"Открытие колбасы «карри»" - читать интересную книгу автора (Тимм Уве)

1

Минуло уже добрых двенадцать лет, как я в последний раз ел колбасу «карри» у ларька фрау Брюкер. Ее закусочная находилась в портовом квартале Гамбурга на Гросноймаркт — грязной, мощенной булыжником, подвластной всем ветрам площади. На ней приютились несколько деревьев с взлохмаченными кронами, один писсуар и три торговые палатки — место встречи бомжей, тут же рядом распивавших из пластиковых канистр красное алжирское вино. С запада ее ограждает серо-зеленый застекленный фасад здания какого-то страхового агентства, позади него — церковь Святого Михаила, после полудня ее купол отбрасывает на площадь густую тень. Во время войны этот квартал сильно пострадал от бомбежек. Уцелело всего лишь несколько улиц, на одной из них жила моя тетя, к которой, ребенком, я часто бегал, правда тайком. Запретил отец. Маленькая Москва, так называли эту местность. Рыбацкое поселение тоже было неподалеку.

Спустя годы, наезжая в Гамбург, я всякий раз отправлялся в этот квартал, бродил по его улицам, проходил мимо дома моей тети, которая уже много лет как умерла, чтобы под конец — и это было единственной причиной моих прогулок — поесть колбасы «карри» у прилавка ларька фрау Брюкер.

— Привет, — говорила фрау Брюкер так, словно я был здесь только вчера. — Как всегда — одну?

Она принималась возиться с огромной чугунной сковородой. Время от времени шквалистый ветер забрасывал в лавку мелкий спорый дождь, несмотря на козырек навеса: узкий кусок брезента в серо-зеленых маскировочных пятнах, к тому же дырявый, отчего поверх него пришлось натянуть еще и полиэтиленовую пленку.

— Мои дела тут совсем плохи, — говорила фрау Брюкер, вытаскивая ситечком картошку фри из кипящего масла, она рассказывала о том, кто за последнее время переехал из квартала, кто умер. Всех этих людей, имена которых мне ничего не говорили, либо разбивал паралич, либо они страдали от опоясывающего лишая или избыточного сахара в крови, а то и вовсе покоились на местном Ольсдорфском кладбище. Фрау Брюкер по-прежнему обитала в том же доме, в котором некогда жила и моя тетя. — Вот, погляди! — И она вытягивала руки, медленно поворачивая ладони. Суставы пальцев походили на толстые узелки. — Это подагра. Глаза тоже сдают. Все, на будущий год, — уверяла она, и это повторялось в каждый мой приезд, — закрываю свой ларек, окончательно. — Она брала деревянные щипцы и выуживала из банки огурец собственной засолки. — Ты их очень любил, с самого детства. — Огурец я всегда получал бесплатно. — И как только ты можешь жить в этом Мюнхене?

— Там тоже есть ларьки с едой.

После этого она умолкала ненадолго. Потому что потом, и это тоже являлось частью нашего ритуала, говорила:

— Да-а? Там и колбаса «карри» есть?

— Нет, во всяком случае, не такая вкусная.

— Ишь ты, — усмехалась она и на глазок трусила на горячую сковороду порошок карри, затем нарезала ломтиками телячью колбасу, кромсала как придется белую колбасу и добавляла туда еще и сладкой горчицы. — Теперь уж наверняка продерет. — Она демонстративно передергивалась: «Бр-р-р», плюхала на сковороду кетчуп, все легонько перемешивала, посыпала черным перцем и осторожно перекладывала куски колбасы на бумажную тарелку. — Это настоящая, чем-то напоминает вкус ветра. Поверь мне. Жгучему ветру нужны жгучие приправы.

Ее ларек со снедью действительно стоял на углу площади на самом юру. В том месте, где полиэтиленовая пленка крепилась к стойке, образовалась дыра, и резкие порывы ветра то и дело опрокидывали один из пластмассовых столов в виде рожка для мороженого. За такими рекламными столиками с плоским изображением на них мороженого можно было есть также тефтели и эту, как я уже говорил, единственную в своем роде колбасу «карри».

— Я окончательно прикрываю свою лавочку, решено.

Она говорила так всякий раз, и я был уверен, что в следующем году снова увижу ее. Однако год спустя ее ларек бесследно исчез.

Я перестал заглядывать в этот квартал, можно сказать, даже думать забыл о фрау Брюкер и вспоминал о ней лишь временами, оказавшись в Берлине, Касселе или где-нибудь еще у ларька с горячей едой, а также всякий раз, когда среди знатоков заходил спор о том, где и когда впервые появился рецепт приготовления колбасы «карри». Большинство, нет, практически все ратовали за Берлин конца пятидесятых. Я же отдавал пальму первенства исключительно Гамбургу, и именно фрау Брюкер, отстаивая более раннюю дату ее авторства.

Это большинство вообще сомневалось, что существует некий рецепт колбасы «карри». Да еще придуманный вполне конкретным лицом. Разве он не имеет ту же историю, что мифы, сказки, легенды, предания, над созданием которых трудился не один человек, а многие? Разве существует изобретатель тефтелей? Такие блюда, скорее, достижение целого коллектива. Они пробивали себе дорогу в жизнь постепенно, в соответствии с материальным достатком, как, к примеру, это, вероятно, получилось с тефтелями: оставались куски хлеба и немного мяса, однако надо было хоть как-то набить желудок, вот и пришлось прибегнуть к некоторым ухищрениям и попробовать использовать оба продукта разом, смешав вместе хлеб и мясо. До этого могли додуматься многие, примерно в одно и то же время, в разных местах, что доказывают разные названия: «мясной кругляш», «фрикаделька», «мясная палочка», «заячье ушко», «мясная лепешка».

— Вполне возможно, — говорил я, — но с колбасой «карри» дело обстоит совсем иначе, уже одно название свидетельствует об этом, оно соединяет что-то очень далекое с самым близким, знакомым, карри — с колбасой. Авторство этого соединения, равноценного открытию, принадлежит фрау Брюкер, а приходится оно примерно на середину сороковых годов.

Моя память хранит одно воспоминание: я сижу на кухне у своей тети, в квартире на Брюдерштрассе, и в этой темной кухне, стены которой почти до середины выкрашены масляной краской цвета слоновой кости, сидит и фрау Брюкер, что живет в том же доме на последнем этаже, под самой крышей. Она рассказывает о спекулянтах, грузчиках, моряках, о мелких воришках и ворах, о проститутках и сутенерах, которые приходят к ее ларьку. Вот это были истории! И все всамделишные, непридуманные. Фрау Брюкер утверждала, что причиной тому ее колбаса «карри», она развязывает языки и обостряет чувства.

Так отложилось в моей памяти, и я начал наводить справки. Я расспрашивал о ней родных и знакомых. Фрау Брюкер? Кое-кто еще хорошо помнил ее. И ларек с горячей едой, принадлежавший ей. Но она ли придумала эту колбасу «карри»? И как? Этого никто не мог мне сказать.

Даже моя мать, которая обычно помнила всякую ерунду вплоть до самых мельчайших подробностей, ничего не знала об изобретении рецепта колбасы «карри». Вот над желудевым кофе фрау Брюкер долго колдовала, тогда и такого-то практически не было. Как только она открыла после войны свой ларек, то стала продавать в нем горячий желудевый кофе. Моя мать еще помнила его рецепт: надо собрать желуди, высушить их в духовке, очистить от кожуры, измельчить и поджарить. После этого добавить к желудям обыкновенный суррогатный кофе. Получался терпкий кофейный напиток. Кто долго пил такой кофе, тот, как утверждала мать, постепенно терял вкус. Желудевый кофе дубил язык. Поэтому в голодную зиму 1947 года таким любителям желудевого кофе хлеб с опилками казался на вкус не хуже, чем хлеб из лучшей пшеничной муки.

Потом еще эта известная всем история с ее мужем. Фрау Брюкер была замужем? Да. Но однажды она выставила его за дверь.

Почему?

Этого мать не могла мне сказать.


На другое утро я поехал на Брюдерштрассе. Дом тем временем отремонтировали. Как я и предполагал, фамилия фрау Брюкер на доске с кнопками звонков не значилась. Истертые деревянные ступени лестницы заменены на новые, обитые по краю латунными полосками, свет на лестничной клетке горел ярко и не гас до тех пор, пока я не добрался до верхнего этажа. Раньше его хватало всего на тридцать шесть ступенек. Детьми мы соревновались, кто за это время сумеет добраться до самого последнего этажа, где жила фрау Брюкер.

Я шел по улицам квартала, узким, без единого деревца. Прежде здесь жили рабочие порта и верфи. Дома постепенно отреставрировали и, поскольку центр города совсем недалеко, переоборудовали старые квартиры в роскошные апартаменты. На месте прежних молочных, галантерейных лавок и бакалейных магазинов открылись бутики, салоны красоты и художественные галереи.

Остался лишь маленький магазинчик бумажных товаров господина Цверга. В небольшой витрине среди покрытых пылью сигарет, сигарок и коробок с сигарами обращал на себя внимание мужской манекен в тропическом шлеме, с длинной трубкой в руке.

Я спросил господина Цверга, жива ли еще госпожа Брюкер, и если да, то где она.

— А что вы хотите? — недоверчиво осведомился он. — Магазин уже сдан.

Чтобы доказать, что знаю его с давних пор, я рассказал ему историю о том, как однажды — это произошло году в 1948-м — он залез на дерево: то было единственное в округе дерево, чудом уцелевшее во время ночных бомбежек, а после войны — от рук жителей, спиливавших все, что горело. Это был ильм. На него, спасаясь от собак, запрыгнула кошка. Она взбиралась все выше и выше, пока не очутилась так высоко, что не смогла слезть оттуда. Кошка просидела там всю ночь и до полудня следующего дня, когда вслед за животным, сопровождаемый любопытными взглядами многочисленных зевак, на дерево полез господин Цверг, за плечами которого был опыт службы в инженерных войсках. Но кошка, испугавшись его, забралась еще выше и скрылась в густой кроне ильма, и тут неожиданно выяснилось, что вскарабкавшийся на самый верх господин Цверг тоже не может спуститься на землю. Пришлось вызывать пожарную команду, которая с помощью лестницы освободила обоих, господина Цверга и кошку, из древесного плена. Он молча выслушал мой рассказ. Затем повернулся, вытащил из левой глазницы искусственный глаз и протер его носовым платком.

— Было время, — только и сказал он. Затем водворил глаз на место и высморкался. — Да, — признался он, — я был потрясен, когда оказался так высоко, не смог правильно оценить расстояние до земли.

Он был последним из прежних жильцов дома. Два месяца тому назад новый хозяин известил его о повышении арендной платы за жилье. Эта сумма оказалась для господина Цверга непосильной.

— Я бы поработал еще, хотя в будущем году мне стукнет восемьдесят. Как-нибудь перебьюсь. Пенсия? Есть, конечно. С голоду с ней не помрешь, но и не проживешь. Теперь здесь откроют какую-то винотеку. Поначалу я было решил, что это будет вроде музыкального салона. Фрау Брюкер? Нет, давно съехала. Наверняка ее уже нет в живых.

Но все-таки я повстречал ее. Она сидела у окна и вязала. Сквозь штору в комнату проникал мягкий солнечный свет. Пахло масляной краской, мастикой для пола и старостью. Внизу, при входе, по обе стороны длинного коридора сидело много старых женщин и лишь несколько мужчин, на всех были войлочные домашние тапки, на руках ортопедические манжеты, и все смотрели на меня, словно давно ожидали моего приезда. Комната двести сорок три, так сказал внизу портье. Я ходил в адресный стол, там мне и дали ее адрес. Городской дом престарелых в Харбурге.

Я не узнал ее. Когда я видел фрау Брюкер в прошлый раз, ее волосы уже были седыми, а теперь они стали еще и тонкими, нос, казалось, вырос, и подбородок тоже. Некогда сияющая голубизна глаз теперь подернута млечным цветом. А вот на пальцах рук не было прежних узловатых утолщений.

Она утверждала, что хорошо помнит меня.

— Ты приходил еще мальчиком в гости и сидел у Хильды на кухне. Потом бывал иногда у моего ларька.

Тут она попросила разрешения потрогать мое лицо. Отложила в сторону вязанье. Я почувствовал, как ее руки легонько касаются моей головы, будто ищут что-то. Нежные, мягкие ладони.

— Подагра у меня прошла, зато теперь я совсем ничего не вижу. Как будто со мной заключили полюбовное соглашение. А у тебя больше нет бороды и волосы не такие длинные. — Она глядела не совсем на меня — чуть выше и немного в сторону, будто за моей спиной стоял кто-то другой. — Недавно приходил тут один, хотел всучить мне какой-то журнал. Я ничего не покупаю.

Едва я заговорил, она тут же перевела взгляд, так что теперь смотрела мне прямо в глаза.

— Я лишь хотел кое о чем спросить вас. Прав ли я, считая, будто после войны вы придумали рецепт колбасы «карри»?

— Колбаса «карри»? Нет, — сказала она. — У меня был только ларек с горячей едой.

На какой-то миг мне даже подумалось, что лучше бы я вовсе не приходил к ней и ни о чем ее не спрашивал. Мог бы и сам сочинить историю, которая соединила бы две вещи: вкус и мое детство. Теперь, после этого визита, я с таким же успехом могу что-нибудь измыслить.

Она засмеялась, словно увидела мою беспомощность, скорее даже разочарование, которое я не сумел скрыть.

— Да, — произнесла она наконец, — ты прав, но здесь в это никто не верит. Они только смеялись, когда я рассказывала им об этом. Сказали, что я рехнулась. Теперь я очень редко спускаюсь вниз. Да, это я придумала рецепт колбасы «карри».

— Но как?

— Это долгая история, — сказала она. — На нее уйдет уймища времени.

— У меня оно есть.

— Может быть, в следующий раз, — сказала она, — ты прихватишь с собой кусочек торта? А я сварю кофе.

Семь раз я ездил в Харбург, семь вечеров вдыхал запах мастики, лизола и застарелого жира, семь раз помогал ей скрасить постепенно переходящее в поздние вечера послеполуденное время. Она говорила мне «ты». Я обращался к ней на «вы», по старой привычке.

— Вот так живешь себе, не ожидаешь ничего, — говорила она, — а потом вдруг раз — и ничегошеньки не видишь.

Семь раз я приносил по торту, семь раз по здоровому тяжелому куску «Принца-регента», «Сахарного», «Мандаринов со сливками», «Сливочного сыра», семь раз приветливый служащий по имени Хуго приносил ей розовые пилюли от повышенного давления, семь раз я набирался терпения, смотрел, как она вяжет, слушал равномерное постукивание вязальных спиц. На моих глазах рождался перед пуловера для ее правнука, маленькое произведение искусства, вывязанный шерстяными нитками пейзаж, и, если бы мне кто-нибудь сказал, что это творение слепой, я бы никогда не поверил. Временами в меня закрадывалось подозрение, действительно ли она слепая, но потом я снова видел, как она неуверенными движениями находила в пуловере спицы и рассказывала дальше, порою ненадолго умолкая, когда задумчиво пересчитывала петли, проверяла край вязанья или отыскивала на ощупь другую нить — иногда ей приходилось использовать в работе две, а то и больше разноцветных нитей, — когда медленно, но всегда абсолютно точно попадала спицей в нужную петлю, при этом она казалась полностью отрешенной, и тем не менее глаза ее всегда были устремлены на меня, чтобы потом без спешки, но и без лишних заминок продолжить вязание и рассказ о неминуемых и случайных событиях, о том, кто и что сыграло свою роль в изобретении рецепта колбасы «карри»: боцман военно-морских сил, серебряный значок конника, двести беличьих шкурок, двенадцать кубов древесины, владелица колбасной фабрики, большая любительница виски, английский интендантский советник и рыжеволосая красавица англичанка, три разбитые бутылки с кетчупом, хлороформ, мой отец, смех во сне и многое другое. Обо всем этом она вспоминала без какой-либо последовательности, всячески оттягивая конец, смело опережала события либо вновь возвращалась назад, так что мне пришлось здесь кое-что отсеять, спрямить, объединить и сократить. Я позволю себе начать историю с воскресенья двадцать девятого апреля 1945 года. Погода в Гамбурге: преимущественно пасмурно, но без дождя. Температура между 1,9 и 8,9 градусов.

2.00. Обручение Гитлера с Евой Браун. Свидетели бракосочетания — Борман и Геббельс.

3.30. Гитлер диктует свое политическое завещание. Гросс-адмирал Дёниц должен стать его преемником в качестве главы государства и главнокомандующего вермахта.

5.30. Англичане переходят Эльбу вблизи Артленбурга.

Гамбург необходимо защищать как крепость, вплоть до последнего человека. Повсюду возводятся баррикады, создается фольксштурм, по всем госпиталям собирают героев, последний, самый последний, последний-наипоследний набор бросают на фронт, как и боцмана Бремера, который заведовал в Осло, в штабе адмирала, хранилищем навигационных карт. Начиная с весны 1944 года он был там, можно сказать, незаменим, пока не получил отпуск на родину, в Брауншвейг, куда и укатил. Он приехал к жене и своему годовалому сыну, которого увидел впервые, сын уже обзавелся зубками-в чем боцман не преминул убедиться — и говорил «папа». По окончании отпуска он снова отправился в свое хранилище карт и доехал до Гамбурга в переполненном вагоне пассажирского поезда, оттуда на военном грузовике до Плёна, на другой день конная повозка доставила его в Киль, откуда он намеревался морским путем добраться до Осло. Однако в Киле он был прикомандирован к противотанковому подразделению и после трехдневных занятий с фаустпатроном направлен в Гамбург, где ему надлежало явиться в новое подразделение, которое должно было вступить в свой последний бой в Люнебургской пустоши.

Он добрался до Гамбурга около полудня, подкрепился походным пайком — двумя ломтиками военного хлеба и маленькой баночкой ливерной колбасы — и отправился побродить по городу.


Прежде он не раз бывал в Гамбурге, однако теперь не узнавал его. От некоторых домов остались одни фасады, позади которых ощетинилась обгоревшими руинами церковь Святой Катарины. Было холодно. С северо-запада навстречу солнцу плыло гонимое ветром облако. Бремер увидел, как на него неотвратимо надвигалась тень, и это показалось ему дурным предзнаменованием. По краю улицы громоздились кучи битого кирпича, обугленные балки, обломки песчаного квадра, которые некогда представляли собой портал подъезда жилого дома, уцелела лишь часть лестницы, ведущей в никуда. Улицы были почти пустынны, две женщины тащили небольшую ручную тележку, проехал грузовик вермахта с аппаратурой для сухой перегонки древесины, за ним другой, потом автомобиль на трех колесах, который тащили впряженные в него лошади. Бремер спросил, где тут поблизости кино, и его послали к «Лихтшпильхалле» Кнопфа на Реепербан. Он направился к Миллернским воротам, затем к Реепербан. Проститутки, с тусклыми глазами, изнуренные, стояли у подъездов домов, выставляя напоказ свои худые ноги. На вечернем сеансе демонстрировали «Концерт по заявкам». Перед кассой змеилась длинная очередь. Ни на что другое его денег не хватало.

«Извиняюсь», — сказал он, потому что своей походной амуницией оттолкнул в сторону женщину, вставшую в очередь позади него.

«Ничего страшного», — ответила Лена Брюкер.

Она ушла домой сразу по окончании работы в продовольственном ведомстве — сняла рабочую одежду и, поскольку солнце временами все-таки выныривало из облаков, надела костюм. Прошлой весной Лена немного укоротила юбку. Ее ноги, как ей казалось, смотрелись еще вполне прилично, а года через три-четыре для такой юбки она уже будет старовата. Лена натерла ноги светло-коричневой краской под цвет чулок, тщательно размазав более темные места, и, стоя перед зеркалом, начертила сзади на икрах тонкую черную линию. Затем прошлась несколько раз перед зеркалом, пока не убедилась, что теперь ноги выглядят так, будто на них шелковые чулки. На Гросноймаркт пахло гарью и строительным раствором. Прошлой ночью в дом у Миллернских ворот попала бомба. Над горой обломков до сих пор поднимались струйки дыма. Кустики перед домом от нежданной жары зазеленели, а те, что росли слишком близко от горящих руин, засохли, какие-то ветки даже обуглились. Она прошла мимо кафе Хайнце, от которого уцелел лишь фасад. Рядом с входом на вывеске еще можно было прочитать: «Танцевать swing запрещено! Имперская палата культуры». Уже давно никто не убирает с тротуаров груды развалин. Бары давно закрыты, никаких тебе танцев и стриптизов. Запыхавшись от быстрой ходьбы, она подошла к кинотеатру Кнопфа; увидев длинную очередь, подумала, что, может, все-таки удастся попасть на сеанс, и встала позади солдата морской пехоты, юного боцмана.

Так Герман Бремер и Лена Брюкер, идя разными дорогами, оказались рядом друг с другом, и он толкнул ее своей поклажей, матросским рюкзаком с привязанной к нему скатанной серо-зеленой крапчатой плащ-палаткой. «Ничего страшного». Случай помог им завести разговор. Она покопалась в своем кошельке, и ненароком из него выскользнул ключ от входной двери. Он наклонился, она тоже, и они столкнулись лбами, не сильно, не больно, он лишь ощутил на своем лице ее волосы, мягкие, пушистые. Он протянул ей ключ. Что сразу приковало к себе ее внимание? Глаза? Нет-нет, веснушки на носу и русые волосы. Вполне мог годиться мне в сыновья. Но тогда, в свои двадцать четыре года, Бремер выглядел значительно моложе своих лет. Поначалу она даже подумала, что ему не больше девятнадцати, а может, и все двадцать. Очень симпатичный, худенький и голодный. Такой робкий и немного неуверенный, но взгляд открытый. О чем-то другом я тогда и не думала. В тот момент. Я рассказала ему о фильме, который видела на прошлой неделе, — «Это была ночь пленительного танца». Кинофильмы оставались единственным развлечением в городе, если только не выключали свет. Она поинтересовалась, к каким войскам он приписан. Спросила намеренно. Ежедневно слышала по радио и читала в газетах: тяжелые боевые единицы, боевые корабли, крейсеры-броненосцы, тяжелые крейсеры. Вот только от тяжелых боевых единиц, не говоря уже о «Принце Евгении», не осталось и следа. А легкие боевые единицы пока были — торпедные лодки, скоростные катера, корабли-тральщики. И еще подводные лодки.

Нет, последнее время он служил при штабе адмирала, в отделе навигационных карт. А прежде плавал на эскадренном миноносце, в 1940-м. Затоплен в Нарвике. Потом на торпедной лодке в канале Эрмель. А после нее — в сторожевой охране. В кино они сидели рядом на скрипучих стульях, было холодно. Она мерзла в своем костюме. Хроника недели: мимо жителей проезжают улыбающиеся немецкие солдаты, чтобы отразить атаку русских где-нибудь на Одере. Перед вторым фильмом, «Кольберг», тоже показывали фрагменты хроники. Гнейзенау и Неттельбек, Кристина Сёдербаум, «имперская утопленница»[1], смеется и плачет. Еще во время показа хроники — горящий Кольберг — снаружи раздался сигнал воздушной тревоги. В зале включили свет, он замигал и погас. Зрители теснились к двум выходам и бежали в направлении большого бомбоубежища на Реепер-бан. Но Лена не хотела укрываться в этом громадном бункере. Лучше уж спрятаться в каком-нибудь небольшом бомбоубежище. В один из таких больших бункеров недавно угодила бомба, разорвалась прямо перед дверью. Огненная волна прокатилась по всему помещению. После отбоя люди видели висевшие на лестницах тела, обугленные и маленькие, как куклы. Лена Брюкер бежала к жилому дому, следуя указанию белой стрелки: «Бомбоубежище»; Бремер не отставал от нее.

Ответственный по бомбоубежищу, пожилой мужчина с подергивающимся от нервного тика лицом, закрыл за ними стальную дверь. Лена Брюкер и Бремер примостились на скамье. Напротив них сидели жильцы дома, несколько стариков, трое детей и много женщин, рядом с ними стояли чемоданы и сумки, одеяла и пуховые перины укрывали их спины.

Все уставились на вошедшую пару. Видимо, решили, что это мать с сыном. Или любовники. Ответственный по бомбоубежищу, в стальной каске, не переставая жевал и тоже глядел на них. Что он подумал? Вот еще одна стареющая бабенка подцепила молодого парня. Ишь как прижались друг к другу. Юбка-то коротковата. Вон, ляжка оголилась. И без чулок, вместо них краска, которая стерлась в том месте, где она положила ногу на ногу: оно стало более светлым. Но это не проститутка и даже не одна из любительниц этого занятия. Видать, дела у нее идут скверно, даже очень скверно. Ведь одиноких женщин сколько угодно. Мужья остались лежать на поле боя или воевали. Женщины просто вешаются мужикам на шею. Страж бомбоубежища полез в карман пальто и вытащил кусочек черного хлеба. Он жевал и не сводил глаз с Лены Брюкер. Повсюду одни женщины, дети, старики. А тут вот оказался молодой парень, моряк. Сидят и шушукаются. Наверняка познакомились где-нибудь в гостях на танцах, официально-то ведь они запрещены. Больше никаких общественных увеселений, когда сражаются отцы и сыновья. И погибают. Каждые шесть секунд гибнет один немецкий солдат.

Но отдыхать нельзя запретить, как нельзя запретить радоваться жизни, смеяться, и именно теперь, когда так мало поводов для смеха. Страж бомбоубежища даже подался немного вперед, чтобы узнать, о чем они говорят. Но что он услышал? Пост управления, склад с картами, отдел навигационных карт. Бремер рассказывал ей шепотом о роли навигационных карт, которые, скатанные трубочкой или сложенные книжкой, должны быть пронумерованы и расставлены по алфавиту, чем он и занимался в Осло при штабе адмирала, он должен был сличать карты или заменять старые новыми.

И упаси тебя Бог что-нибудь перепутать! Потому что карты обязательно должны соответствовать истинным позициям; он наносил на карту места нахождения сторожевых кораблей и, что важнее всего, расположение минных полей при входе в гавань и вдоль фарватера. Иначе может произойти то, что случалось уже не раз: немецкие корабли напарывались на собственные мины. У него вовсе нет желания покрасоваться, но его работа действительно небесполезна, и вот теперь, после проведенного в Брауншвейге отпуска, вместо Осло его направляют в противотанковое соединение. «Понимаете, — говорил он, — я моряк». Она согласно кивнула. Он не сказал: «Я не умею воевать на земле, это чистое безумие». Он не сказал: «Они хотят в последнюю минуту просто бессмысленно загубить мою жизнь». Он не сказал этого не только потому, что был мужчиной, к тому же солдат не имел права произносить такое вслух, а потому, что неблагоразумно говорить подобные вещи тому, кого ты совсем не знаешь. Все еще были фольксгеноссен[2], соотечественники, которые могли донести за пораженческие мысли. Он, правда, не углядел на ее костюме партийного значка. Но в эти дни он встречал его все реже и реже. Его носили под пальто или прикрывали шалью.

Внезапно до них донеслось далекое глухое жужжание и разрыв где-то глубоко в земле. «Это в порту, — сказала Лена Брюкер. — Они бомбят убежище для подводных лодок». Далекий приглушенный отзвук взрывающихся бомб. Затем — совсем близко — еще взрыв, толчок, погасло аварийное освещение, еще толчок, земля содрогнулась, дом, бомбоубежище раскачивало, точно корабль в море. Кричали дети, Бремер тоже вскрикнул. Лена Брюкер обняла его за плечи. Бомба угодила где-то рядом, не в этот дом.

«На корабле хоть видишь самолеты и как падают бомбы, — сказал он словно оправдываясь, — а тут немного неожиданно».

«Но к этому привыкаешь», — сказала Лена и убрала руку с его плеч.

Страж бомбоубежища осветил фонариком стальную дверь. Луч света скользнул по сидевшим людям, укутанным в одеяла, казалось, их занесло снегом. С потолка, не переставая, сыпалась штукатурка и сеялась пыль.

Через час прозвучал отбой. Тем временем пошел мелкий спорый дождь. На улице, всего в нескольких метрах от дома, зияла громадная воронка, глубиной в три-четыре метра. Наискосок от нее горели крыша и верхний этаж какого-то дома. Женщины тащили из нижнего этажа кресло, одежду, напольные часы, вазы, на тротуаре уже стоял маленький круглый стол, на нем лежало тщательно сложенное постельное белье. В воздухе летали горящие обрывки гардин. Еще в Брауншвейге во время очередного налета бомбардировщиков Бремера удивило, что люди не кричали, не плакали, не воздевали к небу в отчаянии руки, казалось, они просто переезжают из дома, крыша которого занялась огнем, и выносят самые легкие вещи. Прохожие невозмутимо, нет, с полным безразличием проходили мимо. Какая-то старая женщина, сидела в кресле, будто в гостиной, вот только сидела она под дождем и с клеткой для птиц на коленях, в ней с отчаянным криком бился чиж, второй чиж лежал на дне клетки.

Подтянув к горлу отвороты жакета, Лена Брюкер сказала, что, быть может, ее дом уцелел. Бремер развернул серо-зеленую крапчатую плащ-палатку и осторожно прикрыл ею голову и плечи своей спутницы. Она немного приподняла плащ, чтобы и он укрылся под ним, Бремер обнял ее, и так, не говоря ни слова, будто это разумелось само собой, они шли, тесно прижавшись друг к другу, под сеющим сверху частым дождем, в направлении ее дома на Брюдерштрассе. На лестничной клетке свет не горел, они на ощупь пробирались в кромешной тьме, пока он не споткнулся, тогда она взяла его за руку и повела за собой. Открыв дверь квартиры, Лена сразу направилась на кухню и зажгла керосиновую лампу.


Фрау Брюкер откладывает вязанье, поднимается и идет прямиком к шкафу, что некогда стоял в ее гостиной, это полированный березовый шкаф с застекленной серединой. Она нащупывает ключ, к которому прикреплена кисточка, и отпирает правую створку, достает из ящичка альбом, возвращается и кладет его на стол. Альбом с фотографиями в переплете из темно-красной джутовой ткани.

— Можешь полистать. Там должна быть фотография кухни.

На первых страницах на каждой фотографии аккуратно выведена надпись белыми буквами, более поздние снимки лежат стопочками между страницами.

— Нет ли фотографии этого боцмана?

— Нет, — отвечает она.

Я листаю альбом: Лена Брюкер, совсем малышка, на шкуре белого медведя, потом девочка в накрахмаленном платьице с рюшами, в темном платье во время конфирмации с непременным букетиком цветов, а вот малыш в вязаном чепчике и с детским кольцом, это дочь Эдит; мальчик на самокате, девочка с уложенными улиткой косичками, смотрящая вверх, в руках у нее две палочки со шнурком, очевидно, она ждет начала какой-то игры; мальчик с медвежонком Тедди под рождественской елкой, фрау Брюкер на борту баркаса, с развевающимися на ветру волосами.

Она опять взялась за вязанье, считает петли, шевеля при этом губами.

— Какой-то мужчина на баркасе. Похож на Гари Купера, — говорю я.

Фрау Брюкер смеется:

— Да, это и есть Гари. Мой муж. Все говорили: вылитый Гари Купер. Действительно, прекрасно выглядел. Но причинил мне столько страданий. Женщины бегали за ним по пятам. А он за ними. Н-да… давно умер.

А вот фотография, где фрау Брюкер на кухне. Она стоит возле молодой женщины.

— Полненькая, с веснушками, — описываю я эту женщину.

— Да ты знал ее, она тоже жила в нашем доме, внизу, это фрау Клауссен, жена экскаваторщика, — говорит фрау Брюкер, задумчиво глядя на стену. — Какое на мне платье?

— Темное в мелкий светлый горошек и с белым кружевным воротничком, у него… — я немного медлю — очень глубокий вырез.

Она смеется и откладывает вязанье.

— Да. Это платье — подарок мужа. Мое самое красивое платье.

Пышные светлые волосы, собранные на затылке в конский хвост, спадают по бокам на два черепаховых гребня, украшающих ее прическу.

— Тогда у меня только-только появилась отапливаемая кухня. Видишь печку?

— Да.

— Маленькая чугунная печка в середине кухни. Труба, делая изгиб, тянулась через все помещение и выходила на улицу через верхнюю часть окна, закрытую черным толем. Очень много давала тепла. На печке можно было еще и готовить. Хотя была и газовая плита. Но с газом случались перебои: Из-за неисправности плохо работал газовый счетчик. Я тогда все точно распределила, каждый день по два брикета, да еще дрова из разрушенных домов. Дрова можно было набирать прямо из развалин, правда, если на то имелось основание.

В тот вечер она положила в печку еще два брикета, норму следующего дня. Ну и ладно, решила она. Пусть этой ночью здесь будет тепло, по-настоящему тепло. Она поставила на печку воду, высыпала в мельницу целую пригоршню кофейных зерен. Когда завтра ему надо быть в части? В пять утра на главном железнодорожном вокзале. Оттуда его перебросят на передовую близ Харбурга. Англичане уже стояли на противоположном берегу Эльбы. Отсюда до фронта можно пешком добраться. Но их обязаны непременно отвезти туда на грузовике. Стало тепло. Он снял с себя карабин. На его морской форме она увидела два ордена и ленточку Железного креста второй степени, значок с гербом Нарвика и какой-то серебряный значок. Такого она еще никогда не видела. Значок немецкого конника. Но ведь его должны носить кавалеристы, артиллеристы, на худой конец пехотинцы и уж никак не боцман.

Это мой талисман, пояснил он. Где бы он с ним ни появлялся, везде над ним смеялись, вот как она теперь. Поэтому ему всегда приходилось объяснять. И начальникам, и подчиненным. Железные кресты, Немецкие кресты, Кресты за военные заслуги, Рыцарские кресты — такого добра за пять лет войны накопилось великое множество, это уже никого не интересовало, а вот значок конника, да если к тому же его носит моряк, сразу вызывает в памяти очень старый анекдот, как говорится, с бородой, о моряках, скачущих на конях по горам. И каждый норовит спросить, как он оказался у меня. Благодаря ему я получил теплое местечко в штабе адмирала. Иначе давно бы пошел на корм рыбам. Полгода прослужил на сторожевом корабле у мыса Нордкап. Ужасно муторно стоять на часах. Холодно и опасно. То и дело со стороны Англии налетает морская авиация. Наше сторожевое судно было перестроено из датского рыболовецкого траулера. Дизельный двигатель, как устаревший, отверг еще Ной, когда садился в свой ковчег. К тому же дизель непременно отказывал, когда бывал позарез нужен. Чаще всего во время атаки. Тогда от других судов на палубу накатывали громадные волны. Колоссальные волны. Корабль раскачивало, было чертовски опасно. Как-то мне пришлось спуститься вниз, к машинисту, чтобы отремонтировать мотор. Командир корабля, лейтенант запаса, почти всегда был пьян. Однажды на нас нацелился бомбардировщик. Уж думали, нам хана. Если он сбросит торпеды. Но у того оказались только бомбы. Я задержал его стрельбой из зенитки, прицел два и два. Попал. Он грохнулся.

Боцман постучал по черно-бело-красному ордену в петлице. Неужели он не заметил, что она слушает его уже не с таким интересом? Героические поступки ее не привлекали, ни прежде, ни тем более теперь, по прошествии более чем пяти лет войны. Пять лет победных фанфар, пять лет специальных сообщений, пять лет извещений: пал за фюрера, народ и отечество.

«Да, — продолжил он, — я сбился с курса. В общем, когда мы стояли на рейде в Тронхейме, к нам для проверки прибыл норвежский адмирал. Нас построили. Адмирал шагает вдоль фронта и останавливается передо мной. Смотрит на меня, на лице его появляется ухмылка: вы что, скачете по волнам? Вы кто по профессии? Машиностроитель, господин адмирал. И он приказал перевести меня в свой штаб в Осло, где я стал руководить картографическим отделом».

И когда после многозначительной паузы Бремер вознамерился было продолжить рассказ о том, какая картина представилась ему со сторожевого корабля — как одно судно наскочило на мину, как раздался взрыв и воду взметнуло фонтаном высоко вверх, как пароход разлетелся на куски, как с громким шипением неистовствовал в котле огонь, слышались вопли людей, оказавшихся в ледяной воде, как они тонули и как кричали те немногие, на ком были спасательные жилеты, вопили от ужаса, и когда им удалось спасти двоих, то оказалось, что их ноги буквально вдавило в живот, и они умирали, громко стеная; он хотел было сказать, что это случилось как раз во время его первого плавания, — она сунула ему в руки кофейную мельницу. Она не хотела ничего слышать о тонущих, замерзающих, искалеченных, она хотела, чтобы он смолол кофе, она желала слушать не историю о гербе Нарвика, а исключительно о том, как он получил этот невоенный, собственно говоря, единственно симпатичный значок. Надеюсь, он никому не стоил жизни, разве что лошадь немного вспотела. Погодите, сказала она, снова взяла у него из рук мельницу и насыпала в нее еще несколько кофейных зерен — так много в последние месяцы она никогда не использовала за один раз. Она хотела бодрствовать. Это была экстренная норма выдачи, ее ввели десять дней тому назад. Население должно было запастись продуктами на случай боев в городе. Он принялся молоть кофе. Она налила два полных стакана грушевого шнапса, этого безжалостно обжигающего все нутро семидесятиградусного напитка. Будем здоровы. Он хорошо согревает. Его принес ей один сотрудник. Она работает в столовой, в продовольственном ведомстве.

Сытное местечко, заметил он. Нет. Лишь изредка случаются дополнительные выдачи или что-нибудь перепадает от столовских обедов. На здоровье. Есть ли у нее радио?

Есть, конечно. Вот только в нем лампа перегорела. Новую она не сумела достать. К тому же оно крайне редко работает — когда дают электричество, да и тогда вещает один только господин Валерьяновый Корень. Валерьяновый Корень? Нуда, госсекретарь Аренс. Этот господин по радио сообщает населению неприятные новости, как-то: сократится квота потребления газа. Британские бандитские бомбардировщики разбомбили газовый завод. Соотечественники изыскивают иные способы, на чем готовить еду. На печке бабы-яги. Маленькая самодельная печка. Валерьяновый Корень говорит медленно, спокойным, тусклым голосом, нет, скорее мягким, убаюкивающим. Отсюда и прозвище: Валерьяновый Корень. Без тока не действует сигнал воздушной тревоги. Вместо этого пять раз стреляет наша пушка, вот тебе и сигнал. Но мы не огорчаемся. Нет электричества — значит, лишний раз не услышим, как Валерьяновый Корень вещает о героических боях у ворот нашего города.

Они выпили кофе и еще по стаканчику грушевого шнапса. Он голоден? Конечно, голоден. Она может предложить ему что-то вроде ракового супчика. По ее собственному рецепту. Блюдо наподобие фальшивого зайца, сказала она и надела передник. У нее есть морковь и кусочек сельдерея. А еще немного томатной пасты, которую как раз завезли в столовую. Целый центнер томатной пасты, неизвестно для чего. Она принесла морковь, три картофелины и кусочек корня сельдерея, налила добрых пол-литра воды и поставила на огонь, затем принялась чистить морковь. Так как же ему достался значок конника?

Он родом из Петерсхагена, что на Везере. Его отец работал ветеринаром и имел двух скакунов, отец и обучил его искусству выездки. Естественно, он объезжал лошадей. Потом он отправился вниз по Везеру. Тут уж он слез с коня, единственным его желанием было вырваться из этой дыры, уехать как можно дальше, туда, куда Везер устремлял свои воды, к морю. Он окончил среднюю школу, потом специальные машиностроительные курсы, после чего помощником машиниста отправился на корабле в Индию, как раз перед самой войной. В тридцать девятом его призвали на службу во флот. После строевой подготовки переправили на береговую батарею в Силт. Тут он ничего не делал, вообще ничего. Чистил орудия. В том же городке находилась скаковая конюшня. У него было много свободного времени. Он занимался лошадьми и после сдачи экзамена получил значок конника. Вскоре после этого его опять перевели на другое место службы, он попал на эскадренный миноносец. Пройдя переподготовку, получил звание унтер-офицера флота, потом боцмана. Далее служил на сторожевых кораблях. Лена положила мелко порезанные картошку и морковку в кастрюлю, добавила туда сельдерей, произнесла над содержимым кастрюли волшебные слова: «Сельдерей, сельдерей, сюрприз, сюрпризимус, бумс», — и залила овощи кипящей водой, после чего крепко посолила.

«Ну вот, — сказала она, — теперь пусть кипит, пока не разварится».

«Это мой талисман», — произнес он.

Во всяком случае, был до сего дня, потому что благодаря, по всей вероятности, именно этому значку офицер решил направить его в танковую часть. Да им теперь все равно, делают, что в голову взбредет. Чистое безумие. Тут ее внимание привлек кофе, ах, какой запах. Она видела, как по краям фильтра поднималась темно-коричневая пенка, от лопавшихся светлых пузырьков шло благоухание.

«Вы были у вашей жены?»

«Нет, у родителей, потом в Брауншвейге. А чем занимаетесь вы? Ваш муж на фронте?»

«Не знаю, — ответила она. — Я не видела его лет шесть. Его призвали сразу, в тридцать девятом. Он сошелся с другой женщиной, в Тильзите. Был в тылу. Время от времени дает о себе знать».

«Вы не жалеете о том, что его нет?»

Что было ей ответить? Сказать — и это было бы чистой правдой — «нет»? Но это может прозвучать как вызов.

«Не могу сказать ни «да», ни «нет». Прежде он водил баркасы, потом был водителем грузовиков для дальних перевозок. Но все равно он где-то есть. Пробьется. Он не герой. Может, заигрывает с медсестрами. Он это умеет. Ему ничего не стоит любого обвести вокруг пальца, не говоря уже о женщинах. Но мне все равно. Пока государство платит за детей».

«У вас двое?»

«Да, сын, ему шестнадцать. Он на зенитной батарее где-то в Рурской области. Надеюсь, мальчику там хорошо. И дочь, ей… — Она запнулась и не сказала, что ей двадцать, Боже мой, уже двадцать, — она еще учится. — Хотя Эдит два года тому назад стала ассистентом врача. — В Ганновере».

«Там теперь англичане, — произнес он. — И в Петерсхагене тоже».

«Только бы не было никаких насильников».

«Нет, у англичан это исключено».

Она наблюдала за ним и поняла по его лицу, что он задумался; вычисляет, решила она, сколько мне лет. И сразу поймет, что я гожусь ему в матери. Его взгляд не задел ее за живое, а только так, царапнул слегка. Смутившись, она склонилась над плитой и принялась тщательно размешивать кипящий псевдосупчик из раков, потом попробовала, добавила еще немного соли и сухого укропа.

«Сейчас уже будет готов», — сказала она.


Они много разговаривали, сидели в бомбоубежище, шли под дождем к ней домой, укрывшись одной плащ-палаткой. Но и только. Пока.

Она вывязывала на пуловере правый холм, когда произносила эти слова, при этом ее пальцы считали петли. Потом в ход снова пошли спицы. Мне было интересно узнать, что она делала в столовой. Готовила? Нет. Я руководила. Отвечала за питание и его организацию. Но изучала я производство сумок. Из кожи. Чудесная профессия. Однако по окончании учебы для нее не нашлось работы, и она пошла официанткой в кафе «Лефельд». Там она и познакомилась со своим мужем Вилли, которого все звали Гари, Она обслуживала его столик, и он пригласил ее на чашечку кофе с ромом и взбитыми сливками. Естественно, она сразу отказалась и спросила его, не мнит ли он себя китайским императором. Конечно, сказал он, вытащил из кармана брюк расческу, положил на нее тонкую бумажную салфетку и принялся наигрывать мелодию «Всегда только улыбайся». В кафе разом смолкли все разговоры, посетители уставились на них, и тут она быстро произнесла «да». «Я забеременела в первую же ночь, хотя врач говорил, что из-за моих труб я не смогу стать матерью. После рождения второго ребенка я уже не работала. Во время войны отбывала трудовую повинность в столовой, сначала в расчетном отделе, а потом, после объявления войны России, когда директора столовой призвали в армию, я заняла его место, так сказать, замещаю его. Ведомство имеет военное значение, стало быть, и столовая тоже. Повар хороший, просто волшебник, из Вены, Хольцингер, раньше работал в венском ресторане «Эрцгерцог Иоганн». Может и вправду из ничего приготовить нечто стоящее. Пряности, говорит он, это все. Вкус пряностей дает представление о рае». Она поставила на стол тарелки, даже достала из ящика накрахмаленные камчатные салфетки, которыми не пользовалась уже больше двух лет, принесла из чулана бутылку мадеры, которую три года тому назад ей подарил руководитель ведомства к ее сорокалетию, и передала Бремеру штопор.

Лена зажгла на столе три свечи. Сразу три? Конечно, сказала она, достала из чулана маленький кусочек масла, трехдневный рацион, и положила ему на тарелку вместе с тремя ломтиками серого хлеба, налила в тарелку супа, посыпала сверху петрушкой, которая росла в ящике на окне в гостиной, и наполнила рюмки мадерой. Будь здоров, пожелала она, и они чокнулись. Вино было таким сладким, что у Бремера слиплись губы. Приятного аппетита, сказала она, но глаза надо закрыть! Он отлично орудовал ложкой и с закрытыми глазами. В самом деле, удивился он, в самом деле, по вкусу напоминает суп из раков. Он не стал хвастаться ей, что всего полтора месяца тому назад ел в Осло настоящих омаров и крабов с хреном со сливками. Надо же, подумал он, когда попытался сравнить этот вкус с тем, что еще помнил по прошествии полутора месяцев, может, это из-за голода, безумного голода, он уже три дня не ел ничего горячего, но просто проглотить суп он не имел права, он должен его вкушать, есть медленно. У нее такие проникновенные глаза. Да, действительно, вкус супа из раков, надо лишь закрыть глаза, кушанье слегка напоминает именно такой суп, но этот не столь острый, в сущности, он даже намного лучше.

Она никогда не любила готовить. Возможно, причиной тому был ее отец, который всегда сидел за столом с отсутствующим видом и не ел, а заглатывал еду. Она долго подбирала сравнение такой трапезе, пока наконец не вспомнила дядину собаку, которую совсем ребенком видела на его подворье, она наблюдала, как пес пожирал куски своего любимого рубца. Если ему мешали, он порыкивал и скалил зубы, после чего сразу же опять принимался за еду.

Без всякой радости готовила она для своего мужа, столь же безрадостно для себя, и уж если быть честной, то и для детей, после того как муж ушел из дому. Но потом, когда всего стало в обрез и у людей пропал всякий интерес к кулинарии, ведь специи практически исчезли, в ней, совершенно неожиданно, пробудилась страсть к стряпне. Ей даже доставляло удовольствие готовить еду, имея под рукой лишь самую малость продуктов. Она пыталась придать знакомый вкус новым блюдам. Пробовала готовить то, что прежде, когда всего было в избытке, никогда не варила. Сделать из малого многое, сказала она себе, варить по воспоминаниям. Вкус она помнила, но специй больше не было, в этом все дело, осталось лишь воспоминание, память о вкусовых ощущениях, она помедлила, подыскивая слово, которое бы в точности соответствовало этим ощущениям: память вкуса.

Они пили вино вперемежку с прозрачным грушевым шнапсом, потому что оно было сладкое, как ликер.

«Завтра разболится голова, — сказала она. — Но сегодня мне все равно».

«Да, — согласился он, — завтра наступит завтра. Если у меня разболится голова, мне уж точно будет все равно, а английским танкам и подавно».

На какой-то момент она не нашлась что ответить. Да и что тут скажешь? — подумала она, я бы просто обняла его.

Она рассказывала ему, что теперь запрещено передавать по радио шлягер «Все кончается, все проходит мимо». Почему? Потому что каждый знает новый текст: «Все кувырком, все бьется вдребезги», сначала катится кубарем Адольф Гитлер, а вслед за ним его партия.

Кухня согрелась, правда, не настолько, чтобы можно было снять жакет, но она вся пылала. Лена сидела за кухонным столом в одной блузке, и Бремер мог разглядеть то, что я видел на фотографиях: ее пышную грудь. Она налила в его стакан еще шнапса. Ее коллега тайком гнал этот шнапс в своем небольшом садике, где складывал груши в бочку. Тишину спокойной ночи разорвали выстрелы зенитной пушки калибра 8,8 из бункера на Хайлигенгайстфельд; один, два, считала Лена, три, четыре, пять. Это был сигнал воздушной тревоги, с тех пор, как отключили электричество. «Мы идем в бомбоубежище?» «Нет», — ответил он.

Она поднялась, немного помедлила, сделала один шажок и сказала себе: а что, если он не захочет, если испугается, если отодвинется или даже поморщится, чуть-чуть, или только вздрогнет, тогда… да, что же тогда? Она подошла к нему, села рядом на диван. Они чокнулись остатками мадеры. Надеюсь, мне не станет плохо, подумала она, только бы меня не вырвало. Его разрумянившиеся щеки пылали, но, может, это пылало ее лицо? Она уловила далекие выстрелы отбоя. Значит, тревога была ложной. «Если хочешь, можешь остаться». И чуть позже, лежа в холодной спальне на белой нескладной супружеской постели, в которой она проспала целых пять лет одна, Лена сказала: «Ты можешь, если хочешь, остаться здесь насовсем». И это «насовсем» она промолвила как бы между прочим, как само собой разумеющееся. Неточное слово, и тем не менее она знала: то было слово, которое могло решить судьбу их обоих.

Он лежал на ее подушке, закинув руку за голову, она видела огонек его сигареты. Тут бывает кто-нибудь? Иногда. Но никто, кому я должна открыть. Это последняя квартира. Наверх вряд ли кто зайдет. А если придет, можешь спрятаться в чулан. Я запру дверь снаружи. Его лицо на миг просветлело. Издалека все еще доносились выстрелы зенитки. Они уже больше не бомбят мосты через Эльбу, мосты, которые в прошлые годы пытались уничтожить. Теперь они хотят взять их по возможности целыми. Они бомбили подводные лодки в гавани. И только тут она заметила, что он уснул. С горящей сигаретой в руке. Лена осторожно вынула ее и погасила. Она тихо лежала рядом и смотрела на него, слушала его дыхание, спокойное, ровное, потом осторожно погладила его предплечье, округлое место, где рука переходила в плечо.

В четыре часа зазвонил будильник. Он тут же вскочил с кровати. Она слышала, как он пошел в туалет, умылся. Вернулся назад. Она лежала, опершись на руку, и наблюдала, как он, не произнося ни слова и не глядя на нее, натягивал серые подштанники, нижнюю рубашку, затем форменку и синие брюки. Он ходил по квартире, словно что-то искал, открывал двери, заглядывал в чулан, в оба больших шкафа, смотрел в окна на темную улицу, отсюда был виден лишь маленький ее кусочек. Дом напротив был немного пониже. Так он стоял, таращился в темноту и думал о том, как в последние два дня они учили его стрелять из фаустпатрона по бронированным танкам. Выходит, этот обер-фельдфебель с Рыцарским крестом и восемью нашивками на рукаве собственноручно прикончил восемь танков. Группа народных штурмовиков, два военных музыканта, два штабиста-ефрейтора, писарь из какого-то штаба, несколько матросов, в основном же ребята из гитлерюгенда. Фаустпатроны очень легкие, по силам даже ребенку, говорил обер-фельдфебель. Надо только оставаться спокойным, хладнокровным, подпустить танк на расстояние пятидесяти метров, затем вскинуть фаустпатрон на плечо, взять объект в визир, как следует зафиксировать, задержать дыхание и выстрелить, но необходимо быть очень внимательным и следить, чтобы никто не оказался позади вас, иначе тот поджарится заживо, как цыпленок. Бремер нацелил свой фаустпатрон на разрушенную стену и выстрелил. Заряд взорвался точно в указанном месте, усеяв все вокруг мелкой кирпичной крошкой. «Хорошо, — сказал инструктор, — танку сейчас был бы конец». Вот только танк не стена на фоне ландшафта. Танки движутся. Обычно их много. И они стреляют. По мере приближения они превращаются в грозные, громадные, чудовищные стальные колоссы. Поэтому надо суметь вырыть в земле окопчик на одного человека. Инструктор показал, как выкопать такую яму, чтобы ее не сразу заметили стрелки из танка. Для этого надо аккуратно уложить вокруг окопчика газеты и насыпать на них землю, чтобы потом вместе с газетами унести ее отсюда. Темная свежевырытая земля, даже самая ее малость, выдает позицию стреляющего. Она становится мишенью для танковых орудий. И танки ринутся туда.

И лишь позднее, после того как ребята из гитлерюгенда отправились по домам, инструктор рассказал морякам, что произойдет, если пойдут танки. «Это случилось с одним моим другом, — сказал он, глотнув датской водки из конфискованного продовольственного склада. — Сидишь себе в этой маленькой дыре, и танк проезжает по ней, прокручивая сначала правой гусеницей, потом левой, и закапывает тебя, так что ты оказываешься в вырытой тобой собственной могиле и только видишь, как стальная махина медленно надвигается на тебя. Вот так. Выпьем, — предложил он, — за это стальное небо».

«Иди ко мне», — сказала она и протянула к нему руку. Бремер снял брюки, форменку, нательную фуфайку, схватил простертую к нему руку и опустился на зыбкую постель. Так он, Герман Бремер, боцман, стал дезертиром.