходится. Я понимал, что все будет серьезно. Ей нравится извиваться и медлить, нащупать точку, а потом, оптимально настроившись, сцепившись, как боксеры в клинче, танцевать горизонтальный танец, с энтузиазмом, с ловкостью, с… с чувством. Она предпочитает прямоту. Можно так, можно эдак, но главное – с чувством, с теплотой. По крайней мере, таковы мои умозаключения. Не более чем ориентировочные, согласен. Мы делим постель… сколько? – десятую ночь подряд. И мне еще только предстоит, я до сих пор не, у меня никак не… получается. Именно. Вот вы за меня и сказали. Это очень тяжело. Очень утомительно. Сто потов сойдет, пока встанет. Стояк – он и в Африке стояк. Горе мне, горе. Позор джунглям. Вот ведь отвратный денек. Просто обхохочешься. Жизнь – такая забавница, душа общества. Ни секунды на месте не усидит. Разумеется, я слышал этот анекдот и раньше. Анекдот с воттакенной бородой. И раньше, конечно, бывало, что техника отказывала, или метеообстановка чересчур сложная, или погода нелетная, или сплошные помехи в эфире, заносы на трассе, листопад, гололед. Но я ни разу еще не слышал этого анекдота в полном объеме, в многосерийном варианте. Мой прибор вставал на Лесбию Беузолейль. Мой прибор вставал на Селину Стрит и на чванную шлюху с Третьей авеню. Мой старый добрый прибор имел дело с королевами красоты и страхолюдинами, с такими, сякими и разэтакими – короче, мог похвастать огромным опытом. А вот на Мартину Твен не встает, хотя ты тресни. Можно подумать, она недостаточно хороша для моего прибора, вот он и кочевряжится. – Не переживай, – сказала она вчера ночью в двадцатый раз; я уже растекся по кровати, как слезинка весом в центнер, ни одного живого места, сплошная соляная глыба. – Да ну? – выдавил я хрипло, неразборчиво. Тогда она обняла меня и своим горячим шепотом сказала все, что было в человеческих силах сказать. – Да ну? – повторил я. Кажется, у меня и животное начало дает сбой. Даже как животное я в полном ауте. – Черт побери, – прохрипел я, – на хрена я тебе такой сдался? «Господа, книги выставлены на продажу. Здесь их не читают. Читают не здесь. Возьмите домой и ознакомьтесь». Так что я стою в порноцентре, ищу улики. Листаю глянцевый, со свежим типографским запахом, видеокаталог. Бабуси и внучки, испражнения, каменный мешок и кандалы, собаки и свиньи. О мир, о деньги. Наверно, есть люди, которым все это нравится. Спрос и предложение, рыночные силы. Тут, на Земле, скопился весьма разношерстный сброд, ни одной совпадающей челюсти или отпечатков пальцев. Кого тут только ни встретишь. Хлам и срам, причем ни капли стыда, ну ни капельки. Все полны решимости следовать своей натуре, и это неизбежно. Баб достало сидеть под нами, мужиками. Голубым и розовым надоело смущаться перед натуралами. У черных вот уже где сидит вся эта белая власть. Уличные преступники предпочли бы заниматься своим делом без вмешательства полиции, которая все время пытается, подумать только, арестовать их и засадить в тюрягу, ну это уж вообще. Нынче даже педофил – адепт насилия в столь чистом виде, ему, видишь ли, годятся только дети, – осмеливается показать свое замаскированное лицо; он тоже хочет немного уважения. Включите свет. Кому какое дело. Я обвожу взглядом этот магазин для остро нуждающихся: журнальные стенды, отдельные кабины, пролетариат при метле или дубинке, навьюченный деньгами. Я чувствую свою уникальность, нервничаю и в любой момент готов сорваться с резьбы – но остальные-то забежали отовариться в обеденный перерыв, быстренько удовлетворить свои запросы. То, что мне нужно, – да я терпеть этого не могу. То, что мне нужно, давным-давно сделало ручкой тому, что мне нравится, и разошлись они, как в море корабли, и я грустно, беспомощно смотрю вслед. Я стыжусь и горжусь. Стыжусь своей натуры. Тоже мне, нашел чего стыдиться. Я снова занялся онанизмом. Посмотрели бы вы на меня. Я опять среди вас, среди большинства. Привет, давно не виделись. Вот мы валяемся пузом кверху и наяриваем что есть сил, как перекособоченный гитарист у Пикассо. Смех, да и только – но что я могу поделать? Сами знаете, как это бывает с уличными женщинами в жарких городах, в бетонных джунглях. Не в том даже дело, что погода выманивает их на улицу. Дело в том, что погода раздевает их почти догола. В рыкающем безумии августовского Манхэттена, в знойно-обморочном строе улиц женщины демонстрируют дополнительную женственность, декольте ползет вниз, а подол юбки вверх, плюс весь этот аромат, сладкая прозрачность, пьянящий осадок. Мужчины имеют бледный вид и передвигаются лихорадочно, ползком. Даже Филдингу не по себе. – Проныра, это просто засада, – говорит он. – Рыпаться без толку, давай лучше вливайся. Он все время предлагает удариться в какой-нибудь экзотический загул, исследовать венерианские бордели, заказать баб по телефону, по почте, наложенным платежом. С его языка слетают: эта телка, та цыпочка, эти пташки, те киски, а танцовщицы, стриптизерши, массажистки и суфражистки так и мельтешат. Если я не ослышался, он даже говорил, что может устроить уик-энд на Лонг-Айленде с Хуанитой дель Пабло и Дианой Пролетарией. Но я не нуждаюсь в этих формальных искушениях. Все происходит и так. Я не преувеличиваю. И откуда что берется. Такое ощущение, что, ни с того, ни с сего, половина девиц в Нью-Йорке вознамерились забраться ко мне в штаны; и что они, спрашивается, там нашли, кроме старых, с растянутой резинкой трусов. Может, дело в успехе? В деньгах? Или это шаг на следующую ступеньку, отраженный свет Мартины Твен? В «Шангри-ла» старлетки не дают мне проходу, буквально осаждают, в буфете, в игротеке. Так прямо и подваливают в тропическом наряде и предлагают срочную деловую встречу, на их территории или на моей. Или сижу в баре, пью светлое пиво и пытаюсь понять, где я мог так лопухнуться, а на соседний табурет забирается фигуристая телка и для поддержания равновесия – цап меня за бедро! – Не предложите даме выпить? – спрашивает она. – Такая жажда… А недавно вечером, честное слово, иду это я по Сорок третьей, никого не трогаю, а на пути у меня стоит, раздвинув ноги, нью-йорская женщина и, когда я делаю обходной маневр, запросто роняет платок. В холле «Эшбери» меня поджидают сладострастные записки. В холле «Эшбери» меня поджидают сладострастные бабы. Что вам надо? Спрашиваю я. – Нельзя ли обсудить это у вас в номере? Очень хотелось бы обсудить это у вас в номере. Я поскорее отваживаю их, так как мне страшно и стремно. Бухло, серьезное бухло представляется манящим как никогда. Но я обхожусь вином и транквилизаторами. Во всем этом половом ажиотаже и авитаминозе я ищу улики. И порой думаю: это я. Я и есть улика. Худшую новость я приберег напоследок. Кажется – Господи Боже, только этого еще не хватало, – мне кажется, что я начинаю испытывать, ну, особенные чувства к Гопстеру… Угу. Дожили, называется. Пару дней назад я отвез его в «Шангри-ла» и купил ему в кафе ленч. Он долго шевелил желваками над меню, а потом затеял жалостную свару с патлатым официантом, пытаясь заказать свой салат без ничего. Как выяснилось методом последовательных приближений, бедный парнишка едва умеет читать! Яедва не рухнул с копыт долой от нежности и смущения, а заодно отметил, как восхитительно бугрятся, бунтуют и буйствуют мышцы у него на шее. Теперь, когда секретарша или телефонистка говорит «Это Давид Гопстер», то взор мой затуманивается, а в горле першит, будто на линии какая-нибудь призовая телка. Был момент, когда я втюрился, без ума втюрился в девятилетнюю дочку Алека Ллуэллина, крошку Мандолину, малютку Мандо. Влечение было определенно эротическим (мне нравились ее прикосновения), и все классические симптомы налицо (один ее недобрый взгляд, и все, кранты, можно вешаться), – но никоим образом не сексуальным, отнюдь, даже в заводе. Может, и с Гопстером что-нибудь похожее. Иногда я говорю себе: расслабься, он просто похож на тебя, каким ты когда-то был. Иногда, невзирая на всю лихорадочность и сумятицу, я пробую свыкаться с мыслью, что, может быть, влюбился в Филдинга Гудни с первого взгляда. Что же делать, что делать? Видно, придется терпеть. Надеяться на лучшее и, готовясь к худшему, молиться, чтоб оно оказалось не самым худшим. Ничего, прорвемся. Благодаря моему искусному перевоплощению в ценителя живописи, фанатика холста и вообще знатока искусства, значительную часть этого бурного периода Мартина Твен протаскала меня по разного рода высококультурным мероприятиям. Так что я в состоянии высококультурного шока, паники, аж в глазах темно, когда меня ведут по наборному паркету и дальше, по коридорам, мимо тайных видений в световых оборках. Приходится выстоять очередь и отвалить немалые деньги за право пообтираться среди переводчиков-сквернословов, японцев с улыбками, ослепительными, как фотовспышки, бюрократов, бесконечно льющих воду, всеядных любителей, студентов, одиночек, изголодавшихся баб, сосредоточенных потребителей и дегустаторов, извергнутых конвульсивным городом. Многие, кстати, выходцы из рабочего класса, начинающие движение вверх, большинство иногородние, в блестящих кожаных жилетках и светло-коричневых брючных костюмах. Мужики все как на подбор пухлые неудачники в комбезах пастельных тонов, лыбятся, шаркают, сонно кивают. Бабы – говорящие куклы, которые пищат «мама» и уссываются, если их перевернуть, с мордашками умильными и потливыми, измазанными молоками и меренгами. Героические потребители, они от всего норовят ущипнуть по кусочку, а теперь вот приспичило заценить кусочек искусства. Похоже, они думают, что достаточно протянуть руку. Не исключено, что так оно и есть. А мне – достаточно? Сомневаюсь. Я не из тех. Явообще не с той стороны Атлантики. Я из Лондона. Это в Англии. Я успел убедиться, если не путаю: вся эта хрень не для меня. Натуральная пытка. Пока другие наслаждаются искусством или читают книги, или слушают серьезную музыку, меня преследуют издевательские мысли о деньгах, Селине, эрекции, «фиаско». Я пытаюсь, но и это натуральная пытка. Крайне мучительная. Какие только выставки мы с Мартиной ни посещали. Мы посетили конструктивистскую выставку где-то на восточной окраине. Вибрирующие разукрашенные столбы и вигвамы из двутавров, спазматически выгнутый железобетон, зазубренные заводные загогулины. Мы посетили модернистскую выставку рядом с Централ-парком. Обрывки игральных карт и силуэты шахматных фигур, пейзаж после битвы в преферанс и расколотые игральные кости, шулерские трофеи. Я чувствую обязанность выказывать энтузиазм, но пар давно вышел, наигранное красноречие иссякло, так что теперь я строю непроницаемое лицо, изображая предельную углубленность. Вчера мы посетили выставку классической обнаженной натуры, в мраморе. Приятно было посмотреть на женщин, умудряющихся по такой жаре сохранить хладнокровие. Впрочем, натура была не вполне обнаженной – кто-то нацепил им фиговые листочки, и совсем недавно. Смехотворно, объявила Мартина; все эти тряпочки, веточки, и придет же в голову. Не знаю, не знаю, сказал я; не горячись ты, надо же что-то и воображению оставить. Она не согласилась. Как по мне, понятное дело, они смотрелись бы куда краше в чулках с подвязками, в трусиках и туфлях на шпильке; но это уже эстетика. Завтра мы посетим большую новую выставку какого-то Моне или Мане, или Монеты, точно не помню. И вот сижу я у Мартины в гостиной после легкого ужина, попиваю вино и задумчиво листаю «Фрейда», когда звонит телефон… Я больше не испытываю к Кадуте Масси сыновних чувств. Теперь я просто без ума от нее. – Джон, вы для меня как сын, – сказала она мне сегодня за чаем. – Вот почему я не люблю Гопстера или Лесбию Беузолейль. Они напоминают мне о детях. А вы совсем нет. Она поместила мою ладонь на искристый кашемир своей юбки – и мой хрен пьяно, кощунственно вскинул голову. Хорошо еще. что бронхи князя Казимира именно в этот момент решили переполниться мокротой и разбудить его. Кадута говорит мне, что Лорн стал звать ее мамой. Они подолгу, от души, беззаветно рыдают навзрыд. Лорн готов теперь жизнь отдать за Кадуту, но все равно настаивает на тех сценах нагишом. – Но, мама, – говорит он, – это ведь может быть так красиво… И звонит телефон. Звонит телефон, разрушая то, что можно назвать иллюзией взрослого мира, где я сижу с книжкой, разбросанными шахматными фигурами, последним актом «Отелло» и его цыганскими флейтами. Иногда я такой взрослый и сообразительный. Я читаю умные журналы и хожу смотреть фильмы для взрослых. Но звонит телефон, и это меня. – Это тебя, – сказала Мартина и передала мне трубку, демонстрируя неодобрение или удивление (по-моему) темнотой вен с мягкой стороны предплечья. Это меня – и угадайте кто. – Откуда у тебя этот номер? – спросил я с искренним любопытством. Я был уверен, что никто не знает настоящей правды о моей тайной жизни. Я был уверен, что все думают, будто я каждый вечер шляюсь по бабам, гуляю напропалую и нажираюсь до усрачки. – Рыжая подружка подсказала? – Забудь о ней. Мы… мы больше не видимся. Она говорит, ты стал такой зануда. – Слушай, нам надо встретиться. Я готов, честное слово,готов. Как я уже объяснял, вешать трубку без толку. Он просто будет звонить и звонить. Ему надо дать выговориться и выплакаться, выпустить пар, до последнего умиротворенного всхлипа, когда он сам будет готов попрощаться. Телефонный Франк любит подолгу распинаться о том, что это такое – быть неимущим. Телефонный Франк абсолютно неимущий. Денег у него нет. Всего остального – тоже. Когда шла раздача красоты, обаяния, удачи, бабок, то старина Франк оказывался в хвосте каждой очереди – о чем я не упустил шанса ему напомнить. Он парировал дотошным перечислением всех мучений, которым в один прекрасный день меня подвергнет, и я выслушал список от начала до конца. Потом возникла пауза и, клюнув носом, я вдруг сказал: – Ты калека, правда? – У меня… у меня… Ага, – ответил он. «Ну и на что ты тогда рассчитываешь, мешок дерьма?» – хотел я поинтересоваться. Но сказал только (и совершенно искренне): – Прости. Прости, пожалуйста. – Один недовольный актер, – объяснил я Мартине (волновать ее по пустякам не хотелось). – Звонит все время и звонит. – Тот, который одевается женщиной? Подобные мысли и меня, конечно, посещали, но теперь я был уверен как никогда. – Нет, – авторитетно заявил я. – Этот коротышка. Я рассказал Мартине анекдот про Наба Форкнера. Кстати, мы подписали Наба, и Кристофера Медоубрука тоже, на роль двух главных громил. Работать с ними – ад кромешный, но мне серьезно кажется, что пару они составят убийственную. Наб, необъятный и безбашенный, и Крис, весь выгнивший и скукоженный. Ну точно я и Алек Ллуэллин, как мы там подбивали бабки… Сцена, когда они угрожают Давиду Гопстеру, – это действительно выглядит угрожающе. Снимем длинными планами, говорю я себе, пусть ощущение нарастает исподволь. Зависть, раздражение, ненависть нарастают исподволь. Я выгулял Тень и лег в постель с Мартиной Твен. Нет, об этом, пожалуй, не буду. Пока что фишка в том, что мы просто ластимся и воркуем, воркуем и ластимся; сплошные, короче, телячьи нежности. Как и все девицы, она жуткая тепломанка – любит включить кондиционер, а под одеялом, наоборот, устроить сауну. Я обнимаю ее. Меня переполняет абстрактное вожделение и что-то еще, чего я не понимаю, не узнаю. Не человек и не животное, ни рыба ни мясо, пустое место – я лежу и обшариваю память в поисках поцелуев, мягких толчков, прохладительных ласк. А затем они превращаются в порнографию… Мой мысленный кинозал (эксклюзивный, посторонним вход воспрещен, но членский взнос минимален) делается затхлым и дымным – старый гадюшник с хлюпающими креслами и переполненными пепельницами, с треском пленки. Не происходит ничего. Каждую ночь я умираю смертью Дездемоны в горе подушек… Вчера я первым делом попытался задействовать утреннюю эрекцию. Можете себе представить, как Мартина удивилась. И что я при этом чувствовал. Ну да все равно ничего не вышло. Должен был пойти отлить. Иногда я думаю – может, это все из-за оперы, из-за того, что так долго крепился. Хотя, наверно, дело не только в этом. Да, пожалуй, не только в этом. Глядите. Секундочку… А вот и снова я. Очень явственно себе это представляю. Со счастливым зевком я поднимаюсь с позопедического матраса последней старлетки. Принимаю таблетку стимулятора в натуральную величину, извиваюсь в джакуззи, полном витамина С. «Доброе утро, сэр»; это мой банщик или теннисный тренер, или тримминговщик моего пуделя, или кудесник кудрей, или юнкер юности. Я выпиваю стакан пьянящей низкокалорийной минеральной воды. Терапевт системы «дом-машина» берет меня за руку, и вот я уже рассекаю по бульвару Сансет, на башке колосится высокотехнологичный дерн, рот полон кобальта и стронция-90, плюс компьютеризованный инструмент ценой в миллион баксов, это бионическое средство устрашения покоится между ног. Операция удалась на славу. Я стал совсем другой человек, даже удивительно; мы все удивляемся. Но дело в том, дело-то в том, что иногда у меня возникает ощущение, будто в Калифорнии я уже был – но это не помогло. Ощущение какое-то… протезное. Я робот, андроид, киборг, жертва массированной пересадки кожи. Где-то я читал – или кто-то сказал мне, или я слышал это краем уха в какой-то столовке, забегаловке, пивнухе (как бы то ни было, теперь это часть моей внутренней культуры), – что довольно многие земляшки, каждый пятый или каждый третий, а то и вообще каждый, полагают, будто все их мысли илоступки контролируются инопланетянами. И это не только обычные олухи без царя в голове или тронутые тряпичницы, но также затравленные слуховыми галлюцинациями судьи, пучеглазые плутократы и четвертованные чинуши. В прежние времена (жалко, что я так мало о них знаю. Вряд ли в нынешние времена будет шанс ознакомиться с прежними), так вот, в прежние времена эта ошалевшая покоренная шатия предавалась бы размышлениям о Боге и Сатане, о рае и аде, о судьбе духа; душу они представляли как внутреннее существо – влажно улыбающийся ангел в розовой ночнушке или гримасничающий, неприлично жестикулирующий косматый гоблин-онанист. Но теперь завоеватель – это цифровой призрак, обмотанный магнитной лентой и распечатками, и лик его инопланетный. Иногда мне кажется, что я под чьим-то контролем. Некий космический захватчик пытается захватить мой космос, мой внутренний космос; шутничок, блин, долбаный. Но он не оттуда, не извне; он наш, в доску наш. Встали мы поздно, сгрызли по морковке в каком-то дорогущем крольчатнике и на такси поехали в центр. Я чуть не забыл, что такое дождь, – ну да сегодняшний напомнил. Дождь выглядел так, словно никуда и не уходил, словно вернулся в свою исконную вотчину, чувствовал себя в родной стихии. Я понял, что залитая солнцем красота нью-йоркских авеню – это на самом деле воздух, пустота, в строгой симметричной рамке, но всего лишь воздух. И вот перспективу затянул туман, с дымом и клацаньем сошлись кривые челюсти. Уик-энд перед Днем труда, улицы обезлюдели, немногие машины покачиваются у обочины, как бревна в речном пороге. Мы выбрались из такси и под розовым зонтиком встали в очередь. В этот дождливый день наша цель звалась Эдуард Мане. Первое впечатление – я как будто снова оказался в Париже. Помните ту вещь, с подавальщицей в стрип-клубе или кабаре, ее кроткий обиженный вид, закупоренные бутыльки шампанского, апельсины в вазе толстого стекла, а за девицей, в перспективе, ряд цилиндров, сплошные Безумные Болванщики… Мой парижский дебют состоялся в прошлом году, я снимал рекламу новых мороженых котлет из конины. Мы задействовали этюды с лошадьми из той галереи, у реки. Идея была следующая: парень встречает девушку перед ипподромом Дега, затем приглашает ее в шикарный пивняк на ультрамодные кабысдошьи фрикадельки или на клячбургер, короче, какая-то такая хрень… В Париже я перевозбудился. Я долго бродил пьяный по бульварам Левого берега, расталкивал алчущие покупок толпы и огибал прилавки, замирал как вкопанный каждые шагов пятьдесят, видя за стеклом очередного кафе какую-нибудь блондинку с диким загаром или бродяжку с дерзким зачесом, одну-одинешеньку со своим пивом или кофе и, такое впечатление, терпеливо ждущую, чтобы ввалился подобный мне и завел на международном языке. «Бонжур, мон пти. Хочешь, куплю тебе что-нибудь выпить? Пуркуа бы не зайти ко мне в гостиницу? Ну не ломайся, шери, ты же знаешь, тебе понравится». Меня вышвырнули заведений из шести-семи, если не десяти-одиннадцати, прежде чем я осознал. У девиц, оказывается, весь Париж по струнке ходит. Они так всех построили, что могут сидеть где угодно, и ни один ханыга, ни один бродяга не посмеет клеиться. Поздно рыпаться, подумал я. Что сделано, то сделано. Но кто позволил им такое провернуть?! …А теперь на мокром Манхэттене в жаркой галерее, где все мы воняем сырой псиной, я смотрю на Мартину, сосредоточенно разглядывающую труп матадора, и думаю: ох уж эти женщины, как они от нас отличаются, примерно так же, как, например, французы (женщины покачиваются из стороны в сторону, когда за рулем, а смеются, главным образом, чисто по дружбе, они держат горячую чашку двумя руками, а чтобы согреться, обнимают себя за плечи, они не любят игр и спорта и говорят «ух ты» гораздо чаще, чем мы, они, на мужской взгляд, легковерны и винят вас за все ваши промахи в их снах, они конспирологи и благосклонные диктаторы), но они тоже земляшки, прямо как мы. Женщины более культурны. Одно слово, слабый пол. Дома они могут издеваться над вами напропалую, но никогда не станут делать этого на улице. Бабы часто заставляют мужиков признать женскую сторону мужской натуры. Я всегда думал, что это обычный голубой пиздеж, но теперь не уверен. Может быть, именно это со мной и произошло – я обабился. Это многое объяснило бы. Я и раньше пытался, скажем так, обабиться. Только и делал, что шастал по бабам. Это не помогло, хотя, с другой стороны, перетрахал я целую прорву. Кто его знает. Раз накрыло, то накрыло. Мое место никак не рядом с водителем. Мое место на заднем сиденье или у параши. Не факт, что я вообще когда-нибудь командовал парадом. Сейчас точно не командую. Итак, я смотрел на Мартину, как она смотрит на Мане – грамотное отправление культурных радостей и таинств, без какого бы то ни было стеснения или чрезмерной корректности. Устрицы на завтрак, дохлая рыба, дохлее того матадора. Разряженные самки, гордость самцов в мундирах. Сад как место для труда и отдыха, затем пионы в кувшине. Подружка писателя, сам писатель за рабочим столом. Мир достатка, благополучия. Все это я видел, но блеска в них не разглядел. Мне понравились вещи с оптическим обманом и бухлом, с кабаками и жрачкой, с бесстыжей бабой на пикнике и фигуристой блондинкой – знакомые вещи, эротичные. Все это я видел. Но блеска в них не разглядел. Зато Мартина вся так и лучилась – глаза, рот, кожа. Мартину блеск переполнял от макушки до пят. Но потом, черт побери, пришлось убегать, надо было отметиться на часок-другой на приеме, который Филдинг Гудни устраивал в «Каравае» для всех наших толстосумов. У нас теперь даже несколько толстосумш есть. Лира Крусейрос из Буэнос-Айреса, Йена Мацума из Цюриха, Валюта Грошен из Франкфурта. При виде столь явного, столь беззастенчивого разбазаривания средств мне сразу полегчало, и мотор зафырчал с утроенной силой. Сами подумайте, во сколько уже «Плохие деньги» обходятся? Ежедневно мы тратим тонн тридцать пять, если не сорок, и это при том, что съемки начнутся только в середине следующей недели… Решив, наверно, перестраховаться, Филдинг не пригласил Давида Гопстера, и Лесбия Беузолейль тоже отсутствовала. Но старшее поколение звезд светило по-прежнему: Кадута Масси в хлопотах над немощным князем Казимиром, Лорн Гайленд в робототехническом смокинге под ручку с вампирской Средой. Я увидел английский контингент – Скьюз, Блакаддер, Микки Оббс и мой вундеркинд-монтажер Дуэйн Мео. Они мрачно забились в угол, и на какое-то время мне пришлось выступить в роли наседки или садовода – всех зазвать под крылышко, всех окучить и спрыснуть. Потом бразды правления взял в свои руки Филдинг и устроил нечто вроде конкурса лести между командами спецов и звезд. Предоставленный самому себе, я нырнул в гущу толстосумчатой толпы. Толпа оказалась на диво непритязательной, лишенной лоска – кто со сбитыми каблуками, а кому явно не помешало бы и вложить тонну-другую в шевелюру, в румянец. Воздух полнился треском и трепом благодаря отменному шампанскому, нарядным тарталеткам, расторопным раздатчикам, деньгам, и, обмениваясь то улыбкой, то кивком, то возгласом, я струился среди них вольно, как вода. Такое ощущение, что галдеж стоял исключительно на актерские темы, причем довольно профессиональный – съемки, перерывы, пробы, загруженность, перевоплощение и тэ пэ. Все поголовно – кто более, кто менее убедительно – косили под продюсеров. Ну да богатство – то же актерство, верно? Стиль, поза, интерпретация, которую навязываешь миру? Сам ты их заработал или нет, все равно, должен притворяться, что заслуживаешь их, что, выбрав тебя, деньги сделали правильный выбор, и ты, в свою очередь, стараешься не обмануть высокого доверия. С алчно горящим взором или просто с самодовольной ухмылкой, ты должен делать вид, будто это идет от души… У меня никогда не было ощущения, что я их заслуживаю за то, чем занимаюсь (даже неудобно, право слово), вот почему, наверно, деньги просачивались у меня между пальцев. Ну да эта куча не просочится, это ж какие пальцы надо иметь, и слишком она большая. Тогда придется тоже отолстосумиться. Я дождался серьезного, заговорщицкого кивка Филдинга, обменялся рукопожатиями с Лорном и Кадутой, выскользнул на улицу и поймал такси. На Девятой авеню нам нежданно-негаданно повезло – подмигнул зеленый свет, полсотни кварталов с ветерком, и светофоры подпитывали мое возбуждение, словно говоря: ты можешь, полный вперед, пока этот пассажир на заднем сиденье не взалкал границ и тормозов, пока не запросился подальше с переднего края. Так что я вылез из машины и, чтоб утихомирить сердечный зуд, прошагал последнюю милю пешком по Челси к Восьмой, мимо синего или пурпурного неона захудалых кабаков, с промежутками черного антивещества отелей, где разбиваются сердца (какая-то квадратная черная бабища на чем свет стоит костерила портье), и помедлил в идеальных манхэттенских сумерках, в воздухе с серо-желто-серебряными вкраплениями, и загляделся сквозь проволочное ограждение на восьмерых мальчишек, пинавших мяч. Мартина молча стояла на террасе в футболке и грамотных шортах, уперев левую руку в бок, волоча хвост шланга… Тут мы и пообедали, в условиях стопроцентной влажности, – салат, хлеб, сыр, опять это игрушечное белое вино, и со всех сторон пряный запах прелых листьев и торфа. Потом Тень дремал в умилительной позе, перемежая сонное сопение тревожными гримасами. Я сидел с «Гитлером» на коленях: заговор генералов, выжженная земля, унижение и смерть – хэппи-энд. Теперь придется перечитывать «Деньги», опять двадцать пять. Все эти книжки от Мартины. Она подарила мне набор для выживания в двадцатом веке. Но и я, в общем-то, ответил ей тем же – только собственной персоной. Мартина такая наблюдательная. Все эти недели она наблюдала за мной ничуть не менее внимательно, чем я за ней. Она узнала так много нового о путешествии нашей планеты во времени. Кое-что она переняла от этого жирного импотента, с рассудком в свободном падении по команде поворот-все-вдруг, от старьевщика, выпотрошенного и набитого под завязку, причем сплошным хламом. – Слушай, – произнес я. – Скажи-ка мне одну вещь. – Какую? – На хрена я тебе такой сдался? Это же просто неубедительно. Ну, в смысле, никто не поверит. Ты бы вот поверила? – Вот ты о чем… Да не казнись ты так, ты еще ничего. К тому же ты здесь, а где все? Ты стараешься. И ты мне просто нравишься. – Почему? – Потому что я воплощенный двадцатый век. – Почему? – Ты как собака. Я напрягся. От подобных разговоров мне все еще немного не по себе. Обычно я требую, чтобы женщины относились ко мне очень серьезно, причем все время. Правда, я уже начал понимать всю чрезмерность своих требований, особенно последнее время, когда и сам с трудом удерживаюсь от того, чтобы не скорчить рожу. – У тебя уже есть собака. – А теперь две. О чем ты думаешь, когда не думаешь ни о чем конкретном? – Надо подумать, – сказал я. Мне ужасно захотелось виски; бессмысленно отрицать, что страх играет большую роль во всем происходящем на Банк-стрит. Страх перед неведомым, страх перед серьезным. Вина в бутылке оставалось примерно на стакан. Но сколько храбрости может прибавить стакан белого вина? С гулькин нос, вот сколько. – А ты о чем? – решил я выиграть время. – О потерях. Она умолкла. Наверно, задумалась о потерях. Яуставился в ее глаза, в испещренные красными прожилками белки. Плакательные мышцы хорошо развиты, если не сказать накачаны. Она снова заговорила. Оказывается, имелись в виду потери личного состава, а не техники; потери медленные, но неуклонные, в среднем по человеку в год. Середину семидесятых оптичили ее бабушка с дедушкой. Далее – мать (от рака), лучшая подруга (разбилась на машине), отец (самоубийство), а год назад и единственный брат (утонул). Совсем недавно же, прошлым летом. А я ничего не знал. – Господи Боже, – отозвался я. Конечно, богатые родственники оставляют свой след в виде наследства, чтобы помнили. В Англии все наоборот. В Англии попадаешь на бабки – с долгами там расплатиться, похороны организовать. – Но в этом-то году, – неуклюже продолжал я, – пока никого. Не потеряла еще. – Потеряла. Осси. Это навсегда. – А, ну да. – Так о чем ты все время думаешь? Лицо мое, наверно, сразу опухло, поглупело. Но я пожал плечами и ответил: – О деньгах. Либо же страх и стыд. Надо же что-то противопоставить людям, которые могут меня возненавидеть, а больше у меня ничего и нет. – Бедняжка, – проговорила она. – Правда, наверно, ты не так уж и одинок. Мы легли в постель. Легли в постель по-взрослому – как будто это само собой разумеется, следующий пункт повестки дня. Ни тебе модуляторов настроения, ни внезапной серьезности, ни козлиного меканья, ни щенячьего визга, ни игривого хихиканья, и никаких прибамбасов, ни бренди, ни бордельного прикида, ни пут, ни иголок под ногти, ни третьего-лишнего. Она быстро разделась. Трусики у нее ничего такие, вполне одаренные, только их почти не успеваешь разглядеть. На длинных загорелых ногах, чуть-чуть «иксиком», но от того не менее очаровательных (бедра крутые, спина стройная, с глубокой ложбинкой, с изюминкой, так бы и скушал) Мартина проследовала в ванну. Затем возвращение, все так же в костюме Евы, и на виде спереди первый намек на интересную дряблость, первые следы времени, смерти, убеждающие, что если когда-нибудь все же повезло… тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, – то это была женщина. Точно жещина, никаких сомнений. – Ничего себе, – произнес я, – значит, все это время, пока мы тут, у тебя еще такая куча своих забот была. А я и не знал. Прости, пожалуйста. – И я уловил отзвук ее мыслей, там же, где ее лицо, в недосягаемой высоте. Я разделся и тоже залез под одеяло. Мы поцеловались, обнялись, и я, конечно, знаю, что я тупой тормоз, но наконец до меня дошло, что она хотела сказать своей наготой, наконец я разглядел недвусмысленное содержание наготы, и оно гласило: бери, я ничего не скрываю. Не гони лошадей, сказал я себе, а то ведь переломаешь все, такие руки-крюки… И, проснувшись утром, я, честное слово (не смейтесь, только не смейтесь), чувствовал себя, как цветок- конечно, немного подсохший, немного поникший и, возможно, без шансов на достойную жизнь, лишь на имитацию жизни, на жизнь в горшке, но распускающий остатки лепестков навстречу солнцу нового дня. – Спустить его? Как ты думаешь? – Спустить, спустить, – отозвался я. – Он молоток. – А если убежит? – Надо же когда-нибудь попробовать. Вашингтон-сквер в Нью-Йорке, воскресенье перед Днем труда, воздух тяжел, как капли на синей кухонной стенке. Очередной красный день календаря джунглей, поголовная парадная раскраска, ребятня на роликах выделывает коленца под десяток ритмов одновременно, энергичные подтянутые гомики с летающей тарелкой, которая сверхъестественно долго зависает в восходящих потоках воздушной ряби, настольные игры, полно удолбанных, крик и ругань, две полицейские машины – двери нараспашку, взведенные мышеловки в ожидании первой неосторожной лапы. И ни капли стыда, нигде. Немного угрозы, немного отчаяния и уйма прожженности, ярче всего проявляющейся в рыжей щетине фараонов, – но стыда ни капли… Пес чуть ли не наизнанку вывернулся, стремясь нырнуть в рисковое цветастое людское море. Мы спустили его с поводка. Он долго бегал расширяющимися кругами, вывалив язык на плечо, словно шарф. Потом замер и уселся в профиль, с написанным на внимательной морде чувством долга – ну вылитый шахматный конь, терпеливо дожидается в третьей шеренге и рассудительно перебирает возможные варианты. Я купил с лотка несколько банок светлого пива. Мы уселись на каменную скамейку – Мартина в белом, белая юбка, белая блузка, я с туго перехватывающим сердце кольцом болезненно пульсирующего, злорадного возбуждения – и завели разговор. Движение вверх по эволюционной лестнице, социальная мобильность – это все, конечно, здорово, но до чего ж утомительно. Даже зарубиться, даже удержаться на месте и не сползать вниз – и то требует чудовищного напряжения. Тень снова принялся описывать вокруг нас петли, реже и реже возвращаясь за теплом и лаской, а я выбрал тему и спросил Мартину о философии. Не об ее философии – просто о философии. Она привела мне парочку примеров того, чем занимаются философы. Скажем, как можно убедиться, что «Вечерняя звезда» и «Утренняя звезда» – это на самом деле одно и то же? Я отпарировал: да ну, какое одно и то же, а если издатель и один, все равно газеты разные, с отдельными наименованиями, с независимым финансированием и налогообложением, и так далее. Мартина улыбнулась и согласно кивнула. Она хохотнула, причем по-новому – то ли выражая простую радость, то ли умывая руки. Оказывается, философия – это раз плюнуть, подумал я и сказал: – Ладно. Давай еще пример. Но тут ее выражение изменилось, и она вскочила. – О нет, – сказала она. – Где Тень? Я тоже что-то начинал волноваться. Пес не появлялся последние несколько минут, и я украдкой делал периодические попытки разглядеть его в людском мельтешении. Ничего не говоря, мы зигзагом прочесали площадь из конца в конец, обогнули периметр, затем повторили тот же знойный, кишащий толпой маршрут. Ни тебе пса, ни тени. Мы разделились и побежали расширяющимися кругами, реже и реже возвращаясь за теплом и лаской. Часом позже я бежал в одиночку по Семнадцатой, угрожающе тряся пузом, закатывая глаза и оглашая окрестность предсмертными хрипами. Когда мы с Мартиной сталкивались и снова разбегались, она все твердила, что пса наверняка украли. Но я-то знал, что он рванул когти прочь от центра, к броду Двадцать третьей и дальше. Сначала я думал: блин, скорее бы найти гаденыша – по крайней мере, можно будет рухнуть, можно будет выпить. Ненадолго меня даже посетила мысль: а может, я, наоборот, только выиграю, если Тень так и канет? Но теперь, трусцой прочесывая параллельно-перпендикулярную сетку, я пришел к трагическому убеждению, что моя судьба неразрывно связана с собачьей; что, если Тень так и канет, я тоже вернусь на Двадцать третью стрит к волкам в людском обличье. И прости-прощай все мое облагораживание. Лишь старые центральные кварталы, холодная вода, дом без лифта. Мне показалось, что я вижу, как он мечется скачками в промежутках между неподвижными автомобилями, счетчиками парковки и пожарными гидрантами, но когда я пробился сквозь поток машин на другую сторону, то обнаружил лишь выпотрошенный мусорный бачок, колеблемый ветром. И я затопал по Восьмой авеню на край света. Я нашел его на Двадцать первой стрит – одном из мутных притоков могучей Лимпопо. Я чуть не завопил, чуть тут же не напрыгнул, но вовремя одернул себя, перешел на черепаший шаг. Тень озадаченно замер в центре слабенького мусорного циклончика – знаете, как в городах отходы нередко устраивают беспомощную многочасовую круговерть в ловушке ветра: пустые коробки из-под еды, сигаретные пачки, пивные банки носятся по кругу, как обезглавленные цыплята, такая вот загробная жизнь… Я придвинулся совсем близко. По-моему, Тень был явно не в себе – трясся от носа до хвоста, щелкал челюстями и тянул, все тянул вялую лапу в сторону Двадцать третьей. В нем произошла огромная перемена, чисто внешне, какая-то существенная деталь отсутствовала, и я никак не мог сообразить какая. Вот черт – ошейник; ошейника нет. От силы час в джунглях, и уже настучали по кумполу, обобрали, всего лишили, даже имени. Он перевел на меня скучный взгляд и безразлично отвернулся, и хотел уже было выйти из круга – но я пролаял его имя со всей мощью, что оставалась у меня в легких, и он снова повернулся ко мне, с явным усилием, и, чуть только не скребя тротуар брюхом, двинулся на зов; безоговорочная капитуляция, предел уничижения. Я не ударил его, даже не шлепнул. Я взял его за шкирку. И довел до дома. У входа нас ждала Мартина. Раньше она не плакала, но теперь разревелась. И когда она благодарила меня и прижимала мою руку к щеке, я подумал: она его действительно любит, этого пса. Она меня обманывала, Мартина. Значит, и ей не чуждо ничто человеческое. Отнюдь, как выясняется, не чуждо. И раз, и два, и три, и четыре. Я лежу на четырнадцатом этаже «Эшбери» в одних трусах и болтаю лапками в воздухе, как перевернутый жук. Что я делаю? Зарядку. В данный момент качаю пресс, но есть и другие соображения, куда более далеко идущие. Я поддерживаю форму ради Мартины. Таков мой новый курс, мое превращение. И пять, и шесть, и семь, и восемь. Я одним махом перескочу болевой порог, только б его еще найти. К тому же я точно знаю, что настоящие мышцы где-то у меня в голове, мышцы разочарования. Хотелось бы, кстати, надеяться, что они еще там. Что еще не атрофировались. Еще не спились. Натренировать мозг – вот что мне надо. Найти бы какого-нибудь садиста в трико и с гантелями, чтобы согнал с моего мозга семь потов, довел его до нужной кондиции. Потому что иначе никак. Завтра день первый базовых съемок. Я получаю крупный чек. Все будут вынуждены относиться ко мне куда серьезнее – вас, мистер, это тоже касается, и вас, дамочка. Про вчера я ничего рассказывать не буду. Такое ощущение, будто единственное что нужно, это чистосердечие, такт, верность – и никаких преград не остается. Ну и дела. Я перекатился на грудь и сделал отжимание -другое. Первое удалось без сучка, без задоринки. Ровно посередине второго обе руки одновременно подломились, и ковер стремительно бросился мне в глаза. Пока я неразборчиво матерился и вычихивал из крепко ушибленного носа ворсинки, зазвонил телефон. С Мартиной я говорил десять минут назад, так что это, наверно, Филдинг или Телефонный Франк. Старина Франк, бедный инвалид – неужто чего новое удумал? Так что я был вдвойне удивлен. – Привет!.. Это я. Не забыл еще? – Да брось ты, – сказал я. – Ты что, в Нью-Йорке? – А то. – Не может быть. – Очень даже может. Подробности при встрече. Как насчет ленча? Насчет ленча было никак, так что мы договорились встретиться пропустить по стаканчику «У Бартлби» на Сентрал-парк-саут в половине третьего. Я откинулся на спину в чем мать родила (ну, почти) и моргнул раз, другой. Все мои запаздывания, метанья и прыжки, все уровни реальности безнадежно запутываются. Вы ни в жизнь не догадаетесь, кто это был, – хотя, может, и догадаетесь. Никто иной как малютка Селина.. Однако пора уже было натянуть костюм и отправляться на ленч с Давидом Гопстером и Лесбией Беузолейль – последнее ободренье и понуканье, заключительные мирные переговоры в преддверии большого дня. У меня была мысль сводить молодежь в «Балканскую кофейню» на Пятьдесят третьей… Проблемы возникли уже на входе из-за неформального прикида Гопстера (на самом деле таким нарядным я Давида еще и не видел: шелковая рубашка, модные джинсы, кожаные туфли), но я накрыл широкую ладонь метрдотеля полсотенной купюрой, и он тут же усадил нас в кабинку у самой стойки. Я мог бы уже учуять неладное, когда Гопстер с превеликой галантностью пропустил Лесбию вперед, а затем, лучась от счастья, поднес ей зажигалку. Потом, не сводя с нее глаз, он берет и соглашается на бокал шампанского! После этого (и заценив яркий румянец Лесбии, скрытную обморочную бледность Гопстера) я не мог так уж убедительно изобразить удивление, когда они, взявшись за руки, склонились ко мне и попросили быть свидетелем на их свадьбе. Ну кто бы мог подумать. Две недели назад они чуть только глотку друг другу не рвали. Мои особенные чувства к Гопстеру тихо-мирно сошли на нет (равно как и к Лесбии; собственно, ни то, ни другое толком не начиналось), поскольку первая моя мысль была: дивно, бесплатная реклама на миллион баксов. Но, с другой стороны, вторая моя мысль была: катастрофа, конец всему. Я ничего не смогу добиться от них на площадке, Гайленда кондрашка хватит, когда услышит… Надеюсь, не мне вам объяснять, что и как было дальше. После небесного уик-энда я чувствовал себя чертовски мудрым и сексуальным старпером, так что проявил чудеса дипломатии. Я рекомендовал им подождать и никому ничего не говорить. Конечно же они немного оскорбились, но я болтал как заведенный всю трапезу, и по виду, и по вкусу напоминавшую свежий улов моржовой спермы и миножьих пестиков. Речь вышла крайне убедительной и страстной. Причем я ни разу не покривил душой. Мне тридцать пять, понял я в «Балканской кофейне», и как отец я не сложился. Может, следовало завести детей, пока был молодой и глупый, пока не было времени подумать. Когда Гопстер отлучился в туалет, Лесбия со значением уставилась мне прямо в глаза, выдержала паузу и произнесла: – Джон, я беременна. Великолепно, подумал я; теперь и Кадуту кондрашка хватит. Но тут мне еще кое-что пришло в голову. – А ты уверена, что от него? – Не совсем. – Но ты же наверняка что-нибудь принимаешь. Или там спираль… – Джон, скажи пожалуйста. Почему об этом должна всегда думать именно женщина? Чего-чего? – Потому что именно женщина всегда залетает. – Я думала, что стерильна. – Кто? – Я была стерильна. Ну да, конечно, рифмуется с «дебильна». – И в этом году у меня уже было два аборта. Давид ничего не знает. – Про аборты? – Нет. Про беременность. – Осторожнее, Лесбия, – предупредил я. – Не забыла, что он верующий? У них с этим строго – священное право на жизнь, все дела. Ну, то есть… – Это-то все ерунда. С религией он уже завязал. Но, Джон, он ничего не знает. А я хочу рассказать всему миру. Только попробуй, подумал я; тогда я тоже расскажу всему миру – на первой полосе «Дейли минит». Лесбия сладко потянулась. Наверняка успела загрузиться кокаином по самое некуда, плюс тупое самодовольство. Только этого мне и не хватало для полного счастья – полоумная, безмозглая, накокаиненная сучка. Но все же я сумел взять с нее клятву молчать, хотя бы какое-то время, и когда вернулся Гопстер, она отправилась по его стопам с видом, уверенным донельзя. Вообще-то ее не было так долго, что я уж подумал, не решила ли она сделать аборт прямо там и сейчас. Давид не сводил с меня доверчивого взгляда. – Джон, я понимаю, что вас беспокоит. Вы думаете, это сорвет работу над «Плохими деньгами». Вы не правы. – Обнадежьте меня. – Мы вместе репетировали. Собственно, с этого все и началось. Помните, в сценарии, этот замечательный монолог, когда Лесбия говорит о моем духовном странствии? – Ну… да, – встревожился я. – Это настоящая поэзия, настоящая музыка. А помните мой монолог, когда я говорю, что Лесбия – воплощение живой жизни? И на репетициях мы постепенно поняли, что смысл наших жизней определяется своего рода двойственным цветением… – Слушай, Давид, – сказал я, – может, лучше тебе просто потрахать ее до потери сознания какое-то время, а свадьба – хрен с ней, со свадьбой, а? Он уже было хотел замахнуться, но я упредил его своим взрослым, пристальным взглядом. Знали бы вы, как все это меня достало, этот ненавязчивый базар под сурдинку – и прежняя его ершистость была ну чистый бальзам на душу. – Вы не понимаете, – проговорил он. – Она учит меня жить. Это я и так понял. Выглядел он кошмарно. По его меркам, утрахался он до полного дебилизма. Со всем порошком, бухлом, хай-тековскими игрушками и хрен знает, чем там еще у Лесбии кладовка набита, – даже не представить, что эти транжиры юности вытворяют в койке. Стоило лишь подумать об этом, и меня уже замучила одышка. С другой стороны, в чем-то это меня и устраивало. Ни к чему мне, чтобы Гопстер выглядел на экране слишком уж невинным или здоровым. Еще месяц в том же духе, плюс тени под глазами навести, – и он дойдет до самой что ни на есть кондиции, лучше не пожелаешь. – У нее же всегда были деньги, так, – говорил Давид. – Она понимает, что с ними делать. Деньги ведь… она научила меня, что деньги для того, чтоб их тратить. Раньше я вообще не носил денег, даже мелочи – ни цента. Я не хотел забывать, что такое быть бедным. Но это же просто страх. Самый обычный стыд. Почему бы и не забыть? Все это в прошлом, теперь я дружу с деньгами. Итак, этот философ добрался наконец до вывода. Какая жалость, что вся таблоидная и полуграмотная Америка его опередила. – Ну что ж, – произнес я. – Теперь ты знаешь. Когда Лесбия вернулась к столу, Гопстер подскочил и вытянулся по струнке, а за кофе с тортом они ласкались и ворковали, как пара потных студентов – нет, не так, скорее даже как пара актеров во вступительном, перед титрами, эпизоде фильма для взрослых. Я смотрел на их ужимки с нейтральным любопытством, с высоты своего богатого опыта, новообретенного покоя. Аналогичное ощущение я испытывал по поводу предстоящей встречи с Селиной… ох уж эта Селина. Пожилой официант расплылся в доброй улыбке, когда я бросил на поднос кредитную карточку «Вантэдж». В любом случае, уже к сегодняшнему вечеру про их роман будет знать весь город. И да, весь этот первобытный пыл можно легко включить в сценарий, с минимальной правкой. Да, надо соглашаться на бесплатную рекламу, а с Лорном я как-нибудь договорюсь. Эта его искусствоведша-аристократка. Еще одна сцена голышом. Еще одна сцена пытки. Да хрен с ним, пусть хоть на мыле поскользнется, выходя из душа, мне-то что. Какой все-таки безумный бизнес. Даже не бизнес, а заговор, финансовый заговор. Еще я подумал, и не первый раз, какая все-таки у нового сценария сверхъестественная приспособляемость; даже немного не по себе. Филдинг был прав. С этим сценарием можно вытворять абсолютно что угодно – гибок до неприличия. Прямо как Хуанита дель Пабло или Диана Пролетария – куда хочешь, туда и втыкай. – Сэр, ваша карточка. Я глянул на поднос – и холодный пот стыда сковал мою грудь ледяным панцирем. Холодный пот, горячий лед. Я поднялся из-за стола. В надраенном до зеркального блеска подносе я увидел выжидательное лицо официанта – и мою кредитку, аккуратно расщепленную вчетверо. – Где этот долбаный метрдотель? Эй вы, подите сюда. – Сэр, такова политика компании. Мы проверили вашу карточку по компьютеру. Все выплаты приостановлены в счет компенсации задолженности. – Значит, компьютер обосрался, неясно, что ли? Вы знаете, кто это? Лесбия Беузолейль! Знаете, кто это? Давид Гопстер! Знаете, кто я такой? Да я мог бы купить вас на корню, хоть десять раз. Я мог бы… И так далее в том же духе. Такой засады со мной давным-давно не случалось – как минимум, пару недель. Я еще немного поразорялся, но быстро утратил пыл – слишком уж смехотворный бардак. Будет о чем рассказать Мартине, над чем похихикать с Филдингом… После трехдневного уик-энда в карманах у меня оставалось буквально несколько десяток и пятерок, но потом Гопстер извлек из заднего кармана джинсов туалетный рулон сотенных и презрительно бросил две купюры на остатки шоколадного торта. Мы проследовали гуськом на выход. Я только задержался у аналоя, задрапированного бархатом с кистями, и поинтересовался у метрдотеля: – Вы какие-то деньги за это получаете? Верно? – Компенсацию? Да, сэр. Пятьдесят долларов с карточки. Я выудил свои полста из украшенного хохлатой монограммой кармашка на блейзере метрдотеля, куда он, как я успел заметить, их упрятал, и помахал бумажкой перед его носом. Потом бросил купюру на пол и вышел на улицу. Ну не анекдот ли? Тоже мне, политика компании… но когда я добрался до «Бартлби» по выжженному реактору Сентрал-парк-саут, мне уже было ни до чего. Ядаже не мог заставить себя позвонить в «Вантэдж» и устроить им небо с овчинку. Лучше напрягу какую-нибудь нашу девицу, из «Плохих денег». – Постель и магазины, – высказалась Селина Стрит. – Ни к чему больше нас, баб, и на пушечный выстрел подпускать нельзя. А ты что скажешь? Со всех сторон ее окружали навороченные пакетики и корзиночки, добыча с Пятой авеню. Вырядилась она с поправкой на тропические условия: балетная пачка с детскими оборками и маечка размером с лифчик в пятнах ее пряного пота. Мне кажется, или она немного раздалась в талии? Если да, то чуть-чуть. – Совсем запыхалась, – сказала она. – А ты изменился. – В чем? – Ты что, пить бросил? Такой уверенный стал… – Ты тоже. А в остальном такая же. Впрочем, она действительно изменилась. Она заполучила то, к чему стремилась с самого начала. То, что видишь при посадке в машину и на выходе или за блеском ювелирных магазинов, или в фойе отелей наподобие этого. Своего рода сияние, с двойным остеклением от износа и метеоусловий. Она приобрела этот румянец, денежный колорит. Селина откинулась на спинку и разговорилась. Нью-Йорк в полной мере оправдал ее ожидания. Я замахал руками, пытаясь привлечь внимание кого-нибудь из официантов, сбивавшихся с ног в переполненном аквариуме фойе. Вернее не аквариум, а витрина, где Америка делает глубокий вдох и играет мышцами крупного капитала, где среди фонтанов, буйной растительности и компьютеризованной чистоты величаво плывут лифты – павильон большой выставки будущих достижений, которую когда-нибудь окрестят «Деньги»… Неделю она провела на Лонг-Айленде, занимаясь Бог знает чем с Бог знает кем, и вид у нее был просмоленный, просоленный, очень зубастый. Прилетела она, среди прочего, для того, чтобы окончательно урегулировать мировое соглашение. Осси тоже был где-то в городе. Хотя между ними все кончено, он ведет себя как настоящий, джентльмен. Короче, жизнь била ключом, и даже почему-то не по голове. Впрочем, голова у Селины крепкая. Вдобавок она и не думала отступаться от планов насчет того, что по-прежнему именовала бутиком; заведение цвело и преуспевало, преуспевало и цвело. Не прекращая говорить, Селина в забывчивости поскребла бедро ногтем, неспешно закинула ногу на ногу и скосила взгляд на плечо, разглядывая пятнышко на лямке маечки. Я не замедлил воспользоваться возможностью оценить перспективу ее ног – и белых трусиков, надутых тугим парусом на пределе видимости. – Я такая сентиментальная дура стала, и смех, и грех. – Селина подалась вперед. Ее взгляд медленно скользнул по моему лицу. – Сплю вот недавно с… Не скажу, с кем. И он повернул меня на живот. Ну, чтобы по-собачьи, как ты любил. И мне пришлось дать отбой. Я просто не могла. Она покачала головой, как будто такое постоянство – действительно повод для удивления. – Но вы начали по новой, – предположил я. – Потом. – Естественно. Потом я взяла себя в руки, и мы начали по новой. Он такой богатый. Все утро я ходила по магазинам. Хотела купить тебе подарок. По-моему, с меня причитается. Ты вел себя как настоящий джентльмен. Но в итоге я накупила подарков только для себя. Смотри. Здорово, правда? Я знаю, ты больше любишь просто белое или черное, но ярко-красное может быть тоже очень ничего. Обычно я не стала бы столько платить за такое. Эта штучка тоже дорогущая. Застегивается между ног. А вот, смотри, стоила сотню и такая крошечная. Почти ничего не весит. Пощупай. Это подарки для меня. Но можно сделать так, чтоб это были подарки и для тебя тоже. Вообще-то, я как раз думала все это примерить. Здесь. В моем номере. И заказать шампанского. Хотелось бы подарить тебе что-нибудь на память. Я так загорела, кстати. Хочешь подняться посмотреть? Я внимательно посмотрел ей в глаза, в глаза прошмондовки высшего класса. В них тоже сияние, свет супермаркетов в шесть вечера, конец рабочего дня и трехэтажная серебристая флюоресценция, синева синяков и устричный лоск необходимой коммерции. На лице у нее было сентиментальное выражение, а в глазах – отнюдь не сентиментальное, даже не доброе. Я ощутил опасность, аж подмышки завибрировали. Опасность не нового открытия, но реверса, поворота-все-вдруг, жестокого, долго сдерживаемого смеха. Селина была права – я действительно изменился. Я видел ее насквозь, с ее коварным предложением, с попыткой меня ущучить. И пока губы мои помнили данные Мартине обеты, я улыбнулся с сожалением (вам никогда не понять, с каким), мотнул головой и помедлил, прежде чем сказать: – А то как же. Двадцать пять минут четвертого. Шампанское уже несут. Кстати, что-то долго несут. Представление окончилось, зато другое началось. Это действительно представление, и весьма зрелищное – спектакль настоящей постельных дел мастерицы. Есть время подумать на фоне всего бесчувствия, время для рефлексии на фоне буйства рефлексов. Только рефлексы удерживают стриптизершу на помосте, актрису в свете рампы, в ожидании бури оваций наперекор синоптикам. Это лишь частное представление, самое частное, какое в их силах дать. – Я хочу сверху. – Как скажешь. Надо мной вознеслась фигурная лепнина – глаза зажмурены, голова откинута. Я разглядывал водостоки горлышка, пристальные блюдца лифчика (одна чашка зажмурена, другая открыта, но одинаково пристальные), тонкая золотая цепочка на талии, образцово-показательные бедра в бантиках и ленточках. Ее кожа – как суперкожа, облегающая единственный орган. И даже понятно какой. Она вся – как эрекция, как ядреный хрен… Так откуда, спрашивается, этот страх, этот стыд? Я уверен, полегчает мне, лишь когда снова натяну брюки. Я должен бы залезать в свои трусы, а не в ее. Выставив локти вбок, она приподняла груди. Без толку переучиваться, на старости-то лет. Селина- привилегированный пользователь моих бедных старых чресел. Доподлинно развратная, по большому счету вульгарная, плоть от плоти двадцатого века, она всегда будет фактическим, не обозначенным на обложке автором моей порнографии – малютка Селина, ох уж эта Селина… Она кладет руки мне на плечи, склоняется вперед, и я смыкаю губы вокруг соска. Шло время. Время шло до тех пор, пока окружающий мир – реальный мир – не постучался в дверь соседней комнаты. – Да-да! – строго выкрикнула Селина. – Войдите! – Потом, уже мягче, на ухо: – Это шампанское. Принесли и оставят, – и совсем уже шепотом: – Не останавливайся. – Но я начал сопротивляться, как только ощутил волну воздуха от распахнувшихся двойных дверей, как только понял, что мы не одни. В одно движение Селина привстала и развернулась, выпрямила ногу и вскочила, словно гимнастка. Я приподнял голову и вылупил глаза. Серьезная ситуация, не детская, скажем прямо (или вы не согласны?): Селина затягивает пояс прозрачного халатика (и гневно смотрит вниз, отрекаясь заранее, – даже она не может меня простить), а на пороге Мартина в светло-сером костюмчике, черные туфельки носок к носку (и что она увидела? Ядреный хрен, пузо, испуг на морде), и ваш покорный слуга, лежачий анекдот, красный как рак, лапки кверху во всех смыслах. Конечно, со спущенными штанами меня заставали неоднократно, однако не до такой же степени – даже в «бумеранге» за бульваром Сансет под бейсбольной битой сутенера я не чувствовал себя так беззащитно. Совсем не детская ситуация, но Мартина казалась ну вылитая маленькая девочка. Маленькая девочка, которой за один этот день удача изменяла больше, чем в сумме на ее памяти, и теперь она должна либо отвергнуть, либо принять тот факт, что жизнь может быть куда хуже, чем она думала, что жизнь по самой сути своей куда злее – и что никто не подумал предупредить. Ее взгляд опустился и забегал. Она мотнула головой. Кажется, даже топнула ножкой. – И еще я потеряла Тень, – сказала она. – Только не это! – На крыше. И она убежала тоже, через первую комнату и через дверь, и мягкий ковер в коридоре заглушил цокот ее каблучков. Наконец я перекатился на брюхо и дотянулся до своей одежды – трусы, дохлый костюм. Прошла, наверно, целая вечность, прежде чем я натянул свою долбаную одежонку. – Что вдруг? – спросила Селина, вне себя от бешенства. Даже смотреть на нее было выше моих сил. – Можешь не говорить. Ты с ней спал, верно. Спал с ней. Ты. Просто анекдот. Наконец я миновал ее, вскинув руки – то ли капитулируя, то ли защищаясь. У двери я нашел силы обернуться и спросить: – Как ее сюда занесло? – А я почем знаю?! – отрезала Селина. – Это номер Осси. У него и спрашивай. Или у нее. На бойком стадионе в цокольном этаже я высосал двенадцать бурбонов – за неимением цикуты – и названивал Мартине, пока не стер пальцы в кровь. Никто не подходит. Опять никого. Короткие гудки. Снова короткие. Ненавижу этот звук. Занято, занято, занято. И когда я сидел, облапив стойку, и пересчитывал, как последняя пьянь, последние деньги, из громкоговорителя донеслось то, что прежде вызвало б у меня лишь ощущение острого неудобства, – звук собственного имени. «Джон Сам, пожалуйста к телефону». Я двинулся к розовой кабинке, и у меня мелькнула мысль: это она. – Алло? – Каюк. Все кончено. Увечный голос, увечный смех. – Ах, это ты, – проговорил я. – Ну пожалуйста, давай сейчас. Сейчас же. Я готов. – Ладно. Слушай. Сразу за порнолавкой, где ты обычно зависаешь, есть автостоянка. Доходишь до будки, поворачиваешь направо, и еще ярдов пятьдесят-шесть-десят. Там будет выбитая дверь и куча мусорных мешков. Когда-нибудь мы встретимся. И тогда… – Мы встретимся сейчас. – Хорошо. Сейчас. Я выскочил в пусковую шахту Шестой авеню, Авеню Америк, где на стартовых столах ждали своей очереди скряги с ногами-спичками. Табло у нас над головой высвечивало время дня и температуру воздуха. – Тридцать семь, – произнес мужик с боевой позиции. – Вот скотство. Я шагнул вперед и качнулся на фундаменте, и ощутил, что сердце мое вот-вот воспламенится, и я тоже устремлюсь по сужающейся спирали к тлеющему небу. Всем миллионом своих окон глазел Нью-Йорк сверху вниз на меня, неверного. Ну черт побери, моя жизнь была серьезной минут, наверно, десять, а теперь опять сплошной анекдот. Что ж, добавим немного злобы. Хочет шутка быть жестокой – ради Бога, не стану ей мешать, подумал я и с низкого старта взял на юг. Готов, я был готов. Трусцой миновал проулок, забранные ставнями туалетные окна порноцентра, где наемные девицы мотали неизбывный срок в своем круге ада, во все щели и за деньги, и без конца. Трусцой миновал автостоянку, где «томагавки» и «бумеранги» смиренно подставляли ротовую щель радиатора, злясь на зной, злясь на злобу. Я помахал ребятишкам в бейсбольных кепках. Они поощрительно махнули в ответ. Давай, не сворачивай, ты на верном пути. Повернув направо, я трусцой миновал пятьдесят-шестьдесят ярдов! Вот и черные мешки, вспухшие, словно в каждом по трупу, вот и складской сарай гофрированного железа с плоской крышей и отдельно прислоненной дверью. Неплохое место для драки. Сигарета зажглась будто сама собой. Я ждал, и меня переполняла злоба. Страшно не было. Ну что еще он может у меня отнять? Я был готов, очень готов. И тут сверху упала тень, что-то тяжелое легко приземлилось на ноги, и длинные грабли зажали меня в тиски поперек корпуса. Какая фигня, подумал я, выдавив из организма первые вольты электрошока. Просто-напросто зафигачу ему каблуком в подъем стопы, всего-то и делов. Потом локтем в морду, и дело в шляпе… И тут я с ужасом осознал, что мои ноги не касаются земли. Пинаться без толку, руки прижаты, остается разве что попробовать боднуть затылком в подбородок… черт, да где ж у него подбородок?! Никак не найти. Ситуация внезапно усугубилась: он принялся трясти меня вверх-вниз, терзая жопу острыми костями таза, а слух – издевательски-ритмичным аханьем и визгливым хохотом, а шею – раскаленным выдохом. Я впервые ощутил, как далеко у него съехала крыша, и сказал себе: нечего рыпаться, у этого типа совершенно иные источники энергии, и небось неисчерпаемые… Но я тоже не слабак, черт побери, и к тому же никогда еще не был так зол, как сегодня. Ровно в этот момент он неосторожно шагнул к противоположной стенке. Дивно; в точности то, чего я всегда хотел. Вскинув обе ноги, я оттолкнулся так, что яйца загудели, и всем своим весом впечатал его в загремевшую дверь. Он выпрямился, но хватки не ослабил, никакой пощады. Свирепо клацнув зубами, он выдрал у меня клок волос и выплюнул, и захохотал, и затряс еще сильнее… Теперь лишь один исход. Последнее медвежье объятие. Наверно, я почернел в лице – и уже эта битва, битва за воздух подсказала мне выход. В зубах у меня по-прежнему торчала сигарета, гнутая, но не потухшая. Я задрал мою бедную головушку так, что чуть не сломал шею. Но до цели было, как до луны, дюймов по меньшей мере несколько, и остатки силы сифонили из меня, как воздух из проколотого шарика. И тут он совершил ошибку, как ему и полагалось. Он зашел слишком далеко. Он засунул язык мне в ухо, а уж с этим, я точно знал, мириться было никак нельзя. Только в одном я был уверен, зато железно: мириться с этим нельзя. И с явственным хрустом позвонков я впился огнедышащим ртом ему в горло. Я был свободен, я плясал над бездной. В шатком развороте я заехал ему прямо в морду тыльной стороной кулака. Шесть, восемь, десять раз я врезал ему справа и слева, по голове, по плечам, загоняя в землю, как палатный колышек, и когда для финального удара я занес ногу, то слишком поздно увидел лицо – слишком поздно, так как ботинок уже набрал скорость, и когда я пнул это лицо (я не хотел, честное слово, не хотел), то звук раздался невыносимо красноречивый, звонкий хруст, с каким электрический бильярд салютует серебряному шарику: «Звяк!» И знаете, что я сделал? Я пнул в лицо женщину. – Эй, – сказал я, или: – О’кей? – или: – Вы о’кей? Секундочку. Глядите. Оно поворачивается на бок. Изо рта вывалились куски непереваренной пищи и осколки зубов. Наши взгляды скрестились, и меня пробрал озноб. Эти глаза были мне знакомы – только на другом лице. Парик сполз, обнажив спутанные рыжие волосенки. Оно дрожало, оно было в шоке. – Кто ты? – спросил я, глубоко затянувшись перегнутой сигаретой. Никакая это не женщина. Голос был мужским, как и все остальное. – При дате лягу, – неразборчиво послышалось мне. – Лютик, пес, смерд и ящик. Я сижу в своем номере в «Эшбери», накрытый новой сетью тошнотворного страха – давно висевшей, давно грозившей. Я занимался тем, что пил скотч и читал «Деньги». Вот я встал. На медленных ногах и медленными руками прибрал к себе шариковую ручку, бумагу, словарь. Извлек транквилизаторы, которые мне дала Мартина. Она говорит, они гораздо меньше вызывают привыкание, чем та отрава, что я постоянно глотаю. Этикетка сообщает мне: «Мартина Твен – принимать перед сном»… Я сел. Выписал перечень всех наших толстосумов. Отхлебнул скотча. Проверил по алфавитному указателю в хвосте «Денег». Рикардо, Грэшам, Биддл, Барух. Нашел в словаре «каури»[39]. Отхлебнул скотча, но тут же выплюнул. Нашел в словаре «валюту». Встал, подошел к окну и высунул голову в форточку. Нашел в словаре «фиск» и «шейлока». Встал, прошел в ванну и шумно проблевался. Вернулся. Принял три таблетки, запив тремя глотками виски. В дверь разок стукнули, и на пороге тут же возник Феликс – так сквозняк в мгновение ока утягивает за угол сигаретный дым; не ожидал от малыша такой прыти. – Феликс, – хрипло проговорил я. – Что, рубашки уже готовы. Как ты вообще? Сто лет тебя не видел. А потом я был вынужден спросить: – Да в чем дело? – Все кончено. Приятель, что ты натворил? Сухими губами и с вудуистским огнем в глазах Феликс просветил меня, что Америка, оказывается, наводнена компьютерными процессорами, чьи корни расходятся от подножия небоскребов и сплетаются, от города к городу, в плотную сеть, расставляя все и вся по ранжиру, давая добро, но чаще отказ. Софтовая Америка, распяленная на гудящей решетке коннектов и дисконнектов, с полными дисплеями и логическими дисками оценок кредитоспособности. И теперь все Штаты лихорадочно вводили мое имя, а мониторы все моргали, как зашкалившие энцефалографы. Америка играла в космическое вторжение со словами ДЖОН САМ. Меня объявили врагом денег. И науськали кого положено. – Не смеши, – отмахнулся я. – Собери чемодан. – Просто что-то где-то перезамкнуло. – Да собери же! – В глазах его было негодование, мольба. – Сразу после Дня труда они делают проверку. Твое имя прогнали раз десять-пятнадцать. И такой шухер поднялся! Приятель, с тебя там причитается чертова уйма. Мы услышали гудение лифта. Выключенный телефон заговорил со мной новым голосом, но я не ответил. Я даже не собрал чемодан. Феликс загрузил меня в служебный лифт и вывел через кухню. Рабочие в плебейских футболках среди раковин и плит проводили меня твердым взглядом. Весь мой риск был виден им, как на ладони. Мы вышли в замусоренный проулок. Темные пятна на тротуаре – никогда они не отмоются, даже через миллион лет. Мы последний раз повернулись друг к другу. – О’кей, – произнес Феликс. – Спасибо. Я сунул руку в карман. Две бумажки – шесть баксов. Подумав, я протянул Феликсу пятерку. Он глянул на купюру в своей руке. Он отдал купюру мне, а я взял. – Нет, приятель, – фыркнул он. – Ты так и не понял. Все кончено, абсолютно. Таким вы меня еще не видели, теперь я реактивный центнер. Я экспресс под занавес сна. Вы сидите у окна своего поезда на запасном пути и, вздрогнув, поднимаете взгляд от страницы, когда я с ревом проношусь мимо, струя в кильватере черный дымный хвост, который сгребает ваш вагон за лацканы и, тряхнув разок-другой, вышибает стекла из рам. И вот я скрылся за поворотом, и к вам возвращается спокойствие. Но там, за поворотом, я все так же лечу, и все так же сверкают пятки, все так же исхожу на вопль. Напролом через вестибюль «Каравая» и вверх по лестнице, голова вжата в плечи. Двойные двери были настежь распахнуты, проветрить комнату больного. На пороге стояли двое охранников, «каравайная» горничная, здоровенный чувак в дешевом деловом костюме, занятый интеркомом, похожим на слуховой прибор, и высокая старушенция в пуховке и коричневых лосинах, со значком, гласившим: «У Дэйзи: рай для пенсионеров». – Я Берил Гудни, – призналась мне она. – Его мать. А вы тот бедняжка? Я миновал печальных женщин, испуганно шепчущихся охранников. Филдинг сидел на стуле у окна с наброшенной на плечи простыней. Почуяв мое приближение, он медленно развернулся. Ржавые волосы прилипли к черепу, распухшие губы, искаженный подбородок утратил всю решительность, утратил что-то жизненно необходимое. Хана подбородку, подумал я. А ведь там было средоточие всей его жизни. – Деньги, – произнес я. – Где деньги? – Какие, на хрен, деньги. Нет никаких денег. Широким жестом я обвел номер – со всей мебелью, компьютерами, столиком для напитков, люстрой, Нью-Йорком за окном. – И кто за все это платит? – Ты. – Что ты натворил?! Он поднял на меня клоунский взгляд. И шепеляво, цепляя зазубрины, сказал: – Проныра, мне сорок пять. На выходе меня остановить не смогли, такую я уже набрал скорость – и скатился, пыхтя, по ступенькам на улицу, и поскользнулся, но удержал равновесие и задумался, куда бежать. На углу затормозило желтое такси, из машины вылезла Дорис Артур. Она повернула голову, сопоставляя себя со мной, с громадой отеля. – Я вас предупреждала, – крикнула она. – Я пыталась вам рассказать. Я подошел к ней, сгреб за воротник и утащил в боковую улочку. И откуда только у меня этот пунктик – не бить женщин. Казалось бы, ну в данной-то ситуации что может быть естественнее. Но я лишь приподнял ей голову за подбородок и проговорил: – Сучка ты сучка. С самого же начала все знала. – Уши бы лучше разул, качок. – Почему? Ты ему всю дорогу подыгрывала. Тебе-то что? Она сбросила мою ладонь, но от карательных мер я воздержался. – Секс, – объяснила она. – Все вы, бабы, одинаковы. Тоже мне, писательница. Все как всегда. Вешаете лапшу, вешаете, пока не появится хрен с правильной резьбой. – Ну совсем придурок, – сказала она и улыбнулась. – Ну ничего правильно угадать не можешь. В постели он женщина. А потом я услышал за спиной серьезный басовитый окрик. На углу изготовился тот амбал с изрыгающим треск слуховым аппаратом. И Дорис пропала, а мир снова на полной скорости уносился прочь, опять двадцать пять. Главное было не останавливаться. Знаете что? Из меня мог бы выйти неплохой бегун. Если бы только я мог убежать от Америки – то я смог бы. Ноги у меня вполне. Жалко крыльев нет. И денег. Следующим местом, где мне пришлось побегать, была темная плошка «Джей-Эф-Кэй», кратер, окаймленный лупоглазыми терминалами, и реактивный рев распятых беглецов кромсает небо. Только что я нагрел таксиста на двадцать пять баксов – и это не был обычный троглодит, гроза пешеходов, но честный парнишка-израильтянин, копящий деньги на колледж и высылающий предкам в Иерусалим регулярную прибавку к скромной пенсии. Подъезжая к аэропорту, он расспрашивал меня о звездном образе жизни (Лондон – Нью-Йорк, Нью-Йорк – Лондон), и я говорил, что интересных контрастов, конечно, куча, а ты, парень, хорошо водишь, сдвинусь-ка я на край, и, кстати, сколько с меня, и… я хлопнул дверью и перевалил через стену. Высота с той стороны оказалась футов десять, я приземлился на локоть и бок, вскочил на ноги и продолжал бег, углубляясь в цифровой лабиринт ограждений, подъездных полос, кабелей. Погони не было. До меня донеслось лишь озадаченное «эй!», такое усталое; парнишку уже тошнило от этих кидал и ломщиков, негодных чеков и краденых карточек, бандосов и мелких аферистов, словом, от Нью-Йорка… Начал; я с терминала «Транс-американ». Оправив костюм, деловито подошел к билетной стойке. – Сейчас сделаем, – отозвался коротышка из-под своей шляпы. Эконом-класс, место у прохода, салон для курящих; я даже вдохновился перспективой посмотреть, какой-то завалящий фильмец. Широким жестом извлек свою платиновую «Ю-Эс Эппроуч». Коротышка ввел в компьютер мое имя и номер, сказал: – Секундочку, сэр, – и, попятившись, скрылся за низкой дверью. Насвистывая, руки в брюки, я небрежно ретировался к выходу и занял позицию у стеклянных дверей. И точно, этот тип возник снова в сопровождении двух серьезных типов в штатском. Кто это, служба безопасности аэропорта? ЦРУ? Нет, просто полиция денег – фараоны, легавые, мусора. Мусора денег – и я опять взял с низкого старта. У стойки «Пак-эр» я запаниковал, но решил попытать счастья в «Бритиш альбигойце». Это стоило мне карточки «Эр-баджет» и увенчалось затяжной сценой погони – двадцать минут отчаянного кросса по внешнему кольцу с гончим старпером на хвосте. Манхэттен, «Джей-Эф-Кей» – эти места неузнаваемо преображаются, когда за душой ни гроша. Ты сам преображаешься, но и они тоже. Воздух – и тот преображается. Я это почувствовал, как только вышел из «Каравая». Когда у тебя есть деньги, то Нью-Йорк – сплошной шик-блеск, хрустальная оранжерея. Отбери деньги – и ты гол как сокол, и прикрываешь срам под ливнем бьющегося стекла. Каждый звук, запах, зыркающий взгляд становится куда невыносимее. Правду говорят, жестокий город. Хотя какое там жестокий, это просто полный пиздец. Все происходящее происходит исключительно на грани фола. Где все куда ярче, реалистичней. И приходится иметь дело с новой породой денежных тузов – одаренными марафонцами в неярких костюмах, что с пыхтением бегут за тобой по пятам, бренча в карманах мелочью и ключами от сейфов. Взгромоздившись по-турецки на унитаз в терминале «Эр Киви», я обшарил все карманы в поисках денег или способов их добыть. У меня уже мелькают мысли, не продать ли часы, бумажник и трусы, запасную почку, золотые коронки. Можно добраться на автобусе до Канады и черкнуть папаше телеграмму, чтобы выслал денег, еще можно отработать проезд на какой-нибудь грязной лохани прямо через северный полюс, яйца отморозить… Фигушки, в гробу я видел этот Нью-Йорк и все их Штаты. Лучше уж попробую угон. Лучше вплавь. Ноги моей больше не будет в Америке. Никогда. Дело в том, что я из той породы людей, кто таскает на себе тонны макулатуры. И вот на коленях у меня, серия за мятой серией, развернулась целая история моей жизни – история, скажем прямо, не фонтан, довольно тягостная. Счет за газ, оперные квитанции, талоны со скидками на курево, паспорт, телефонограммы, требования из налоговой, расписание съемок, счета и квитки из «Крейцера», от «Бартлби», с «островов Блаженных», расходные бланки, штрафы за вождение в пьяном виде, открытка с репродукцией Мане, записка от Мартины, ни гроша денег, неиспользованный авиабилет… Последнюю бумажку я вертел в руках несколько минут, прежде чем позволил себе осознать, что это такое. Неиспользованный авиабилет. «Эртрак». Нью-Йорк – Лондон. 20 кг багажа. YAP 1Y. О’кей. О’кей? Мне так давно не улыбалась удача, что я даже не узнал ее вскинутого большого пальца, ее кривой, от уха до уха, ухмылки. Помните этот момент, давний, очень давний, когда Филдинг дал мне билет первого класса, в «Беркли»? Звонок насчет бомбы и так далее? Я ведь так и не использовал «эртраковский» билет, который купил за свои кровные в тот же день, и вот он всплыл – конечно, немного помятый, в черных пятнах от измазанных копиркой пальцев, но вполне действенный, самый настоящий, совершенно нормальный. На удивление благожелательный носильщик просветил меня, что отделение «Эртрака» в соседнем терминале. И я ломанулся туда короткими перебежками, прячась за тихоходный автобус. Десять тридцать пять, и куча свободных мест на одиннадцати часовой рейс. Моя большеротая телка вынырнула из-за красного флага и произнесла: – Да. Билет действителен. – Милочка, твоими бы устами… Голосую деньгами: ваша авиакомпания – лучшая в мире. Остальные и в подметки не годятся. Можете взять их и… да черт побери, вы же народная авиакомпания! Вы бросили вызов акулам большого бизнеса и победили. Да, я слышал, что у вас финансовые проблемы, но вы справитесь. Как по-моему, так вы вполне. Сгодитесь. Теперь всегда буду летать «эртраком». Вы за нас готовы в огонь и в воду. И в воду. Только вы могли… Потом я понял, что мог бы пороть эту галиматью до скончания века. Заткнуться меня заставил тяжелый хлопок по плечу – не полиция, совсем нет, просто «эртраковский» служащий, чей изумленный взгляд и скупые слова ободрения наконец убедили меня вытереть слезы, глубоко вдохнуть фальцетом разок-другой и проследовать к вратам. Ни багажа, ни привязанностей. Смазан и обтекаем, летуч, словно воздух. Бар в павильоне отправления уже был закрыт, но судьба или справедливость послали мне уборщика, дитя Божье, с тележкой-холодильником, полной «мальков», – и я потратил все мои $6.75 на три «Би-энд-Эф». Я ощутил такой прилив сил и гордости, что захотелось позвонить Мартине и разобраться с нашим досадным недоразумением. Но я потратил все деньги. Ну надо же было взять и потратить все деньги. Именно так. Ничего не оставил, ни единого десятицентовика. Вскоре я пристегивал ремни в кресле у окна. Соседние сиденья пустовали, весь ряд мой. Как выгодно. Какой сервис. Когда аэробус в точности по расписанию обреченно вздрогнул, пожал плечами и неуклюже выполз на круг, я хрипло издал ликующий возглас. Я наблюдал море огней, мельтешенье мусоровозов, и я ощутил, как слабеет хватка Нью-Йорка, как смягчается в его глазах стальной блеск. Не догонишь, не поймаешь. Мы заняли наше гнездо в патронной ленте, с ревом пронизали непроглядный канал ствола и канули в ночь. Когда самолет выровнялся, я закурил последнюю сигарету. Медленно втянул дым, сладкий как никогда. Я успел распланировать празднество на одного – кто где сидит, меню, развлечения: коктейли, обед, поздний фильм, самый поздний. Согласен, с деньгами проблема, но я всегда мог на чистом глазу выписать чек или задействовать вторую, не платиновую, карточку «Ю-Эс Эппроуч», или связать стюардессу. Что бы ни случилось, но эх, как я сегодня нажрусь в этом царстве дьюти-фри. Я завертел головой в поисках тележки с напитками. И тут одновременно произошли три вещи. Во-первых, для начала кто-то пнул меня в морду – но изнутри. От пинка голова моя безвольно мотнулась, от этого прямого апперкота, без прелюдий, сразу в полную силу. Тем временем я ощутил, как в животе у меня заплескалось целое джакуззи отравы и жвачки. Три «Би-энд-Эф» на пустой, хоть шаром покати, желудок, плюс все это дрочилово и мочилово, все эти прятки, блядки и взятки гладки. В то же время – я всегда знал, что есть духи воздуха, боги погоды, кучевые левиафаны воздушных спор и больших амперов, буйствующие без сна и продыха на высоте тридцать тысяч футов. И вот что-то необъятное, бурлящее гневом засосало нас в свой хаос. Высоко над нами изумленно отвалились челюсти. Люди заговорили на непонятных языках, даже голос пилота спазматически вибрировал, срывался на фальцет. Это дьяволы, подумал я; на этой высоте живут упавшие с небес. Но нет, это Нью-Йорк, это все еще Нью-Йорк тянется пощекотать наши сердца своими толстыми сильными пальцами. Злостно нарушая все предупреждения, я встал и теннисным мячиком упрыгал в хвост, к сортиру. Я никогда еще не чувствовал себя настолько пустым, как когда гарцевал на этом толчке, свесив подбородок в раковину. Сто кило? Да во мне и ста грамм не наберется. Я мертвый зуб на едком шипунке. Все что у меня есть рвется на свободу, рушится вслед пластмассовым стаканчикам, хобцам и объедкам авиапищи, вслед спешке, страху и пресеченному наведению, падает в погоду и черноту Атлантики… Самолет наконец перестало колотить. Меня тоже. Снова прозвучал голос пилота. Глотая слезы, я тоже пересчитал травмы и потери, подвел итог ущербу. У пилота свои проблемы – а у кого их нет? Пусть вгонит этот гроб хоть в Северный полюс, мне-то что. Вверху и слева опять полыхала боль. При помощи боли природа сообщает нам: что-то не так. Боль повторяет это снова и снова, хотя мы давно уже усвоили сообщение. Зуб мертв, сообщили мне, – ему уже ничего не светит. Зуб мертв, но я-то еще жив. И зазвучало второе сообщение. Деваться было некуда, пришлось выслушать. – Как нетрудно заметить, мы начинаем разворот. Похоже, и я теперь безработный, так что… Дамы и господа, вынужден сообщить, что это последний рейс «Эр-трака». Все, накрылась лавочка. Возвращаясь в «Джей-Эф-Кей», мы снова встретим ту же турбулентность. Пожалуйста, пристегните ремни и, э-э… уберите все курительные принадлежности. Спасибо за внимание. Я вернулся к своему месту, когда мы пронзили небо над заливом, и как раз успел увидеть тугие серебряные дуги и дряблые золотые петли, ажурную сетку улиц, о которой те даже не подозревают. * * * К концу романа у вас появляется ощущение какой-то небрежности. Может быть, вы просто устали страницы листать. Люди читают так быстро – лишь бы поскорее достичь конца, поскорее от вас избавиться. Я их понимаю. На как долго можно погрузиться в чужую жизнь? Минут на пять, но не на пять часов. Это требует серьезных усилий. – Ну да, ну да, – проговорил я. – Мартин, послушай, а. Неудобно, аж жуть. Знаешь что. – Все отменяется. – Угу. А откуда ты знаешь? – К этому же все и шло. Разве не понятно? Тут-то я и выплакался, выложил все подчистую, в произвольном порядке, – Филдинг, телефонный Франк, драка за порносалоном, безжизненный номер в «Каравае»… – Зачем? – спросил я. – Зачем он это сделал? Какой у него мотив? По телефону он всегда говорил, что из-за меня его жизнь пошла прахом. Как это могло быть? Я бы запомнил. Даже с провалами памяти, со всеми этими делами – ну точно запомнил бы. Мартин задумался. Я ощутил прилив сердечности, когда он ответил: – Думаю, это для отвода глаз. Вы ему ничего не сделали. – Серьезно? Тогда же это бессмысленно. – Ой ли? В наши-то дни? Порой мне кажется, что как руководящая сила в человеческих отношениях мотивировка изрядно поистрепалась. На то, чтобы мотивировать, ее уже не хватает. Выйдите на улицу – что, много мотивировки увидите? – Почему меня? Это и не дает мне покоя. Почему именно меня? – Ну, вы подходили по многим параметрам. Но интуиция мне подсказывает, что дело в вашем имени. – А что такое с именем? – Имя – это очень важно. Ладно, вам уже, наверно, пора бежать. Давайте я немного подумаю, а потом, если хотите, встретимся, обсудим. Не волнуйтесь. В конце концов все выяснится. – Вы-то можете смеяться, – сказал я. – Вы-то свои деньги получили. Или хотя бы половину. – Ятак ничего с этим чеком и не сделал. Где-то он у меня тут валяется. Хотите – забирайте. – Черт возьми, ну лох лохом. Подождите еще какое-то время, не выбрасывайте чек. Вдруг кто-нибудь из тех толстосумов и в натуре был толстосум. Вдруг какие-никакие деньги, а всплывут еще. – Ничего-то вы не поняли. Никаких денег у толстосумов тоже не было. Очевидно же, кто они такие. Я смотрел на него, пока он не сказал: – Это все актеры. Улицы поют. Честное слово. Неужели не слышите? Улицы вопят благим матом. Нам прожужжали все уши об уличной культуре. Но никакой уличной культуры нет. В том-то и дело. Тут-то и каюк. Где кончается песня и начинается вопль? В сольных супермаркетах и хоровых проулках западного Лондона певцы вопят, а крикуны поют. Их овевает выдох вентиляционных решеток круглосуточного зала игровых автоматов, круглосуточного магазина, средиземноморского гипокауста[40] круглосуточного города. Как и заведения, возле которых зависают, все крикуны тоже круглосуточные, двадцатичетырехчасовые, без перерывов на обед и выходных. Выходных у них нет. Та вот смуглоногая баба – какая, черт побери, силища! – торчит в дверях в любое время, в любую погоду. Как и прочие хористы, она вечно репетирует свою единственную претензию, единственный заговор, единственное предательство. Кончается все матерщиной и лихорадочной спешкой, как будто она не в силах больше терпеть собственное соседство, так себя ненавидит. Ну мать-мать-мать… Песня, которую поют крикуны, посвящена тому, чего они больше не могут вынести; песня определяет и имитирует смысл слова «невыносимый». Вы, кстати, заметили, как громко стали сейчас говорить в закусочных и в кино, как бездари, барабанщики, свистуны со свистульками, соперничающие транзисторы сотрясают отлогие задние садики, как на автобусных остановках под призраками облаков видишь и слышишь язык знаков и проклятия высокой сексуальной драмы, как вообще жизнь переместилась на улицу? А в кабаках морщатся старожилы, и пиво льется рекой. Мы говорим громче, чтобы нас услышали. Скоро все мы станем крикунами. На нас влияет телевидение. Кино тоже. Как именно, мы пока не уверены. Но мы ждем и считаем симптомы. Все знают, что с реализмом есть проблема. Некоторые считают, будто телевидение реально. А как же тогда реальность? Каждому подавай, каждый требует ярких персонажей, личную мыльную оперу, уличный театр, каждому вынь да положь хоть немного искусства в жизни… Наша жизнь тяготеет к системе, к художественной целостности, и мы хотим выявить эту систему – правда, телепаемся лишь во всех подробностях, с ключами, банными приспособлениями, кофейными чашками, ящиком рубашек, чековыми книжками, бельем, прической, карнизами, гарантией на холодильник, шариковыми ручками, пуговицами, деньгами… Я ищу деньги. Ищу не покладая рук. Дайте мне немного денег. Ну же, ну. Прочь колебания. «На, бери»… Сегодня утром я попытался обналичить чек. Все шло без сучка, без задоринки до самой последней минуты, когда телка влепила отказ, всего-то раз мотнула головой над частоколом. Я перерыл всю квартиру. Я ожидал найти мятые фунты в старых теннисных шортах, пятерки в карманах джинсов, десятки под диванной подушкой, двадцатки в баночке на полке. Итого я нашел девяносто пять пенсов. За рулем нервно взбрыкивающего «фиаско» (бензин почти на нуле) я подъехал в Сохо к Лайнексу и Карбюртону. Не знаю уж, что день грядущий мне готовит, но дабы защититься от этого, мне позарез нужны деньги. Иначе в любой момент сверху спланирует какое-нибудь финансовое божество и зубами выдерет из моей шевелюры очередной клок. Я зашел в берлогу к Терри Лайнексу и сказал: – Гони выходное пособие. Где мои пятьдесят кусков? Терри обещал, что мне причитается сумма «наполовину шестизначная». И Терри сдержал свое слово. Ему, кстати, тоже было о чем беспокоиться. Объясняя ситуацию, он извел на меня бутылку скотча. Налоговая проверка, замораживание счетов – я толком и не въехал, что там и как. Мы пожали руки. Он выписал мне чек, датированный сильно задним числом. Терри обещал, что выплата будет наполовину шестизначной. Так оно и было. Сумма оказалась трехзначной. Сто двадцать пять фунтов. Через час я пил прошлогоднее шерри-бренди на кухне у Алека Ллуэллина. Мы сидели, ссутулившись, как картежники, за квадратным столом. Ритуал многократно отработанный. Мы почти не говорили, говорить было почти и не о чем. Алек Ллуэллин должен мне несколько тысяч фунтов. Ну что сказать? Деньгами тут и не пахло, это я сразу понял. Только красные деньги, минус-деньги. Я ничего про это не сказал. Но он и так понял. От его острого чувственного лица мало что оставалось, но старый радар функционировал по-прежнему. Алек знал, зачем я пришел, и он меня боялся. Это последний страх, который мне удастся ему внушить; дальше явно не светит. Я откинулся на спинку. Атмосфера, к моей радости, сгущалась. Вы, наверно, теряетесь в догадках, как я покинул Нью-Йорк. Я тоже, в некотором смысле, теряюсь. Вы, наверно, ломаете голову, кто купил мне билет. Мартина? Нет. Увы, нет, не Мартина. «Эртрак» без затей выгрузил нас в здании аэровокзала в полпервого ночи. Имела место картина маслом (кисти неизвестного художника двадцатого века – без вариантов, двадцатого): всепланетная паника, фоторепортеры, люди с папками и бэджами, истошное горе беженцев. Позаботилась ли народная авиалиния о других билетах для своего народа? Хрена лысого. В качестве компенсации нам выдали талоны на лимонад и карточки на пончики. В любом случае я был уже готов хлопнуться с копыт долой, как вдруг увидел – кого бы вы думали? Беспорядочное мельтешение разрезал человек и атомоход Биг-Бруно, в кильватер за ним пристроился Хоррис Толчок. Вот и славно. Берите меня, подумал я, сдаюсь. Но я опять сорвался в бега, увиливая от Бруно, Хорриса, полиции денег, увиливая от всей Америки… На ночь я затихарился в сортире павильона «Пак-эр». Каждые несколько секунд я слабо икал и ждал очередной подлянки от своего зуба. Там был автомат, торгующий аспирином, прямо в туалете. Но у меня не было монет. Ни единой. Если бы я мог покончить с собой тогда ночью, то обязательно покончил бы. Но самоубийство, как и аспирин, как и все остальное, стоит денег, а денег у меня не было. Накладная штука самоубийство, если вы, конечно, не настоящий герой. Я пробовал глотать мартинины таблетки. Желудок отказывался их удерживать. И ни капли бухла, чтобы запить. Часам к пяти утра я достиг точки, когда стал искренне сострадать бедному зубу, который, в конце концов, испытывал смертные муки, погибал во цвете лет насильственной смертью от своей руки. В восемь я позвонил в «Бартлби», коллектом[41]. Самое трудное было уговорить дежурную поступиться принципами компании и принять мой звонок. Селина Стрит приехала в аэропорт немедленно; настоящая героиня. Она забрала меня из «Бритиш альбигойца» (павильон прибытия – мне казалось, там безопаснее), с ветерком умыкнула на завтрак в «Уэлкам-ин» близ «Ла Гардии». Ей достаточно было взглянуть на меня, и она все поняла. И восхитилась. Не сводя глаз с едва прикрытой сарафанчиком умопомрачительно подрагивающей крепкой попки, я нырнул вслед за Селиной в полумрак гостиничной забегаловки. Горечи я не испытывал. Кто, я? – Вчера, с Мартиной, – произнес я, извлекая кабачковые, арбузные дольки и сельдерей из первой «кровавой мэри». – Это же была подстава, верно. Ты меня подставила. – Да, – ответила она. – Извини. – Но как? – Очень просто. Это действительно было очень просто. Мартина и Осси договорились встретиться в полчетвертого в его номере. Чисто деловая встреча. Селина же сказала ему, что якобы звонила Мартина и просила об отсрочке. Потом она отправила Осси на встречу с его адвокатами и позвонила мне. Мартина, как всегда, была пунктуальна. Мартина очень пунктуальна. Это все знают. – Но зачем? Как это для нее типично, подумал я. Подстава элементарная, но сыграно было грандиозно… Нет, не грандиозно. Строго в рамках необходимого. В рамках порнографии. Всего-то и надо было, что показать мне ее Восьмую авеню, средоточие мягкой эротики. Остальное я сделал сам. – Прикольное занятие – парить людям мозги, – сказала она и закурила, что делала редко. – Тебе не понять, ты с этого не прикалываешься. У тебя к этому никаких способностей. Если ты врешь, получается даже не смешно. Но как мы с Осси прикалывались, когда вас сводили. Ловко, а? Иначе пришлось бы следить за вами по отдельности. Он был просто в ужасе, как все в итоге повернулось. Мы оба были в ужасе. – Но каждый по-своему. Официанток в этой темной пещере заставили втиснуться в бордельный прикид- наколки, чулки, опять двадцать пять. Явно не обошлось без маркетингового исследования, показавшего, что это самый распространенный мужской фетиш. Еще они все время говорили «добрый день», «приятного аппетита» и «пожалуйста, пожалуйста». Все думают, что это обычная американская придурь, врожденное обаяние. Бред собачий. Это политика компании, только и всего. Их специально учат. Программируют. Короче, все дело опять же в деньгах. Ненавижу. Домой хочу. – И, сэр, десерт? После бифштекса? – Спасибо, но я… – Пожалуйста, пожалуйста. – Лучше просто бренди. – Полегче, – сказала Селина. – А ты меня любила? Наверно, должна была быть какая-то любовь, хоть чуть-чуть, чтобы так. – Не обязательно. Можно и прикола ради, а меня хлебом не корми, дай только… – Она пожала плечами, не безразлично, а скорее воинственно. – Не могу же я допустить, чтобы ты был счастлив с кем-то еще. Тем более с ней. Да и вообще, что она в тебе нашла? – Не в курсе. – Извини. Это было жестоко. А ты был бы с нею счастлив? – Не в курсе. Потом она сказала еще что-то… то, что я не в силах воспроизвести, по крайней мере, пока. Я быстро тонул во всей этой лжи, прямоте и темноте. Селина абонировала номер и отвела меня туда за ручку, словно маленького мальчика. Не исключено, что я попытался склонить ее к какому-то совместному акту утешения или мести – секс, битье, плач, изнасилование, точно не помню, да и какая, собственно, разница. Я рухнул на матрас и отрубился уже на втором такте пружинного скрипа. Так я и вернулся домой. Когда я встал, оказалось, что прошло полтора дня, прошло мимо; еще выяснилось, что Селина заплатила по счету и оставила мне денег на билет из брони, плюс, умница моя, тридцать баксов на бухло. В «Джей-Эф-Кей» никто больше за мной не гонялся, отбой тревоги. Я полетел «Транс-американ», как и все. Одна железная труба доставила меня из «Кеннеди» в Англию, другая – из Хитроу в Квинсуэй, и, поднявшись по эскалатору, я ощутил на лице плотоядное дыхание лондонского утра. У парадной, с пакетом молока и газетой, меня поджидал Мартин Эмис. И вот я дома. Дома, но все еще в бегах. – До меня вдруг дошла одна очевидная вещь, – с удовольствием и некоторой тревогой произнес Алек Ллуэллин. – Вот ты сидишь тут, как воды в рот набрал, и пот градом. За деньгами своими пришел. Тебе нужны твои деньги. Допустим. Денег у меня ни гроша, но допустим. И тут я спрашиваю себя: а зачем тебе деньги? Я закашлялся и наконец ответил: – Да хрен с ними, с деньгами. Отдашь как-нибудь при случае. Давай, рассказывай, у тебя-то что и как. – Что и как у меня. Ладно. Ну-ка, посмотрим, что и как у меня. Я сижу дома. Три недели уже во рту ни капли. Погудел как следует, когда только из тюряги выбрался, и все. Тем, что сижу здесь, я нарушаю, наверно, добрую дюжину судебных запретов. Стоит мне только вскрыть банку сидра или слишком долго задержаться в ванной, или не удовлетворить ее ночью – она может набрать три девятки, и я снова за решеткой… Не пойми меня неправильно, я в диком восторге от того, что сижу здесь. Япытаюсь найти работу, но кто не пытается? Работа отсутствует как класс. Элла вкалывает, а я так, по дому. Курю и матерюсь, а больше заняться и нечем. Домохозяин, мать их так! Смотри, сейчас передник нацеплю, ребятишкам ленч сготовить. Что он и сделал, когда услышал на лестнице Эллу с детьми. С приходом семьи все изменилось и осложнилось, предстало в новом свете: Элла, обкорнавшая свою легендарную шевелюру до мальчишеского ежика, дабы показать, что жизнь нынче не сахар, крошка Мандолина, моя крестная, зеленоглазая, острая на язык киса, а замыкал строй Эндрю. У Эндрю были сложности. Были, есть и всегда будут. Его пожилое и в то же время удивительно свежее личико говорило: я тут новенький, и как-то у вас не фонтан. Никто мне ничего не объяснил. Нет чтобы сказать заранее, предупредить. Хочу обратно. Не поможете? Я встал со стула. Обычно мы чмокнули бы друг друга в щечку, обменялись бы парой-тройкой телячьих нежностей, словами утешения. В конце концов, я же вставил ей как-то раз, на лестнице, ну когда Алек уже отрубился. Знает ли об этом Алек? Сомневаюсь, потому что Элла об этом тоже не знает – уже не знает. В новой редакции этот эпизод отсутствовал. Жизнь не сахар. Так что какие уж там телячьи нежности. Ни поцелуев, ни улыбки, ни ленточек в волосах, ни провинциальных оборок на юбке, как прежде. Теперь она носит брюки – длинные штанишки. – Ну и как наш киномагнат поживает? – спросила она. – Не так чтобы очень. – Выглядишь ты ужасно. – Да ну. – Поздоровайся с Джоном, – сказал Алек Мандолине, бочком придвигавшейся к нам. В руках у нее был сломанный зонтик. – Здрасьте. Починить можешь? Он новый, – поинтересовалась она, вручая мне дохлую тварь. – Мне уже десять. Девочки всегда понимают, что они девочки, с самого начала, но дети, такое впечатление, совершенно не врубаются, что они дети. Дети не знают, что такое время. Насчет детей у меня страшной силы паранойя, особенно насчет девочек. Мне никак не отделаться от мысли, что они увидят меня насквозь, ощутят своим юным естеством неведомое расстройство. Увидят все мое время, погоду, деньги и порнографию. Я всегда выдаю малютке Мандо немного денег. Она не боится резать перед взрослыми правду-матку. Лишь бы только не резала передо мной. Вот, наверно, почему я даю ей деньги… Я так и держал сломанный зонтик. Он был дешевый и новый и знал, что надолго не рассчитан. Он знал, что рассчитан на слом. Говорят, всему на свете свойствен инстинкт самосохранения. Даже песок хочет оставаться песком. Даже песок не хочет ломаться. А вот я не уверен. Такое впечатление, будто этот зонтик испытывал облегчение от того, что сломался, от того, что выломался из рамок определений и опять стал обычным пластмассовым хламом. – Я куплю тебе новый, – проговорил я. – Но сейчас мне пора бежать. Алек проводил меня до лестницы. Угу, там-то дело и было, на площадке. – Кстати, – сказал я, – взаймы не дашь чуть-чуть? Ну, там, пятерку. Забыл, понимаешь, дома бумажник, а у «фиаско» бак пустой. Алека довольно долго не было. Из-за двери я слышал приглушенные голоса в тоне требования или упрека. Слышал детский топот, сошедший постепенно на нет. Хреново-то как все, а; даже не думал, что все будет так хреново. Последнее время тормоза имели место сплошь и рядом, долгие и мучительные, – но не до такой же степени. Дверь отворилась. На пороге стоял заплаканный Эндрю. – Что такое? – Ты меня любишь? – Эндрю! Ну конечно. Я… Над ним возник Алек и отзывчиво прикрыл его бледное лицо широкой ладонью. Малец юркнул в притихшую квартиру. Алек протянул мне три фунтовых бумажки. – Спасибо, – поблагодарил я. – Ты меня очень выручил. Кстати, я как-то раз оприходовал Эллу. Прямо тут. Извини. – Язнаю. Эндрю тоже догадывается. А я спал с Селиной. – Серьезно? И когда бы это? – Ой, да когда только не. Часто и помногу. Слушай, я вдруг понял. Твоя-то песенка спета, почти. «Фиаско» сдох на Майда-Вейл. Он вдруг закашлял, негромко заржал и, скребя асфальт, притулился к поребрику, словно утомленный пловец. Я понадеялся было, что это просто бензин на нуле, – но нет, дело явно в чем-то более существенном. К тому же, я только что залил бак на три фунта. Может, сломалось сцепление. Или клапанная коробка. Или нижняя головка шатуна. Может, сломался хренов автомобиль. Я оставил его у обочины и двинулся дальше на юг. Без десяти три в «Шекспире». Без десяти три в террариуме, с двумя проигранными забегами, раскаленным дыханием полуденного бухла и объедками на полу. Я пил крепкое пиво, от которого только слабеешь. Мой толстый кореш Толстый Пол расщедрился на десятку. Сдачу с которой я как раз скармливал булькающему однорукому бандиту по имени «Лабиринт денег», расположенному у двери в мужской сортир, откуда веяло соленым морским запахом. Эти бандиты на все способны. Автозахват, максипинок, призовая игра. Лишь бы деньги были. Десять минут четвертого в «Шекспире». Толстый Пол собирал стаканы и рычал: «Время!» Толстый Винс в отсутствии, а как бы мне сейчас не помешала его рука на плече. Толкнув зеркальную дверь, я прошел в гостиную. Там была Врон. Она лежала на диване и пила розовое шампанское. На коленях у нее, поверх порнографического халатика, покоился обычный журнал… Я обратил внимание, что комната успела стать еще помпезней; доминировали кондитерские цвета- малиновый, шоколадный, лимонный. У меня заныли зубы. – Где Барри? – спросил я, перегородив своей тушей дверной проем. – У букмекера. Голос мой звучал хрипло, приглушенно – однако и ее тоже. Шевелилась только нижняя челюсть. Шевелилась медленно, словно была слишком щедро смазана и могла в любой момент выскользнуть. Врон распрямилась и сфокусировала на мне взгляд. – Джон, ты за деньгами? – Надолго он там? – На веки вечные. – Она развернулась к циферблату часов. Локоть соскользнул, и она бессмысленно хохотнула. – Пора репетировать. – Как это репетировать? – А как же без репетиций? Жалко, Джон, что вы так и не сняли меня в том видео. Она подобрала полы халата. Вскинула бокал, три глотка, четыре глотка. Наклонно двинулась к лестнице. Тяжело облокотилась о перила, о поручень, об ограждение. Взяла меня за руку. В этой комнате спала моя мать. Здесь же она умерла. На кровати, другой кровати, покрытой шелком пронзительно-зеленого цвета – рукотворным, а не работы каких-то там червяков-шелкопрядов, с блестящими отложениями, словно лужи, что мерещатся на раскаленном асфальте, – тонула в королевской мантии Врон. На меня она не смотрела, куда уж ей. Она сосредоточенно обращалась к зеркалу в форме сердца на противоположной стене. В пыльном стекле я видел лишь отражение хрящеватых облаков. Но для Врон зеркало обрамляло голую правду жизни. – Джон, все зависит от того, что это за книга, – начала она. – Некоторые книги, Джон, более… более взрослые, чем другие, Джон. Более… откровенные. – Так и не глядя в мою сторону, она присела и, вытянув шею, распустила волосы. Халат начал сползать с плеч, и Врон объясняющим или разоблачительным жестом натянула кружевные полы. – В некоторых книгах ты делишься своим даром больше, чем в других. И все зависит от масштаба дарования, Джон. – Она села на колени, выпрямила спину и предстала мне во всем великолепии: туфли на каблуках-шпильках, чулки в крупную сетку, серебряная кобура трусиков, двуствольный бюстгальтер. Халат сполз на кровать. – Некоторые книги следуют веяниям времени, Джон. И не обязательно в ущерб художественности. – Обе руки она завела за спину, на шее рельефно проступили жилы. Щелкнула застежкой, расправив крылья для полета, и мягкая рамка с готовностью спала, даже соскользнула с шелковистым шуршанием на пол. Побагровевшими пальцами Врон невесомо огладила грудь, словно покрывая баснословно дорогой мазью. – Но только в лучших книгах, Джон, ты демонстрируешь искусство любить себя самого – да, Джон, сам себя! – На подкашивающихся ногах я шагнул вперед, но это было тяжело, потому что жесткая эротика делает жестким сам воздух. Воздух становится жестким, как бетон или сталь. Она откинулась на кровать, и после завороженной паузы ее рука поползла вниз, пока пальцы не нависли над мускулистой кочкой между ног. – Джон, говорят, что в книгах ничего не пишешь. Это неправда, Джон. Еще как пишешь – слова. Я-то знаю. Мне уже приходилось. – Рука скользнула под серебряный шнур, последнюю привязь, последнее ограждение. Вскоре донеслось едва слышное ритмичное чмоканье, словно кто-то жевал резинку. – Врон, – произнесла она другим голосом, – Врон, во всем ее великолепии. Тело Врон – это высокая поэзия, вдохновенная красота. Удовольствие – ее философия. Радость – ее религия. Любовь – ее искусство… Врон! – Она перевернулась на живот. С усилием выгнула шею, держа голову прямо. Там было еще одно зеркало; Врон могла видеть то же, что и я. Бабу на четвереньках. Кулачки, вцепившиеся в серебряную полоску. Тянут-потянут. – Туда, – произнесла она, тыча пальцем. – Пожалуйста, Джон, только туда. Остальное принадлежит Барри. – Господи Боже, – вырвалось у Мартина. – Да что с вами стряслось? Я отмахнулся. – Вы доктору не показывались? Слушайте, внизу стоит мой «яго». Давайте я отвезу вас в больницу Святого Мартина, в травму. – Ерунда, – сказал я и осушил стакан. – Ничего не сломано. Это на вид только страшно. Должен признать, видок был действительно страшноватый – как вулканический зоб. По ощущению казалось, что щека вмята от нижней челюсти до глазницы. А что в недрах творится – лучше и не думать. Растягивая губы, я слышу скрежет хрящей. Поворачивая голову, чувствую искрение тканей. Зевок чреват катастрофическими последствиями. Воистину катастрофическими. Скуловая кость на ощупь обманчиво тверда – пока, – но кажется иной, структурно иной. Пережить это горе будет тяжело. И другое, более глубокое. – Понимаю, – проговорил он, – значит, стиснете зубы и будете терпеть. Что случилось-то? – Я был в пивняке, – сказал я. – И что случилось? – Мы немного повздорили с одним типом. – Что случилось? – Я не хочу об этом говорить. Нельзя, что ли, сменить тему? – …Ну хорошо. На самом деле я хотел бы вернуться к теме мотивировки. Мне кажется, эта идея взята из искусства, а не из жизни, не из жизни в двадцатом веке. Сейчас мотивировка зарождается в голове, а не в окружающем мире. Другими словами, это невроз. К тому же некоторые, эти золотые мифоманы, прекрасные лгуны – они как художники, отдельные из них. Возьмем другой недавний феномен- беспричинные преступления. Прошу прощения. Вы слушаете? – Да, да. Случилось вот что. Я стоял, шатаясь, возле зеленой кровати. Все заняло меньше минуты; ну прямо… ну прямо Сорок вторая стрит. Кошмарно воняло горелым полиэтиленом, загашенными плевком свечами, серой или порохом. Пытаясь натянуть штаны, я согнулся в три погибели от нового приступа мучительной тошноты. Жесткое порно на то и жесткое, до нутра конвульсии пробирают. До самой что ни на есть сердцевины. Врон распростерлась на брюхе, выкатив глаза, высунув язык, – но настолько оцепенело, что я замер и прислушался к ее дыханию. Едва слышный присвист сопровождался тихим ритмичным чмоканьем. Я обернулся. В дверях стоял Барри Сам и жевал резинку. – Плакали, Джон, твои денежки, – невозмутимо произнес он. – Со свистом канули. – И показал, куда именно. Я протиснулся мимо него и сбежал по лестнице. Толкнул зеркальную дверь. Я понимал, что это еще не конец, отнюдь. У опустевшей стойки меня ждал талантливый Толстый Пол. В руке у него был черный носок. Я понимал, что это значит. Казалось, ноги подо мной дрожат и расплываются – словно при виде сквозь воду. Интересно, а черный ход заперли? Какая разница. Бежать все равно без толку. Поймают же и тогда отделают как следует, живого места не оставят. Не в той я был форме, чтобы бежать. Да и стоять тоже, но стоять было надо. – Нет, – объяснил Толстый Пол, – так просто не уйдешь. Ну куда ты, дурашка? Все должно быть честно, Джон. В смысле, они же только во вторник поженились. Он закивал, растянув бледные губы. Подошел к бильярдному столу. Шары упали с фугасным грохотом, раскатились по сукну. Он продемонстрировал мне два, черный и белый. – Ну хватит, – сказал я. – Сколько можно. Да мы же как братья. Толстый Пол смеется редко – такое впечатление, что его рот для этого просто не приспособлен, – но сейчас он рассмеялся. Потом опять посерьезнел. Задумался. Вернул шары на пронзительно-зеленое сукно и зашел за стойку к кассе. Звякнул колокольчик. Сигнал к началу первого раунда. Нет, пятнадцатого. Толстый Пол достал два столбика монет в банковской упаковке. Вложил в носок и потянул тяжело обвисшую черную мошонку. – Весит примерно так же, – заинтересованно проговорил он, – но с монетами гибче. Въехал? Заживет быстрее. – Слушай, Толстый Пол, – сказал я. – Деньги. Сколько он тебе обещал? Полтаху или типа того. Я дам тысячу. Только отпусти. Толстый Пол нахмурился. – Да нет, это же выпивкой. Не деньгами. Про пятьдесят фунтов – это он так, в «Крысе-мутанте» трепался. Ладно тебе, Джон. Смотри на вещи проще. Он подошел поближе. В такт шагам донесся тихий ритмичный перезвон. Не чмоканье. – Куда? – спросил я. – В лицо. – Как сильно? – Со всего размаху. – Сколько раз? – Всего один. Но без сопротивления. Договорились? Извини, Джон. Я не двинулся с места, чтобы то, что должно произойти, произошло поскорее; чтобы уж поскорее конец. Сверху послышался шум, гневный или боязливый возглас – но это мог быть и смех, просто смех. Качнувшись, рука ушла на замах. Продолговатый черный мешочек соблюдал дистанцию. Куда ему спешить, он успеет качнуться, когда рука замахнется полностью, – второе качание. Через некоторое время я услышал лязг отодвигаемых засовов, и Барри Сам помог мне выйти в пронизываемый сполохами туман. Я снова упал. Он посмотрел на меня сверху вниз, презрительно и радостно. Презрение было мне знакомо, а вот радость – это что-то новенькое. Долго ему пришлось дожидаться этой радости. Целых тридцать пять лет. – Ну что, сынуля. Теперь мы квиты. – Ты, – выдавил я. – Ты мне отец или кто. – Или кто, – ответил он, а потом сказал, кто мой настоящий отец. – Толстый Джон, жиртрест хренов – ну совсем ничего не знаешь, ублюдок этакий, сукин ты сын. Самое смешное, что я чувствую себя получше. Честное слово. Весь этот опыт пошел мне на пользу. Яощущаю веское спокойствие, я полон достоинства. Я точно знаю, что вполне в силах совладать с моей жизнью. Все складывается удачно как никогда. Собственно, перспективы теперь самые радужные, когда я решился покончить с собой. Да, я решился. Решился. Нет ничего проще. Самое трудное – это решиться, но жизнь решила за меня. Сегодня же вечером. Благо все причиндалы под рукой. Сегодня вечером, один. В последнюю очередь. – Еще раз спасибо, что зашли, – сказал я. – Пожалуй, мне пора, – шевельнулся Мартин. – Не буду вас отвлекать. – Нет, не уходите!.. Пожалуйста, останьтесь. Хоть на часок-другой. Он вздохнул и наклонил голову. – Ну пожалуйста. Хоть на часок-другой. Понимаю, вы мне ничем не обязаны. Ну да, я втянул вас во всю эту хрень. Но больше я ни о чем не попрошу. Ну пожалуйста, чисто по дружбе. Мартин понуро обвел взглядом комнату. Покосился на часы. – Я вот… читал тут недавно книжку, о Фрейде. А вы что сейчас читаете? – Далось вам это хваленое чтение, – отозвался он. – Примерно как женские образы у Шекспира – слишком уж переоценены. На вашем месте я не забивал бы такую симпатичную головку этой чепухой… А там что? Кегли? – Там? Да вы что, это же шахматы. Из оникса. Мартин извлек наугад фигуру из яшмовой коробки. – А это кто? Король или ферзь? – Это пешка. Что, не похожа? – Вы много играете? – Ну да, когда-то играл. А вы? Сильный игрок? – Естественно, – ответил он. – Может, партию? Чтобы время скоротать. – Конечно, – согласился я, и от внезапного возбуждения меня бросило в жар. Что вдруг? Перспектива реабилитации, отмщения? Ну я ему покажу, подумал я, этому задаваке, студенту хренову, этому трезвеннику со всеми его хиханьками-хаханьками и дипломами. Он меня за неуча держит. Ну я его проучу. Под орех разделаю. – О’кей, – сказал я. – Играем на деньги. – На деньги? Вы что, думаете мы «дартз» мечем в каком-нибудь «Джеке-потрошителе»? В шахматы не играют на деньги. – Десять фунтов ставка. С удвоением. Играем на деньги. – …Но у вас ни гроша. – Да ну? Один этот набор уже полтыщи фунтов стоит. Вон там в шкафу кашемировое пальто, оно потянет на тонну, как минимум. Не говоря уж, – сказал я, выставив палец, – не говоря уж о моем «фиаско». Да что такого смешного? – Ничего. Извините. Слушайте, вы точно уверены, что не хотите лучше в очко или в крестики-нолики? Нет? Ладно. Только чур без поддавков, договорились? – Какие на хрен поддавки. Готовься к неприятному сюрпризу. Ну все, начали. Я извлек из коробки триктрака кубики с цифрами на гранях. Выставил шахматные часы, на один час. Эмису выпало играть белыми. – Ха! – вырвалось у меня. d2-d3. Я вас умоляю. – Где вы учились играть? По книжке какой-нибудь? Играть по правилам не в моих правилах, но большинство дебютов успели неизгладимо осесть в моей памяти. Не думал, что кто-нибудь сумеет удивить меня раньше миттельшпиля, – но крошка Мартин вышел из ряда вон уже на пятом ходу. Устроил бессмысленную конную вылазку, загарцевал в середине доски, пока я вел наступление по всему фронту. Такой дебютный план действительно есть, но за черных, никак не за белых. Тоже мне игрок, подумал я и удвоил. А он как возьмет да упрется рогом. Я, не веря, уставился на брошенные им кубики… Шахматы – это встреча умов, столкновение индивидуальных культур, и где-нибудь на стыке обычно возникает толстый стыдливый шов. Я тоже уперся. И он. И снова я. Последнее удвоение дало 32. Пока хватит. – Я тут думал о вашем нью-йоркском приключении, – произнес он, спешно ретировавшись конем на вторую горизонталь. – Кажется, я понял, как там и что. Рассказать мою теорию? – Секундочку помолчите. Я думаю. В развитии фигур я его опережал, но моя пешечная структура была несколько дырявой. Затем несколько ходов царила тишь да гладь, каждый растил свой садик, последовали короткие рокировки. Я все вникал в позицию, а он принялся методично обрабатывать мои выдвинутые вперед пешки. Парировал я это без труда, но с потерей атаки: пришлось отвести артиллерию с его оголенного королевского фланга, а также от центра, куда Мартин стал выводить некоторые легкие фигуры – того же коня, активного чернопольного слона… Вот черт, подумал я, опять эта параша. За какие-то три хода меня загнали в тягуче-беспросветную позицию, мои фигуры беспомощно сгрудились, ни просвета, ни продыха. Чтобы хоть как-то раскрутиться, требовались по меньшей мере два промежуточных хода, но я не мог позволить себе сбиться с навязанного ритма. Каждый мой ход являлся тонкой подстройкой, ювелирной ремонтной работой в сужающемся пространстве. – Филдинг Гудни… – произнес Мартин. – Все шло у него без сучка, без задоринки, пока не появился я. Я был джокером в колоде. Не знаю… не знаю уж, насколько реалистичной была его схема, но рассчитывал он, видимо, вот на что. Удваиваю, – произнес он и сделал ход. Вторым слоном он атаковал моего коня, загнал в капкан возле королевы, и без того тонущей в параноидальной толчее придворных. Просто кошмар, замуровали, демоны, все простреливается, кругом сплошные вилки, вернее, вилы. Я глотнул скотча и приценился к потенциальным разменам. Вариантов было два, и каждый со своим серьезным минусом – сдваиванье пешек, вскрытие вертикали для его ладьи из центра, которая тогда… Да это же мат, почти сразу! Какие уж тут поддавки, подумал я и вскинул руку к пострадавшей щеке. – С теми актерами, которых он подписал на главные роли, с их неврозами и претензиями, сценарий Дорис Артур и был рассчитан на полную неприменимость. Забавно смотрелось бы, как вы из кожи вон лезете, пытаясь их задобрить. Но вы сдюжили. В вас оставалось побольше пороха, чем он думал. Какой-то резерв сил, которые он не сумел подорвать. – Продолжайте, – сказал я. Я вдруг увидел свет, вдохнул воздуха. Если бы удалось незаметно сдвинуть ферзя на третью горизонталь, то я мог бы прикрыть коня, вывести слона, и тогда у него под боем окажется… угу. Только дай мне передышку, сукин ты сын. Всего один промежуточный ход. Давай, болтай дальше. Покосившись на часы и для отвода глаз нервно поежившись, я осторожно извлек ферзя из сердцевины улья. Мартин подумал и пассивно двинул пешку. – Продолжайте. – Эти девицы, которые не давали вам прохода последний раз. Они тоже сидели на ставке. Или же… или репетировали. Но вы были не настолько тупы или пьяны, как он рассчитывал. Вы удержались. Потом эта ваша подруга, с дипломами. Может, она тоже оказалась джокером, как и я. Второй джокер в колоде. Наконец-то, кажется, мне удавалось худо-бедно наладить контригру. Трудно описать, но такое впечатление, что тот край доски погрузился в спячку. Промежуточных ходов появилось – хоть жопой кушай; можно было подумать, я вообще играю с Селиной, и белые фигуры образуют симпатичные узоры на далеких квадратах. Я не встречал ни малейшего сопротивления. Мартин праздно двигал пешки на своем ферзевом фланге, не обращая внимания на ядерный арсенал, который я накапливал слева. И вот мои слоны дружно принялись нашаривать лучами прожекторов его короля, а приземистые ладьи изготовились к стрельбе, как только тот юркнет на единственную открытую для бегства вертикаль. Время тоже было на моей стороне. – Судя по всему, первоначально Филдинг планировал вот что. Вы, кстати, канцелярию-то смотрели? Очевидно нет. Связанные по рукам и ногам сценарием Дорис Артур, который, по сути, немногим лучше изощренного теракта, направленного против всех основных персонажей одновременно, Лорн, Кадута, Гопстер и Лесбия поднимают бунт. Филдинг тут же вчиняет им штраф за нарушение контрактных обязательств. Ничего особенного. Иски совершенно рядовые. Так бывает каждый божий день. Актеры все застрахованы от этого, так что никто ничего не теряет, кроме, конечно, Джона Сама. Филдинг тоже застрахован от незавершения проекта. Но потом вы сбили его планы тем, что привлекли меня. – Удваиваю, – произнес я и перевернул кубик с 64 на 16; обычный прием из арсенала записных мотов. – Тысяча шестьсот фунтов. Идет? Ему просто не интересно, подумал я. Все его ходы чисто выжидательные – но чего он ждет? Я тем временем почти успел добиться искомой позиции. А Мартин может ждать хоть до морковкина заговенья. Когда выведу коня, то мелочиться не буду, обрушусь в самое что ни на есть средоточие его защиты. В промежность. Мы с моими ладьями устроим там натуральное светопреставление. Эк я его. Не хорошо даже, а просто дивно. – Как он управлялся с деньгами, это другой вопрос. Как там эта фраза?.. «Бешеное проворство сложных махинаций». Вы говорили, у него был целый номер компьютеров. Он явно занимался хакерством – ну, вскрывал базы данных, банковские и корпоративные. В конце концов его, конечно, прищучили бы. Но в какой-то момент он имел в своем распоряжении реальные деньги. Он мог бы очень неплохо подняться. Но деньги его не интересовали. Деньги как таковые. Удваиваю. И этого молодчика тоже, по-моему, не интересуют. Или я чего-то не понимаю? Я скоренько окинул взглядом его фигуры, прикинул возможные траектории, сектора обстрела. И не увидел ничего – ни хрестоматийной жертвы, ни зубодробительной комбинации, ни гениального проблеска. То есть, эти пешки на ферзевом фланге могут, конечно, причинить некоторое беспокойство чуть позже, но… Позже? Ну, мать-мать-мать. Говорят же, что пешка – душа шахмат. Видно, именно поэтому я не обращаю на пешек особого внимания, по крайней мере до эндшпиля, когда поневоле о душе задумаешься. Эти четыре белых скинхеда надвигались на меня, словно космические захватчики сквозь экранную круговерть. Линия обороны черных встречала их зиянием прорех. Маятник снова качнулся в противоположную сторону. – Самое странное, – задумчиво проговорил Мартин, – самое странное, почему Филдинг не рванул когти раньше. Наверно, его слишком захватил собственный вымысел, со всеми многочисленными нюансами. Фокусник, лгун-умелец, сценарист – в чем-то они даже беспомощны. Ну и нельзя забывать оборотную сторону его характера. Все это сыграло свою роль. Почему он не дал вам тогда спокойно уйти из «Каравая»? Потому что крепко подсел. На вымысел, на игру. Он хотел доиграть до конца. Как и все мы. Неудавшийся актер, он и отомстить хотел по-актерски. Отомстить реальной жизни. На фланге началась разборка, пешки показали зубы. Должно быть, это нас раззадорило, потому что когда закипело основное кровопролитие, пленных мы не брали. Сгинувшие пешки вдохнули новую жизнь в его спящие фигуры; и вот все мое таким трудом возведенное строение рухнуло, я схватил что успел и с жалобным воем откатился на задний рубеж. Сводки доносили, что потерял я всего-то на пешку больше, но две мои фигуры находились под боем, и жирная ладья Мартина внедрилась на мою вторую горизонталь. Свести бы к ничьей, подумал я, хоть бы свести к ничьей. Выигрыш мне уже никак не светит. Но я не могу позволить себе проиграть – еще одного проигрыша я точно не переживу. – Вы можете вспомнить, – спросил он, – что Филдинг сказал тогда после драки? Что-то ведь он сказал. Вспомните, пожалуйста. – Да не помню я. Лютик… пес… смерд и ящик. Что-то типа того. Бред, короче, какой-то. – А может, «лютый пес смердящий»?.. Потрясающе. Чистый перенос. Предатель Яго! Знаете что? Играете вы сильнее, чем я думал, но все равно это избиение младенцев. Давайте так. Если выигрываете вы, я плачу. Если ничья, то выигрываете вы – это будет с моей стороны акт доброй воли. Если выигрываю я, то я просто возьму у вас какую-нибудь одну вещь. Какую захочу, но лишь одну. – Он кивнул на кубик. – Все равно деньги сейчас- это просто анекдот или символ. Пола, статуса, фаллический символ. Ничего не забыл? Ах ты лиса, подумал я. Ссылку на его драндулет я не мог не уловить. Мартину явно не давал покоя «фиаско». – По рукам? – По рукам. И шансы свести к ничьей у меня были. Да, размен вышел не в мою пользу, ладью на коня, но я отыграл потерянную пешку и вступил в окончание, как уличный пес, рвущийся к дому – и к еде, теплу, укрытию. Диспозиция следующая. Белый король, пешка, ладья; черный король, пешка, конь. Пешки друг против друга на вертикали ферзевого слона. То есть, теоретически Мартин мог бы, наверно, и выиграть, но на моей стороне было время. Беседу он поддерживал, можно сказать, собственноручно – и все за счет своего времени. Теперь у меня оставалось девятнадцать минут, а у него – меньше семи… Наши пешки пошли в лобовую атаку, сопровождаемые королями. Его ладья загуляла по всей доске, приблизилась, снова отступила. Мой конь твердо держал рубеж. Сплошные пробки, объезды и тупики; любой решительный ход Мартина привел бы к вилке на короля и ладью. Тикали секунды. Я даже осмелился на вылазку конем, безобидно вклинившись между его ладьей и пешкой. – Изумительно, – произнес он и сделал выжидающий ход королем. Я жадно уставился на доску. Ладью можно было безболезненно скушать. Размен, потом сблокированные пешки – и ничья. Финита. По-моему, у меня даже приключился средней силы стояк, когда я склонился к Мартину и проговорил: – Друг, надеюсь, ты это серьезно, потому что взять ход обратно я не позволю. Удваиваю. – Удваиваю. – Удваиваю. – Удваиваю. Я откинулся на спинку и стал смаковать скотч. Какая роскошь – даже с перекошенной мордой, в съемной берлоге, на пределе сил. Пусть Мартин осознает, что его ждет. Я возьму его ладью конем. Он возьмет моего коня – или сдаст партию. Итак, останутся четыре фигуры: его король слева от моей пешки, мой король справа от его пешки. Когда я получу чек, порву тот в мелкие клочки и швырну Мартину в лицо. «Вот ваша плата», – скажу я и укажу ему на дверь. – Шестьдесят четыре тысячи фунтов, – проговорил он. – Сомневаюсь, что у вас столько наберется. Но я все равно возьму то, что хотел. Пропажи вы не заметите. Вы даже не знали, что у вас это есть. – На что вы нацеливались? На «фиаско», правда? – Вы не понимаете. Это не машина, а посмешище. Кажется, я понял, как Филдинг это провернул, откуда взял деньги. Сколько вы потратили за всю эту аферу? Лично? – Не в курсе. Вряд ли много. За все платил Филдинг. – А вот и нет. До меня наконец дошло. Задумка была – блеск. Вы же подписывали кучу документов. Так вот, подозреваю, вы подписывали их дважды. Один раз в графе «Участник соглашения», другой раз в графе «Сам». Но это же ваше имя. И компания, которую вы учредили, называлась не «Гудни и Сам», а «Сам и Сам». Просто «Сам». Гостиницы, авиабилеты, лимузины, зарплаты, аренда студии. Все это вы оплачивали сами. Сам. Я пожал плечами с полнейшей невозмутимостью и сказал: – Продолжим игру. Я взял его ладью. Он взял моего коня. Четыре фигуры застыли – ни туда, ни сюда. Мы встали со стульев, потянулись и с вызовом глянули друг на друга. Я предложил ему руку для пожатия и сказал: – Ничья. – Нет. Боюсь, вы проиграли. – Да ну, совершенно патовая же ситуация. Я легкомысленно показал на доску – и увидел, что он прав. Я мог двигать лишь короля, снимая при этом защиту со своей пешки. Мартин же затем спокойно ел мою пешку королем, не снимая защиты со своей. – Цугцванг, – проговорил он. – Это что еще за хрен? – В буквальном переводе это значит «обязан ходить». То есть, проигрывает тот, чей ход. Если бы сейчас ход был мой, вы бы выигрывали. Но ход ваш. Так что вы проигрываете. – Игра случая. Дуракам везет. – Едва ли, – ответил он. – Оппозиция – тоже своего рода цугцванг, когда взаимоотношение между королями становится регулярным. Бывает, правда, и косая оппозиция, и коневая. В теории композиции есть такое понятие, этюды на тему полей соответствия. Дело в том… Я зажал уши. Мартин продолжал говорить – призрачный, вощеный, с рябью на лице. Не знаю, услышал ли он мой новый голос, или тот звучал лишь у меня в голове, но я произнес: – Я посмешище. Посмешище! А ты… Это все ты. Я и не заметил, как первый раз замахнулся, – но он заметил. Он пригнулся или шмыгнул в сторону, или резко отклонил корпус, и мой кулак врезался в бра у него над головой. Крутнувшись по широкой дуге, чтобы вмочить тыльной стороной руки, я споткнулся о низкий стул, ребро спинки которого угодило мне под дых. Вскочив, я замолотил воздух, как мельница. Я метался по комнате, как большая обезьяна в маленькой клетке. Но ни одна плюха не достигала цели. Черт побери, да его тут просто нет, просто нет. Последний удар поверг меня ниц возле носорожьего дивана, который пнул меня прямо в лицо своим квадратным, окованным железом, ботинком. Нарыв у меня в голове лопнул или вскрылся. Комната накренилась, забурилась и с реактивным свистом унеслась в ночь. Когда я очнулся, Мартин по-прежнему был в комнате и по-прежнему говорил. Когда я очнулся, Мартина уже не было, и не доносилось ни звука. Как только рассвело, я вышел на улицу в последний раз. Потом вернулся. Что тут еще скажешь? Чихающий полицейский, скорбный регулировщик движения, лысый чернокожий почтальон в кроссовках. И люди, один за другим, движущиеся курсом ночь – день по своим привычным делам. Потом я вернулся. Ну что тут еще скажешь? Что? Я выставил в ряд бутылки скотча, выложил мартинины транквилизаторы и еще сорок таблеток из моей кухонной аптечки. Набросал записку самоубийцы, на этот раз коротенькую. Она гласила: «Дорогая Антония, пожалуйста, не заходи в спальню. Отправляйся домой и позвони в полицию. Прошу прощения, что задолжал. Прошу прощения за весь бардак». Горстями засыпал в рот таблетки и проглотил. Эффект был на удивление быстрый. Сначала туман клубился, словно любовь, да-да, словно любовь, какой на этом свете не сыщешь, и я залился слезами и произнес: – Ну давай. Возьми меня. Поскорее, ну давай же. Но потом я ощутил последний прилив стыда. Вся жизнь моя была анекдотом. Вот смерть- это будет серьезно. Потому, наверно, я так и боюсь… Дружище, не надо брать с меня пример. Пожалуйста, сестренка, попробуй как-нибудь иначе. Скоро нас обоих не будет. Давай напоследок подрожим вместе от страха. Дай руку. Чуешь дрожь… * * * Декабрь, январь. 1981, 1982. Угадайте что. Я тут давеча концы чуть не отдал. Угу. Был, можно сказать, на волосок от гибели. Кто виноват? Ну конечно. «Фиаско». Рассекаю это я себе милях на двадцати пяти в час. Хотя, если подумать, вряд ли скорость была выше двадцати или пятнадцати. Холодная погода «фиаско» не по нраву. Жаркая тоже, да и дождливая. Честно говоря, «фиаско» почти всегда подкладывает свинью, если нужно куда-нибудь ехать. При всех его достоинствах, проехать без затей из пункта А в пункт Б – это не из репертуара «фиаско». Больше всего ему нравится – и в этом он настоящий профессионал – торчать на месте… Глубокие слякотные колеи основательно избороздили магистральные трассы. Такая дорожная обстановка машинам наиболее ненавистна, скорость движения определяется скоростью самого медленного, тысячного звена: после вас, только после вас. Я резко вильнул вправо, решил на пробу срезать, откромсать от внешнего ряда новый ломтик. Не исключено, что до «фиаско» никто по этой улочке сегодня еще и не ездил. На вид асфальт казался мокрым, а по ощущению сухим. Я рванул к перекрестку, тронул тормоз и очутился на идеально гладкой стремнине черного льда. Микросекунду или две я даже ощущал удовлетворение от того, что «фиаско» решил наконец себя показать. Вернувшись волею заклинивших колес на предыдущий этап в развитии транспорта, мы как на санках скользили по улице игрушечного городка. Ух ты, подумал я. Дальше-то что? Мы вылетели на широкую улицу, со скоростью звука, скоростью вопля, только вопля никто не слышал. А улица такая цивильная! Изумленно фыркнул толстый автобус. Кто-то сделал сальто через руль велосипеда. С дребезгом содрогнулся, с лязгом тормознул молочный фургон. «Фиаско» вполоборота развернулся на своих полозьях и боком пропахал слякоть по направлению к машинам, припаркованным у противоположной обочины. Я беспомощно боролся с рулем. Словно корабль к пристани, «фиаско» вплыл в узкую бухточку и со скрежетом замер – видимо, надолго. Я выбрался наружу. Улица замерла столбом и хлопала глазами. Я кинул монету в счетчик парковки, зашел прямиком в распахнувшую мне двери «Принцессу Диану», заказал двойной скотч и тяжело облокотился на стойку, в шоке от воображаемых ран. Господи Боже. Чуть ведь концы не отдал. В Лондоне Рождественские праздники. Рождественские праздники – это время, когда мелочь из рук таксиста кажется раскаленной, словно монеты, извергнутые недрами однорукого бандита, когда конторские крысы пытают счастья в роли кабацких остряков и за длинными столами дешевых бистро, когда в застывшие предновогодние дни люди хвастают перед всем миром своими подарками в автобусах и поездах метро: воротнички охватывают шею, как холодный компресс, перчатки лежат на коленях, окоченевшие, как маринованные осьминоги, блестят в наемном свете часы и авторучки. Рождественские праздники – это время, когда все девицы воркуют, как мол все «мило» и «чудесно». Первый в этом году снегопад вызвал замешательство, бардак и анархию, как и каждый год. Всю неделю я бродил по лондонским улицам и никак не мог взять в толк, на что они похожи. Что-то до ужаса знакомое. Люди вихляются на своих дефектных гироскопах. С гиканьем топчут испещренную следами копыт парчу. Мы смотрим под ноги, чтобы не споткнуться, но вряд ли скажем, что видим под ногами. Минут пятнадцать снег был скрипуче-белым, хрустяще-чистым. А потом – совершенно бесцветным, даже не серым. На что это похоже? С грязной накипью и запруженными канавками то мути, то блеска, этот снег похож на полный отстой, на лондонское небо. Летнее лондонское небо – вот на что похожи зимние улицы. Точно же, на летнее небо. Так что, опять двадцать пять? Второй в этом году снегопад вызвал замешательство, бардак и анархию, как и каждый год. Второй снег оставался белым и крепким гораздо дольше, чем первый. Второй снег был куда качественнее – видно, и стоил дороже. Как и каждый год, снег свалился как снег на голову. Все удивились. Я удивился. С другой стороны, удивительная все-таки штука снег. На какое-то время пейзаж: сделался совершенно лунным. Стало тихо. Пока наутро тишину не нарушил извиняющийся шепот смущенных автомобилей. На цыпочках мы вышли на улицу и завертели головами, щурясь и моргая. Можно подумать, каждый считает, что он в ответе за все. Но порой мы все-таки воздаем себе должное. Кстати, о долгах. В которых я как в шелках. Не подскажете часом, где можно снять квартиру подешевле? Не одолжите немного денег – до четверга? Я верну. Честное слово, верну. Мартин был прав. Как всегда, до меня дошло последним: мои адвокаты наконец установили, кто финансировал всю психодраму, от закусок до десерта, от “а” до “я”. Я и финансировал. Дурачина-простофиля. Блин! Почему я не прочел ни одной бумажки из всего, что он мне на подпись подсовывал? Ну как слепого щенка обвели, честное слово! Впрочем, он сумел очаровать еще кучу народу, всем пыль в глаз пустил; у меня есть доказательство, потому что восемь или девять из них подавали на меня в суд, в том числе Лорн Гайленд, Кадута Масси, Лесбия Беузолейль и Давид Гопстер. В конце концов я обзвонил всех четверых и честно поплакался в жилетку. Свой иск Кадута отозвала довольно быстро, но чисто в психологическом плане с ней оказалось тяжелее всего. – Я, давшая тебе… но зачем, Джон? Зачем? Ну скажи, зачем? Зачем? Зачем ты так с родной… ну зачем? Будь у меня по пятицентовику на каждое кадутино «зачем?», я бы не сидел в этой заднице. Ответа я так и не знаю. Зато Лорн меня приятно удивил. Он был спокоен – и благожелателен – как никогда. – Ничего, Джон, – сказал он мне, – это бывает. Ой ли? – Сплошь и рядом, Джон, – заверил он меня. Ой ли? Да неужто? С Гопстером, как и следовало ожидать, проблем не возникло. «Троглодит» сделал в Нью-Йорке большие сборы, и Гопстера подписали на серию романтических комедий. Не исключено, что вы о нем слышали, – теперь его звать Дэвид Родстер. А вот его давешняя подружка Лесбия Беузолейль, напротив, жаждет моей крови. Хоррис Толчок мучает меня ежедневно – не по телефону, так по почте. – Я располагаю видеозаписью, – недавно объявил он, – где вы, голый, избиваете мою клиентку. Приятель, тебе припаяют за изнасилование. Но мой адвокат полагает, что удастся спихнуть все на Гудни. Филдинг в настоящее время проходит психиатрическое обследование в исправительном учреждении в Палм-Спрингс. Хотите знать, зачем ему это было надо? Действительно хотите? Ладно, позвоните Берил. Звякните его матушке. Я дам вам ее номер. Она и расскажет, зачем. Про его мотивировку она может говорить часами. Она даже перезвонит вам. Если вы действительно хотите узнать, зачем Филдингу это было надо, позвоните Берил Гудни. Ее номер 2210-6110. Код 215. Без денег вам один день от роду. Без денег в вас один дюйм роста. Плюс до нитки раздеты. Но самая прелесть, что когда у вас нет денег, то с вас ничего и не возьмешь. А то ведь могли бы взять, еще как могли бы. Но когда вы на мели, никто и не почешется. С другой стороны, теперь мне обещают вчинить не только гражданские иски, но и уголовные. Речь идет о попытке экстрадиции (внимание на экран, формулировка – закачаешься) по обвинению в «безрассудности, несправедливом обогащении и грубом безразличии». Мой адвокат говорит, что мы еще поборемся, и что шансы очень даже ничего, если только я буду платить ему чертову уйму денег. При нынешнем положении дел в Америку мне лучше бы не соваться. Но у меня нет ни малейшего желания туда соваться. Я не в состоянии позволить себе туда сунуться… И я так быстро выпадаю из-под всего этого влияния. Моя жизнь утрачивает форму. Большие силы, пентаграммы власти и успеха не способны более ни повредить мне, ни порадовать. Толстый Винс нашел для меня работенку- торговать с лотка мороженым в Гайд-парке. Приступаю с весны. Еще он предлагает мне попробовать вышибалой; он думает, у меня получится. Возможно, когда-нибудь я вернусь в рекламу. Все рекламщики просто обожают, когда ты лопухнешься, и любят выказывать свое обожание. В данный момент мое имя смешано с дерьмом. Это часть той платы, которую они взыщут с меня за то, чтобы принять обратно. В конце-то концов примут. Но иногда я думаю, что не захочу возвращаться. Когда вижу по ящику рекламу, мне становится тошно, до самых печенок. Никуда от телевидения не денешься, телевидение – это религия, мистика для заурядных умов, и я не хочу работать в такой чувствительной области, не хочу навязывать товар. Если бы все мы отложили свой инструмент, взялись на десять минут за руки и перестали верить в деньги, то они враз исчезли бы. Естественно, мы так никогда не сделаем. Может быть, в деньгах и кроется главный заговор, главный вымысел. Не говоря уж о главной наркозависимости – все мы наркоманы, и никак не переломаться. Это даже не изобретение двадцатого века (кроме характерного надрыва). При всем желании, завязать с этой дурью не выйдет. Желтый дьявол сидит на горбу крепко, хрен скинешь. Я по-прежнему ору благим матом, заливаюсь слезами и бессвязно лопочу, впрочем я всегда был такой. Я пью, дерусь и рассекаю по улицам, как по кренящейся палубе. Я по-прежнему зона повышенного риска. Я по-прежнему старая трущоба. Что до моей попытки самоубийства, то вы уже, наверно, поняли, что вышел облом. Я высосал полторы бутылки скотча и проглотил девяносто таблеток транквилизаторов. Какое-то время я чувствовал себя просто зашибись. Экая фигня, самоубийство, подумал я, раз плюнуть. Я сидел и ждал. Потом возник страх. Будто усушка и утруска; казалось, мир становился больше и чернее, а я бледнел и уменьшался. Надо срочно выпить, сказал я себе, и принять транквилизатор. Вдруг я опять взбодрился, ощутил прилив оптимизма. Вдребезги расколошматил телевизор, стереосистему и видак. Хотел было сбегать вниз и показать «фиаско», где раки зимуют, но к этому моменту я уже довольно часто падал, плюс вспомнил, что машина осталась на Майда-Вейл. Наверно, как раз тогда у меня возникли первые серьезные сомнения. «Да слушай, я же пошутил, – кричал я. – С кем не бывает. Ну перепил немного, ну погорячился. Поспешил. У человека что, нет права на ошибку?» Я изобразил бег на месте и пару отжиманий. Набрал ванну холодной воды и плюхнулся туда, почти не раздеваясь. Развел и выпил на кухне здоровую банку горчицы с уксусом. Сунул два пальца в рот, едва ли не до смерти засношал собственные миндалины – и никакой, представьте, радости, ну ни малейшей. Казалось, я так и чувствую, как смерть кружит вокруг моей головы, увертывается и финтит, дожидается шанса сделать выпад. В итоге я всю ночь ходил по квартире из угла в угол… К утру, когда день за окном покатился по наезженным рельсам, я так устал, что решил завалиться в койку, и будь что будет. После всего испытанного возбуждения требовалось выпить. К этому моменту я был уже настолько вымотан, что мог бы, наверно, принять таблетку транквилизатора. И вряд ли следует исключать вероятность того, что я даже попытался подрочить. Как бы то ни было, через несколько часов меня разбудили двое в белых халатах и фараон. Я был совершенно неживой и все думал: а вдруг-таки да, вдруг получилось, вдруг после смерти все как и при жизни, вся та же фигня, только еще дурнее. Скорая помощь хотела промыть мне желудок, но я не дался. Я одолжил десятку у приходящей уборщицы. Собрал волю в кулак и шлялся весь день по кабакам. Знаете, что меня спасло? Подозреваю, мартинины транквилизаторы были пустышки, плацебо. Помнится, еще в Нью-Йорке я растворил парочку и удивился, как похоже на аспирин, в том числе, по вкусу. Вдобавок я с растущим скептицизмом исследовал содержимое кухонной аптечки… Вот к чему ориентировочно сводился рецепт моей попытки самоубийства: сотня жидких унций скотча, пятьдесят таблеток аспирина, недельный курс антибиотиков и дюжина пилюль сухих дрожжей. Ничего удивительного, что мне было так хреново. Прошла почти неделя, прежде чем я мог сколько-либо уверенно сказать – да, теперь я точно жив. Короче, ясно, что я не больно много помню о той ночи и темном утре, однако я только и делал тогда, что вспоминал. Блудные воспоминания, которые я неоднократно пытался заарканить, – они просто взяли и вернулись ко мне, одно за другим, сами сдались в плен. Балансируя на грани отруба, я получил неограниченный доступ ко всему, что было скрыто, и занес это на бумагу. Иначе я опять все забыл бы. На самом деле я не помню, как вспоминал. Не помню, как записывал. Почерк в блокноте не похож: на мой, он гораздо прямее и увереннее; это ж надо было так ухайдакаться. Я вспомнил тот вечер в клубе «Беркли»; я всегда подозревал, что там произошло что-то ужасное. Филдинг отвел меня в сортир, чтобы я остыл. Потом развернулся от своего писсуара. – Ну ты, Проныра, и нажрался, – произнес он и обдал мои брюки струей мочи. Я вспомнил тот вечер на Девяносто пятой стрит, когда Дорис Артур вывела меня из ресторана, а в ответ на приглашение поехать в гостиницу и совместно предаться блуду чмокнула меня в щеку и пробормотала: – Придурок. Это все шутка, игра. Филдинг прокатит тебя по полной программе, обдерет как липку. Беги же! Линяй, пока не поздно!.. Я вспомнил тот вечер в ирландском пивняке напротив «Зельды» (ресторан и дансинг: лучшие партнерши. Худший эпизод? Возможно), как меня осыпает ласками высокая рыжая баба с глазами Филдинга. – Знаешь, кто я? – прошептало оно. – Это же я. Не узнал? Твой продюсер. – А я лишь сижу и киваю, в ступоре, в цугцванге, в маразме… Я вспомнил, как Мартин стоял надо мной, в моей же квартире, и хрипло, с болью в голосе повторял: – Извините, пожалуйста, – бормотал он. – Ну пожалуйста, извините. Все то утро, когда смерть, казалось, так близка, а жизнь так желанна, я ни разу не позвал на помощь. Интересно, почему. Никакого другого объяснения я не придумал. Пожалуйста, потерпите еще чуть-чуть. Вся моя жизнь сводилась к борьбе между страхом и стыдом. Самоубийство означает победу стыда. Стыд сильнее страха; правда, по-прежнему боишься стыда. В моем случае боишься еще и страха, и вдруг возникает желание бросить всю эту дурную затею. При успешном самоубийстве побеждает страх, но не хотелось бы, чтобы кто-нибудь явился свидетелем этой победы. Самоубийство очень стыдливо. Я бы вот не хотел, чтобы меня видели за этим занятием. Не хочу, чтобы меня так вот застали в спальне с моим самоубийством – ну хоть режьте, не хочу. Слава Богу, у меня появилась новая подружка. Ее звать Георгина. Она работает секретаршей в мануфактурной компании в Уайт-сити. Она крупная девушка, фактически типа толстой медсестры, как раз то, что доктор прописал. Она бы вам понравилась. Я благодарен… Мы встретились в «Слепой свинье»- или в «Бутчерз-армз»? Я в то время валялся ничком, будучи качественно обработан одним очень спортивным, чрезвычайно вспыльчивым и невероятно трезвым австралийцем. Она отвела меня к себе домой и собственными руками приложила к моему подбитому глазу сырое мясо. Я ухаживал за ней больше недели. Она примерно в моей весовой группе, и мы крайне прониклись друг к другу. У Георгины такие большие… У нее большое сердце, у Георгины. Примерно дважды в неделю я пишу Мартине. Каждое утро я патрулирую босиком холодный линолеум в поисках этого красно-сине-белого конверта. Пока ничего. Но я не теряю надежды. Может, мое эпистолярное творчество и не шедевр литературы, но уж искренности там море разливанное. Должны ведь они все простить, если вы любите их достаточно сильно? Если вы открываете душу нараспашку и любите их достаточно сильно, должны ведь они все простить. Правда? Обязательно должны. Первое время я был слишком занят, чтобы страдать по этому поводу. Теперь она приходит каждый день, эта пунктуальная боль, пунктуальная, как сама Мартина. Она лучше всех, и мне подавай только самое лучшее… Да ну? Неужто? Может, меня вообще никогда не хватало на то, чтобы хотеть самого лучшего. Культура и все такое – не в том же дело, или не только в том, что нас на это не хватает, некоторых из нас. Как нас это бесит. Но я пытаюсь. Я много читаю. Это единственное развлечение, которое я себе сейчас в состоянии позволить. Чтение дешево, этого у него не отнимешь. Я прочитал все финансово-сексуальные триллеры на полках Георгины. Я подолгу торчу в библиотеке. Хорошее место библиотека, когда ты безработный. Там тепло и бесплатно. Там кров. Селине я тоже писал. Этот финал может быть по-реалистичней. У нее будет карапуз, дом и доход. Я знаю, что дом – это еще не кров. Но, по крайней мере, это дом. Осси с ней не останется. Если у него есть хоть капля соображения, он вернется к жене, на карачках приползет. Надеюсь, Мартина отыщет Тень… Селине я писал на адрес ее гинеколога. Я планирую воспитать ее ребенка словно моего собственного, хотя для этого я мордой не вышел, то есть классом. Принцесса Ди тоже забрюхатела. Мир плодится и размножается. И попробуйте этому помешать. Селина ответила мне, живенько и словоохотливо (лондонский штамп, обратного адреса нет), что назовет своего ребенка в честь королевского отпрыска, если, конечно, пол будет тот же. Подозреваю, речь идет о Елизавете или Марии, Георге или Якове. Одобряю. Но Селины я не увижу, пока снова не буду при деньгах. «Фиаско» по-прежнему на ходу, пусть и не в настоящее время. «Фиаско» – мой самый дорогой каприз. «Фиаско» – гордость и радость моя. Между нами говоря, даже не знаю, как бы я все это пережил без «фиаско». Теперь я часто мою его на улице, с ведром и тряпкой, с транзистором. Будьте спокойны, этот мотор еще выйдет на трассу. «Фиаско» я не брошу. Когда я говорю о «фиаско», меня душат слезы. Мы столько всего пережили на пару с «фиаско». А предстоит гораздо больше. Что до другого судебного дела – о вождении в нетрезвом виде, или, точнее, о владении в нетрезвом виде нестационарным средством передвижения, – то мой адвокат пытается отложить его рассмотрение на неопределенное время. Это чувствительно бьет по моему карману и наполняет его карман. Прочие нанятые мной адвокаты действуют по той же методике. Мои немногочисленные средства полностью уходят на оплату юристов. Я получаю мизерное пособие, рассчитанное на алкоголиков, крикунов и калик перехожих. Главным источником дохода является моя берлога. Я переехал в подвальный клоповник за Лэдброук-гроув и сдал мою наемную квартиру внаем полигамному шейху с караваном ребятни. Это было проще простого – я взял и поместил объявление на витрине табачной лавки, рядом с карточками, гласившими «Уроки французского, греческого и турецкого» и «Слабо позвонить?» (подпись: «Сука с Бэйсуотер»). Я до сих пор не в курсе, что значит «турецкий», и не хочу знать – после того, как вижу, в каком состоянии находится моя берлога. Каждый четверг я подъезжаю за арендной платой. Исполин в халате невозмутимо вручает мне пачку купюр. За его плечом – непостижимая атмосфера оглоушенных бабушек, обложенных отборным фольклором жен и отстеганных дочерей. Мальчик там всего один, совсем маленький; ох и повезло ж ему. Квартира непоправимо загажена, зато бабки капают, и адвокаты не ропщут. Плюс папаша периодически отстегивает мне десятку или двадцатку, когда при деньгах. Сигаретный миллионер, я продымил целое состояние. Все это в прошлом – теперь я снизил дозу до двух (без малого) пачек в день. Это все что я могу позволить. Черт побери, я даже кручу самокрутки. Теперь я почти не пью- только один портер «Ячменный», два лагера «Любимых», коньячный напиток и несколько стаканов имбирного сидра. Или это, или бутылка болгарского портвейна или кипрского шерри на сон грядущий. Это все, что я могу позволить. На порнографии я тоже экономлю. Ни тебе журналов для взрослых, ни потереть спинку. Это слишком дорого. Я по-прежнему иногда дрочу. А кто нет? Что бы ни говорили о мастурбации, как бы ее ни третировали, но ничего дешевле и доступней просто нет. Надо отдать онанизму должное. Он глубоко демократичен. С Терри Лайнексом я больше не вижусь, потому что он должен мне денег. С Алеком Ллузллином я больше не вижусь, потому что он должен мне денег. С Барри Самом я больше не вижусь, потому что он должен мне денег. С Мартином Эмисом я больше не вижусь, потому что я должен ему денег, в некотором смысле. Деньги, вечно деньги. Когда-то я думал, что мы с ним можем подружиться. Но теперь между нами ничего нет, когда между нами нет денег. Вернее, один раз я его видел. Я был в кабаке, то ли в «Лондон-аппрентис», то ли в «Иисусе Христе», пил пиво и терпеливо скармливал однорукому бандиту остатки пособия. Когда он вошел, наши глаза встретились; он глянул на меня так же, как до нашего знакомства – оскорбительно, и на шее вдруг запульсировала жилка. Я заработал два тернослива и поменял их на двойной пинок на сверкающем огнями «Свичматике». В окошечках виднелись три тюльпана – джекпот, два фунта. Я поставил на кон свои пинки и, как и требовалось, удвоил. Пинок я предпочитаю не доверять технике – сентиментальная дань древним навыкам, древним ремеслам. Как бы то ни было, я промахнулся и выбил слева две вишенки. Двадцать пенсов. Потом я ощутил спиной его силовое поле. Я не обернулся. – Эй, что вы тут делаете? – спросил он. – Ваша же песенка давно спета. Я лишь глянул через плечо и бросил (не знаю, почему, наверно, какой-нибудь глубоко сидящий гопницкий ген надоумил): – Отдзынь! В шестиполосном зеркале над стойкой я видел, как он уходит – окостенело, обиженно, испуганно. Я поставил на кон свой выигрыш и довел его до 30, 50, 70 пенсов, до фунта сорока. Снова поставил на кон. Робот помедлил, замер и выплюнул десятипенсовик. По пьяни я пихнул монету в щель для жетонов, где она благополучно застряла, и меня, как всегда, вышвырнули вон за избиение железной скотины… Казалось бы, к пособию должно быть повышенно-трепетное отношение, правда оке. Как к последним на земле деньгам. А бот и нет. К пособию относишься, как к мусору, как к чему-то бросовому. Ноль ощущений. Деньги пахнут, да еще как. Врет поговорка. Деньги откровенно воняют. Возьмите пачку потертых купюр и разверните веером перед лицом. Обмахнитесь. Ну же. Носки мальчишек и порномигрень до звона в ушах, старые дрожжи, партия хлеба, кладовки, сырые полотенца, труха из складок бумажников, пот на ладонях и грязь под ногтями людей, которые целый день этим занимаются, с пользой для дела. Нет, но какая вонь. Я зашел к миссис Макгилкрист насчет моего многострадального зуба. Сидел с просвинцованным фартуком на коленях, пока она делала рентгеновский снимок. Ее вердикт в отношении зуба звучал: “мертв, но еще жизнеспособен “. Очень знакомое ощущение. Потом она дренировала абсцесс, напропалую визжала сверлами. Затем выписала счет, но я отпарировал новым ухищрением – не заплатил. Ну что она мне сделает? Что? Зуб больше не болит. На смену боли пришло ощущение пустоты, легкости, бессодержательности. Впрочем, давеча утром я надкусил той стороной корку тоста и обнаружил, когда пришел в себя, что зуб еще не сказал своего последнего слова. В прошлом месяце я потерял еще один зуб, передний, прямо, так сказать, в центре средней части города. Это я схлопотал от какого-то араба в заведении под вывеской “На ход ноги “- новом коктейль-баре в Квинсуэе. Кто же говорил мне, что арабы не умеют драться? Поймать бы гада… Собственно, происшествие заставило меня задуматься. После этого я дрался ровно один раз. Подозреваю, у меня осталось пороха в лучшем случае на одну драку, а потом все. Надо бы с этим делом завязывать, пока оно не завязало со мной. Как-то вечером, лишенный выпивки и законной ярости, я решил показать Георгине, где раки зимуют. Это я погорячился. Дело в том, что Георгина – здоровенная телка. Ничего общего с этими субтильными цыпочками, которые визжат о пощаде, стоит вам только сжать кулак. Представьте себе, она дала мне сдачи. Я очнулся с распухшим ухом и очередным фингалом. Георгина принесла мне чаю в кровать и поинтересовалась, буду ли я продолжать в том же духе. Нет уж, сказал я, благодарю покорно. В моем возрасте драться смерти подобно. В моем-то возрасте, когда нужно все, а не восстанавливается ничего. Никакой больше миссис Макгилкрист, так что теперь одна надежда – на государственное медицинское страхование. Этот задний зуб мертв, но я-то еще жив. Переднего зуба нет, но я-то пока никуда не делся. Сегодня я разлепил глаза и подумал, что никогда еще не чувствовал себя таким старым. Но ведь так оно и есть, в точности так. Я никогда еще и не был таким старым. И каждое утро это ощущение будет повторяться. Не только у меня, что характерно. Тебя это, братишка, тоже касается. И тебя, сестренка. Как вообще дела? Все ли путем?.. Скоро я взгляну в зеркало и увижу, что мой нос зацвел буйным цветом. Исподтишка побагровел, как ярь-медянка. Потом начнут отказывать внутренние системы. Мой толстый кореш Толстый Пол как-то высказался в том духе, что деньги не стоят ни гроша, если здоровья нет. Трудно не согласиться; но что делать, когда нет ни здоровья, ни денег? Именно когда здоровья нет, бабки очень не помешали бы. Впрочем, не могу пожаловаться. Благодаря Георгине, я в куда лучшей форме, нежели раньше. Зашел я недавно к своему врачу – не к стоматологу, не к дерматовенерологу, а просто к терапевту, к специалисту по времени. Тот сказал, что мотор очень даже ничего тикает. Короче, акции не так чтобы устойчивы, но держатся. Врач поинтересовался, сколько я пью, курю и так далее. Я шепеляво занизил цифру раз в несколько, и все равно он был поражен – тем, сколько мне надо, сколько еще остается. Сегодня под вечер я заявился к Георгине с бутылкой сливочного ликера «Дездемона крим». Вечер ожидался самый заурядный: спагетти, пересказ дневных происшествий, ее маленький телевизор, уют тесной кровати. Прибыл я раньше, чем думал, поскольку «фиаско», вопреки всем ожиданиям, взял и завелся. Георгины еще не было, а ключи, которые она мне дает, я все время теряю. Она живет на этой агрессивной улице в просторной однокомнатной квартире над букмекерской конторой. Было холодно, но не смертельно. Второй снег по-прежнему окаймлял тротуары. Я присел на скамейку близ обугленного моста, у выхода из метро. На мне была старая запасная куртка – я выудил ее из позабытого секретера, и, по-моему, она даже теплее, чем кашемировое пальто, за которое я, кстати, получил 215 фунтов от старого пройдохи на Портобелло-роуд. Четвертое января 1982 года. Мир снова вышел на работу. Из ароматического капкана подземки (ее выдох – что-то среднее между горячей отрыжкой тележки с гамбургерами и сырой стелющейся пряностью индийской кулинарии) с пятиминутными интервалами выплескивается толпа, сосредоточенно спеша с зимними лицами к еде и теплу, к домашним превратностям. Среди них будет и Георгина, и цели ее ровно такие же, все в одной комнате. У нас в Англии жизнь очень даже ничего, но в общем и целом мир жесток, и не пытайтесь меня переубедить. Даже на самых лучших, самых свободных, самых денежных широтах наш мир шутить не любит. Если вас когда-нибудь занесет на Землю, ухо надо держать востро. Вы, наверно, слышали, что поляки-таки огребли. Угу. Военное положение. Теперь всем заправляет какой-то хрен с фамилией, словно средство от похмелья. Первое, что сделал этот пучеглазый сукин сын, – вздул все цены втрое. Про узкогубого крепыша Леха Валенсу почти ничего не слыхать. Данута успешно разродилась, но едва сводит концы с концами; тяжело одной с такой кучей ребятишек. Не видать что-то Георгины. Иногда ее задерживают в офисе и после рабочего дня, а сверхурочных не платят. Просто возмутительно, согласен, – но с этим новым экономическим спадом, все вынуждены суетиться, так что начальники играют на страхах и думают, что лишь проявляют чувство долга. Они, наверно, тоже волнуются, а терять им, в случае чего, больше. Я снова хочу денег, но без них чувствую себя лучше. Есть свои маленькие плюсы. Ну что с вас возьмешь, когда вы на мели? Ничего не возьмешь. Поэтому никто и не почешется. Я был богат, и я был беден. Бедному тяжелее, но богатому тоже иногда не фонтан. Между прочим, когда я устроил тот бардак с бухлом и таблетками, когда кончал с собой, то перед моим мысленным взором промелькнуло все мое будущее. И знаете что? Это было так скучно! По крайней мере, мое прошлое отличалось… чем? Какой-никакой, а занятностью. Но теперь моя жизнь утратила форму. Теперь моя жизнь – это сплошное настоящее, настоящее продолженное. Закончить хотелось бы каким-нибудь мудрым напутствием. Надеюсь, я ближе к вам, чем этот – чем ему вообще суждено. Но будь у меня для вас хороший совет, я бы ему сам последовал. Ни с кем бы не поделился. Хотите знать смысл жизни? Жизнь – это совокупность, совокупность всех жизней, когда-либо прожитых на планете Земля. Вот в чем смысл жизни. Да, кстати. Вроде бы, я разобрался с проблемой старения, с проблемой времени – въехал в нее, а не решил. Будучи продуктом шестидесятых, я полагал, что быть молодым – это уже достижение. Казалось, все пытаются меня в этом убедить, особенно старики. Иконоборческие порывы не оставляли места для смертности. Я поливал вас грязью, старых пердунов, а вы только кивали и улыбались. Похоже, вы считали, что я бесподобен… Если подумать, в то время я выглядел очень даже недурно. Курчавые лохмы стояли дыбом, как наэлектризованные. Живот был плоским, а зубы белыми. Не то что сейчас. Но мне твердили, что на мне свет клином сошелся, и они врали, эти старые пердуны. Другой момент. Не факт, что это будет интересно или полезно всем, но это единственный момент, когда я могу быть уверен, что прав. При любой путанице с отцовством или материнством, если у вашего ребенка на самом деле совсем другой отец или другая мать, -расскажите ему. Расскажите ему все. Не тяните. Если вы девочка, то вы – ваша мать, и ваша мать – это вы. Если вы мальчик, то вы – ваш отец, и ваш отец – это вы. Так о какой, на хрен, жизни может идти речь, если вы не в курсе, кто вы такой? Немногие отцы вытворяли со своими детьми то, что вытворял со мной Барри Сам. Но Барри Сам – не мой отец. Мой отец – Толстый Винс. То есть, в некотором смысле, моя жизнь с самого начала была анекдотом, с самой утробы, с первого блеска в глазах Толстого Винса. Я всегда думал, что не обижаюсь на шутки. А как насчет этой? Я открутил крышку «Дездемоны крим» и в честь праздника приложился как следует к бутылке. Новый год же, не что-нибудь. Я шепеляво насвистывал и пел – и болтал, не зная удержу, о Филдинге, Лорне, Кадуте, Лесбии, Гопстере, о повороте-все-вдруг, обо всей истерии, обо всем заговоре… Я решил вопрос мотивировки. Мотивировку обеспечивал никто иной как я сам. Если бы не Джон Сам, афера лопнула бы через пять минут. Ключ был во мне. Нуждающийся художник – это был я. Мне позарез было нужно поверить. Мне позарез были нужны деньги. Я и мой принцип никому не доверять. Теперь я отношу «доверие» к психопатическим состояниям. Доверие – это крик о помощи. В смысле, посмотрите вокруг; и что вы ощущаете, доверие, что ли? Мы с Толстым Винсом устроили очную ставку. Выплакались в жилетку – я в его, он в мою – в подсобке за бильярдной. – Винс, почему ты мне ничего не говорил? – спросил я. – Я думал, это не мое дело, сын, – ответил он. – Но ты же видел, что никто другой не говорит. Почему тогда не сказал? – Я уставился в его лицо, в его озадаченное длинноносое лицо. – Не пойми меня неправильно, – проговорил я, приканчивая бутылку. – Я горжусь, что могу называть тебя отцом. И я действительно горжусь им. Толстый Винс – он, по-своему, велик. Он любил мою мать, в чем у него неоспоримое преимущество перед Барри. И отнюдь не только в этом. И Георгина любит меня. Честное слово. Она сама так сказала. Сегодня я недвусмысленно продемонстрирую, как ей благодарен. Без Георгины мне просто была бы крышка. Если я найду правильные слова, она так и засияет. Селина сияла от денег, Мартина – от картин, но больше всего от цветов… Не исключено, что от цветов Георгина сияла бы тоже, да и от денег. Но ни того, ни другого я позволить не могу. А когда смогу, говорю я себе, то Георгина меня уже не устроит. Я буду с кем-нибудь вроде Мартины (нет. Нет. Такого больше не повторится) или с Селиной, или еще с какой-нибудь Тиной, Линой или Ниной. Небо весь день напоминало упаковку из-под яиц; может, отдельные гнезда были все же заняты. Потом волокнистый бекон заката. Теперь на далеком западе маячат ночные тучи, тощие и конные, словно скрещенные дверные ключи или испанские локомотивы. Но тучи подчиняются своим природным функциям и даже не подозревают, насколько прекрасны. А кто или что подозревает, насколько сами прекрасны? Только прекрасные женщины – и еще, наверно, мастера, настоящие мастера, а не постельных дел, водить за нос, втирать очки и вешать лапшу, с которыми только и приходилось сталкиваться. Я тоже мастер – мастер делать ноги. Знаете, что мне тогда сказала Селина, в “Уэлкам-ин ” возле «Ла Гардии», среди псевдошлюх, темноты и рева самолетов? – Может, это прозвучит жестоко, – сказала она, – но я всегда понимала, что с деньгами ты не дружишь, что тебе ничего не светит. С самого начала понимала. Ты всегда неправильно пах. Ты никогда не пах правильно… Холодает. Ощутимо холодает, ощутимо тянет под кров. Дайте мне кров. Откуда этот ветер? Почему он дует – звезды, мифы? Кто знает? Если я останусь бедным, Георгина останется при своем везении. Или речь не о везении? Я добр к ней. Я не могу позволить себе не быть добрым. Она меня любит. Она сама так сказала. Думаю, раньше ей очень не везло с мужиками, Георгине. Я приветственно стянул кепку. Полотняная кепка предназначена для того, чтобы мои лохмы худо-бедно знали меру. Двадцатифунтовые визиты к парикмахеру теперь не для меня. Теперь меня стрижет Георгина и насвистывает, как садовник, а я плотнее подтыкаю простыню под подбородком и предаюсь мрачным раздумьям. Я пью и приветственно вскидываю бутылку, и не пытаюсь сдержать шепелявый словесный понос. Люди спешат из метро, очень смертные, молодые – наполовину здоровые, старые – наполовину ушлые, и все – на четверть прекрасны, на четверть мудры. Люди, я вас славлю. И вдруг что-то легкое, чужеродное метко упало на мой неряшливо прикрытый пах. Я глянул вниз и среди складок несвежего белья увидел десятипенсовик. Я поднял взгляд, но она уже удалялась – плотненькая дамочка с живой мимолетной улыбкой. Ну как тут не рассмеяться. Как не рассмеяться. Собственно, выбора-то и нет. Я не гордый. Ради меня сдерживаться вовсе не обязательно. А вот, наконец, и Георгина выделяется из толпы; цокая каблуками, она несет ко мне свою улыбку – трогательную и нелепую, радостную, но строгую, и в высшей степени доверительную. |
||
|