"Пароль не нужен" - читать интересную книгу автора (Семенов Юлиан Семенович)

В РАСПОЛОЖЕНИИ АМУРСКОЙ ФЛОТИЛИИ

В город пришли сумерки. Вода в Амуре стала темно-коричневой. В небе, пока еще светлом и необыкновенно высоком, загорелись первые звезды. Они словно калятся изнутри; поначалу синие, потом белые и лишь потом с каждой минутой становятся все больше и больше голубыми, переливными — ночными. Где-то высоко на обрыве тонкие девичьи голоса вели протяжную песню. Когда песня смолкла, стало слышно, как быстрые пальцы гармониста осторожно трогают ломкую тишину вечера.

Постышев шел по берегу. Коричневые волны, будто щенки, лизали его длинноносые сапоги. Постышев ступал по самой кромочке прибоя, видно загадал: соскользнет сапог в Амур или нет. Дошел до пристани — нога ни разу не соскользнула. Улыбнулся озоровато и начал подниматься по тропке к трем домишкам на косогоре — там расположился штаб флотилии.

— Товарищ Постышев, — негромко окликнули его.

Павел Петрович обернулся. На пристани прохаживался молоденький паренек с маузером. Он подбежал к Постышеву и тихо сказал:

— Товарищ Постышев, я из группы Филиповского.

— И что?

— Донеслася до нас весть, что судить будут нашего Филиповского.

— Будут.

— За что ж невинного красного командира обижать? Мы за него горой.

— А ты что здесь делаешь?

— Бандиты шуруют. А мы дежурим. Филиповский с хромым за горой, я — тут, а Витька — в секрете. Обиду мы все за Филиповского чувствуем. Вы б сказали, чтоб по справедливости рассудили…

— Сколько тебе лет?

— Семнадцать.

— Ну, валяй, дежурь. Одному не страшно?

— А дура зачем? — улыбнулся парень, похлопав себя по боку, там, где висел громадный маузер в деревянном футляре. — Она у меня промеж глаз свистит, что вы…

— Слышь, чекист, — улыбнулся Постышев, — а ты в школу ходишь?

— Это после победы в мировом масштабе. А пока нам Филиповский сказки Пушкина читает. Ничего книжки, только больно много нереальной волшебности, веры не вызывают.


После того как поздним вечером совещание в штабе Амурской флотилии окончилось, Постышев в сопровождении моряков направился к машине. Попрощавшись с моряками, Постышев сел на переднее сиденье рядом с Ухаловым.

— Едем в штаб, Андрей Яковлевич, — сказал он. — Спать будем, устал…

— Сколько времени, Павел Петрович?

— Без пяти десять.

— А уж ни зги не видать. Весна темноту любит.

Проехали с километр и стали — спустил задний левый баллон. Ухалов чертыхнулся и полез на крыло за запаской. В зыбкой тишине кричали ночные птицы и глухо ворчал Амур.

С дороги выстрелил длинный луч фонаря. Разрезав ночь, он скользнул по лицам и погас, но еще мгновение после этого в темноте висела черная, весомая и тугая полоска.

— Кто? — спросил Постышев. — Кто светит?

— Я. Филиповский.

— Меняйте колесо, — попросил Постышев шофера, — я с товарищем побеседую.

— Да, — протяжно вздохнул Филиповский. — Хожу теперь по земле, как туберкулезный.

— Что так?

— Радуюсь я ей и знаю, что недолго радоваться осталось. Когда трибунал-то?

— Скоро.

— В глаза людям глядеть не могу, попросился, чтоб только в ночные дежурства ходить. Ночью сам себе царь. Только вот собаки воют. Как к утру заведутся — тоска и в сердце тяжесть. Чего они воют? То ли ночи им жаль, то ли утра боятся?..

— Хочешь закурить?

— Благодарствую.

Остановились, свернули по закрутке.

— Легкий табак, — сказал Филиповский, — от него кашель будет. Махра, говорят, полезней для организма.

— Это точно, — согласился Постышев.

— И что это художники ночь не рисуют, а все больше фрукты?

— Рисовали и ночь, просто не знаешь ты. Архип Куинджи рисовал. «Тиха украинская ночь» — так и называется у него картина. Чудо, какая прелесть!

— У меня младшенький рисовать любил. Я ему из бумаги солдатиков вырезывал, а он их красил карандашом. Только один карандаш у меня был: чернильный. Ему б набор — вот радость была б ребятеночку.

— Ты себя не мучь.

— Всё они в глазах у меня. От этого не сбежишь. Ночью в кроватках, бывало, спят, чмокают, на мордашках улыбки. Эх, господи…

Филиповский резко остановился. Схватил Постышева за руку. В зыбкой весенней темноте были видны возле развилки двое спешившихся всадников.

— Кто такие? — закричал Филиповский.

— Свои. Чего орешь? Светильник выключи!

Один отошел в сторону, исчез в темноте. И сразу же оттуда высверкнули подряд два выстрела. Филиповский сдавленно охнул и бросил Постышева на землю. Вскинул маузер и несколько раз грохнул в конское ржание. Прогрохотали копыта о камни. Филиповский побежал на крик, следом за ним — Постышев.

— Фары включи! — крикнул Постышев шоферу. — Слышь, Ухалыч, включи фары!

Ухалов дал свет. В желтом свете фар виден стал человек, придавленный конем, а рядом — Филиповский, хрипит, руки ему вертит.

Воткнули бандюгу в машину, Филиповский повалился рядом с Постышевым, побелел, морщится, рукой трогает грудь, торопит Ухалова:

— Скорей, черт! Второй уйдет!

Машину несет по ухабам, руль вырывается из рук белого от волнения шофера.

— Скорей! — хрипит Филиповский.

Гр-рох!! Передними колесами — в яму. Занесло машину. Остановились.

— Приехали, мать твою так… — сказал Постышев. — Вылезай, Филиповский.

А Филиповский сидел молча. Тронул его Павел Петрович за плечо, и рука стала мокрой — в теплом и липком.

— Филиповский, ты что?

И понял Постышев, что молчит Филиповский потому, что мертв, сражен белой нулей.


…Под утро кончился допрос захваченного офицера каппелевской армии Урусова. Среди прочих любопытных признаний Урусов сказал, что еще днем из Хабаровска ушла Гиацинтову шифровка о красном разведчике Дзержинского, который отправлен во Владивосток. Кто про него узнал — не говорит, божится, что не знает, а известно лишь то, что передали это сообщение шифровкой из японской миссии…

Постышев немедленно связался с нашим пограничным пунктом, велел задержать товарища, который уходит за кордон, во Владивосток, а ему ответили, что проводников уже нет, повели товарища по таежным тропам к Владивостоку, поздно теперь, не остановишь…

* * *

Сюда, на фанзу Чжу Ши, проводники привели Владимирова и передали его охотнику Тимохе.

Тот обычно выводил людей из своей заимки к пригородной станции Океанской.

Оттуда во Владивосток ходит паровичок, да потом и извозчика можно взять. В фанзе проводники задерживаться не стали, а сразу же повернули назад: жить в двенадцати километрах от поста белых казаков — занятие дрянное для красного партизана. А Тимоха — он охотник, его уж такое дело — по тайге бродить, зверя смотреть.

Оглядев ленивым своим, но цепким глазом Владимирова, Тимоха спросил его:

— Самогоночки примешь, Максим Максимович?

— Приму.

— У меня в ей женьшень настоян. От моей самогонки медведем ходишь. Сам-то не в мандраже?

— Откуда такое слово чудное?

— А в мирное время ко мне городские рыбаки приезжали, я от них на свой баланс приходовал. Бывало, профессором говорил, баба моя даже пугалась. Я ей как ученое заверну, так она лоб у меня начинала щупать — не загорячился ли я. А теперь седьмой год живу без всякого мысленного обмена, полным Рафинзоном.

— Робинзоном.

— Именно.

— А кто бывал у тебя из владивостокских?

— Многие, — сразу оживился Тимоха. — Вот, к примеру, Николай Дионисьевич бывал, младшенький Меркулов. Он теперь иностранными делами заворачивает. Кто там и как про него считают, это дело современное, а я скажу правду: хороший он человек и веселый. Ну и уж обязательно Кирилл Николаич Гиацинтов, жандарм. Охотник — куда там, зверь до охоты. Я изюбря каждый год обкладываю — для его самого с друзьями… Потом профессор был с ним — Гаврилин Роман Егорыч. И дочка его приезжала — чистый ангелочек, Сашенька. Сейчас небось девица, если баланс подбить.

Владимиров, чуть улыбнувшись, спросил:

— А про баланс кто говорил?

— Святой человек. Должность у него по-русски неприлично называется. Коротко так, вроде задницы. С лошадьми он занимался.

— Жокей?

— Именно. Мой младшенький братишка, Федька, «жопей» его называл. Прибылов Аполлинарий. Денег имел — тьму. Только он порченый, хлебное вино пьет — ужас. А напьется, бывало, и ну пятирублевки золотенькие вокруг себя расшвыривать. Федька потом лазит, лазит — все ладони об траву стерет. Аполлинарий-то помогал кой-кому деньгами. Он с сердцем человек, только по-хорошему его надо просить. Мне двух коров купил… А теперь наши погорельцы хотели к нему пойти — не пустили их японские патрули в город. Увидишь его — попроси от мужиков, пусть подможет, что ему стоит?

Первый стакан выпили молча. Долго сопели, мотали головами, жмурились и занюхивали самогон разварным картофелем. В тайге, которая кажется пустой и гулкой, как ночной театр, ухали птицы. Далеко-далеко на востоке, возле Лаубихары, гудели водопады. Звезды, поначалу слабо тлевшие, теперь ярки и злы. Одна звезда — по всему, Орион — калилась изнутри то красным, то синим светом. И казалось Владимирову, что кто-то далекий хочет сказать землянам нечто очень важное, но — не может.

Языки костра то ластились к земле, то взмывали вверх ломкими фигурками скифских танцовщиц. На той стороне ручья, в болоте, кричала выпь. Крик ее был извечен и жуток.

— Как прошла? — спросил Тимоха.

— Жжет.

— Греет. Все органы души прогреет и обновит. Еще, что ль, ломанем?

— Давай.

Тимоха ухмыльнулся в пегую бороду:

— А из ваших никто не пьет.

— Наши — это кто?

— Красные.

— А ты какой?

— Розовый.

— Это как понять?

— А это понять так, что хотя Федька мой за красных погиб, но ведь белый — он тоже русский. Скуластый, глаз точкой — все как у меня. Землю одну любим, под одним небом живем. У меня до стрельбы жажды нет, я охотник, мне и в миру есть кого в тайге на мясо завалить. Мне в драке нынешней не пальба важна и не сабля с золотом. Мне в ей правда важна. А когда я про это красным командирам, которых из окружения выводил, сказал — они мне заявили, что я, понимаешь, зыбкий элемент и возможная гидра.

— Дураки.

— Это другая сторона. А народ их слушает и надо мной смеется. А я ведь, когда головой рискую, вам помогая, денег не беру. Я одного прошу: ты мне правду до сути растолкуй. Мужик, он правды жаждет, как земля — воды.

— Федьку твоего красные по мобилизации забрали?

— Сам побег.

— Партийный?

— В армии вроде бы записался в ячейку.

— Ты с ним толковал?

— Брат он мне, как же не толковать.

— Ну а про истинную правду?

— Так ведь малой он. Какая у него может быть истинная правда, когда ее старики не постигли?

— Выходит, молодому правды не постичь?

— Трудней.

— Ты в бога веришь, Тимох?

— Это мой вопрос, ты его не касайся.

— Да нет, я не касаюсь, я просто к тому, что Христу было тридцать три года, когда его распяли.

Тимоха медленно поднял голову, уперся взглядом в надбровье Владимирова.

— Нравится мне, — сказал он, — что ты за горло не берешь, хотя увлекательности в твоем слове мало. За таким говоруном, как ты, не многие пойдут. Надо, чтоб жилы на шее раздувались, когда говоришь, надо, чтоб про будущее такое разрисовал: один кисель да птичье молоко — тогда за тобой мужик попрет. В России на красивом слове кого угодно проведешь.

— Я не жулик. Да и потом народ долго байками не прокормишь. Не выйдет. Он посмотрит, посмотрит да и рассердится.

— Что ты! — усмехнулся Тимоха. — Русского сердиться царь отучил. Он все больше обижается, русский-то. Другу пошепчет, жену отлупит, самогонки поддаст — вот и вся недолга.

— Занятно говоришь.

— Обычно говорю. Сам из каких?

— Отец ученый был.

— А молчалив ты. Многие ваши, те, что не от земли, говорливы больно. А ты слушаешь. Хорошо это.

— У древних китайцев книга такая была. Лао Цзы. Книга главного учения. А главное учение — это наука о пустоте. Смысл прост: в каждом человеке должна быть пустота, чтобы принять мнение других, даже если это мнение противно твоему. Все равно это обогатит тебя, сделает более широким в суждении и более подготовленным в борьбе за свое, во что ты веришь.

— Выходит, если белые эту самую китайскую трехомудию, усвоят, значит, мир настанет?

— Черт его знает, — весело удивился Владимиров, — как-то я не думал об этом. Во многом люди разобрались, а вот в том, кто начинает войны и кто заключает миры, до сих пор не могут порядка навести.

— А как его навесть?

— Дать людям свободу.

Костер погас. С ручья поднялся туман. Он висел зыбким, но плотным облаком, растекался, делаясь из серого белым. Выпь теперь ухала совсем рядом. Осока по берегам ручья серебрилась каплями росы.

Владимиров лег на теплую землю, закинул руки за голову, мурлыкал что-то тихое и протяжное.

— Тимох, звезды считать умеешь? — спросил он внезапно.

— Много их, до хрена по небесам рассеяно.

— Если вернусь — научу звезды считать. Может статься, я к тебе скоро вернусь — и не один, а с твоими бывшими знакомыми.

— Примем, угостим, а как иначе… Ну а звезд на небе сколько?

— Я насчитал двести восемьдесят пять. А мне надо семьсот семьдесят семь — обязательно.

— Зачем?!

— Индусы говорят: три семерки — самое счастливое число. Вот и стараюсь.