"Экспансия – I" - читать интересную книгу автора (Семенов Юлиан Семенович)Штирлиц — ХV (ноябрь сорок шестого)Сначала Штирлиц не поверил глазам, заставил себя перечитать первую полосу газеты еще раз; да, ошибки быть не могло; три главных нацистских преступника, — президент Рейхсбанка Ялмар Шахт, вице-канцлер фон Папен и заместитель Геббельса, главный рейхспропагандист Науманн все же освобождены от тюрьмы, несмотря на особое мнение русского судьи. Вот и оформилась тенденция, подумал Штирлиц. Она так тревожна, так демонстративна, что теперь-то мне ясно, отчего американская разведка Политика — наука Армия и имперское правительство так же оправданы, преступными организациями не признаны… Какой уж тут намек? Штирлиц набрал номер телефона Роумэна и спросил его: — Ну, как? — Ликуете? — усмехнулся тот. — Приезжайте во «Флориду», будем ликовать вместе, я там буду через полчаса… Во «Флориде» он угостил Штирлица кофе, поинтересовался, как идут дела, что Кемп, где Джекобс, ответы слушал рассеянно, поглядывая по сторонам, словно все время ждал кого-то, о приговоре не говорил, словно бы это его не интересовало, потом неожиданно спросил: — А что такое фашизм, Брунн? — Как отвечать на ваш вопрос? Серьезно? Или повеселить? Роумэн глубоко затянулся и, не отводя от лица Штирлица тяжелого взгляда, ответил: — А это как можется. Хотите серьезно — валяйте серьезно, а решили повеселить — веселите. Только не до того, чтобы я умер от смеха. Вы же знаете, как я умею смеяться… Сердце — пык, я — в могилку, а что вам без меня тут делать, а?! — Это верно. Без вас мне будет худо. — Только перед тем как вы начнете отвечать, я вам помогу. Вы тогда поймете лучше, чего я от вас хочу. Для этого я вам расскажу, как меня пытали, когда я попал в ваши руки. — Попади вы в мои руки, я бы вас не пытал. Я вообще никого не пытал. — Оттого, что исповедуете гуманизм? — «Среди рабов нельзя быть свободным…», — вещал один подонок. Не в этом дело. Мое подразделение не занималось пытками. Нам было вменено в обязанность думать. — Но ведь вы делились своими мыслями с палачами? — Лично я старался делиться с ними далеко не всеми моими мыслями, — усмехнувшись чему-то, ответил Штирлиц. — Молодец, — сказал Роумэн, — это хорошо. Едем отсюда, сядем в другом месте, там и поболтаем. В машине он молчал, не сказал ни слова, только курил одну сигарету за другой. Они зашли в «Каса де Андалусия», неподалеку от Пласа-Майор, в самом древнем районе Мадрида; стены были, как и повсюду в Испании, беленые, словно на Украине; на этих беленых стенах хорошо читались бело-голубые изразцы с типично андалусийскими выражениями: «Зубы важнее родственников», «То, что должен отдать племянникам, съешь с хлебом и запей вином!», «Вино — сила, вода — ревматизм», «Кто много пьет, тот поздно платит». Роумэн заказал вина; оно было таким красным, что в грубых стаканах казалось совершенно черным, пахло зноем и затаенной темнотою бодег.[51] Народа было мало, время обеда кончилось, все разошлись по домам, спать до пяти часов, проснутся, с шести до восьми посидят в своих бюро, конец работе, все равно платят ерунду, настоящие деньги можно сделать на контакте с нужными людьми, здесь или в «Каса Галисия», или в «Эль Бодегоне», где собираются немцы, в «Ритце», куда стали наведываться американские торговцы; падки до фламенко, корриды, ловли форели; тут с ними и налаживай контакт, на государство надежды плохи, только бы урвать, выгоды не дождешься. Роумэн сделал еще один глоток, снова закурил, продирижировал спичкой перед лицом Штирлица, дождался, пока она потухла, бросил ее в большую пепельницу и сказал: — Так вот, я вам расскажу мою историю… Первые два дня после ареста меня не трогали… Со мной вел вполне культурные беседы высокий брюнет с игривыми глазами… Он говорил, что я теперь бесследно исчез, разбился при приземлении, утонул в озере, угодил в огнедышащую трубу металлургического завода, так что не надо питать никаких надежд на конвенцию о военнопленных. Он согласился при этом, что, возможно, кто-то в тюрьме мог запомнить меня, но и в этом случае не стоит уповать на возможную помощь швейцарского Красного Креста, потому что я был выброшен с парашютом не в военной форме, а в штатском, следовательно, я — лазутчик, а лазутчики не подпадают под статус военнопленных. «Я бы, — добавил брюнет, — голосовал за то, чтобы люди нашей профессии причислялись к солдатам, вдруг мне придется прыгнуть с парашютом где-нибудь во Флориде, но, увы, с моим мнением не считаются». Следовательно, заключил он, если я не стану говорить, он ничего не сможет сделать для того, чтобы помочь мне. «Вы шли с заданием встретиться с кем-то. Нас интересует: с кем, где, когда? Можете не говорить о вашем задании. Нам нужно получить вашу связь. Это все, чего мы от вас хотим». Я ответил, что даже если бы я знал связного, я бы не стал рассказывать, и попросил его понять меня верно: «Вы бы не стали ничего рассказывать, окажись на моем месте, правда?» Брюнет ответил, что не следует сравнивать его, идейного человека, и американского лазутчика, который получает за свою работу деньги от финансовых акул Уолл-стрита. Я ответил, что я ничего не получаю от Уолл-стрита, что я солдат, преданный присяге. Тогда он дал мне время на раздумье, но предупредил, что если день встречи со связным будет невозвратно потерян, если я избрал тактику затяжки, то пенять мне придется на себя. Я повторил, что связник мне неизвестен, наплел ему, что меня должны были найти в отеле «Кайзерхоф» в Димгине, и на этом допрос прекратился. Через семь часов меня привели в другую камеру. Там брюнета не было, сидел маленький, рыжий, потный и, видимо, очень больной человек, который сказал, что связника схватили в «Кайзерхофе» и сейчас нам устроят очную ставку. Я посмеялся про себя, потому что знал, где меня ждет связник. В камеру привели девушку, гречанку, я об этом узнал, когда они начали ее мучить, она кричала на своем языке. Рыжий пригласил трех молодых пьяных парней, велел им сесть на стулья, которые были аккуратно расставлены вдоль стены, и начал допрашивать девушку, требуя, чтобы она призналась в том, кто послал ее в «Кайзерхоф» и кого она должна была там встретить. Она отвечала, что ее никто туда не посылал, ее взяли на улице, когда она проходила мимо отеля. Рыжий несколько раз монотонно повторил свой вопрос, потом сказал, что ей придется пенять на себя, если она сейчас же во всем не признается. Бедненькая заплакала и сказала, что не знает, в чем надо признаваться, тогда рыжий повернулся к пьяным парням, кивнул им, они подошли к девушке, сорвали с нее одежду и начали ее насиловать. Я никогда больше не слышал, чтобы человек так кричал, как та несчастная. Рыжий посмотрел на меня и сказал, что он сейчас же отпустит эту девушку, если я скажу ему правду. А я не мог ему сказать правду, потому что на связь ко мне должна была прийти женщина, не такая молоденькая, как эта, но женщина, которая ничего не может сделать, если ее ломают три гогочущих пьяных маньяка. Я закрыл глаза, чтобы не видеть этого ужаса, но рыжий ударил меня резиновой дубинкой по шее. Я прикусил язык от неожиданности, он вспух, стал похож на говяжий, который продают в мясных лавках. Это был апокалипсис, полтора часа, девяносто минут ужаса. Я попытался броситься на них, на этих скотов, но меня повалили и стали избивать; я был натренирован закрываться, это спасло меня в тот вечер, но на следующее утро они привязали меня к креслу, предварительно раздев донага, и начали пытать, прикасаясь проводом, через который был пропущен ток, к члену. Никогда не испытывали такого рода ощущения? Штирлиц продирижировал перед лицом Роумэна спичкой, бросил ее в пепельницу, затянулся и ответил: — Нечто подобное испытывал. — Кто вас пытал? Где? Когда? За что? — Если я тогда ничего не ответил, то почему вы думаете, что я отвечу сейчас? — Потому что, если вы мне ответите, разговор пойдет по иному руслу. — Это никогда не поздно — изменить русло разговора… Честно сказать, меня больше всего интересует, как вы смогли выбраться из того ада? — Почему вас интересует это? — Потому что оттуда было нельзя уйти… Или для вас организовывали уход… После того, как вас сломали… — Вы не верите мне? — Вы просили меня рассказать, что такое фашизм… Вот я и задал такой вопрос, потому что фашизм никому и ничему не верит, он верит лишь себе… Следовательно, позвольте мне повторить вопрос: как вы оттуда выбрались? — Я отвечу… Только сначала я должен подчеркнуть одну немаловажную деталь… После тех пыток я стал импотентом… или около того. Говорят, что все зависит от женщины… В постели… Женщины, которые потом ложились в мою постель, предпринимали немало усилий, чтобы вернуть меня к жизни… У них это плохо получалось… Это получилось у меня самого, когда я понял, что встретил женщину, которой готов отдать всего себя… — Как ее зовут? Роумэн отодвинул пепельницу, пожал плечами: — Хочется знать ее имя? — Очень. — Что ж, все зависит от того, в какое русло устремится наш разговор… Что же касается того, как я спасся, то могу сказать, что меня выручили наши летчики… Они разгрохали вашу вшивую тюрьму, и меня перевели в лагерь, а он был неподалеку от залива, и я решил, что лучше пусть меня пристрелят при побеге, чем я расскажу все, чего не имел права рассказывать вашим мерзавцам. Я шел на связь к подпольной группе, в состав которой входили три женщины и один инвалид. Имя одной из этих женщин было довольно громким в вашем поганом рейхе, потому что ее муж был известным коммунистом, его гильотинировали в Маобите, и она стала мстить Гитлеру. Она это делала прекрасно, кстати говоря… — Если фамилия этой женщины Троглер, то я сделал так, что ее сын получил право уйти в Швейцарию. Роумэн откинулся на спинку высокого резного стула, отхлебнул из своего стакана, долго смотрел на Штирлица своим тяжелым взглядом, потом покачал головой: — Нет, ее фамилия была совершенно другой. А вот про судьбу сына Троглера я наведу справки. — Не наведете. Такого рода дела приходилось организовывать без бумаг и даже без слов. Надо было понимать взгляд, паузу, жест… Парень учился в школе живописи… А я неравнодушен к тем, кто умеет выразить мир суммой красок и верной пропорцией скипидара. — Но вы его перед этим перевербовали, не так ли? — Коммунисты практически не поддавались перевербовке… Если, конечно, они были коммунистами, а не примкнули к движению, чтобы получить от этого какую-то выгоду. — Вы хотите сказать, что они такие же фанатики, как наци? — Я бы не стал сравнивать эти идеологии. Многие члены НСДАП работали на вас, весьма охотно шли на вербовку, особенно начиная с сорок четвертого года… Роумэн усмехнулся: — И у Гитлера и у Сталина на знамени было одно и то же слово — социализм. — Вы плохо знаете историю. У Гитлера на знамени было начертано «национал-социализм»… Давайте-ка вернемся к вашему вопросу… Я не стану вас веселить, постараюсь ответить серьезно. Одну из отличительных черт нацизма я уже отметил — неверие в человека, подчинение личности мнению того, кто вознесен над ним, фюрера или дуче, или еще кого, какая разница, важно — слепое поклонение, невозможность собственной точки зрения, тотальное недоверие к мысли. «Национальный социализм» — не что иное, как высшая форма предательства социализма… И начинать отсчет этого процесса надо не с Гитлера, а с Муссолини, который был редактором социалистической газеты «Аванти!», прежде чем редакция этой газеты была им разогнана, а публицисты брошены в его тюрьмы и подвергнуты пыткам по приказам, которые именно он отдал. — Итальянский фашизм имеет довольно касательное отношение к национал-социализму Германии, — заметил Роумэн. — Это заблуждение. Есть люди, которые намеренно говорят так оттого, что это удобно и нужно тем, кто хочет это слышать… Но вы заблуждаетесь… Если хотите, я продолжу свое размышление вслух… Или ну его к черту? — Нет, продолжайте, мне занятно вас послушать, тем более что я сам затеял этот разговор. — Так вот, «феномен» Муссолини вполне закономерен, если рассматривать мир с точки зрения исторической ретроспективы. Откуда он пришел в Рим? Из деревни. Но родился в семье мелкого буржуа, отец владел кузницей, мать — учительствовала. А кто более всего революционен в деревне, испытывающей давление больших китов города? Мелкий хозяин… Отец Муссолини дал ему очень любопытное имя: «Бенито Амилькаре Андреа». Почему такое странное имя? Потому что Бенито Хуарес был героем Мексики в ее борьбе против янки. Амилькаре Чиприани и Андреа Коста потрясали города Италии — два самых «бесстрашных анархиста страны». Мальчик воспитывался в семье, где слово «социализм» было неким защитным щитом против наступления буржуев города на патриархальную деревню. Имеет ли значение в разбираемом нами вопросе характер Муссолини? Да. Имеет. Уже в школе он называл себя дуче, то есть вождь. Уже в школе он устраивал поножовщину, уже в классах мечтал о себе самом как о явлении века. Нормальному человеку это трудно представить… Вы не мечтали о себе самом, Пол? Вам не слышался рев толпы, здравицы в вашу честь? Вы мечтали о своих портретах на всех улицах, во всех домах и кабинетах? Нет? — Вы говорите, говорите, доктор, — по-прежнему не отрывая тяжелого взгляда от лица Штирлица, заметил Роумэн. — Валяйте, я слушаю. — Муссолини ушел в эмиграцию, бросив школу, куда мать пристроила его учителем начальных классов. Когда в стране нет возможности реализовать себя, когда социальные условия таковы, что коррупция душит на корню все живое и самостоятельное — а Муссолини был живым и самостоятельным, смешно у него это отнимать, — тогда честолюбие ищет выхода в любом деле, которое может помочь вознесению к известности. Трагедия общества, таким образом, делается той питательной средой, на которой вырастают амбиции людей, подобных Муссолини и Гитлеру… В Швейцарии, куда он эмигрировал, ему ничего не оставалось, как примкнуть к тем, кто дробил римское правительство, а дробила его только одна сила — социалисты. Именно социалисты, никак не национальные, заметьте себе, а те именно, которые сначала исповедывали Маркса, а потом — Бернштейна. Муссолини было двадцать лет, когда в девятьсот втором он начал работать в эмигрантской «Аванти!», главном органе социалистов. Он писал день и ночь… Он написал за годы эмиграции сорок томов статей, работоспособностью его природа не обделила… И знаете, кто — Вот вы себе и противоречите, — заметил Роумэн. — Значит, я прав, если лидера фашизма поддержали вожди социалистов… — Он тогда не был лидером фашистов, Пол. Он стал им через двенадцать лет, во время кризиса, вызванного войной. Тогда, в эмиграции, он не был фашистом, тогда он думал лишь о том, где и с чьей помощью он может стать — Отнюдь. — Можно продолжать? — Не ерничайте. — Не буду… Так вот, работая в секретном справочно-архивном подразделении СД, я познакомился с данными о том, на чем — реально, а не по слухам — состоялся Муссолини. Агентура сообщала, что Муссолини не Маркса штудировал, и не Энгельса, и не Каутского с Бернштейном, не Плеханова и не Ленина, но Штирнера и Ницше, создателей школы эгоцентрического насилия над окружающими. Затем он обратился к Бергсону, к теории интуиции, то есть к теории примата личности над законами развития общества, и теории мессианства индивида, его власти над себе подобными. А уже после он вгрызся в учение Сореля, для которого единственной формой достижения поставленной в жизни цели было насилие. Не наука, повторял он Сореля, может завоевать массу, но мифы, которые я создам для нее. Мифы легко запомнить, они апеллируют к чувствам плебса. А уже потом рядом с Муссолини появились новые философы, вроде Папини и Прецолини, которые более всего говорили о великой тайне итальянской души, о традициях великого Рима, о необходимости борьбы за возвращение к легенде. Но как это сделать? Ответ подсказал Парето: «На смену уходящих элит должны прийти новые. Массой правят избранные, масса поклоняется силе и слову, произнесенному как откровение от новой веры. Когда правящий класс исчерпал свои силы управлять толпой, его необходимо свергнуть, чтобы занять его место; с плебсом нельзя говорить голосом разума. Он воспринимает лишь приказ и обещание». Муссолини впитывал эти концепции, но, будучи человеком ловким, прекраснейшим образом понимал, что еще не время открыто заявить себя в новом качестве. Сначала надо было — Нет. — «Фаши». Отсюда и термин «фашизм». Продолжать? — Да. — «Пополо'д'Италия» перестала быть органом социалистической партии, но сделалась беспартийной газетой «бойцов и производителей». Все, с социализмом покончено, причем я имею в виду слово, термин, определение, а не идею, об идее мы уже говорили. Началось сближение с буржуазно-аристократической элитой. Ему это было необходимо, без поддержки клуба, в котором хранились традиции «итальянского духа», — я, однако, не знаю, был ли такой, я вообще не понимаю, что такое «дух нации», — он бы не смог реализовать себя в качестве вождя. Что он мог предложить клубу традиционно сильных, то есть богатых? Только одно: «Я, Муссолини, обязуюсь навести в стране порядок, дать вам гарантию спокойной жизни, но взамен вы предоставляете мне титул вождя и коронуете „дуче национального порядка“. Кто мог дать Италии порядок? Кто мог спасти от безбрежности парламентской демократии, где сшибались мнения талантливых честолюбцев? Только тот, кто поднялся на гребне народного недовольства, кто научился управлять массой и кто сможет повести ее туда, куда выгодно тем, кто живет во дворцах и очень не хочет переселяться оттуда в хижины. Правый политик не сможет повести за собой обездоленных, это понимали в клубах элиты. Военная диктатура годится на ограниченный срок. Выход один: приручить Муссолини, дать ему вкусить власти, получив заверения от — Вы считаете, что Муссолини был таким же националистом, как Гитлер? — Возможны модификации. Все-таки нельзя не учитывать многокровье Италии, но идея национального социализма или — поначалу — «окопного», первым провозгласил именно Муссолини. Он был прямо-таки необходим для военного комплекса, который получил огромные прибыли после войны, эти люди понимали, что их мало, что они нуждаются в защите того, за кем идет масса, и они на него поставили. У них не было выбора: рабочие бастовали, власть не знала, как удовлетворить их экономические требования, не обидев военных промышленников, пример России был у всех на устах, тучи сгущались, угроза социальной революции была явью. Промышленники создают «антибольшевистские организации», платят военным, которые обучают наемников, но разрозненные отряды — это ничто, капля в море. Силу можно убить только силой. Общество расслаивалось, нужен был лидер, который устроит и военных промышленников, и рабочих. Вроде бы несовместимость, не правда ли?! Однако эта несовместимость была кажущейся. Промышленников устроило то, что Муссолини повел рабочих в атаку не на банки и дворцы миллионеров, а на парламент и демократию, народ устал от нищеты и дискуссий, народ хотел определенности. Вот он ее и получил. Как всегда, в левом лагере шла перепалка по поводу принципов, на которых может состояться объединение с буржуазной демократией, как всегда, не было единства, как всегда, людей мучили прениями, а Муссолини пошел со своими фашистами на Рим и взял его без боя. Точнее говоря, он и не брал его: военные промышленники, банкиры и армия заставили короля отдать ему власть; «поход на Рим» нужен был как миф, ибо, по Муссолини, не логика правит массой, но именно легенда… Ну, а уж после того как он сел в кабинет премьера, после того как в его руках оказалась армия, полиция, флот, связь, железные дороги, не очень-то трудно было убрать идейных противников и поручить своим борзописцам создать культ «спасителя нации». Свобода слова была признана ненужной, границы закрыты, газеты подчинены цензуре, забастовки запрещены, недоверие возведено в принцип — фашизм обрел свое лицо… Согласны с такого рода версией? — В чем вы видите разницу между национал-социализмом Гитлера и фашизмом Муссолини? — спросил Роумэн. — Она номинальна. Гитлер был еще менее образован, он вообще вышел из люмпенпролетариата, осознал свою бездарность в живописи, это, видимо, внутренне сломало его, отсюда — жестокость, культ крови и ненависти… Как всякий некомпетентный человек, он не верил логике и презирал науку. А поскольку в ту пору, когда Гитлер вышел на старт, в Германии буйствовал культ насилия, как реакция на ужас войны; поскольку интеллектуальная элита была разобщена, поскольку экономика рушилась, выбрасывая на улицу миллионы рабочих, ставших изгоями общества; поскольку образованных людей было мало, — внимающее истеричному — Сейчас вы, видимо, начнете меня убеждать, что и Гитлера привели к власти толстосумы… Что-то не вяжется: толстосумы — которых я не люблю, как всякий интеллигентный человек, — вполне мыслящие люди. Видимо, вы в первую очередь имеете в виду промышленников, зачем им было помогать тому, кто науськивает на них массу?! — Масса была той силой, которой Гитлер торговал: «Я могу ими управлять, а вы — нет. Хотите видеть меня фюрером, хотите иметь гарантию, что я спасу Германию от большевистской революции, — принимайте меня таким, каков я есть, я обещаю вам спокойную работу и неприкосновенность ваших счетов в банках». Кстати, английский нефтяной король Детеринг передал Гитлеру накануне выборов в рейхстаг что-то около двадцати миллионов марок. Неужели вы серьезно думаете, что без поддержки Ялмара Шахта и вице-канцлера Папена фюрер мог прийти к власти? Они отдали ему власть, как и Муссолини. Но толстосумы очень боялись опыта России. Шахт и Папен ничего так не боялись, как русского эксперимента, где лозунг «Мир — хижинам, война — дворцам» стал практикой жизни… — Вы, случаем, не состоите в коммунистической партии? Штирлиц пожал плечами, закурил, поинтересовался: — А если и да — что тогда? — Вас завербовал Кремль в конце сорок четвертого? — А если раньше? — Штирлиц улыбнулся. — Тогда что? — Вы сказали, что вам известно, как пытали в гестапо… Если вас пытали, то кто? Когда? За что? — На все вопросы я не отвечу, но на вопрос «за что» готов дать ответ… Я кое-что сделал для того, чтобы помочь срыву сепаратных переговоров Аллена Даллеса с Карлом Вольфом… В Швейцарии, в сорок пятом… — Значит, моя интуиция, — Роумэн жестко усмехнулся, — не подвела. Вас вербанули коммунисты. Кому, как не им, было выгодно сорвать эти переговоры? — Странно… Мне казалось, что более всего в этом была заинтересована Америка… Стать страной, которая идет на сговор с Гиммлером? От этого довольно трудно отмыться… Мне кажется, я работал на вас не меньше, чем на русских… Вопрос престижа в политике — вопрос немаловажный… — И для того чтобы вы помогли нам сохранить реноме самой честной и респектабельной державы, вы убили несчастную Фрайтаг, дорогой штандартенфюрер Штирлиц? — Давно знаете мою фамилию? — А вы как думаете? — Я думаю, вам сказали об этом совсем недавно. — Мне сказали об этом после того, как ты, фашистский перевертыш, начал следить за моими друзьями… — Красивый, веснушчатый агент Кемпа — ваш друг? — удивился Штирлиц и потянулся за сигаретой, но не успел ее достать из пачки, потому что Роумэн ударил его кулаком в лоб, повалив навзничь… |
||
|