"Россия при старом режиме" - читать интересную книгу автора (Пайпс Ричард)

III ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ ПРОТИВ ГОСУДАРСТВА

ГЛАВА 10 ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ

Титло поэта, звание литератора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров. Виссарион Белинский, «Письмо к Гоголю» (1847 г.)

Из представленного выше анализа отношений между государством и обществом в России до 1900 г. следует вывод, что ни одна из экономических и общественных групп, составлявших старый режим, не могла или не хотела выступить против монархии и поставить под сомнение ее монополию на политическую власть. Они не были в состоянии сделать это по той причине, что, проводя в жизнь вотчинный принцип, то есть поступая с территорией империи как со своей собственностью, а с ее населением — как со своими слугами, монархия предотвращала складывание независимых очагов богатства и власти. И они не хотели этого делать, поскольку при таком строе монархия была важнейшим источником материальных благ, и каждая из этих групп была посему весьма склонна пресмыкаться перед нею. Дворяне рассчитывали, что самодержавие будет держать крестьян в ежовых рукавицах, завоюет новые земли для раздачи им в поместья и оградит их разнообразные привилегии; купцы ожидали от монархии лицензий, монополий и высоких тарифов для защиты своих малопроизводительных предприятий; духовенство же могло уповать лишь на монархию для ограждения своих земельных владений, а после их отобрания — для получение субсидий и удержания своей паствы от перехода на чужую сторону. В преобладающих в России неблагоприятных хозяйственных условиях группы населения, стремившиеся подняться над уровнем экономического прозябания, располагали для этого единственным средством — сотрудничеством с государствам, что подразумевало отказ от всяких политических амбиций. На всем протяжении русской истории «частное богатство появлялось и рассматривалось как следствие милости правительства, как правительственная награда за благонравие политического поведения. Смирением, а не в борьбе приобретались частные крупные богатства и дворян, и буржуазии. Ценою полного политического обезличивания поднимались и дворяне, и промышленники к вершине богатства». [П. А. Берлин, Русская буржуазия в старое и новое время, М., 1922, стр. 169]. Нищая мужицкая масса также предпочитала абсолютизм любой другой форме правления. Она желала превыше всего добраться до земли, еще не находящейся в крестьянских руках, и возлагала свои надежды на того самого царя, который в 1762 г. пожаловал личные вольности ее господам, а спустя 99 лет и ей самой. Разорившиеся дворяне, масса мелких торговцев и подавляющее большинство крестьян видели в конституции и парламенте мошенническую проделку, с помощью которой богатые и влиятельные слои стремятся завладеть государственным аппаратом в своих собственных интересах. Таким образом, все располагало к консерватизму и оцепенению.

Помимо хозяйственных и социальных «групп интересов» (interest groups), был еще один потенциальный источник сопротивления абсолютизму, а именно региональные группировки. Явление это безусловно существовало в России и даже пользовалось кое-каким конституционным признанием. Правительства Московии и Российской Империи обычно не торопились ломать административный аппарат, имевшийся на завоеванных территориях. Как правило, они предпочитали оставлять все более или менее по-старому, по крайней мере на какое-то время, и удовольствовались перенесением в Москву или Петербург лишь центрального управления. В разные периоды в России существовали районы с самоуправлением, над которыми бюрократия осуществляла только номинальный контроль. В царствование Александра I, когда территориальная децентрализация достигла наивысшей точки, обширные области империи обладали хартиями, которые давали их обитателям гораздо большую свободу политического самовыражения, чем в любой части собственной России. При этом государе Финляндия и Польша имели конституцию и национальные парламенты, обладавшие законодательной властью в своих внутренних делах. Курляндия и Ливония управлялись в соответствии с грамотами, первоначально данными шведами, затем подтвержденными Петром I и практически обеспечивавшими этим провинциям самоуправление. К кочевникам Сибири и Средней Азии относились весьма либерально, и постороннего вмешательства в их жизнь почти не было. Евреи также пользовались в черте оседлости автономией через посредство своих религиозных общинных организаций, называвшихся кагалами. Однако если разобраться в том, какие обстоятельства вызвали эти исключения из господствующего в стране централизма, то окажется, что, как правило, решающей причиной их было не признание за нерусскими национальностями некоего «права» на самоуправление, а административное благоразумие и нехватка персонала. На протяжении всей своей истории русская империя развивалась в направлении, диаметрально противоположном ходу эволюции Англии и Америки, неуклонно тяготея к централизму и бюрократизации. По мере роста правительственных органов автономия меньшинств и их территория под тем или иным предлогом урезались, так что к началу XX в. от этой автономии почти ничего не осталось. Польская конституция была отменена в 1831 г., а действие финской было практически приостановлено в 1899 г.; хартии Курляндии и Ливонии были основательно выхолощены, а азиатских кочевников и евреев полностью подчинили русским губернаторам. Накануне революции 1917 г. лишь среднеазиатские протектораты Хива и Бухара все еще сохраняли автономный статус, но их ликвидировали и включили в состав России сразу же после того, как в этом районе пришло к власти новое, коммунистическое правительство.

Коли дело обстояло так, то политическая оппозиция, если ей вообще было суждено появиться на свет, должна была зародиться не среди тех, кого социологи называют «группами интересов». Ни одна из социальных групп в России не была заинтересована в либерализации: она означала бы утрату привилегий для элиты и разбила бы надежды крестьянской массы на всероссийский «черный предел». На всем протяжении русской истории «группы интересов» боролись с другими «группами интересов», и никогда — с государством. Стремление к переменам должно было вдохновляться не личным интересом какой-то группы, а более просвещенными, дальновидными и великодушными мотивами, такими как чувство патриотизма, справедливости и самоуважения. Действительно, именно поскольку погоня за материальными благами столь сильно отождествлялась со старым режимом и раболепием перед государством, любой нарождающейся оппозиции следовало начисто отмести своекорыстие, ей надлежало быть — или хотя бы выглядеть — абсолютно бескорыстной. Поэтому вышло так, что борьба за политические вольности с самого начала велась в России точно в том духе, в каком, по мнению Берка (Burke), вести ее никогда не следует, — во имя абстрактных идеалов.

Хотя обычно считают, — что слово «интеллигенщия» — русского происхождения, на самом деле его этимологические корни лежат в Западной Европе. Это неуклюжая латинизированная адаптация французского intelligence и немецкого Intelligenz, которыми стали пользоваться на Западе в первой половине XIX в. для обозначения образованных, просвещенных, «прогрессивных» элементов общества. Например, в дебатах австрийского и немецкого революционного парламента в феврале 1849 г. консервативные депутаты называли термином die Intelligenz ту социальную группу (в основном городские и образованные слои), которая в силу своей выдающейся гражданственности заслуживала непропорционально высокого парламентского представительства. [Otto Mueiler, Intelligentcija: Untersuchungen zur Geschichle eienes politischen Schlagwortes (Frankfurt 1971); Richard Pipes, «'Intelligentsia' from the German 'Intelligenz'»? a Note», Slavic Review, Vol. XXX, No. 3 (September 1971), pp. 615-18]. Это слово появилось в русском словаре в 1860-х гг. и к 1870-м гг. уже не сходило с языка, сделавшись центром немалой части политических дискуссий своего времени.

К сожалению, термин «интеллигенция» не поддается точному и повсеместно признаваемому определению. Как и у многих других терминов русской истории (например, «боярин», «дворянин», «мужик», «тягло»), у него по крайней мере два значения, одно широкое и другое — узкое. В широком — и более старом — своем смысле он относится к той части образованного класса, которая занимает видное общественное положение и немало напоминает тех, кого французы зовут les notables. Ранний пример такого словоупотребления встречается в тургеневской «Странной истории», написанной в 1869 г.: приехавшего в провинциальный городок героя приглашают на прием, где, как ему объясняют, будут городской врач, учитель и «вся интеллигенция». Такая широкая дефиниция постепенно вышла из употребления, но была воскрешена после 1917 г. коммунистическим режимом. Он не в состоянии принять понятие интеллигенции как особой социальной категории, ибо оно не укладывается в марксистскую классовую схему, однако не может и выкинуть его из русской речи и рассматривает «интеллигенцию» как профессиональную категорию, обозначающую тех, кого на Западе назвали бы «белыми воротничками». В силу такого определения председатель КГБ и академик Сахаров оба являются представителями «советской интеллигенции».

Узкое значение термина имеет более сложную историю. Почти так же, как произошло со словом «либерализм» в английском языке, термин «интеллигенция» со временем утратил свои описательные, объективные свойства и приобрел нормативный и субъективный характер. В 1870-х гг. молодые люди, обладавшие радикальными философскими, политическими и общественными взглядами, стали утверждать, что право носить титул интеллигентов принадлежит им, и им одним. Поначалу те, кого настолько узкая дефиниция оставила бы за дверями прогрессивного общества, не согласились с таким подходом. Однако к 1890-м гг. русскому человеку уже мало было иметь образование и участвовать в общественной жизни, чтобы удостоиться этого звания. Теперь он должен был стойко выступать против всего политического и экономического склада старого режима и быть готовым принять активное участие в борьбе за его свержение. Иными словами, принадлежать к интеллигенции значило быть революционером.

Одновременное использование одного и того же слова для выражения двух весьма разных понятий привело к великой сумятице. В 1909 г. группа либеральных интеллигентов, часть которых в прошлом принадлежала к социал-демократам, опубликовала сборник «Вехи», в котором подвергла русскую интеллигенцию резкой критике за отсутствие чувства политической реальности, безрелигиозность, дурные нравы, верхоглядство и прочие прегрешения. Читатели, без сомнения, знали, о ком идет речь. И тем не менее, в глазах правительства и его сторонников авторы сборника сами определенно были интеллигентами.

Столкнувшись с таким положением, историк должен занять определенную позицию; безусловно, будет ошибкой принять узкое определение интеллигенции, на котором настаивало ее радикальное крыло. К борьбе против самодержавия присоединилось множество людей, исходивших из либеральных и даже консервативных принципов и целиком отвергавших революционную идеологию. Исключить их значило бы исказить историю. От широкого определения, охватывающего всю группу работников умственного труда, толку и того меньше, потому что оно ничего не говорит о тех политических и общественных воззрениях, которые именно и отделяли тех, кто осознавал себя интеллигенцией, от остальной массы населения. Мы воспользуемся дефиницией, лежащей где-то между двумя вышеозначенными определениями. Мерилом здесь является приверженность общественному благу: интеллигент — это тот, кто не поглощен целиком и полностью своим собственным благополучием, а хотя бы в равной, но предпочтительно и в большей степени печется о процветании всего общества и готов в меру своих сил потрудиться на его благо. По условиям такого определения, образовательный уровень и классовое положение играют подчиненную роль. Хотя образованный и обеспеченный человек, естественно, лучше может разобраться в том, что же не так в его стране, и поступать сообразно с этим, совсем не обязательно, что ему придет охота это сделать. В то же самое время простой, полуграмотный рабочий человек, пытающийся разобраться в том, как действует его общество, и трудящийся на его благо, вполне отвечает определению интеллигента. Именно в этом смысле в конце XIX в. в России говорили о «рабочей интеллигенции» и даже о «крестьянской интеллигенции». [ «Рабочая интеллигенция» описывается в моей книге Social Democracy and the St Petersburg Labor Movement, 1885–1897 (Cambridge, Mass. 1963); а «крестьянская интеллигенция» (в основном бывшие крепостные, занявшиеся свободными профессиями) — в Е С. Коц. Крепостная интеллигенция. Л… 1926].

Интеллигенция в таком определении появляется везде, где существует значительное несоответствие между теми, в чьих руках находится политическая и экономическая власть, и теми, кто представляет (или считает, что представляет) общественное мнение. Она сильнее и настойчивее в тех странах, где авторитарное правительство сталкивается с восприимчивой к новым идеям образованной элитой. Здесь возможность и желание действия вступают между собой в острый конфликт, и интеллигенция кристаллизуется в государство в государстве. В деспотиях традиционного типа, где отсутствует многочисленная образованная публика, и в правильно функционирующих демократиях, где идеи могут быстро воплощаться в политике, интеллигенция скорее всего не складывается. [Если, конечно, какая-нибудь часть образованного меньшинства не вообразит, что она лучше всех знает, в чем состоит народное благо. Тогда она может игнорировать результаты выборов по тем соображениям, что а) они не дают народу «настоящей» свободы выбора, 6) избирательный процесс подвергся манипуляции, или, когда не помогают другие доводы, в) массам устроили промывание мозгов, и они голосуют против своих собственных интересов.].

Неизбежно было, что в России эпохи империи рано или поздно появится интеллигенция. А принимая во внимание неизменное вотчинное отношение монархии ко всем вопросам политической власти, было столь же очевидно, (что борьба между интеллигенцией и режимом выльется в войну на взаимное уничтожение.

Наверное, на Руси испокон веку были недовольные, однако самым ранним политическим вольномыслом, о котором имеются документальные свидетельства, был князь И. А. Хворостинин, живший в начале XVII в. На этого аристократа донесли властям, что он не соблюдает православного обряда, держит у себя в библиотеке латинские книги, зовет царя деспотом и сетует, что «на Москве людей нет, все люд глупый, жить тебе не с кем». Он бил челом, чтоб ему позволили уехать в Литву, в чем ему отказали, и кончил высылкой в далекий северный монастырь. [С. М. Соловьев, История России с древнейших времен, т. V, М., 1961, стр. 331-2]. Хворостинин был типичным инакомыслом доинтеллигентской эры, пребывал в полной изоляции и обречен был умереть, не наложив ни малейшего отпечатка на ход событий. Думающие люди в ту раннюю пору не составляли ни силы, ни движения. В служебном режиме XVII — начала XVIII вв. недовольство было prima facie доказательством бунта и посему вынуждено было ограничиваться частными разговорами.

Чтобы в России могло существовать общественное мнение, правительству надо было прежде всего признать правомочность общественной деятельности, независимой от его поощрения или дозволения. Это случилось лишь с облегчением условий государственной службы, произошедшим после смерти Петра. В 1730-х и пуще того в 1740-х и 1750-х гг. дворянам делалось все легче заниматься своими частными делами, одновременно находясь номинально на государственной службе. Теперь вполне нетрудно было добиться длительного отпуска и даже выйти в отставку, едва достигнув зрелого возраста. Так, безо всякого формального законодательства, стал складываться «праздный класс» (leisure class). Даже дворяне, служившие в войсках, стали находить время для невоенных занятий. Например, курс подготовки в Благородном Кадетском Корпусе, основанном в 1731 г. (см. стр. #178), был настолько ненапряженен, что учившиеся в нем молодые дворяне располагали большим количеством свободного времени, дабы развлекать себя театральными постановками и поэзией. Основоположники русского театра А. П. Сумароков и М. М. Херасков принялись за литературное творчество, будучи кадетами, и написали некоторые из своих наиболее значительных сочинении в стенах этого на первый взгляд чисто военного заведения. Литература сделалась в середине XVIII в. первым видом свободной деятельности, который стало терпеть русское правительство. Уровень этого сочинительства был невысок, и большая часть публикуемых произведений представляла собою подражание западным образцам. Однако значение этой литературы было не эстетическим, а политическим: «Важно то, что литература оторвалась от правительства, что высказывание художественного слова перестало быть официальным. Носители литературы стали отличать себя, свое сознание и цели своей деятельности от сознания, деятельности и целей власти». [Г. Гуковский, Очерки по истории русской литературы XVIII века, М.-Л., 1936, стр 18]. Так в некогда монолитной, вотчинной структуре образовалась первая трещинка. Литература сделалась первым занятием, никак не обслуживающим интересы государя, но тем не менее разрешенным членам царского служилого сословия. Она так и не уронила этого своего неповторимого положения. С тех самых пор литература остается в России частным миром, подчиненным иным властителям и иным законам.

Судьба этой тенденции зависела от дальнейшего ослабления служебных повинностей. Освободив дворян от обязательной службы, манифест 1762 г. распахнул шлюзы умственной деятельности. Он одновременно позволил профессиональное занятие литературой и создал читательский круг для профессионального литератора. Малая часть отставных дворян читала книги, а кто читал, довольствовался французскими романами, обыкновенно покупаемыми на вес. Однако стала складываться привычка хотя бы к развлекательному чтению. Расцвет русской литературы в XIX в. был бы невозможен без закона 1762 г. и чувства личной безопасности, обретенного высшим дворянским слоем в благодатное царствование Екатерины. Наиболее мыслящие члены этой группы стали теперь приобретать вкус к политическим идеям. Особый интерес вызывали западные сочинения, касающиеся роли и прав благородного сословия, с которым дворяне этого царствования были склонны себя отождествлять. «Дух законов» Монтескье, переведенный на русский через несколько лет после выхода в свет, сделался для целого поколения русских дворян руководством по государственной деятельности, потому что в нем особо подчеркивалась необходимость тесного сотрудничества между короной и знатью. Екатерина живо поощряла этот интерес к политическим идеям. Она приходила в ужас от господствовавшего среди высших классов страны невежества и апатии и вознамерилась создать слой граждан, проникнутых общественным духом, как бы пытаясь опровергнуть мнение Монтескье о том, что в России есть лишь господа да рабы и нет ничего похожего на tiers etat. Она сделала для этого гораздо больше, чем за ней признают. Верно, что ее «Наказ», чьи положения были списаны у Монтескье и Беккариа, не имел практических последствий, а комиссия, созванная ею в 1767 г., чтобы дать России новый свод законов заместо Уложения 1649 г., никакого свода не произвела. Но опыт этот не пропал даром. Напечатанный большим тиражом и широко распространенный «Наказ» ознакомил русскую элиту с элементарными политическими и социальными идеями Запада. Можно сказать, что он ознаменовал начало в России разговора о правительстве как об учреждении, подчиненном нравственным нормам. Неудачная Комиссия для сочинения проекта нового уложения впервые в русской истории предоставила представителям разных сословий возможность откровенно, публично и безбоязненно высказаться о заботах своих избирателей. Это было уже не «совещание правительства со своими собственными агентами», каким являлись соборы Московской Руси, это был общенациональный форум такого типа, который в следующий раз соберется лишь 138 лет спустя в качестве Первой Государственной Думы. То была и школа политики, и некоторые питомцы ее сыграли важную роль в формировании общественного мнения в позднейший период екатерининского правления. Умственный стимул, который «Наказ» и Комиссия уложения дали русской общественной жизни, имел куда более значительные последствия для дальнейшего хода русской истории, чем какой угодно свод законов.

Екатерина продолжала поощрять вызванное ею брожение и после роспуска Комиссии. На следующий, (1769) год она начала первое русское периодическое издание — «Всякую всячину», сатирический журнал, в который и сама пописывала под псевдонимом. У нее объявились подражатели, и вскоре немногочисленную читающую публику завалили сатирическими изданиями. Большая часть материалов в этих журналах представляла собою беззаботную развлекательную чепуху, однако иногда сатира обретала более серьезные формы и делалась орудием социальной критики. В екатерининское царствование появились также всяческие информационные издания, в том числе специализированные публикации для помещиков и детей. За первое десятилетие после воцарения Екатерины число печатаемых в России книжных названий выросло в пять раз. К концу ее царствования отношение императрицы к выпущенным ею на свободу силам сделалось более двойственным, и в 1790-х гг., напуганная Французской революцией, она взялась за подавление независимой мысли. Однако этот поздний поворот не должен затенять сделанного ею. Деятельность Екатерины имела далеко идущие последствия, затеяв в России широкое общественное движение, сочетавшее открытое высказывание мнений с общественной деятельностью, посредством чего русское общество наконец-то принялось отстаивать свое право на независимое существование. Всемогущее русское государство сумело создать даже свою противодействующую силу.

С самого своего зарождения русское общественное мнение разделилось на два отчетливых течения, от которых со временем отпочковалось множество направлений. Оба относились к тогдашней России критически, но по совершенно разным причинам. Одно можно охарактеризовать как консервативно-националистическое, а другое — как либеральнорадикальное.

Основоположником консервативно-националистического движения в России (и, кстати, ее первым бесспорным интеллигентом) явился Николай Иванович Новиков. В молодости он служил в гвардейском полку, посадившем Екатерину на трон, в чем ему изрядно повезло, ибо благодаря этому ему были обеспечены защита и фавор императрицы. Он участвовал в Комиссии уложения, работая со «средним сословием», каковое обстоятельство приобретает особое значение в свете нескрываемо «буржуазного» мировоззрения Новикова. В 1769 г. он откликнулся на журналистический вызов Екатерины и выпустил первый из трех сатирических журналов, «Трутень», за которым последовала череда серьезных изданий дидактического свойства.

В самом первом номере «Трутня» Новиков поставил вопрос, которому суждено было сделаться центром внимания всего интеллигентского движения в России. Признавшись, что быть на военной, приказной или придворной службе совсем не по его склонности, он спрашивал: «Что делать мне?», — и в пояснение прибавлял: «Без пользы в свете жить, тягчить лишь только землю». [Цит. в В. Боголюбов, И. И. Новиков и его время, М., 1916, стр. 38]. Для него вопрос решился обращением к публицистической и филантропической деятельности. Мировоззрение Новикова вполне укладывается в культурную традицию западноевропейской буржуазии, что тем более удивительно, поскольку он ни разу не был на Западе и, по собственному признанию, не владел иностранными языками. Во всех его писаниях главным объектом нападок является «порок», который он отождествлял с такими «аристократическими» свойствами, как праздность, страсть к показному, равнодушие к страданиям бедноты, безнравственность, карьеризм, льстивость, невежество и презрение к науке. «Добродетель» для него состояла в том же, в чем ее видели идеологи среднего класса от Леона Альберти до Бенджамина Франклина: в предприимчивости, скромности, правдивости, сострадании, неподкупности, прилежании. В своих сатирических изданиях Новиков бичевал во имя этих ценностей жизнь при дворе и в богатейших поместьях. Поначалу Екатерина игнорировала его критические стрелы, однако его бесконечные разговоры о темных сторонах русской жизни стали мало-помалу приводить ее в раздражение, и она завязала литературную полемику, с ним на страницах своего журнала. То, что Новиков клеймил как «порок», она предпочитала рассматривать как человеческую «слабость». В одной из их словесных баталий Екатерина заявила, что Новиков страдает от «горячки», и употребила выражения, предвосхитившие некоторые из наиболее яростных выпадов против интеллигенции следующего столетия:

Человек сначала зачинает чувствовать скуку и грусть, иногда от праздности, а иногда и от читания книг: зачнет жаловаться на все, что его окружает, а наконец и на всю вселенную. Как дойдет до сей степени, то уже болезнь возьмет все свою силу и верх над рассудком. Больной вздумает строить замки на воздухе, все люди не так делают, а само правительство, как бы радетельно ни старалось, ничем не угождает. Они одни по их мысли в состоянии подавать совет и все учреждать к лучшему. [Н. И Новиков, Избранные сочинения, М.-Л., 1951, стр. 59].

Новиков ответствовал в более осторожных выражениях, однако не отступил ни на йоту. Однажды он даже возымел достаточно дерзости, чтоб критиковать русский язык императрицы.

Этот неслыханный спор между государыней и подданным, немыслимый всего одним поколением прежде, показал, насколько стремительно расползается трещинка в вотчинной структуре. В царствование Елизаветы появление беллетристики как самостоятельного занятия составило важнейший конституционный сдвиг, а в правление Екатерины угодья вольной мысли уже вобрали в себя спорные политические вопросы. Знаменательно, что расхождения Новикова с императрицей не обернулись для него скверными последствиями. Екатерина продолжала, всячески содействовать ему, в том числе и деньгами. При помощи императрицы и состоятельных друзей он затеял в 1770-1780-х гг. программу просветительной и филантропической деятельности такого грандиозного масштаба, что здесь достанет места только лишь перечислить ее вершины. Его издательства, предназначенные доставить дворянским и купеческим семействам содержательную, а не просто развлекательную литературу, выпустили более девятисот названий. Через «Переводческую семинарию» он открыл русскому читателю доступ к множеству зарубежных сочинений религиозного и художественного свойства. Часть дохода от его журналистской и издательской деятельности шла на учрежденную им школу для сирот и нуждающихся детей, а также на бесплатную больницу. Во время голода он устраивал продовольственную помощь. Все это сочли бы добрым делом в любой стране мира, однако в России то было к тому же и политическое новшество революционного размаха. Новиков порвал с традицией, согласно которой государство, и лишь оно одно, имело право делать что-либо на благо «земли». От него и его соратников общество впервые узнало, что может само заботиться о своих нуждах.

И тем не менее, Новикова заносят в политические консерваторы из-за его решимости действовать «внутри системы», как сейчас выражаются. Он был масоном и последователем Сан-Мартина и верил, что все зло проистекает от людской порочности, а не от учреждений, под властью которых живут люди. Он безжалостно бичевал «порок» и ревностно пропагандировал полезные знания, потому что, по его убеждению, человечество можно улучшить лишь через улучшение человека. Он не подверг сомнению ни самодержавную форму правления, ни крепостничество. Такой упор на человека, а не на среду был всегда отличительным знаком консерватизма.

Первый русский либеральный радикал Александр Радищев был менее значительной фигурой, хотя благодаря неустанным и недурно финансируемым усилиям советских пропагандистов он более известен из этих двух деятелей. Слава его целиком зиждется на «Путешествии из Петербурга на Москву» (стр. #196), в котором, используя популярную тогда форму придуманных путевых заметок, он разоблачал наиболее неприглядные стороны русской провинциальной жизни. Написана книга ужасно, и если исходить из одних ее литературных достоинств, вряд ли вообще заслуживает упоминания. В ней царит такая идеологическая путаница, что критики и по сей день не сойдутся в том, какую же цель ставил себе автор: призыв к насильственным переменам или просто предупреждение, что если вовремя не провести реформы» то бунт неизбежен. В отличие от Новикова, мировоззрение которого коренилось в масонстве и англо-германском сентиментализме (к Вольтеру он относился с отвращением), Радищев многое почерпнул у французского просвещения, особенно у его крайнего материалистического крыла (Гельвеции и Гольбах). В одном из последних своих сочинений, законченном незадолго до самоубийства, он разбирает проблему бессмертия души и хотя решает этот вопрос в положительном смысле, отрицательные аргументы явно выписаны в этом труде с большим убеждением. Предвосхищая Кириллова у Достоевского, в своем последнем послании перед смертью он писал, что лишь тот сам себе хозяин, кто кончает жизнь самоубийством.

Носитель таких идей вряд ли мог принять старый режим или согласиться действовать в его рамках. Предложения его, как уже отмечалось, весьма расплывчаты, и все либералы и радикалы признают его своим предтечей из-за философской позиции и безусловного отрицания крепостничества. Инстинкт подсказал Пушкину, что Радищев был неумен (он даже называет «преступление» автора «Путешествия» «действом сумасшедшего» и характеризует его как «истинного представителя полупросвещения») [А. С. Пушкин, Полное собрание сочинений в десяти томах, т. VIII, М., 1949, стр. 354 и 360], и не случайно, вероятно, что фигура Евгения в «Медном всаднике» имеет такое сходство с Радищевым. [В. П. Семенников, Радищев. Очерки и исследования, М… Петроград, 1923, стр. 268-9].

И Новиков, и Радищев были арестованы в разгар паники, охватившей Петербург после начала Французской революции, и приговорены к пожизненной ссылке. После смерти Екатерины своевольный сын ее Павел I помиловал и освободил их.

Движение декабристов, о котором упоминалось выше, одной своей драматичностью, числом и знатностью своих участников не знало себе равных до возмущений, произведенных революционными социалистами в 1870-е гг. Тем не менее, сложно доказать, что это движение было русским в строгом смысле слова, поскольку его чаяния, идеалы и даже организационные формы пришли прямо из Западной Европы. Все это было заимствовано из опыта посленаполеоновской Франции и Германии, где многие русские дворяне провели по два-три года во время кампаний 1812–1813 гг. и последовавшей затем оккупации. О космополитизме молодых русских аристократов свидетельствует то обстоятельство, что они настолько прониклись политическим брожением эпохи Реставрации, что посчитали возможным пересадить на родную землю политические программы Бенджамина Констана, Дестюта де Траси или американскую конституцию. После неудачи заговора идеи эти растаяли в воздухе, и следующее поколение мыслящих россиян обратилось к совершенно иному источнику.

Этим источником был немецкий идеализм. Не то чтобы русские интеллектуалы разбирались в запутанных и подчас чересчур заумных доктринах идеалистической школы ибо мало кто из них имел необходимое для того философское образование, а некоторые (например, Белинский) не знали немецкого и вынуждены были полагаться на пересказы из вторых рук. Но, как всегда происходит в истории идей (в отличие от обычной истории или философии), наиболее важен не точный смысл чьих-то мыслей, а то, как их воспринимает публика. Русские интеллигенты 1820-1840-х гг. ухватились за теории Шеллинга и Гегеля с таким рвением потому, что вполне справедливо рассчитывали найти в них идеи, способные дать оправдание, своим чувствам и чаяниям. И они действительно почерпнули у этих философов только лишь то, что им требовалось.

В России, как и везде, главным последствием идеализма было мощное усиление творческой роли человеческого разума. Нечаянным результатом кантовской критики эмпирических теорий явилось то, что она превратила разум из простого восприемника чувственных впечатлений в активного участника процесса познания. Способ, которым мышление посредством присущих ему категорий воспринимает действительность, сам по себе является важнейшим атрибутом этой действительности. Выдвинув этот довод, идеалистическая школа, затмившая своим появлением эмпиризм, вложила оружие в руки всех тех, кто был заинтересован в признании человеческого разума высшей творческой силой, то есть, прежде всего, интеллигентов. Теперь можно стало утверждать, что идеи настолько же «реальны», насколько реальны физические факты, а то и реальнее их. «Мысль», которая в своем широком толковании включала чувства, восприятия и, превыше всего, творческие художественные импульсы, была поставлена в равное положение с «Природой». Все было взаимосвязано, ничто не было случайным, и разуму требовалось только разобраться, каким образом явления соотносятся с идеями. «Шеллингу обязан я моею теперешнею привычкою все малейшие явления, случаи, мне встречающиеся, родовать (так перевожу я французское слово generaliser, которого у нас по-русски до сих пор не было…)», — писал В. Ф. Одоевский, ведущий последователь Шеллинга 1820-х гг. [П. Н. Сакулин, Из истории русского идеализма; князь В. Ф. Одоевский, М., 1913. т. I, ч. I. стр. 132]. В конце 1830-х гг., когда мыслящие россияне сильно увлеклись Гегелем, это пристрастие приняло самые крайние формы. Вернувшись из ссылки, Александр Герцен нашел своих московских друзей в состоянии своего рода коллективного бреда:

Никто в те времена не отрекся бы от подобной фразы: «Конкресцирование абстрактных идей в сфере пластики представляет ту фазу самоищущего духа, в которой он, определяясь для себя, потенцируется из естественной имманентности в гармоническую сферу образного сознания в красоте…» Все в самом деле непосредственное, всякое простое чувство было возводимо в отвлеченные категории и возвращалось оттуда без капли живой крови, бледной алгебраической тенью… Человек, который шел гулять в Сокольники, шел для того, чтобы отдаваться пантеистическому чувству своего единства с космосом; и если ему попадался по дороге какой-нибудь солдат под хмельком или баба, вступавшая в разговор, философ не просто говорил с ними, но определял субстанцию народную в ее непосредственном и случайном явлении. Самая слеза, навертывавшаяся на веках, была строго отнесена к своему порядку к «гемюту» или к «трагическому в сердце»… [А. И. Герцен, Полное собрание сочинений и писем, Петербург, 1919, XIII, стр 12–13].

Вторым и лишь чуть менее важным обстоятельством было то, что идеализм внес в философию элемент динамизма. С его точки зрения, действительность в своем духовном и физическом аспекте переживает постоянную эволюцию, она «становится», а не просто «существует». Весь космос проходит через процесс развития, ведущий к определенному расплывчатому состоянию абсолютно свободного и рационального существования. Присутствующий во всех идеалистических доктринах историзм сделался с тех пор непременным состоянием всех «идеологий». Он вселял и продолжает вселять в интеллигенцию уверенность, что окружающая ее действительность, которую они в той или иной степени отвергают, в силу самой природы вещей имеет преходящий характер и являет собою ступень на пути к некоему высшему состоянию. Затем, он дает им основание утверждать, что если между их идеями и действительностью и имеется какое-то несоответствие, то это из-за того, что действительность, так сказать, все еще отстает от их идей. Неудача всегда кажется идеологам временной, тогда как успехи властей предержащих всегда представляются им иллюзорными.

Основной результат идеализма состоял в том, что он придал мыслящим россиянам уверенность в себе, которой у них прежде не было. Разум был увязан с природой; они вместе являлись частью неуклонно разворачивающегося исторического процесса, и в свете этой визионерской картины какой малостью казались правительства, экономика, армии и бюрократии. Князь Одоевский так описывает экзальтацию, испытанную им и его друзьями при первом знакомстве с этими пьянящими концепциями:

Каким-то торжеством, светлым радостным чувством исполнилась жизнь, когда указана была возможность объяснить явления природы теми же самыми законами, каким подчиняется дух человеческий в своем развитии, закрыть, по-видимому, навсегда пропасть, разделяющую два мира, и сделать из них единый сосуд для вмещения вечной идеи и вечного разума. С какою юношескою и благородной гордостью понималась тогда часть, предоставленная человеку в этой всемирной жизни! По свойству и праву мышления, он переносил видимую природу в самого себя, разбирал ее в недрах собственного сознания, словом становился ее центром, судьею и объяснителем. Природа была поглощена им и в нем же воскресала для нового, разумного и одухотворенного существования… Чем светлее отражался в нем самом вечный дух, всеобщая идея, тем полнее понимал он ее присутствие во всех других сферах жизни. На конце всего воззрения стояли нравственные обязанности, и одна из необходимых обязанностей — высвобождать в себе самом божественную часть мировой идеи от всего случайного, нечистого и ложного, для того, чтобы иметь право на блаженство действительного, разумного существования. [А. Н. Пыпин, Белинский, его жизнь и переписка, 2-е изд., СПб., 1908, стр. 88].

Конечно, не все мыслящие русские люди поддались такому экстатическому порыву. У идеализма имелись и более трезвые последователи, такие как, например, академические историки, помимо общей схемы развития человеческого общества взявшие у Гегеля совсем мало. Однако в царствовании Николая I идеализм был в какой-то степени непременной философией русской интеллигенции, и влияние его сохранялось на протяжении большей части второй половины XIX в., уже после того, как его основные догматы были опровергнуты и замещены материализмом.

Первое, «идеалистическое», поколение русской интеллигенции вышло почти целиком из дворянской среды, особенно из состоятельного мелкопоместного дворянства. Но преобладание дворян было исторической случайностью, вызванной тем обстоятельством, что в первой половине XIX в. лишь у них доставало досуга и средств на умственные занятия, особенно такого эзотерического свойства, которое требовал идеализм. Даже тогда, однако, к этой группе свободно могли присоединяться и мыслящие члены других сословий, и к числу их относились, среди прочих, Белинский и купеческий сын В. П. Боткин. После вступления на престол Александра II и с началом разложения сословной структуры страны ряды интеллигенции непрерывно пополнялись за счет недворянской молодежи. В 1860-х гг. большое значение придавали внезапному появлению новой мыслящей силы в лице разночинцев, не принадлежавших ни к одной из стандартных юридических категорий, таких как сыновья священников, не пошедшие по отцовским стопам (например, Николай Страхов и Николай Чернышевский), дети чиновников низших, ненаследственных рангов, и т. д. Медленное, но неуклонное распространение образования увеличивало число потенциальных инакомыслов. Как свидетельствует Таблица 2, до царствования Александра III процент простолюдинов в средней школе непрерывно рос за счет дворянства, и, поскольку из каждых десяти выпускников средней школы восемь-девять поступали потом в университет или иное высшее учебное заведение, очевидно, что с каждым годом состав студенчества постепенно начинал носить все более плебейский характер.

ТАБЛИЦА 2

Сословный состав учащихся русской средней школы в 1833–1885 гг.

(в процентах). [Л В. Камоско, «Изменения сословного состава учащихся средней и высшей, школы России (30-80-е годы XIX в.)». Вопросы истории. Э 10, 1970, стр 206].

Год Дворяне, чиновники Духовенство Податные сословия

1833 78,9 2,1 19,0

1843 78,7 1,7 19,6

1853 79,7 2,3 18,0

1863 72,3 2,8 24,9

1874 57,7 5,5 35,7

1885 49,1 5,0 43,8

Во второй половине XIX в. большого расцвета достигли свободные профессии, в дореформенной России практически неизвестные. Подсчитано, что между 1860 и 1900 гг. число лиц, получивших профессиональное образование, выросло от 20 до 85 тысяч. [В. Р Лейкина-Свирская, Интеллигенция в России во второй половине XIX века, М., 1971, стр. 70].

Так постепенно расширялся образованный класс, из которого пополнялись ряды интеллигенции, попутно приобретая новый характер: из малочисленной группы богатой молодежи с чуткой совестью и патриотическими устремлениями он превратился в широкий слой, состоявший из представителей всех сословий, для которых умственная работа являлась средством существования. В 1880-е гг. в России уже имелся многочисленный умственный пролетариат. Тем не менее, вплоть до конца старого режима тон задавали выходцы из старого служилого сословия: большинство властителей русских дум всегда происходило из числа состоятельных дворян и чиновников высшего ранга. Именно они формулировали идеологию недовольной интеллигентской массы.

Интеллигенции были нужны учреждения, которые свели бы вместе единомышленников, позволили бы им делиться мыслями и завязать дружеские отношения на основе общих убеждений. В XIX в. в России было пять таких учреждений.

Старейшим был салон. Богатые помещики жили открытым домом, особенно в своих просторных московских4 резиденциях, которые создавали идеальные условия для неформальных контактов между людьми, интересующимися общественными делами. Хотя посещавшая салоны знать была по большей части поглощена сплетнями, сватовством и картами, иные салоны привлекали людей более серьезных и даже приобретали некий идеологический оттенок. Например, разногласия, впоследствии расколовшие интеллигентов на западников и славянофилов, впервые прорезались в салонных беседах и лишь позднее нашли дорогу в печать.

Вторым был университет. Первый русский университет, Московский, был основан в 1775 г., но вряд ли оказал глубокое интеллектуальное воздействие на страну, хотя типография его и пригодилась Новикову в его издательских предприятиях. Преподавателями были по большей части иностранцы, читавшие по-немецки и по-латыни лекции плохо понимавшим их студентам, состоявшим из сыновей священников и прочих плебеев; дворяне не видели смысла посылать своих отпрысков в университет, тем более что годы учения не засчитывались в служебный стаж. Такое положение сохранялось до 1830-х гг., когда во главе Министерства народного просвещения стал С. С. Уваров. Националист-консерватор, но в то же время и видный знаток классической древности, Уваров полагал, что научные знания являются лучшим противоядием от витающих в стране крамольных идей. В бытность его министром высшее образование достигло в России замечательного расцвета. В 1830-х гг. пошла большая мода записывать в Московский университет сыновей аристократических фамилий. Правительство не желало способствовать созданию многочисленной безработной интеллигенции и поэтому намеренно держало число студентов на низком уровне; при Николае I число это оставалось постоянным и едва превышало три тысячи человек на всю империю. Правительство также сильно препятствовало приему простолюдинов в университеты. После смерти Николая I доступ в высшие учебные заведения облегчился. Было открыто множество профессиональных и технических учебных заведений: в 1893–1894 гг. в России было 52 высших учебных заведения с 25 тысячами студентов. Еще несколько тысяч человек посещали иностранные университеты. В ту эпоху, когда родительская власть строго охранялась законом и обычаем, университет представлял собою естественный рассадник оппозиционной деятельности. Именно здесь юноши со всех концов империи впервые оказывались в относительной свободе и в дружеской компании сверстников, в которой молодежь составляла абсолютное и главенствующее большинство. Здесь они слышали, как вслух высказывают их собственные потаенные огорчения и мечты. Пришедшие туда без сильных общественных убеждений вскоре втягивались в водоворот общественной деятельности, выступления против которой грозили остракизмом: как и теперь, университет был тогда одним из наиболее эффективных средств насаждения умственного конформизма. В начале 1860-х гг. русские университеты были охвачены волнениями, и с тех пор «студенческое движение» сделалось постоянным элементом русской жизни. Протесты, стачки, обструкции и даже акты насилия против нелюбимых преподавателей и администраторов влекли за собой массовые аресты, исключения и закрытие университетов. Последние полвека своего существования старый режим находился в состоянии перманентной войны со своим студенчеством.

На протяжении всего XIX в. весьма популярным центром интеллектуальной деятельности служил кружок. Он появился еще в эпоху салонов, когда образовалось несколько кружков для изучения Шеллинга, Гегеля и французских социалистов, и сохранился в эру господства университетов, когда салон уже перестал играть значительную роль в умственной жизни страны. Кружок являлся неофициальным собранием людей с общими умственными интересами, периодически встречавшихся для совместных занятий и дискуссий. Во времена суровых репрессий они неизбежно принимали тайный и крамольный характер.

Четвертым важнейшим учреждением русской интеллигенции, не уступавшим по своему значению университету, был толстый журнал. Издание этого сорта вошло в моду после ослабления цензуры в 1855 г. Состояло оно, как правило, из двух разделов — художественного и общественно-политического в самом широком смысле слова (политика в дозволяемых цензурой пределах, экономика, социология, наука и техника, и т. д.). Каждый журнал проводил определенную философско-политическую линию и рассчитывал на определенный читательский круг. Полемические споры между журналами, по цензурным соображениям облеченные в эзоповские формулировки, стали в России суррогатом открытой политической дискуссии. В 1850-х — начале 1860-х гг. ведущим радикальным органом был «Современник», а после его закрытия в 1866 г. — «Отечественные записки», за которыми последовало, в свою очередь, «Русское богатство». «Вестник Европы» был неизменным выразителем западнического, либерального общественного мнения; с 1907 г. он разделял эту роль с «Русской мыслью». Рупором консервативно-националистических взглядов был «Русский вестник», популярность которого в значительной мере объяснялась тем, что в нем печатали многие свои произведения Толстой, Достоевский и Тургенев. За этими ведущими органами общественной мысли следовали десятки менее известных изданий. [В царствование Николая I число политических, общественных и литературных журналов колебалось между 10 и 20. После 1855 г. число их стремительно возросло: в 1855 г — около 15. в 1860 г. — ок. 50, в 187.5 г. — ок. 70, в 1880 г. — ок. 110, и в 1885 г. — ок. 140 Энциклопедический словарь… Об-ва Брокгауз и Ефрон, СПб., 1889, XVIla, стр. 416–417]. Толстый журнал сыграл совершенно исключительную роль в развитии русского общественного мнения. Он разносил по всей огромной империи знания и идеи, которые в противном случае остались бы достоянием лишь двух столиц, и таким образом создавал объединяющие связи между людьми, живущими вдали друг от друга в провинциальных городках и в деревенских поместьях. Именно на этой основе в начале XX в. в России с такой быстротой появились политические партии. В течение года после прихода к власти Ленин закрыл все дореволюционные толстые журналы, поскольку его острое политическое чутье несомненно подсказывало ему, что они представляют большую угрозу для абсолютной власти. [В хрущевскую эпоху «Новый мир» сделал относительно успешную попытку возродить традицию толстого журнала как критика политического статус-кво. Со смещением в 1970 г. главного редактора журнала Александра Твардовского попытке этой было положен конец.].

И, наконец, были земства. Эти органы самоуправления появились в 1864 г., отчасти для того, чтобы заместить власть бывших крепостников, отчасти чтобы взять на себя функции, с которыми не справлялась провинциальная бюрократия, такие как начальное обучение, водопровод и канализация, содержание в порядке дорог и мостов, улучшение землепользования. У земств были кое-какие права налогообложения и полномочия использовать полученные средства для найма технических работников и специалистов, известных под названием «третьего элемента» и состоявших из учителей, врачей, инженеров, агрономов и статистиков. В 1900 г. их было около 47 тысяч. Политическую ориентацию этой группы можно определить как либерально-радикальную, или либерально-демократическую, то есть социалистическую, но антиреволюционную и антиэлитарную. Впоследствии «третий элемент» образует костяк либеральной кадетской партии, основанной в 1905 г., и в немалой степени обусловит ее общее умеренно левое направление. Выбранные на земские должности помещики куда больше склонялись вправо и настроены были, главным образом, консервативно-либерально; они недолюбливали бюрократию и выступали против всяких проявлений произвола, однако настороженно относились к созданию в России конституционной системы правления и особенно парламента, основанного на демократических выборах. В 1880-1890-х гг. у либералов и нереволюционных радикалов было модно поступать на земскую службу. Убежденные революционеры, с другой стороны, смотрели на такую деятельность с подозрением.

Общим для этих пяти учреждений было то, что они предоставляли обществу средства для борьбы с вездесущей бюрократией; по этой причине они делались основным объектом репрессий. В последние годы XIX в., когда монархия перешла в решительное контрнаступление против общества, на университеты, журналы и земства обрушились особенно чувствительные удары.

Первые разногласия в среде русской интеллигенции появились в конце 1830-х гг. и связаны были с исторической миссией России. Шеллинговская и гегелевская философия в общей форме поставили вопрос о том, какой вклад внесла каждая крупная страна в прогресс цивилизации. Немецкие мыслители имели обыкновение отрицать вклад, сделанным славянами, и низводить их в категорию «неисторических» рас. В ответ славяне выставили себя волной будущего. Первыми славянофильские идеи выдвинули поляки и чехи, непосредственно страдавшие от немцев. В России вопрос этот встал с особой остротой несколько позднее, после 1836 г., в связи с опубликованием сенсационной статьи Петра Чаадаева, бывшего виднейшей фигурой московского света. Чаадаев, находившийся под сильным влиянием католической мысли эпохи Реставрации и сам близко стоявший к переходу в католичество, утверждал, что из крупнейших стран лишь Россия не внесла никакого вклада в цивилизацию. И вообще Россия является страной без истории: «Мы живем одним настоящим в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мертвого застоя.» [Первое письмо о философии истории, в М. Гершензон, ред., Сочинения и письма П, Я. Чаадаева, т. II. М., 1914, стр. 111]. Россия являет собою нечто вроде болота истории, тихой заводи, в которой что-то иногда колыхнется, но настоящего движения нет. Так вышло из-за того, что христианство было почерпнуто из нечистого источника — из Византии, поэтому православие оказалось отрезанным от столбовой дороги духовности, ведущей из Рима. За такие идеи Чаадаева официально объявили умалишенным, и он отчасти повинился, но в конце жизни пессимизм его в отношении России возродился вновь:

Говоря о России, постоянно воображают, будто говорят о таком же государстве, как и другие; на самом деле это совсем не так. Россия — целый особый мир, покорный воле, произволению, фантазии одного человека, именуется ли он Петром или Иваном, не в том дело: во всех случаях одинаково это — олицетворение произвола. В противоположность всем законам человеческого общежития Россия шествует только в направлении своего собственного порабощения и порабощения всех соседних народов. И поэтому было бы полезно не только в интересах других народов, а и в ее собственных интересах — заставить ее перейти на новые пути. [П. Я. Чаадаев, «Неопубликованная статья». Звенья, т. III/IV, 1934, стр. 380].

Чаадаевское эссе 1836 г. всколыхнуло дискуссию, бушевавшую два десятилетия и расколовшую русскую интеллигенцию надвое. Один лагерь славянофильский — породил наиболее плодотворное течение русской общественной мысли. Он создал первую идеологию русского национализма (в отличие от ксенофобии), и сделал это путем заимствования идей в Западной Европе, чтобы с их помощью возвысить Россию на западноевропейский счет. Его будущие теоретики вышли из рядов среднего дворянского слоя, сохранившего тесную связь с землей. Идеи их получили первоначальную разработку в ходе дискуссий, которые велись в московских салонах в конце 1830-х-1840-х гг. В 1850-х гг., когда влияние их достигло своей наивысшей точки, славянофилы образовали партию вокруг журнала «Московитянин». Хотя они декларировали полное отсутствие интереса к политике, им постоянно доставалось от властей, подозрительно относившихся к любой идеологии — даже к такой, которая отдавала предпочтение абсолютизму. Согласно теории славянофилов, все важнейшие различия между Россией и Западом в конечном итоге коренятся в религии. Западные церкви с самого своего зарождения подпали под влияние античных культур и переняли у них отраву рационализма и суетности. Православие же сохранило верность истинным христианским идеалам. Оно является подлинно соборной церковью, черпающей силы из коллективной веры и мудрости паствы. Соборность представляет собою наиболее типическую черту русского национального характера и составляет основу всех русских учреждений. На Западе же, напротив, основы организованной жизни имеют индивидуалистическую и легалистическую природу. Благодаря православию россиянам удалось сохранить «цельную» личность, в которой слияние веры и логики порождает более высокий тип знания, названный Хомяковым «живым знанием».

Погрязшая в рационализме западная цивилизация изолировала человека от общества себе подобных: следуя велениям своего разума, западный человек замыкается в своем собственном мирке. Если употребить слово, которое Гегель сделал популярным, он «отчужден». В России же, напротив, каждый человек (кроме людей европеизировавшихся) сливается с обществом и ощущает себя единым с ним. Мыслящим русским людям, получившим западное образование, надо вернуться к обществу, к крестьянству. По мнению славянофилов, стихийно сложившаяся общественная организация, типичным примером которой служат сельская община и артель, является вполне естественной формой для выражения социальных инстинктов русского человека. Легализм и частная собственность чужды русскому духу.

Из этих посылок вытекала своеобразная анархо-консервативная политическая философия. С точки зрения славянофилов, в России традиционно проводится резкое разграничение между властью и землей. Земля доверяет государству управление высокой политикой и не связывает его никакими юридическими ограничениями. Самое большее она просит, чтоб ее выслушали перед тем, как принимать важные решения. Взамен государство не стесняет права общества жить по своему. Это взаимоуважение между государством и обществом, не скованное какими-либо формальностями, и есть истинная русская конституция. Традицию эту нарушил Петр, и начиная с его царствования Россия следовала путем, абсолютно чуждым ее природе. Создав в Петербурге бюрократическую машину, Петр поломал связи между монархией и народом. Хуже того, он покусился на народные обычаи, привычки и веру. Весь петербургский период русской истории есть одно чудовищное недоразумение. Стране следует вернуться к своему наследию. Не нужно ни конституции, ни парламента, ни к чему и назойливая, беззаконная бюрократия. «Землю» надобно возвратить народу, имеющему право на любые вольности, кроме политических. Крепостное право должно быть отменено.

Точка зрения славянофилов не имела ничего общего с историческими фактами и недолго способна была выдерживать огонь научной критики. Однако данные о развитии русского государства и общества, очерченные на предшествующих страницах, были неизвестны в середине XIX в., когда была сформулирована теория славянофильства, поскольку эти данные являются главным образом продуктом научных изысканий, проведенных за последнее столетие. По всей видимости, славянофильское мировоззрение было меньше обязано собственной русской традиции, чем тогдашнему движению «Молодая Англия». Славянофилы были большими англоманами (Франция и Германия, напротив, были им не по душе) и хотели бы, чтобы в России была такая же неписаная конституция, при которой отношения между монархией и народом регулируются не писаным законом, а обычаем, когда монархия (в идеале) является союзницей трудящихся классов, когда бюрократия малочисленна и слаба, и когда в силу естественного порядка вещей государство не стесняет права общества заниматься своими делами. Разумеется, они почти ничего не знали об исторических предпосылках компромиссного викторианского устройства или о той роли, какую играют в нем столь ненавистные им законоправие, частная собственность и узаконенное противоборство между правителями и управляемыми. Такое карикатурно идеализированное представление о прошлом позволяло славянофилам утверждать, что Россия является страной будущего, и что ей суждено разрешить проблемы, отравляющие жизнь человечества. Ее лепта будет заключаться в распространении добровольных обществ, созданных в духе братской любви, и в постройке политической системы, основанной на доверии между властью и народом. Таким образом русские люди навсегда избавятся от бушующих в мире политических и классовых конфликтов.

Историки, любящие симметрию, создали зеркальное отражение славянофилов, партию, которую они окрестили западниками — однако трудно обнаружить какое-либо единство среди противников славянофильских построений, за исключением единства отрицательного свойства. Западники отвергали взгляды славянофилов на Россию и на Запад как смесь невежества и утопизма. Там, где славянофилы усматривали глубокое религиозное чувство, они видели предрассудки, граничащие с безверием (см. письмо Белинского к Гоголю, цит. выше, стр. #212). Историкам из числа противников славянофильства не стоило большого труда разгромить одно за другим излюбленные славянофильские убеждения: они смогли продемонстрировать, что передельческая община не имеет древнего, стихийного, «народного» происхождения, но есть институт, созданный государством для удобства податного обложения; что у любого из «революционных» нововведений Петра имелись предшественники в Московской Руси; что так называемого взаимопонимания между государством и обществом сроду не существовало, и что русское государство всегда ломало кости обществу своим необъятным весом. Они не отрицали, что Россия отлична от Запада, однако относили это отличие за счет не ее своеобразия, а ее отсталости. Они не видели в России практически ничего, достойного сохранения, а та малость, которую следовало бы сохранить, была создана государством и особенно Петром Первым.

Помимо своего отрицания славянофильской идеализации западники не имели общей идеологии. Одни из них были либералами, другие — радикалами, даже крайними радикалами. Однако радикализм их претерпевал изменения. На Белинского, к примеру, под конец жизни вдруг снизошло озарение, что России нужен не социализм, а буржуазия, а Герцен, бывший всю жизнь красноречивым проповедником кардинальных перемен, в одном из последних своих сочинений («Письма к старому товарищу») выступил с отрицанием революции. В связи с этим будет, возможно, лучше называть движение западников «критическим движением», поскольку его характернейшей чертой было в высшей степени критическое отношение к прошлому и настоящему России. Помимо истории, его главным поприщем была литературная критика. Белинский, бывший самым последовательным западником своего поколения, превратил рецензию и очерк в мощное орудие общественного анализа. Он использовал свое значительное влияние для опровержения всякой идеализации русской действительности и пропаганды литературной школы, которую считал реалистической. Именно благодаря ему русский писатель впервые осознал свою общественную роль.

В царствование Александра II в русском общественном мнении произошел резкий раскол. Идеалистическое поколение все еще в основном занималось вопросом «кто мы?». А пришедшее после 1855 г. новое поколение «позитивистов», или «реалистов», задалось вопросом более прагматическим, сформулированным впервые Новиковым: «что делать нам?». В процессе ответа на этот вопрос интеллигенция размежевалась на два крыла — консервативное и радикальное, между которыми притулились немногочисленные сторонники либерального подхода. В отличие от предшествующей эпохи, когда идеологические противники продолжали видеться в свете и соблюдать правила обыденной учтивости, в царствование Александра конфликт идей был перенесен на личности и нередко приводил к ярой вражде.

Поводом для этой перемены явились проведенные новым государем Великие Реформы, большая часть которых уже упоминалась на этих страницах. Они состояли из освобождения крепостных, за которым последовало учреждение земств и городских дум, реформа судебной системы (которая будет затронута в следующей главе) и введение обязательной воинской повинности. Это была наиболее грандиозная попытка в истории России привлечь обществом активному участию в жизни страны, хотя и без предоставления ему возможности играть роль в делах политических.

Реформы произвели огромное возбуждение в обществе, особенно среди молодежи, внезапно получившей такие возможности для приложения своих общественных сил, каких прежде не было и в помине. Она могла теперь вступать на такие поприща, как юриспруденция, медицина и журналистика, могла работать в земствах и в городских думах, могла делать карьеру на военной службе, ибо простолюдинам открылась дорога в ряды офицерства, и, превыше всего, могла установить связь с освобожденным, крестьянином и помочь ему подняться до уровня гражданина. Конец пятидесятых — начало шестидесятых годов были временем редкостного единодушия, когда левые правые и центр объединили усилия, чтобы помочь правительству провести программу грандиозных реформ. Первая брешь в этом едином фронте образовалась и начале 1861 г., когда были опубликованы условия, на которых освобождались крестьяне. Левое крыло, возглавляемое Чернышевским и его «Современником», было разочаровано тем, что крестьянин получил лишь половину обрабатываемой им земли, да еще должен был за нее расплачиваться, и объявило всю затею с освобождением бессовестным надувательством. Студенческие волнения в начале 1860-х гг. вкупе с польским восстанием 1863 г. и прокатившейся в то же время волной таинственных поджогов в Петербурге убедили многих консерваторов и либералов в наличии некоего заговора. «Русский вестник», бывший до сего времени органом умеренных кругов, теперь резко подался вправо и начал нападать на левых с патриотических позиций. Ряды самих радикалов раскололись еще дальше. «Современник» обрушился с яростными персональными нападками на интеллигентов старшего поколения, обвиняя их в инертности и отсутствии серьезных убеждений. Герцен ответил ему на страницах своего лондонского «Колокола», где обвинил младшее поколение в хронической желчности. Тогда Чичерин обрушился на Герцена за его революционные наклонности, а Чернышевский обозвал Герцена «скелетом мамонта». К 1865 г. русское общественное мнение пребывало в состоянии глубокого раскола. Но главная дискуссия представляла собою диалог между радикалами и консерваторами, которые не могли договориться ни о чем, кроме своей общей неприязни к рассудительным прагматическим деятелям центра. 1860-е и 1870-е гг. были Золотым Веком русской мысли, ибо в тот период были высказаны и обсуждены все основные темы, с тех пор занимающие интеллигенцию.

Новый радикализм развился на основе «научной», или «позитивистской», философии, начавшей проникать в Россию с Запада в завершающие годы николаевского царствования, но окончательно полонившей радикальное левое крыло лишь при новом государе. Замечательные свершения химии и биологии в 1840-х гг., особенно открытие закона сохранения энергии и клеточного строения живых организмов, вызвали появление в Западной Европе антиидеалистического течения, исповедующего грубые формы философского материализма. В писаниях Бюхнера и Молешотта, которые русская молодежь воспринимала как откровение, говорилось о том, что космос состоит из одной материи, что все в ней происходящее может быть сведено к элементарным химическим и физическим процессам, и что в таком космосе нет места для Бога, души, идеалов и прочих метафизических субстанций. Фейербах объяснил, что сама идея Бога суть отражение человеческих устремлений, а его последователи применили это психологическое объяснение к деньгам, государству и другим институтам. В предисловии к своей «Истории цивилизации в Англии», пользовавшейся в России бешеным успехом, Бокль обещал, что статистическая наука позволит заранее предсказать с математической точностью все проявления общественного поведения. Идеи эти, подкрепленные, казалось, авторитетом естественных наук, создавали впечатление, что наконец-то найден ключ к пониманию человека и общества. Воздействие их нигде не было так сильно, как в России, в которой отсутствие гуманистической традиции и светского богословия сделали интеллигенцию особенно падкой на детерминистские трактовки.

Теперь левая молодежь с презрением отвергала идеалистическую философию, приводившую в такой восторг старших; то есть по меньшей мере отвергала ее сознательно, ибо подсознательно сохраняла немалый заряд личного идеализма и веру в исторический прогресс, которую, строго говоря, невозможно обосновать с эмпирических позиций. Тургенев изобразил этот конфликт поколений в «Отцах и детях», и прототипы его героев тотчас же признали это изображение вполне точным. Молодые «нигилисты» рассматривали окружающий мир как пережиток иной, более ранней стадии человеческого развития, подходящей теперь к своему концу. Человечество стояло на пороге стадии «позитивизма», на которой можно будет правильно понять все явления природы и общества и благодаря этому подчинить их научному управлению. Первоочередная задача состояла в сокрушении остатков старого порядка, частью которого как доктрина метафизическая был и идеализм. Кумир радикальной молодежи начала 1860-х гг. Дмитрий Писарев призывал своих последователей крушить направо и налево, лупить по учреждениям и обычаям в предположении, что если какие из них рухнут, то их и сохранять не стоило. Таким «нигилизмом» двигало не полное отсутствие каких-либо ценностей, как будут впоследствии доказывать консервативные критики, а убеждение, что настоящее уже уходит в прошлое, и разрушение посему можно считать делом созидательным.

С психологической точки зрения, самой выпуклой чертой нового поколения радикалов была его склонность сводить весь опыт к какому-то одному принципу. Сердце его не лежало к сложностям, тонкостям, оговоркам. Отрицание простейшей истины или попытки усложнить ее оговорками оно воспринимало как предлог для ничегонеделанья, как симптом обломовщины. У каждого радикала этой эпохи имелась формула, воплощение которой непременно должно было самым коренным образом изменить судьбу человечества. Представление Чернышевского о земном рае смахивало на олеографии профетических сочинений, которые он, наверное, читывал в дни своих семинарских штудий; на самом деле, все очень просто, стоит лишь людям познать истину, а истина состоит в том, что существует лишь материя, и ничегошеньки кроме нее. [В умении свести все к одной истине русское правое крыло не отставало от левого. Как писал Достоевский в конце «Сна смешного человека»: «А между тем так это просто: в один бы день, в один бы час — все бы сразу устроилось! Главное — люби других, как себя, вот что главное, и это все, больше ровно ничего не надо: тотчас найдешь, как устроиться».]. Чернышевский и его союзники отмахивались от вполне разумных возражений против философии материализма как от нестоящих внимания. Нечего и говорить, что неокантианская критика механистической науки, на которой зиждется материализм, так и не дошла до русских радикалов, хотя они чутко прислушивались к тому, что происходило в немецкой философии. Перед своей смертью в 1889 г. Чернышевский все еще преданно цеплялся за Фейербаха и прочих кумиров своей юности, от которой его отделяло полвека, пребывая в блаженном неведении относительно смятения, произведенного в области естественных наук последними открытиями. Он отрицал даже Дарвина. Такое избирательное отношение к науке было весьма характерно для левых радикалов, прикрывавшихся ее авторитетом, но совершенно не имевших привычки к свободному и критическому изучению предмета, без которой нет подлинного научного мышления.

Радикалы 1860-х гг. хотели создать нового человека. Он должен был быть совершенно практичен, свободен от предвзятых религиозных и философских мнений; будучи «разумным эгоистом», он в то же время был бы беззаветно преданным слугой общества и борцом за справедливую жизнь. Радикальные интеллигенты ни разу не задумались над очевидным противоречием между эмпиризмом, доказывавшим, что всякое знание происходит из наблюдения за вещами и явлениями, и этическим идеализмом, не имеющим эквивалента в материальном мире. Владимир Соловьев как-то выразил это их затруднение в форме псевдосиллогизма: «Человек произошел от обезьяны, следовательно, мы должны любить друг друга». В эмоциональном плане некоторые из радикальных публицистов ближе подошли к христианскому идеализму, чем к твердолобому прагматизму, которым они на словах так восхищались. Рахметов в «Что делать?» Чернышевского являет собою фигуру, прямо вышедшую из житийной православной литературы; аскетизм его достигает такой степени, что он делает себе ложе, утыканное гвоздями. Другие персонажи романа (оказавшего большое влияние на молодого Ленина) напоминают первых христиан тем, что тоже порывают со своими развращенными, бездуховными семьями и вступают в братский круг отринувших соблазны денег и наслаждений. У героев книги бывают увлечения, но никак уж не любовь, а о сексе и говорить нечего. Но это бессодержательная религиозность, один пыл и никакого сострадания. Соловьев, раздраженный утверждениями о том, что социалистические идеалы — де тождественны христианским, однажды напомнил своим читателям, что если христианство велит человеку раздать свое имущество, то социализм велит ему экспроприировать имущество других.

Кучка радикалов прекрасно понимала свое бессилие по сравнению с мощью самодержавного государства. Однако они и не собирались тягаться с ним на политическом поприще. Будучи анархистами, они не интересовались государством как таковым, рассматривая его просто как один из многих побочных продуктов определенных форм мышления и основанных на них отношений между людьми. Их наступление на статус-кво было направлено в первую очередь против мнений, и оружием их были идеи, в мире которых, по мысли радикалов, у них было явное преимущество перед истэблишментом. Постольку, поскольку (согласно Конту) прогресс человечества выражается в неуклонном расширении интеллектуальных горизонтов, — от религиозно-магических воззрений к философски-метафизическим и от них к эмпирикопозитивистским, — распространение высшей, позитивистско-материалистической формы мышления само по себе является мощнейшим катализатором перемен. Перед ним не устоит ничто, ибо оно подрывает самые устои системы. Сила идей разрушит государства, церкви, экономические системы и общественные институты. Парадоксально, но торжество материализма будет обеспечено действием идей.

Отсюда вытекает, что интеллигенции суждено сыграть судьбоносную роль. Определенная левыми публицистами в узком смысле, то есть как общественный слой, исповедующий позитивистско-материалистические взгляды, интеллигенция являла собою острие исторического клина, позади которого следовали массы. Один из главнейших догматов всех радикальных течений того времени заключался в том, что интеллигенция является основной движущей силой общественного прогресса. Социал-демократы, которые приобрели популярность только в 1890-х гг., первыми отказались от этого положения и выдвинули на первый план безличные экономические силы. Однако важно отметить, что большевизм, бывший единственным порождением русской социал-демократии, в конце концов добившимся успеха, счел необходимым отказаться от опоры на безличные экономические силы, которые как-то тянули в сторону от революции, и вернуться к традиционному акценту на интеллигенцию. Согласно ленинской теории, революцию могут сделать только кадры профессиональных революционеров, иными словами, никто иной, как интеллигенция, поскольку мало кто из рабочих и крестьян мог целиком посвятить себя революционной работе.

Между 1860-ми и 1880-ми гг. движение радикалов, или, как их тогда называли, «социалистов-революционеров», претерпевало безостановочную эволюцию в результате приводившей его в большое расстройство неспособности достичь хотя бы одной из своих целей. Перемены затрагивали лишь тактику. Сама цель (упразднение государства и всех связанных с ним учреждений) оставалась прежней, и точно так же сохранялась вера в позитивистскоматериалистические принципы, но каждые несколько лет, с новыми наборами в университеты, разрабатывалась новая тактика борьбы. В начале 1860-х гг. считали, что достаточно самого факта разрыва с умирающим миром; остальное произойдет само собой. Писарев призывал своих последователей бросить все другие занятия и интересы и сосредоточиться на изучении естественных наук. Чернышевский звал рвать с семьей и вступать в трудовые коммуны. Однако складывалось впечатление, что методы эти никуда не ведут, и около 1870 г. радикальная молодежь стала проявлять все больший интерес к недавно освобожденному крестьянину. Ведущие теоретические светила этого периода, Михаил Бакунин и Петр Лавров, призывали молодежь бросать университеты и отправляться в деревню. Бакунину хотелось, чтобы молодежь несла туда знамя немедленного бунта. Он считал, что мужик является прирожденным анархистом, и чтобы разжечь пожар в деревне, достаточно лишь искры. Искру эту в виде революционной агитации должна занести интеллигенция. Лавров предпочитал более постепенный подход. Чтобы сделаться революционером, русский крестьянин должен подвергнуться пропаганде, которая откроет ему глаза на несправедливости в указе об освобождении, на причины его экономических бедствий и на сговор между богатеями, государством и церковью. Весной 1874 г. несколько тысяч молодых людей, вдохновленных этими идеями, бросили ученье и отправились в народ. Здесь их ожидало разочарование. Мужик, знакомый им в основном по художественной литературе и полемическим трактатам, не желал иметь дела с явившимися его спасать студентами-идеалистами. Подозревая низменные мотивы (с которыми он единственно был знаком из своего опыта), он либо игнорировал их, либо передавал их уряднику. Однако худшее разочарование было связано не с враждебностью мужика, которую можно было списать за счет его темноты, а с его нравственными устоями. Радикальная молодежь с презрением относилась к собственности, особенно та часть ее, которая происходила из состоятельных семей; тяга к обогащению ассоциировалась для нее с отвергнутыми ею родителями. Посему она идеализировала сельскую общину и артель. Мужик же, перебивавшийся с хлеба на воду, смотрел на вещи совсем иначе. Он отчаянно стремился разжиться собственностью и не отличался особой разборчивостью в методах ее приобретения. По его представлениям, новый общественный строй должен был быть устроен так, чтобы он мог занять место помещика-эксплуататора. Интеллигенты могли предаваться разговорам о бескорыстном братстве, находясь на иждивении у родителей или у правительства (дававшего им стипендии) и поэтому не имея нужды конкурировать друг с другом. Мужик же вечно боролся за скудные ресурсы и оттого смотрел на конфликт (в том числе с применением силы и обмана) как на вполне нормальное явление. [Быть может, здесь будет уместно заметить, что случившаяся в октябре 1917 г. революция смела старую европеизированную верхушку и привела к власти новую элиту, с деревенскими корнями и соответствующей психологией. Вот одна из необъясненных тайн русской истории: почему радикальная интеллигенция, немало узнавшая о крестьянской психологии, тем не менее ожидала, что крестьяне сделаются бескорыстными социалистами?].

Эти разочарования привели к расколу радикального движения на враждующие фракции. Одна группа, получившая имя народников, решила, что интеллигенции негоже навязывать массам свои идеалы. Трудящиеся всегда правы. Интеллигент должен поселиться в деревне и учиться у крестьян, а не поучать их. Другая группа была убеждена, что такой подход означает отказ от революции, и стала склоняться к терроризму (см. ниже, стр. #388). Третья приобрела интерес к западной социал-демократии и, заключив, что пока капитализм не сделал своего дела, никакие социальные революции в России невозможны, приготовилась к долгому и терпеливому ожиданию.

Число активных радикалов в России всегда было совсем невелико. Статистика политических репрессий, составленная полицией, которая никак не истолковывала сомнений в пользу подозреваемых, показывает, что активисты составляли ничтожно малый процент населения страны (см. ниже, стр. #411). Опасными их делало поведение широкой публики в разгорающемся конфликте между левыми радикалами и властями. В борьбе с радикальными выступлениями императорское правительство неизменно проявляло излишнее усердие, проводя массовые аресты там, где хватило бы самых умеренных мер, и прибегая к ссылке там, где достаточным наказанием был бы арест и кратковременное задержание. Посредством всевозможных полицейско-бюрократических ухищрений, подробно очерченных в следующей главе, правительство все больше ограничивало гражданские права всех жителей России, отталкивая этим от себя законопослушных граждан, которые в противном случае не захотели бы иметь с оппозицией ничего общего. Радикалы быстро сообразили, насколько им на руку чрезмерное правительственное рвение, и разработали хитроумную тактику «провокации», то есть искусственного вызова полицейских жестокостей как средства привлечения к себе и к своему делу общественных симпатий. Результатом этого явилось постепенное полевение общественного мнения. Средний либерал ума не мог приложить, как вести себя в разгорающемся общественном конфликте. Он не одобрял насилия, но в то же время видел, что и власти не желают оставаться в рамках закона; выбор его лежал не между законопорядком и насилием, а между двумя видами насилия — насилием, осуществляемым всемогущим (на первый взгляд) государством, и насилием заблуждающейся, но (на первый взгляд) идеалистической и жертвенной молодежи, борющейся за то, в чем она видит общественное благо. Поставленный перед таким выбором либерал чаще всего отдавал предпочтение радикализму. Дилемма такого рода ясно отражена в сочинениях Тургенева, бывшего в этом отношении типическим западником и либералом. Но полностью не мог уйти от нее даже такой архиконсерватор, как Достоевский. Хотя он в лучшем случае называл радикализм бесовщиной, Достоевский как-то признался другу, что если б он услышал разговор гипотетических террористов о бомбе, подложенной в Зимнем Дворце, он не смог бы донести на них в полицию из-за боязни «прослыть доносчиком» и быть обвиненным либералами в «сообщничестве». [Дневник А. С. Суворина, М.-Петроград, 1923, стр. 15–16].

Колеблющееся, нерешительное, часто терзаемое противоречиями пополнение из рядов политического центра было для радикалов важнейшим приобретением. Техника умышленного подталкивания правительства на крайне правые позиции, в сторону насильственных эксцессов, впервые разработанная русскими радикалами конца XIX в., с тех пор является мощнейшим оружием радикального арсенала. Она парализует либеральный центр, побуждает его объединиться с левыми в борьбе с занимающим все более крайние позиции правым крылом и так в конечном итоге обеспечивает самоуничтожение либерализма.

Консервативное движение в России при Александре II и Александре III появилось как реакция на радикализм и в ходе борьбы с ним переняло многие его качества. Оно было движением «правого радикализма», отличающегося презрительным отношением к либерализму и склонностью к бескомпромиссным позициям в духе «все или ничего». [Мои взгляды на русский консерватизм излагаются более подробно в докладе, прочитанном на XIII Международном Историческом Конгрессе. Russian Conservatism in the Second Half of the Nineteenth Century (Москва, 1970)]. Движение это пошло с критики «нигилизма», внезапное появление которого вызвало в русском обществе большое замешательство. Что это за тип, который отвергает все, чем дорожат другие, демонстративно пренебрегает всеми условностями, и откуда он взялся? В этом заключался центральный вопрос консервативного направления в императорской России. Схватка в большой степени шла по поводу будущего русского национального типа, и «новому человеку» радикалов противопоставлялась не менее идеализированная модель человека, так сказать, «почвенного».

Недуг, породивший «нигилизм» (этот термин обозначал отрицание всех ценностей), диагностировался как отрыв теории и теоретиков от реальной жизни. Консерваторы недоверчиво относились ко всяким абстракциям и тяготели к философскому номинализму; когда их вынуждали к генерализациям, они предпочитали языку механики термины биологии. В качестве образцового интеллекта они превозносили хомяковское «живое знание». В отрыве от опыта интеллект впадает во всяческие заблуждения, в том числе убеждение, что способен полностью изменить природу и человека. Эта претензия в адрес радикалов сильно походила на обвинения, выдвинутые столетием раньше против Новикова Екатериной II, хотя сам Новиков, разумеется, никаким таким заблуждениям подвержен не был. Согласно доводам консервативных теоретиков, оторванность мысли от жизни приобрела в России трагические масштабы по вине педагогических методов, принятых после Петра. Образование западное, а национальная культура, все еще сохраняемая в первозданном виде среди простого народа, — славянская и православная. Из-за своего образования высший класс России, из которого вышел «нигилизм», оторван от родной почвы и обречен на духовное бесплодие, естественным проявлением которого служит манера все отрицать. Как писал Иван Аксаков, «вне народной почвы нет основы, вне народного нет ничего реального, жизненного, и всякая мысль благая, всякое учреждение, не связанное корнями с исторической почвой народной, или не выросшее из нее органически, не дает плода и обращается в ветошь». [Иван Аксаков, Сочинения. 2-е изд., СПб., 1891, II. стр. 3–4]. А редактор «Русского вестника» Михаил Катков давал «нигилизму» героя «Отцов и детей» такой диагноз:

Человека в отдельности нет; человек везде есть часть какой-нибудь живой связи, какой-нибудь общественной организации…Человек, взятый отдельно от среды, есть не более как фикция или отвлеченность. Его нравственная и умственная организация, или говоря вообще, его понятия только тогда действительны в нем, когда он преднаходит их как организующие силы среды, в которой привелось ему жить и мыслить. [Русский вестник, т. 40, июль 1862, стр. 411].

Радикалы тоже подчеркивали коллективистскую природу человека, однако в их глазах коллектив свободно складывался людьми, порвавшими со средой, в которую поместила их прихоть рождения, тогда как для консерваторов он был реальной, исторически сложившейся средой, и ничем больше. Достоевский вообще провел прямую связь между западным образованием и жаждой убийства. Он назвал безобидного профессора средневековой истории, видного западника Т. Грановского, как и Белинского» «отцами» Нечаева — анархиста, организовавшего убийство невинного юного студента: история эта послужила сюжетом для «Бесов». [Ф. М. Достоевский, Письма, т. III, М.-Л., 1934, стр. 50]. В «Братьях Карамазовых» рационалист-западник Иван является главным виновником отцеубийства.

Первостепенным долгом интеллигенции является обретение утерянной почвы; ей надо идти в народ, но не в том буквальном смысле, в каком за это ратовали Бакунин с Лавровым, а в духовном, как призывают славянофилы. Она должна погрузиться в народную толщу и стремиться к растворению в ней. Интеллигенция есть отрава в теле России, и единственным противоядием от нее является «народность».

По мере обострения борьбы между радикалами и властью политическая философия консерватизма претерпела значительные изменения. В принципе, консерваторы, подобно славянофилам, хотели способа правления без парламентарной демократии или бюрократического централизма, правления в духе мифического древнего строя Московской Руси. Суть дела не в учреждениях, а в человеке. Консерваторы полностью отвергали точку зрения Базарова, служившего воплощением «нигилизма» в «Отцах и детях», о том, что «при правильном устройстве общества, совершенно будет равно, глуп ли человек или умен, зол или добр». Без добротного материала «правильно устроенного общества» быть не может; и, в любом случае, есть пределы усовершенствования любого общества, поскольку человек по природе своей развращен и порочен. Достоевский, чей пессимизм был глубже, чем у большинства русских консерваторов, смотрел на человека как на прирожденного убийцу, инстинкты которого обуздываются в основном страхом божественного возмездия после смерти. Если человек утратит веру в бессмертие души, удержать его кровожадные инстинкты будет нечем. Отсюда вывод о необходимости сильной власти.

По мере обострения конфликта между левыми и режимом большинство консерваторов безоговорочно поддерживали режим, что само по себе вело к исключению их из рядов интеллигенции. Постепенно крепчали их ксенофобия и антисемитизм. В Победоносцеве, незримой руке за троном Александра III, консерватизм обрел своего Великого Инквизитора.

«Венера Милосская, пожалуй, несомненнее римского права или принципов 89-го года». [И. С. Тургенев, Полное собрание сочинений и писем; Сочинения, т. IX, М.-Л., 1965, стр. 119]. С первого взгляда эта тургеневская фраза производит странное впечатление. Однако смысл ее прояснится, если рассматривать ее в контексте судьбоносного спора, завязавшегося в России между радикальной интеллигенцией и писателями и художниками.

Литература была первым поприщем в России, порвавшим узы вотчинного раболепства. Со временем за нею последовали и другие области духовной деятельности: изобразительное искусство, гуманитарные и естественные науки. Можно сказать, что к середине XIX в. «культура» и преследование материального интереса были единственными сферами, в которых режим позволял своим подданным подвизаться более или менее нестесненно. Однако, поскольку, как отмечалось в начале этой главы, преследование материального интереса шло в России рука об руку с полным политическим подобострастием, возможную базу для оппозиции составляла одна культура. Естественно поэтому, что она постепенно все больше политизировалась. Можно категорически утверждать, что при старом режиме ни один великий русский писатель, художник или ученый не поставил свое творчество на службу политике. Немногие, кто так сделал, были посредственностями. Между политикой, которая требует дисциплины, и творчеством, нуждающимся в свободе, есть коренная несовместимость, ибо из них получаются в лучшем случае плохие союзники, но чаще всего — смертельные враги. В России, однако, вышло так, что люди творчества испытывали чудовищное давление со стороны стоявшей слева от центра интеллигенции, требовавшей, чтобы они предоставили себя и свои произведения в распоряжение общества. От поэтов требовали писать романы, а от романистов — разоблачения социальных язв. Художников просили своим искусством дать всем, а особенно неграмотному люду, зримое изображение страданий, испытываемых массами. Ученых призывали заняться проблемами, имеющими неотложное социальное значение. Западная Европа тоже не обошлась без такого утилитарного подхода, однако в, России голос его сторонников звучал куда громче, поскольку культура, а особенно литература, занимали в ней такое уникальное положение. Как говорил верховный жрец утилитарной эстетики Чернышевский:

В странах, где умственная и общественная жизнь достигла высокого развития, существует, если можно так выразиться, разделение труда между разными отраслями умственной деятельности, из которых у нас известна только одна — литература. Потому как бы ни стали мы судить о нашей литературе по сравнению с иноземными литературами, но в нашем умственном движении играет она более значительную роль, нежели французская, немецкая, английская литература в умственном движении своих народов, и на ней лежит более обязанностей, нежели на какой бы то ни было — другой литературе. Литература у нас пока сосредоточивает почти всю умственную жизнь народа, и потому прямо на ней лежит долг заниматься и такими интересами, которые в других странах перешли уже, так сказать, в специальное заведывание других направлений умственной деятельности. В Германии, например, повесть пишется почти исключительно для той публики, которая не способна читать ничего, кроме повестей, — для так называемой «романной публики». У нас не то: повесть читается и теми людьми, которые в Германии никогда не читают повестей, находя для себя более питательное чтение в различных специальных трактатах о жизни современного общества. У нас до сих пор литература имеет какое-то энциклопедическое значение, уже утраченное литературами более просвещенных народов. То, о чем говорит Диккенс, в Англии, кроме его и других беллетристов, говорят философы, юристы, публицисты, экономисты и т. д., и т. д. У нас, кроме беллетристов, никто не говорит о предметах, составляющих содержание их рассказов. Потому, если бы Диккенс и мог не чувствовать на себе, как беллетристе, прямой обязанности быть выразителем стремлений века, так как не в одной беллетристике могут они находить себе выражение, — то у нас беллетристу не было бы такого оправдания. А если Диккенс или Теккерей все[-таки] считают прямою обязанностью беллетристики касаться всех вопросов, занимающих общество, то наши беллетристы и поэты должны еще в тысячу раз сильнее чувствовать эту свою обязанность. [Н. Г. Чернышевский, «Очерки гоголевского периода», в его Эстетика и литературная критика. Избранные статьи, М.-Л., 1961, стр. 338].

Ключевым словом в этом отрывке является «обязанность», повторенная в нем четырежды. Утилитарная критическая школа, с 1860 по 1890 г. занимавшая в России практически монопольное положение, диктовала, что священным долгом всякого писателя, а особенно писателя русского, является «быть выразителем стремлений века», иными словами, перо его должно быть поставлено на службу политическим и социальным чаяниям народа. Молодой Писарев выдвинул теорию утилитарной эстетики в ее самой крайней форме. Оперируя принципом сохранения энергии, он доказывал, что отсталое общество не может позволить себе такой роскоши, как литература, не обслуживающая потребностей социального прогресса. Ум был для него формой капитала, нуждающегося в бережливом использовании. «Мы бедны, потому что глупы, и мы глупы, потому что бедны», писал он в эссе «Реалисты», заключая, что писание (и чтение) литературы, имеющей главным образом развлекательное назначение, являет собою непростительное разбазаривание народных ресурсов.

В полемике между утилитаристами и приверженцами «искусства для искусства» основные раздоры вертелись вокруг Пушкина. До 1860-х гг. его место в русской литературе не вызывало сомнений. Его чтили не только как величайшего русского поэта и основоположника русской литературы, но и как новый национальный тип. Пушкин, писал Гоголь, — «это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет». [Н. В. Гоголь, «Несколько слов о Пушкине», Собрание сочинений, М., 1950, VI, стр. 33]. Но известно, что Пушкин не выносил людей, хотевших, чтобы искусство служило каким-то посторонним целям. Для него «цель поэзии — поэзия», а «поэзия выше нравственности». [Цит в С. Балухатый. ред… Русские писатели о литературе, т. 1, Л., 1939, стр. 109]. Именно из-за таких его взглядов критики из радикалов избрали Пушкина главной своей мишенью, усматривая в нем главный бастион идеализма, который они вознамерились повергнуть. Для Чернышевского концепция искусства, служащего самому себе, отдавала черствостью, граничащей с изменой. Как он говорил, «бесполезное не имеет права на существование». [Цит в [Е. Соловьев] Андреевич, Опыт философии русской литературы, 2-е изд., СПб, 1909. стр. 6]. Он неоднократно обрушивался на Пушкина не только как на человека безответственного и бесполезного, но и как на второразрядного стихотворца, всего-навсего подражателя Байрона. Enfant terrible своего поколения Писарев окрестил Пушкина «возвышенным кретином». [Д. И. Писарев, Сочинения, т. 3, М., 1956, стр. 399]. Бесконечные кампании такого сорта не только подорвали на время пушкинскую репутацию, но и имели весьма расхолаживающее действие на всех, не считая самых великих литературных и художественных дарований.

Великие отвечали ударом на удар. Они отказывались служить пропагандистами, будучи убеждены, что коли у них и имеется социальная роль, то состоит она в том, чтобы быть верным зеркалом жизни. Когда А. С. Суворин стал сетовать Чехову на то, что писатель не выносит в своих рассказах нравственных оценок, тот ответил:

Вы браните меня за объективность, называя ее равнодушием к добру и злу, отсутствием идеалов и идей и проч. Вы хотите, чтобы я, изображая конокрадов, говорил бы: кража лошадей есть зло. Но ведь это и без меня давно уже известно. Пусть судят их присяжные заседатели, а мое дело показать только, какие они есть. Я пишу: вы имеете дело с конокрадами, так знайте же, что это не нищие, а сытые люди, что это люди культа и что конокрадство есть не просто кража, а страсть. Конечно, было бы приятно сочетать художество с проповедью, но для меня лично это чрезвычайно трудно и почти невозможно по условиям техники. [Письмо А. С. Суворину (I апреля 1890) в Письма А, П. Чехова, т. III, M., 1913, стр. 44].

А Толстой коротко, но ясно высказался на эту тему в письме к П. А. Боборыкину:

Цели художника несоизмеримы (как говорят математики) с целями социальными. Цель художника не в том, чтобы неоспоримо разрешить вопрос, а в том, чтобы заставить любить жизнь в бесчисленных, никогда не истощимых ее проявлениях. [Письмо 1865 года, цит. в Балухатый, ред., Русские писатели, т. II. стр. 97].

Раздоры эти имели куда большее значение, чем может показаться из их литературной оболочки. Речь шла не об эстетике, а о свободе художника (и, в конечном итоге, каждого человека) быть самим собою. Радикальная интеллигенция, борющаяся с режимом, который традиционно стоял на принципе обязательной государственной службы, сама начала заражаться служилой психологией. Убеждение, что литература, искусство и (в несколько меньшей степени) наука прежде всего имеют обязанности перед обществом, сделалось в левых кругах России аксиомой. Социал-демократы как большевистского, так и меньшевистского толка настаивали на этом до конца. Поэтому нечего удивляться, что, добравшись до власти и завладев аппаратом подавления, давшим им возможность воплотить свои теории на практике, коммунисты скоро отняли у русской культуры свободу выражения, которую она сумела отвоевать при царском режиме. Так интеллигенция обратилась против самой себя и во имя общественной справедливости наступила обществу на горло.