"Экспансия – I" - читать интересную книгу автора (Семенов Юлиан Семенович)

Штирлиц — XI (октябрь сорок шестого)

Пересечения человеческих судеб непознаваемы в такой же мере, как и те загадочные, в чем-то даже мистические моменты, когда случай становится предтечей закономерности, или же, наоборот, закономерное течение событий прерывается волею случая.

Действительно, как следует объяснять такие повороты истории, как, например, смерть Александра Македонского, явившаяся предтечей гибели Эллады? Была ли эта смерть закономерна? Или же виною всему случай? Но отчего же тогда этот частный случай — смерть человека, рожденного по образу и подобию миллионов других людей, — породил столь кардинальную ломку политической и, если хотите, этической карты мира?

Поддается ли логическому просчету та ситуация, в которой именно Византия — умирающая, раздираемая противоречиями, сходящая с исторической сцены из-за интриг, экономической косности и пренебрежения к рождающемуся новому, — передала религию пышно-торжественного православия молодым, динамически развивающимся славянам Киевской Руси? Почему не Ватикан, с его суховатой, в глубине своей прагматической доктриной, одержал верх, но именно Византия? Запоздали папские послы? А почему они запоздали? Коням корма не хватило — по дурости тех, кто держал ямские дворы на многоверстных, опасных для путешественников прогонах из Ватикана в Киев? Или же в этом был сокрыт какой-то иной смысл?

Можно ли просчитать на ЭВМ причинный момент гибели Петра Великого? С его смертью история России пошла вспять, началась смута, реанимация прошлого, которое всегда смердяще, несмотря на обильное припудривание древних реалий; откатывание империи с тех рубежей, к которым ее вывел гений Петра и его сподвижников. Что это — случай? Или закономерность?

Отчего такой мудрый политик, каким был Франклин Делано Рузвельт, выбрал на пост вице-президента Гарри Трумэна? Понятно, что искусство государственного управления предполагает обладание лидером чувства баланса; полярность идей гарантирует устойчивость курса, делая невозможными кардинальные отклонения, поскольку в кабинете существует тщательно скалькулированная разность мнений. Однако же почему из нескольких сотен политиков, столь угодных правому большинству Америки, которое страшилось нового и полагалось на привычное, он выбрал именно Гарри Трумэна?!

Видимо, в данном конкретном случае штаб Рузвельта совершил непростительную (но, увы, весьма среди политиков распространенную) ошибку, поставив на того, кто по своим параметрам никак не годился ему в соперники — весьма скромно образован, застенчив и совершенно неизвестен широким массам народа, какой же это конкурент?!

Подбиравшие людей по своим меркам, окружая президента талантливыми людьми, в штабе, видимо, забыли, что в истории человечества бывали и такие ситуации, когда капитал выбирал себе серого лидера, который был значительно более удобен, чем искрометная личность, потому что управляем, вполне пассивен. Пусть он будет рупором тех идей, которые определяют консервативную тенденцию, пусть не мешает, пусть берет себе все лавры национальной славы, тенденция не подвержена суетности, ее прежде всего волнуют корыстные интересы той общности людей, которую она, эта тенденция, выражает.

Так что же это — случайность или закономерность — когда на смену Рузвельту, готовому принимать решения, будоражившие страну, пришел не либеральный Генри Уоллес, стоявший за продолжение дружеского диалога с Кремлем, но осторожный консерватор Трумэн, отбросивший Соединенные Штаты к поре тридцать третьего года, когда в стране царствовал изоляционизм, представители левых концепций причислялись к врагам, все европейское почиталось зыбким, в чем-то даже заразным, а Советский Союз вовсе не признавался и был отнесен к категории «географической данности»?!

Отчего изо всех зоологических антикоммунистов, рожденных триумфом революции Ленина, лишь австрийский фанатик Гитлер смог прийти в рейхсканцелярию Германии и сделаться кровавым, всевластным, антиинтеллектуальным фюрером того народа, который дал человечеству Баха, Дюрера, Лютера, Маркса?

Закономерен ли был этот чудовищный алогизм или случаен?

Видимо, однозначно ответить на этот вопрос невозможно, ибо, не существуй в Германии той поры Круппа и Гуго Стинненса, не сложись правительственная бюрократия, коррумпированная с магнатами, не выражай ее интересы фон Папен, человек с гуттаперчевой совестью, не царствуй в западном мире малоинтеллигентная, совершенно лишенная компетентности точка зрения на сущность социалистической революции, случившейся в России, не восторжествуй эмоции над логикой, — не смог бы Гитлер так легко, словно нож в масло, войти во дворец канцлера. Да, конечно, немцы были унижены условиями Версальского договора, который был не чем иным, как пиром победителей, думавших о гарантиях развития своего национального капитала, но не о будущем мира; да, бесспорно, немцы оказались неподготовленными — после столетий палочной дисциплины, царившей при кайзерах, — к тому демократическому взрыву, который последовал за крахом монархии, столь угодной безмозглому обывателю, привыкшему полагаться на приказ сверху, а не на собственные размышления об истине и лжи, выгоде и проигрыше, враге истинном и мнимом.

Но как можно было поверить в то — и эта вера стала национальной, повсеместной, — что лишь большевики, славяне и евреи повинны в горестях, обрушившихся на страну? Как можно было не видеть, что именно собственные воротилы оказались неспособными вывести страну из кризиса? Ведь именно в их руках была власть, то есть деньги, пресса, железные дороги, заводы, полиция, внешняя политика, армия! Как можно было не понимать, что науськивание на других — в чем-то не похожих на тебя формою ли носа, цветом волос или же способом распределения национального продукта — есть финт власть предержащих, понявших собственное банкротство?! Нет ничего страшнее, когда к власти приходит серость. В ее-то недрах и зарождается фашизм, идеология люмпена и лавочника, царство тупой устремленности в одну лишь национальную общность, которая была возможна в прошлом, но в век нынешний, в век сверхскоростей, в пору, когда мир сделался малым и единым, зарождение такого рода доктрины чревато одним лишь — гибелью человечества.

Видимо, такого рода постановка вопроса, когда рассуждения строятся по принципу «от общего к частному», заставляет пристально рассматривать судьбу не только лидера — в незримой сцепленности случайности и закономерности, — но и самого обыкновенного человека, ибо в какой-то момент именно он, обыкновенный человек, ничем, казалось бы, не примечательный, оказывается в средоточии такого рода загадочных перекрещиваний, которые делают его сопричастным к событиям глобальным, мировой важности.

Так — в какой-то, понятно, мере — случилось и с Робертом Харрисом, который приехал в Бургос в тот же день, что и Штирлиц, правда, приехал он сюда совершенно случайно, движимый желанием посмотреть тот город, где, начиная с тридцать шестого года и по начало тридцать восьмого, он был корреспондентом лондонской «Мэйл» при штабе генерала Франко.

Вообще-то цель его поездки в Испанию была совершенно иной. Он должен был встретиться с теми, кто был связан с империей ИТТ, поскольку семья Харриса имела прямые интересы в «Бэлл корпорэйшн», а она, эта британская фирма, вела давний и трудный бой с полковником Беном, начиная с той еще поры, когда тот вступил в альянс с нацистами, оттеснив, таким образом, островитян с традиционно принадлежавших им регионов Европейского континента.

В Бургос же, используя воскресный день отдыха, Харрис поехал на встречу с молодостью, ибо каждого человека тянет к тем местам, где протекли его лучшие годы; одни, более мужественные, отправляются туда, не страшась понять, что все самое прекрасное минуло уже, осталось позади; другие пытаются играть в жмурки с самим собою, придумывая будущее, тешат себя надеждой на встречу со счастьем, третьи запивают по-черному и начинают существовать, ожидая приближения неизбежного конца.

Харрис пришел в дом Клаудии за полчаса перед тем, как туда отправились Штирлиц и Пол. Как же ему было не прийти сюда, если именно в квартире этой женщины он поселился — после того, как освободились комнаты, которые снимал Штирлиц, а именно Клаудиа стала его первым — и таким прекрасным! — учителем испанского языка…

Служанка усадила Харриса в гостиной и принесла подборку журналов — сплошные фото, минимум текста, в стране сорок процентов неграмотных, чем меньше люди читают, тем надежнее спит генералиссимус; впрочем, понятие «спит» в данном случае неверно, спать человек может и в тюремной камере; чем меньше читали испанцы, чем страшнее свирепствовала цензура, тем большими становились охотничьи угодья Франко, тем невероятнее делалась его коллекция охотничьих ружей, тем большие вклады вносились его полумонаршей супругой на счета швейцарских банков, тем активнее налаживались ее связи с деловым миром, который был заинтересован в ней как в человеке, влиявшем на дедушку. Перед выездом из Лондона Харрис получил доверительную информацию о том, что сеньора Франко готовится к тому, чтобы, через подставных лиц, приобрести контрольный пакет акций крупнейшей торговой фирмы Испании «Галереас Пресиадос», магазины разбросаны по всей стране; туфли, рубашки, кухонная утварь, пальто, народные ремесла, радиоаппаратура, рояли, проигрыватели, духи, мыло, носки, пледы, посуда — все отрасли испанской, да и не только испанской, промышленности были завязаны в «Галереас», да здравствует коррупция, основа основ тоталитарного государства! Не проблемы национальной экономики, не попытка превращения страны из сельскохозяйственного придатка Европы в индустриально развитую державу, не вопросы, связанные с необходимостью повышения стандарта жизни, но лишь расхожее, не зафиксированное в официальной прессе выражение «я — тебе, ты — мне» определяло суть происходившего во франкистской Испании.

Ты вносишь на счет сеньоры миллион песет, а она делает так, что ты получаешь самый выгодный заказ от правительства на разработку новых пластмасс для нужд армии, но при этом половина этой «военной» продукции уходит именно на сугубо мирные прилавки ее магазинов.

Ты даришь дочке сеньоры бриллиантовое кольцо в восемь каратов, а она устраивает так, что ту ссуду, которую ты столь тщетно добивался пять лет, легко и просто дает правительство, используя свои, опять-таки коррумпированные, связи с банками.

Она назначает тебя — приказом дедушки — заместителем министра промышленности, а ты, в свою очередь, помогаешь той фирме, которую тебе назовут, заключить сделку с бразильской корпорацией; деньги должны быть переведены в швейцарский банк; проценты, которые нарастут за полгода (что-то около шести, все зависит от величины суммы), делятся между сеньорой, тобою, заместителем министра и хозяевами заинтересованной фирмы.

Интересы народа? А что такое народ? Бессловесное быдло! Все решает элита, она и движет страну вперед, не эти же темные и безграмотные Педро, Мигели и Бласко! Что они вообще могут?! Пусть слепо повторяют слова дикторов радио и цитаты из статей в «Пуэбло» и «Ой», пусть цепляются за то нищенское благополучие, которое им дал дедушка: действительно, голодных, которые бы умирали на улицах, больше нет, каждый может заработать не только на хлеб, вино и хамон, но даже на красивое платьице дочери, чего им еще надо?! Равенство — это миф, утопия, зловредный вымысел русских марксистов, чем скорее люди забудут об этом, чем скорее предадут анафеме, тем лучше; непокорных можно перевоспитать в тюрьмах, этому научились за десять лет диктатуры, тем более было у кого учиться, — Гитлер вполне надежный наставник.


Одна из целей поездки Харриса в Испанию и заключалась в том, чтобы проникнуть в тайну механики «мадридского двора» — с одной стороны (это для пользы дела, «Бэлл» должна знать, как следует поступить, главное — понять скрытые пружины и тайные лабиринты ходов к Франко), с другой — написать в «Мэйл» обо всем этом чудовищном, алогичном, временном, но пока еще могущественном, что царило за Пиренеями, и, наконец, выполнить доверительную просьбу генерала Гринборо, из разведки.

Но, прилетев в Мадрид, Харрис несколько растерялся от того обилия информации, которое он получил в первую же неделю; надо было отдышаться, привыкнуть к испанским темпам, темперамент совершенно африканский, сто слов в минуту.

Вот он и решил отправиться в Бургос, тем более что образ Клаудии — он это понял по-настоящему, лишь вернувшись в Испанию, — постоянно жил в нем все эти годы.


…Служанка внимательно оглядела Штирлица и Пола, выразила сожаление, что сеньоры не позвонили, она бы предупредила их, что сеньора вернется лишь через полчаса — «у нас уже есть один гость, если вы намерены подождать, пожалуйста, пройдите в гостиную».

— Меня зовут Бользен, — сказал Штирлиц служанке. — Макс Бользен, запишите, пожалуйста. Если сеньора позвонит, скажите, что я не мог не припасть к ее ногам после стольких лет разлуки. А что, сеньора уехала с сеньором?

— Сеньора живет одна, — ответила служанка, — проходите, пожалуйста.

Они вошли в гостиную; Харрис поднялся, молча кивнул, еще раз посмотрел на Штирлица, нахмурился, силясь вспомнить что-то, поинтересовался:

— Мы не могли с вами где-то встречаться ранее?

Штирлиц пожал плечами:

— Мы встречались последний раз здесь, у Клаудии, накануне моего отъезда…

— Вы — немец?

— Увы.

— Это вы снимали у нее квартиру?

— Именно.

— Вас зовут…

Штирлиц не мог вспомнить, под каким именем его знал Харрис — то ли Эстилиц, как его называли испанцы, то ли Макс, поэтому поторопился напомнить:

— Макс Бользен. Забыли?

— Здравствуйте, Макс! Я — Харрис, помните меня? Рад вас видеть.

— Действительно рады? — спросил Штирлиц. — Значит, ваша позиция изменилась с тех пор? Вы так часто говорили о необходимости истребления всех фашистов в Европе…

Харрис улыбнулся:

— Фашизм и интеллигентность не сопрягаются, а вы, несмотря на то что были немцем из Берлина, казались мне интеллигентом. Давно здесь?

Пол не дал ответить Штирлицу:

— Давно, — сказал он. — Мистер Бользен давно живет в Испании. Я — Пол Роумэн из Нью-Йорка.

— А я — Роберт Спенсер Харрис из Лондона, очень приятно познакомиться, мистер Роумэн. Вы — бизнесмен?

— Значительно хуже. Государственный служащий. А вы?

— Еще хуже. Я — журналист.

— Семья Харрис из «Бэлл» не имеет к вам никакого отношения? — спросил Пол.

— Весьма отдаленное, — заметил Штирлиц, потому что знал — из картотеки, которую вело здешнее подразделение Шелленберга на всех иностранцев, аккредитованных при штабе Франко, — что Роберт Харрис был прямым наследником капиталов концерна «Бэлл».

Харрис мельком глянул на Штирлица, тень улыбки промелькнула на его бледном, с желтизною, лице; закурив, он ответил Полу:

— Если бы я имел отношение к концерну «Бэлл», то, видимо, сидел бы в сумасшедшем Сити, а не здесь, в расслабляюще-тихом доме очаровательной Клаудии. Вы давно не видели ее, Макс?

— С тридцать восьмого.

— А я с тридцать девятого.

— Переписывались?

— До начала войны — да, а потом все закружилось, завертелось, не до писем… Надо было воевать против вас, воевать, чтобы поставить вас на колени… Как ваш бизнес?

Штирлиц снимал у Клаудии квартиру по легенде, он «представлял» интересы Круппа, контакты с резидентурой СД пытался скрывать, но Испания совершенно особая страна, здесь можно очень многое, но вот скрыть что-либо — совершенно нельзя.

— Моего бизнеса нет в помине, Роберт. Вот мои новые боссы, — Штирлиц кивнул на Пола.

Роумэн достал из кармана визитную карточку, протянул Харрису; тот внимательно прочитал ее, кивнул, многозначительно подняв брови, и вручил Штирлицу и Полу свои карточки, записав предварительно на каждой телефон в мадридском отеле «Филипе кватро».

— Смешно, — заметил Харрис, снова усевшись в свое кресло. — Влюбленные встречаются в доме прекрасной испанки и не чувствуют в себе острой потребности схватиться на шпагах.

— Откуда вы знаете, что я был влюблен в Клаудиа? — спросил Штирлиц, — Это была моя тайна.

— Но не Клаудии, — Харрис усмехнулся. — Ее комната завешана вашими картинами. Ничего, кроме картин Макса, — пояснил он Роумэну. — Хорошенькая тайна, а? Да еще ваши фотографии… Вы здорово изменились… Что-то, помнится, у вас тогда была другая фамилия… Вы сказали «Бользен»… Разве вы Бользен?

— В Максе вы не сомневаетесь?

— В Максе совершенно не сомневаюсь.

— А то, что я теперь сотрудник ИТТ, который нежно любит британскую «Бэлл», вам подтвердит мой друг, — воткнул Штирлиц, точно просчитывавший каждый поворот разговора, особенно после того, как Харриса зациклило на его фамилии. — Верно, Пол?

— Верно.

— Дайте перо, Роберт, я запишу вам мой телефон и домашний адрес, приходите в гости, вспомним былое, — сказал Штирлиц, понимая, что такой финт угоден американцу, наладит прослушивание их разговора в квартире; это даст люфт во времени, а он крайне нужен Штирлицу этот временной люфт, нет ничего важнее тайм-аута, когда силы на исходе и стратегия твоей игры разгадана.

Пол закурил, хрустко потянулся, что вызвало известное недоумение Харриса, — он славился утонченностью манер; в свое время СД довольно долго присматривалось к нему именно в этом плане, не гомосексуалист ли; у Шелленберга был довольно крепкий сектор, занимавшийся ими, — до той поры, правда, пока Гиммлер не санкционировал расстрел своего племянника, уличенного в этом грехе; сектор потихоньку расскассировали, да и выходы на заграницу резко сократились, тотальная война, не до жиру, быть бы живу.

— Слушайте, джентльмены, не знаю, как вы, а я просидел за рулем шесть часов, голова разваливается, — сказал Роумэн. — Как бы насчет кофе?

— Тут за углом есть прекрасное место, — откликнулся Штирлиц. — Хозяина, кажется, звали Дионисио.

— Его посадили, — сказал Харрис. — Он рассказал смешной анекдот про каудильо, и его отправили в концентрационный лагерь. Я был там полчаса назад.

— А его сын?

— Мне было неудобно расспрашивать, вы же знаете, теперь здесь все доносят друг на друга, страшная подозрительность, испанцев трудно узнать…

Пол хмыкнул:

— Трудно им будет, беднягам, когда кто-нибудь шлепнет их Гитлера.

— Его не шлепнут, — возразил Штирлиц. — Великого каудильо, отца нации, охраняют как зеницу ока. Эту охрану ему наладил СС бригаденфюрер Ратенхубер, а он знал свою работу, лично отвечал за безопасность Гитлера, а это не шутки.

— Какова его судьба? — поинтересовался Харрис. — Ему воздали должное?

Пол усмехнулся:

— Как понимать ваш вопрос? Вас интересует, чем его наградили? Нашей медалью «За заслуги»? Или сделали кавалером вашего ордена Бани?

— Я бы не отзывался так пренебрежительно об ордене Бани, — певуче заметил Харрис. — Я не встречал людей, которых бы им награждали без достаточных к тому оснований.

Пол вопрошающе посмотрел на Штирлица; тот улыбнулся.

— Это Роберт шутит, Пол. Он славился тем, что шутил так, как герои Джером К. Джерома.

— Пошли к Дионисио, джентльмены, — сказал Харрис, — я приглашаю. Выпьем кофе.

Но они не успели выпить кофе, потому что вернулась Клаудиа.

Она вошла в гостиную стремительно, замерла возле двери; мужчины поднялись; боже мой, подумал Штирлиц, а ведь она совсем не изменилась, чудо какое-то; да здравствуют прекрасные женщины, они — наше спасение, у Пола несколько отвисла челюсть, моя поездка в Бургос вполне оправдана, к такой женщине нельзя не стремиться, я — выскочил!

— Макс, — сказала женщина очень тихо; она словно бы не видела ни Харриса, ни тем более Пола; ее зеленые глаза наполнились слезами; она подошла к Штирлицу, провела рукою по его щекам, тихо повторила: — Макс, как странно…

Только после этого она обернулась к Харрису, улыбнулась ему, протянув руку; в лице ее не было растерянности, одна жалость и сострадание.

— Как хорошо, что вы ко мне заглянули, Роберт, — сказала она, — я не чаяла, что вы когда-нибудь вернетесь в этот дом.

— Это мой друг, — сказал Штирлиц, — его зовут Пол, он американец.

Здравствуйте, — так же отрешенно сказала женщина и снова посмотрела на Штирлица. — Я думала, что те… вас больше нет

— Почему? — улыбнулся Штирлиц. — Я живучий.

— Мне гадали на вас. В Толедо живет старуха, ее зовут Эсперанса, она гадает по картам и на кофейной гуще. На вас все время выпадала огненная лошадь, это к смерти… Пойдемте пить кофе, сеньоры, я сама заварю кофе в честь таких прекрасных гостей.

В столовой, окна в которой были, по испанскому обычаю, закрыты жалюзи и шторами, было темно; «в лесу клубился кафедральный мрак» — Штирлиц невольно вспомнил стихи Пастернака; он купил эту подборку его стихов в Париже, на набережной, именно в тот раз, когда возвращался из Бургоса в треклятый рейх, возвращался, как его заверило московское командование, ровно на полгода, а уж десять лет прошло с той поры, нет, восемь, ах, какая разница, десять или восемь, так и эдак четвертая часть сознательной жизни…

Клаудиа распахнула шторы, открыла деревянные жалюзи; осеннее солнце было ослепительным и жарким, но если всмотреться в спектр, можно было заметить приближение холода; более других чувствовался зеркальный голубой цвет, некое ощущение первого льда на ручьях.

Пол оглядел комнату; все стены были завешаны яркой, но в то же время какой-то нутряной, сокрытой, сине-зелено-красной живописью.

— Похоже на Эль Греко, — заметил Пол. — Кто художник, сеньора?

— Отгадайте, — сказала Клаудиа. — Подумайте и отгадайте.

— Да я не очень-то силен в живописи. Знаю только тех, кого включили в хрестоматию.

Харрис усмехнулся:

— Это пристало говорить Максу. Только в его стране в хрестоматию не включали Матисса, Дега и Ренуара, не говоря уж о Пикассо и Дали. Фюрер считал всех их малярами и недоносками, а их живопись приказал называть низкопробной халтурой, призванной одурачивать мир по наущению проклятых евреев…

— Бедный Макс, — хмыкнул Пол. — Так кто же этот мастер, сеньора? Я бы купил один холст, если только вы не потребуете миллион.

— Песет? — спросила Клаудиа. — Или долларов?

— Миллион долларов мне не грозит. Увы. Неужели этот мастер так высоко ценится?

— Выше не бывает, — ответила Клаудиа. — Это картины Макса, Они нравятся вам по-прежнему, Роберт?

— Да, — ответил Харрис. — По-прежнему.

Пол изумленно посмотрел на Штирлица.

— Слушайте, какого черта вы вообще сунулись в… Почему вы не занимались живописью и только живописью?!

— А кто бы меня кормил? Покупал краски? Снимал ателье? — спросил Штирлиц. — Становитесь поскорее миллионером, я брошу службу на ИТТ и предамся любимому занятию.

— Буду стараться, — пообещал Пол и отошел к картине, которая выделялась изо всех остальных: цвета на ней были более сдержанные, красный соседствовал с розовыми тонами, небо было легкое, прозрачное, в нем ощущалась осень, но не здешняя, испанская, очень конкретная, как и все в этой стране, а какая-то совершенно особая, умиротворенная, что ли.

Вот так можно провалиться, понял Штирлиц, наблюдая за тем, с каким интересом рассматривал Пол именно эту его картину; этот парень играет роль свинопаса, но он отнюдь не так прост, как кажется; никто из немцев, приходивших сюда, не втыкался в эту работу так, как он; впрочем, тогда она висела не здесь, сюда ее перенесла Клаудиа после того, как я уехал, раздав перед этим краски и кисти соседским ребятишкам; можно быть дилетантом в политике, такое случается довольно часто, нельзя быть дилетантом в искусстве. Проявление гениальности можно ждать в человеке, который равно распределен между эмоциями и логикой, это редкостное сочетание; один характер на десяток миллионов; при этом ни одна из двух ипостасей не имеет права на то, чтобы превалировать в человеке; эмоция порождает мысль, логика контролирует содеянное, постоянная саморегуляция, куда уж мне было до этого…

— Похоже на Север, — сказал Пол, обернувшись к Штирлицу. — Но это не Германия. Это совершенно не те цвета, которые характерны для Германии. Скорее Швеция, Эстония, север России… Где вы это писали?

— Здесь.

— Да, — подтвердила Клаудиа, — я сидела в кресле, а Макс писал. Я еще спросила, где такое раздолье и такие холодные небеса, а он ответил: «Там, где нас с тобою нет». Правда, Макс?

— Думаешь, я помню?

— Я помню все, что связано с ва… с тобою, — она теперь говорила, казалось, с ним одним, и Штирлиц подумал о Харрисе: «Бедный человек, не хотел бы я оказаться на его месте; вообще-то ситуация невероятная, если вдуматься; в доме женщины, которая была нужна мне как прикрытие — и тогда и сейчас, — увидать соперника, необходимого мне сегодня как воздух, как спасение, как надежда, ибо он действительно из клана „Бэлл“, а этот клан очень не любит ИТТ, и если я поспрошаю самого себя на досуге про те данные, которые проходили через меня в ту, десятилетней давности, пору, я могу построить точный макет беседы с ним в Мадриде, а побеседовав, я получу тот канал связи с миром, который мне так сейчас нужен».

Клаудиа поставила на стол маленькие чашки; кофейник у нее был здесь же, в столовой, старинный, но подключен к электричеству.

— Ты плохо выглядишь, — сказала Клаудиа, положив свою сухую ладонь на руку Штирлица.

— Роберт смотрится лучше? — спросил Штирлиц.

Клаудиа словно бы не слышала его, даже не взглянула на Харриса; тот старательно изображал наслаждение, которое испытывал от кофе, заваренного женщиной.

— Ты, видимо, болел? — продолжала Клаудиа. — Ты потом все мне расскажешь, у меня есть старуха в Севилье, которая лечит болезни. Травами. Ее зовут Пепита, и ей девяносто три года. Мне кажется, она хитана.[36] Если каждое утро пить набор трав — зверобой, тысячелистник, календулу и алоэ, — человек обретает вторую молодость. Я пью этот сбор семь лет.

— Продайте патент, — сказал Пол, отодвигая чашку. — Я разбогатею на этом пойле. Спасибо, Клаудиа, мне было чертовски приятно познакомиться с вами.

Он поднялся; вместе с ним поднялся Харрис. Он достал из кармана маленькую коробочку и протянул ее Клаудии:

— Это вам.

— Спасибо, — ответила женщина, с трудом оторвав свои прекрасные зеленые глаза от лица Штирлица. — Спасибо, Роберт, это так любезно.

Она не стала раскрывать коробочку; поднялась, протянула руку Роберту; он, низко склонившись, поцеловал ее.

— Могу я на один миг похитить у вас Макса? — спросил Пол. — Мне надо сказать ему два слова.

— Да, да, конечно, — ответила женщина. — Я пока сварю еще кофе, да. Макс?

— Спасибо, — ответил он и вышел следом за Полом в гостиную.

Тот закурил и, сев на подоконник, сказал:

— Я, конечно, узнаю, под каким именем вы здесь жили, Бользен. Спасибо, вы облегчили мне вашу проверку. Поздравляю вас с такой подругой и с вашей ловкостью. Билет на Сан-Себастьян отдайте мне, вам его оплатит Эрл, я подтвержу, что вы ездили туда по моей просьбе. И верните мне все ваши деньги. Мне так будет спокойнее.

— Вы ведете себя глупо, — заметил Штирлиц, протягивая американцу бумажник. — Во-первых, я могу уехать с Клаудиа. Во-вторых, если бы я решил бежать, я бы сделал это с товаром. Кому я нужен с пустыми руками? А вы по дороге поговорите с Робертом, он славный парень, только в отличие от вас не сотрудничает с бывшими нацистами. Он пригодится в вашем деле, потому что, судя по всему, знает то, что вам и не снилось. Вы, видимо, интересуетесь нашими, я имею в виду СД, связями. Они шли через ИТТ. Но британцы умеют работать с теми, кто стоит им поперек дороги, лучше, чем вы.

— Он что, из службы?

— Думаю, нет. Во всяком случае, до войны никак связан не был, им интересовались.

Пол шлепнул плоским бумажником по ладони, раскрыл его, просчитал деньги, пожал плечами и протянул его Штирлицу:

— Держите. Вы правы, я не подумал. Скажите мне, зачем вы взяли билет к баскам?

— Чтобы уйти от вас, — просто ответил Штирлиц.

— Куда?

— Куда глаза глядят.

— Почему?

— Потому что я испугался.

— Чего?

— Того, что снова окажусь в том ужасе, в котором был с тридцать третьего года.

— Вы в СД с тридцать третьего?

— Да.

— Давно считаете эту организацию «ужасом»?

— Да.

— С какого времени?

— Это мое дело.

— Почему вы решили, что здесь — после того, как мы вас нашли, — вас ждет такой же ужас?

— Потому что Эрл дал понять, что он не любит вас и не верит вам. Так что моя работа, какая, не знаю, будет, видимо, направлена против вас. А я больше не выдержу того, чтобы быть в заговоре. Он возможен только один раз, причем заговорщики должны победить или же быть уничтоженными. Заговор ломает людям хребет, постоянное ожидание, страх, который получает выход только ночью, накануне той минуты, когда ты проваливаешься в дрему после того, как наглотался намбутала. Понимаете?

— С трудом. Я никогда не участвовал в заговорах. Вы расскажете мне завтра, о чем говорил Эрл?

— Нет. Я сказал вам то, что мог. Если хотите, чтобы у нас состоялся диалог, объясните, отчего он посмел так говорить о вас? Дурак? Нет. Умный. Ваша комбинация? Тогда я не много на вас поставлю — топорная работа. С другим, может, пройдет, со мною нет. Я профессионал, поэтому играю партию на раскрытых картах, страсть как не люблю темнить.

Пол затушил сигарету, поднялся с подоконника, крашенного скользкой краской цвета слоновой кости, пошел к двери.

— Только не удирайте, ладно? — попросил он. — Во-первых, не получится, а во-вторых, мне понравилась ваша живопись. Честное слово.