"Собрание сочинений. Том 4" - читать интересную книгу автора (Шаламов Варлам Тихонович)XIЯ никогда не видел маму красивой, хотя и прожил с родителями целых семнадцать лет. Я видел распухшее от сердечной болезни безобразно толстое рабочее животное, с усилием переставлявшее опухшие ноги и передвигающееся в одном и том же десятиметровом направлении от кухни — до столовой, варящей пищу, ставящей опары, с опухшими руками, пальцами, обезображенными костными панарициями. В деревнях приходилось мне встречать единственный способ облегчения женщинам кухонного дела — варить щи, а мясо в горячем вареном виде резать. Так я видел в рабочих артелях, например. Но в нашей семье делали и вторые блюда — жаркое какое-нибудь, котлеты, рыба, дичь или свинина своего убоя. И третье — гороховые, овсяные кисели. Каша обязательно гречневая, рассыпчатая — по вкусу отца. Мама печь хлеб и варить суп не умела, но семейная жизнь на Алеутских островах выучила ее и печь хлеб, и стряпать. Какие тут потрачены нравственные силы, нервы — я боюсь и сейчас подумать. Даже хлеб выпекался у нас ежедневно, той же маминой рукой, — значит, должна быть всегда опара. Ежедневно свой свежий хлеб — это отец считал элементарным, обязательным. В магазинах города хлеб продавался и дешевле, и вкуснее, но нами покупной хлеб приобретался только в большие праздники. И мы отдавали ему честь среди бесчисленных домашних пирогов, которые умеют и любят печь в Вологде, — Вологда славится пирогами. Но мама не любила печь, мама любила стихи, но не рецепты поэтической кухни довелось ей выполнять, а самые важные — из поваренной книги. Поваренных книг у нас было две. Популярная Молоховец, засаленная, затертая, оправдавшая себя на двести процентов, и переплетенная в изящный фиолетовый переплет, особая книга вегетарианской кухни под названием «Я никого не ем». Но отец не был вегетарианцем. Напротив, он считал вегетарианство фокусничеством, извращением — его языческая сущность, его охотничье прошлое, его ясное понимание законов природы — где существуют и охотники, и волк, и капуста, и только в гармонии взаимного убийства развивается видимый мир. Пошлые советы Толстого или Репина вызывали у отца только смех. У нас никогда не готовили вегетарианского. Вопрос этот никогда даже не обсуждался в семье. Зачем же отец приобрел сборник вегетарианских рецептов? Я думаю, из того же паблисити сделал он этот подарок матери. Стараясь показать, между прочим, что вегетарианская пища сложнее, дороже — и чтоб был какой-нибудь справочник под руками. Слева от входа была дверь в «зал», а справа дверь на кухню, в мамино царство. Стояли лари с мукой, бочки соленья, варенья, квашенья, висели нитки грибов, батманы лука, связка лука на вологодском языке называется «батман», — весом батман может быть до десяти килограммов. Посреди кухни был вырублен подвал, который был забит обязательно каким-то особенным, по рецепту отца — синим льдом с реки. Дверь в просторный подвал, лестница вниз шла посреди кухни. Подвал был набит битой птицей покупной и дичью, стрелянной сыновними руками, тушами баранов, колотых кабанов, выкормленных матерью. Кабаны визжали на дворе, блеяли козы — несколько коз. Отец, по каким-то своим экономическим подсчетам, еще без помощи электронных машин, вычислил, что три козы по удою заменяют корову, а козье молоко — козьим молоком отец увлекался всегда, до самой смерти. Ловя детей, две охотничьи собаки плясали среди этого звериного царства. Кошка была единственным домашним животным, которого никогда не было в нашей семье. Ее независимый характер не устраивал отца. Несколько поленниц березовых дров, купленных на базаре, — сухих, уже черных березовых поленьев. Полено и косарь — щепать лучину на самовар. Древесный уголь на растопку и огромная русская печь, где с ухватом тяжелыми чугунами круглые сутки ворочала мама моя. И все это я ненавидел с самого раннего детства, как помню себя. Моя оппозиция, мое сопротивление уходит корнями в самое раннее детство, когда я ворочался с огромными кубиками — игрушечной азбукой — в ногах моей матери. Я был педагогическим маминым экспериментом, единственным опытом, который провела мать для себя и по своему собственному соображению. Козы у нас были и в довоенное время, и в разруху, и в гражданскую войну, словом — всегда. Кудахтали куры — отец был куровод, менял породы. По десятку-два кур яйценоских, вроде итальянских леггорнов, держались у нас всегда. За грибами, за ягодами в нужное время плыла вся семья на двух лодках — две лодки отец имел постоянно, с миллионом корзин, и мама делила грибную или ягодную удачу. Варенье вот варить только мама никогда не выучилась — все то жидко, то перестоит или изойдет пеной, и для варки варенья приглашались посторонние люди, умевшие обуздать медный сверкающий таз. Стоя на крыльце, мама встречала целые лодки рыбы, которые привозил брат Сергей, целые лодки уток, застреленных братом во время его охотничьих поездок, делила мама. Хлюпали в лужах домашние утки, и гусаки гоготали. И все это я ненавидел. Мама печь хлеб не умела и не любила кухни. Мама любила стихи, а не ухваты. Мама моя была тяжелая сердечная больная, ковылявшая по комнате, где жила она с отцом, из огромной квартиры их давно выкинули, выселили, — держась за стенки, за мебель — от кухонной печки до семейной кровати под образами. Передвигаясь на огромных опухших ногах, мама что-то стирала, что-то мыла, а отец сидел в кресле в углу у окна, полузакрыв глаза. Отец ослеп после смерти сына, моего брата Сергея, и прожил слепым четырнадцать лет. Вот эти четырнадцать лет мама кормила и себя, и отца. Так чем же жила мама эти четырнадцать лет? Ведь надо есть двоим четыре — или по крайней мере — три раза в день. Какие тут рецепты? Это одна из тайн, которую я никогда не узнаю. Конечно, и я после женитьбы, и Наташа еще раньше, предлагали переехать в Москву. Но и мать и отец категорически отказывались, и были правы, конечно. Когда мать осталась одна — то есть в 1934[9] году, — я еще раз предложил ей переехать в Москву. Мама смеялась: — Как я уеду из города, где я прожила всю жизнь вместе с отцом. — Я умру скоро, — сказала мама. — Есть примета. Если живут дружно столько лет… — Да, — сказал я. — Так вот, мы не жили дружно. Мы жили трудно. Дело не в последних четырнадцати годах, когда он был слепой, — это все другое, более ясное и простое. Трудно было раньше. Ах, как мне хотелось, чтобы ты женился в Вологде. Тебе я могла рассказать. Я слушал, затаив дыхание. Но больше мама ничего не сказала. У мамы было собственное, эсхатологическое, в высшей степени своеобразное учение о конце мира. Успехи науки, особенно химии, вдохновляли маму на соображения о Страшном Суде и воскресении мертвых. Постепенно люди превратятся в тончайших духов, существ почти бестелесных. К воскресению мертвых все люди превратятся в духов и одновременно воскреснут, и не будет на земле тесно. Я слушал все это с величайшей внимательностью, просто с жалостью и болью. Отец мой человек светский, то есть гражданский, мирской до мозга костей. Все, что могло служить успеху, то и одобрялось. Но потом, взрослым, уже сидя в тюрьме, я изменил это детское мнение. Не то что изменил, а из большой тени, что отбрасывала фигура отца на прошлое, выползала вдруг на самый яркий свет опухшая грубая фигура моей матери, судьба которой была растоптана отцом. С мамой моей отец никогда и ни в чем, даже в мелочах, не считался — все в семье делалось по его капризу, по его воле и по его мерке. Но — при его жажде успеха — зачем он стал священником, зачем взял на себя неправедное право — право давать советы другим. Трудно? Почему же? Почему же трудно? Отец мой был человек абсолютно мирской, никаких потусторонних интересов не было у него в Вологде. Конечно, я — пятый ребенок в семье, да трое родились мертвыми — мама испытала обычную русскую женскую судьбу. Мама посвятила всю себя интересам отца… Мама — способная, талантливая, энергичная, красивая, превосходящая отца именно своими духовными качествами. Мама прожила жизнь, мучаясь, и умерла, как самая обыкновенная попадья, не умея вырваться из цепей семьи и быта… Этого я долго не понимал. Мне все представлялось, что именно отец, блестящий диалектик, умелый оратор светского толка, популярный городской священник, принял на себя столь жестокий удар судьбы, как слепота! Отец — герой. Я могу понять какого-нибудь аскета, пророка, внимающего голосу Господа в пустыне. Но обращаться к Богу за мирскими советами и испрашивать советов Бога для других, чтобы передать благодать, — это было мне чуждо и не вызывало ни уважения, ни желания подражать… |
||
|