"Россия при старом режиме" - читать интересную книгу автора (Пайпс Ричард)

II ОБЩЕСТВО

ГЛАВА 6 КРЕСТЬЯНСТВО


Вряд ли есть смысл подробно объяснять, почему наш обзор общественных классов старой России начинается с крестьянства. Еще в 1928 г. четыре пятых населения страны составляли лица, официально причисленные к крестьянскому званию (хотя и не все из них обязательно занимались земледелием). Даже сегодня, когда переписи показывают, что большинство жителей России относятся к горожанам, в стране сохраняются несомненные следы крестьянского прошлого из-за того, что жители советских городов в большинстве своем были раньше крестьянами или представляют собою ближайших потомков крестьян. Как будет показано ниже, на протяжении всей русской истории городское население сохраняло тесные связи с деревней и переносило свои деревенские привычки на городскую почву. Революция показала, насколько непрочной была урбанизация страны. Почти сразу же после ее начала городское население стало разбегаться по деревням; с 1917 по 1920 г. Москва потеряла половину своих жителей, а Петроград — две трети. Как ни парадоксально, хотя революция 1917 г. совершилась во имя создания городской цивилизации и была направлена против «идиотизма деревенской жизни», на самом деле она усилила влияние деревни на русскую жизнь. После свержения и разгона старой европеизированной элиты занявший ее место новый правящий класс в массе своей состоял из крестьян в разных обличьях — земледельцев, лавочников и фабрично-заводских рабочих. Поскольку настоящей буржуазии в качестве образца для подражания не было, новая элита инстинктивно строила себя по образу и подобию деревенского верховода — кулака. И по сей день ей не удалось избавиться от следов своего деревенского происхождения.

В середине XVI в., во время поземельного прикрепления крестьян, они начали переходить от подсечно-огневого земледелия к трехполью. При этой системе пашня делилась на три части, одну из которых засевали весной яровыми, другую в августе — озимыми, а третью держали под паром. На следующий год поле, бывшее под озимыми, засевалось яровыми, пар — озимыми, а яровое поле оставлялось под паром. Цикл этот завершался каждые три года. Такой метод использования земли не был особенно экономным, хотя бы потому, что треть земли при нем постоянно стояла без дела. Агрономы стали критически высказываться о нем еще в XVIII в., и на крестьян оказывали немалое давление, чтобы заставить их отказаться от трехполья. Однако, как показал на примере Франции Марк Блох, чьи выводы были подтверждены на русском материале Майклом Конфино (Michael Confino), сельскохозяйственные методы нельзя отделить от всего, комплекса крестьянских институтов в целом. Мужик отчаянно сопротивлялся попыткам заставить его отказаться от трехполья, которое господствовало в русском земледелии и добрую часть двадцатого века. [См. блестящее исследование Майкла Конфино (Michael Confine) по данному предмету, Systemes agraires et progres agricole (Paris — The Hague 1969)].

Исследователи русской деревни часто отмечают весьма резкий контраст между ее жизненным ритмом в летние месяцы и в остальную часть года. Краткость периода полевых работ вызывает необходимость предельного напряжения сил в течение нескольких месяцев, за которыми наступает длительная полоса безделья. В середине XIX в. в центральных губерниях страны 153 дня в году отводились под праздники, причем большая их часть приходилась на период с ноября по февраль. Зато примерно с апреля по сентябрь времени не оставалось ни на что, кроме работы. Историки позитивистского века, которым полагалось отыскивать физическое объяснение для любого культурного или психологического явления, усматривали причину несклонности россиян к систематическому, дисциплинированному труду в климатических обстоятельствах:

В одном уверен великоросс — что надобно дорожить ясным летним рабочим днем, что природа отпускает ему мало удобного времени для земледельческого труда и что короткое великорусское лето умеет еще укорачиваться безвременным нежданным ненастьем. Это заставляет великорусского крестьянина спешить, усиленно работать, чтобы сделать много в короткое время и впору убраться с поля, а затем оставаться без дела осень и зиму. Так великоросс приучался к чрезмерному кратковременному напряжению своих сил, привыкал работать скоро, лихорадочно и споро, а потом отдыхать в продолжение вынужденного осеннего и зимнего безделья. Ни один народ в Европе не способен к такому напряжению труда на короткое время, какое может развить великоросс; но и нигде в Европе, кажется, не найдем такой непривычки к ровному, умеренному и размеренному, постоянному труду, как в той же Великороссии. [В. Ключевский, Курс русской истории, М., 1937, I, стр. 324-5].

Весна наступает в России внезапно. Разом ломается на реках лед, и вызволенные из зимнего заточения воды гонят льдины вниз по течению, сметая на своем пути все преграды и перехлестывая через берега. Белая пустыня обращается в зеленое поле. Земля пробуждается к жизни. Такова русская оттепель — природное явление настолько замечательное своей внезапностью, что слово это с давних времен используют, чтобы описать пробуждение духа, мысли или политической жизни. С началом оттепели для крестьянина наступает полоса напряженнейшего физического труда; до появления машин работали и по 18 часов в день. Проворство, с которым надо было завершить полевые работы, оборачивалось одной из самых скверных сторон крепостничества: крепостной не мог рассчитать время так, чтобы отработать положенное на хозяина, а потом спокойно трудиться на себя. Иногда помещики заставляли крепостных сперва возделать господскую землю и лишь потом позволяли им заняться своей. В таких случаях крестьяне трудились круглые сутки, днем обрабатывая помещичью землю, а ночью — свою собственную. Темп полевых работ достигал наивысшего напряжения в августе месяце, когда надо было сжать яровые и посеять озимые. Короткое время полевых работ оставляло так мало возможности для экспериментирования, что нечего удивляться косности русского крестьянина, когда речь заходила о каких-либо переменах в его привычной работе; один ложный шаг, потеря нескольких дней — и ему предстоит голодовка.

Как только земля, твердая зимой, как камень, размягчалась, крестьянская семья отправлялась в поле пахать и сеять яровые. В северных и центральных областях главной яровой культурой был овес, а озимой — рожь. В XIX в. крестьянин потреблял в среднем три фунта хлеба в день, а во время урожая и до пяти фунтов. Пшеницу там сеяли меньше, отчасти потому, что она хуже переносит местный климат, отчасти из-за того, что она требует больше заботы, чем рожь. Дальше к югу и на восток рожь уступала место овсу и пшенице, которую выращивали главным образом на вывоз в Западную Европу. Картофель появился в России довольно поздно и не вошел в XIX в. в число важнейших культур: под него отводилось лишь 1,5 % посевной площади (1875 г.). Поскольку по случайному совпадению за появлением в России картофеля в 1830-х гг. последовала большая эпидемия холеры, вокруг него образовались всяческие суеверия. На своих собственных огородах крестьяне выращивали главным образом капусту и огурцы, которые были важнейшей частью их рациона после хлеба; огурцы солили, капусту квасили. Овощи занимали в крестьянском рационе первостепенное место, поскольку по предписаниям православной церкви по средам и пятницам, а также во время четырех больших постов, длившихся по несколько недель, верующим полагалось воздерживаться не только от мяса, но и ото всякой еды животного происхождения, включая молоко и молочные продукты. Национальным напитком был квас; к чаю приобрели вкус лишь в XIX в. Пища была острой и однообразной, но здоровой.

Жили крестьяне в бревенчатых избах, обставленных очень скудно: стол да лавки, вот и почти вся мебель. Спали на глиняных печах, занимавших до четверти избы. Труб, как правило, не делали и топили по-черному. В каждой избе был «красный угол», где висела по меньшей мере одна икона святого-покровителя, обыкновенно Николая Угодника. Приходивший гость прежде всего бил перед иконой поклоны и крестился. [Интересно, как коммунистический режим воспользовался этими крестьянскими символами в своих собственных целях. «Красный» — слово, значившее для крестьянина также и «красивый», сделалось эмблемой режима и любимейшим его прилагательным. Говорит сама за себя и аналогия между «большаком» в «большевиком» — в обоих случаях это символ власти.]. Санитария и гигиена были совсем незатейливы; в каждой деревне была баня, скопированная с финской сауны, где крестьяне мылись по субботам и переодевались в чистое. Будничная одежда была непритязательна: крестьяне победнее носили платье, представлявшее собою сочетание славянского и финского стилей — длинную полотняную рубаху, перевязанную у пояса, полотняные штаны, лапти или валенки, — все домашнего изготовления. Кто мог позволить себе покупную одежду, предпочитал восточный покрой. Зимой крестьяне носили тулупы из овчины. Женщины повязывали голову платком — вероятно, поздний отголосок чадры.

Великорусская деревня была выстроена в линейном плане: по бокам широкой немощеной дороги стояли избы с огородами. Деревню окружали поля. Стоявшие на отшибе среди полей отдельные хутора встречались в основном на юге страны.

Теперь мы переходим к крепостному праву, которое вкупе со сложной семьей и общиной являлось одним из трех важнейших крестьянских учреждений при старом режиме. Для начала приведем кое-какие статистические данные. Будет серьезной ошибкой полагать, что до 1861 г. крепостные составляли большинство российского населения. Последняя ревизия до освобождения крестьян (1858–1859 г.) показала, что в России было 60 миллионов жителей. Из этого числа 12 миллионов являлись вольными людьми: дворяне, духовенство, мещане, крестьяне-единоличники, казаки и т. д. Остальные 48 миллионов разделялись примерно поровну на две категории сельских жителей: государственных крестьян, хотя и прикрепленных к земле, но не считавшихся крепостными, и помещичьих крестьян, сидевших на частной земле и лично закрепощенных. Последние, крепостные в строгом смысле слова, составляли 37,7 % населения империи (22.500 тысяч человек). [А. Тройницкий, Крепостное население в России по десятой народной переписи, СПб… 1861]. Самые крупные скопления крепостных располагались в двух районах: в центральных губерниях, колыбели Московского государства, где зародилось крепостничество, и в западных губерниях, приобретенных с разделом Польши. В этих областях крепостные составляли больше половины населения. В иных губерниях процент крепостных достигал почти 70. По мере удаления от центральных и западных губерний их число убывало. В большинстве пограничных областей, включая Сибирь, крепостной неволи не знали. Государственные крестьяне разделялись на несколько неоднородных групп. Костяк их состоял из обитателей царских земель и остатков «черносошных» крестьян, большую часть которых монархия раздала служилому люду. Обе эти группы были поземельно прикреплены во второй половине XVI в… В XVIII в. к ним были добавлены крестьяне из секуляризованных монастырских и церковных владений, инородцы, в том числе татары, финские народности, населявшие центральную Россию, и кочевники Сибири и Средней Азии, и самостоятельные землевладельцы, не входившие ни в какое сословие, включая деклассированных дворян. Поскольку они не платили аренды и не работали на помещику, с государственных крестьян взыскивалась более высокая подушная подать, чем с владельческих. Им не разрешалось бросать свою деревню без дозволения властей. В остальном они были вполне свободны. Заплатив положенный взнос, они могли записаться в ряды городского торгового люда, и из их числа вышла немалая часть русских купцов, равно как и промышленников и фабричных рабочих. Хотя у них не имелось юридического права на обрабатываемую ими землю, они могли распоряжаться ею, как хотели. Деятельность крестьян — земельных спекулянтов заставила правительство издать в середине XVIII в. указы, резко ограничившие куплю-продажу государственной земли. Сомнительно, однако, чтоб эти указы возымели действие. В то же время правительство также заставило государственных крестьян, доселе владевших землей, дворами, вступить в общины. Больше всего жизнь государственных крестьян отравляли вымогатели-чиновники, защиты от которых искать было негде. Чтобы навести в этом деле порядок, Николай I учредил в конце 1830-х гг. Министерство Государственных Имуществ, которому было вверено управление государственными крестьянами. Одновременно государственные крестьяне получили право собственности на свою землю и разрешение создавать органы самоуправления. С тех пор они сделались фактически свободными людьми.

В категории владельческих крестьян, то есть собственно крепостных, следует различать тех, кто рассчитывался с помещиком по большей части или исключительно оброком, и тех, кто отрабатывал барщину. Географическое расположение этих двух групп в основном совпадает с делением на лесную зону (на севере) и черноземный пояс (на юге и юго-востоке).

До начала XIX в., когда основная область русского земледелия решительно сдвинулась в черноземный пояс, она лежала в центральном районе тайги. Выше отмечалось, что качество почвы и климатические условия позволяли здесь населению не умереть с голоду, но не давали ему, как правило, возможности произвести значительный избыток продовольствия. Именно по этой причине множество крестьян в лесной зоне, особенно поблизости от Москвы, были земледельцами лишь по названию. Они сохраняли связь с родной общиной и продолжали платить подушную подать и свою долю оброка, однако уже больше не работали на земле. Такие крестьяне бродили по стране в поисках заработка, нанимались на фабрики и рудники, батрачили или делались коробейниками. Например, многие извозчики и проститутки в городах были крепостными и отдавали часть своего заработка помещику. Оброчные крестьяне часто соединялись в артели, работавшие по заказам частных клиентов и делившие прибыль между своими членами. Существовало множество артелей каменщиков и плотников. К числу наиболее знаменитых относилась артель банковских посыльных, гарантировавшая сохранность крупных денежных сумм, проходивших через руки ее членов; очевидно, они делали свое дело вполне добросовестно. В 1840-х гг. от 25 до 32 % всех крестьян мужского пола в северо-восточных губерниях России жили вне своих деревень. [И. Д. Ковальченко, Руское Крепостное крестьянство в первой половине XIX в, М., 1967, стр. 86]. В некоторых местностях крепостные сдавали свою землю другим крепостным или бродячим батракам, а сами полностью переключались на ремесленное производство. Так, в первой половине XIX в. на Севере появилось множество деревень. Bсе крепостное население которых занималось изготовлением разнообразнейших товаров, среди которых на первом месте стояли хлопчатобумажные ткани, — эту отрасль крепостные практически монополизировали. Поскольку на Севере земледелие приносило скудную прибыль, тамошние помещики предпочитали сажать своих крепостных на оброк. Опыт показывал, что если крестьян предоставить самим себе, они прекрасно разберутся, где им лучше заработать, а с богатых крестьян получался и более высокий оброк. Хозяева зажиточных крепостных купцов и промышленников (типа тех, которых мы опишем в главе, посвященной среднему классу) облагали их под видом оброка неким частным подоходным налогом, который мог достигать многих тысяч рублей в год. Накануне освобождения 67,7 % помещичьих крестьян в семи центральных губерниях сидели на оброке. Здесь барщина существовала обыкновенно в поместьях меньшего размера, где было сто или менее того крепостных душ мужского пола. На Севере у крепостного было больше земли: поскольку эта земля была не так плодородна, помещик меньше был в ней заинтересован. Помещики, за исключением самых богатейших, обычно передавали свои имения крепостным за твердый оброк, а сами перебирались в город или записывались на государственную службу. На Севере площадь земельного участка на душу мужского пола в среднем составляла 4,7 гектара по сравнению с 3,5 гектара в черноземной полосе.

На Юге и Юго-Востоке помещичьи крестьяне находились в ином положении. Здесь плодородие почвы давало помещикам побуждение жить в имениях и самолично вести хозяйство. Такая тенденция пошла со второй половины XVIII в., но проявилась полностью лишь в XIX в… Чем больше северные помещики сворачивали сельскохозяйственное производство, тем больше был стимул развивать его на юге, поскольку рынок на продовольственные продукты на севере продолжал расширяться. Этот стимул сделался еще сильнее с открытием внешних рынков. После того, как Россия нанесла решительное поражение Оттоманской империи и установила свое господство над северными берегами Черного моря, были выстроены Одесса и другие незамерзающие порты, через которые зерно можно было вывозить в Западную Европу. Когда Англия отменила хлебные законы (1846 г.), резко вырос экспорт пшеницы, выращенной на юге России. В результате этих сдвигов образовалось областное разделение труда: черноземная полоса сделалась в 1850-х гг. житницей России, производящей 70 % зерновых страны, а северные губернии поставляли три четверти всех промышленных товаров. [Ковальченко, цит. соч., стр. 68-9]. Теперь южные помещики стали модернизировать свои имения на английский и немецкий лад, начали выращивать клевер и турнепс и экспериментировать с научными методами скотоводства. Этим помещикам была больше нужна рабочая сила, чем оброк. В 1860 г. всего 23–32 % крепостных на юге сидели на оброке; остальные, составлявшие примерно две трети крепостного населения, отрабатывали барщину. Теоретически, земля, на которой работали барщину, разделялась на две половины, первую из которых крестьянин пахал на помещика, а вторую — на себя. Однако законодательно эта норма установлена не была. Существовало множество других вариантов, в том числе всяческие сочетания оброка с барщиной. Наиболее тяжкой формой барщины была месячина (см. выше, стр. #34). [В свете относительной прибыльности земледелия на юге нет ничего удивительного в том, что процент больших поместий в южных областях был выше, чем на севере. В 1859 г. в четырех типичных северных губерниях (Владимирской, Тверской, Ярославской и Костромской) лишь 22 % крепостных жили на землях помещиков, владевших более чем тысячью душ. В черноземной полосе (Воронежская. Курская, Саратовская Харьковская губернии) соответствующая цифра составляла 37 %.].

Каково же было положение русских крепостных? Это один из тех предметов, о которых лучше не знать вовсе, чем знать мало. Мысль о том, что люди могут владеть себе подобными, кажется современному человеку настолько отвратительной, что он вряд ли может судить о таких вещах беспристрастно. Лучшее руководство к анализу таких проблем содержится в словах великого историка экономики Джона Клэпхема (John Clapham), подчеркивавшего важность развития у себя «того, что можно назвать статистическим чувством, привычки спрашивать о каждом учреждении, политической линии, группе или движении: насколько велики? как долго длились? как часто имели место? насколько репрезентативны?». [ «Economic History as a Discipline» Encyclopedia of the Social Sciences (New York 1944), V, p. 328]. Применение этой мерки к социальным последствиям Промышленной революции показало, что, вопреки укоренившимся мифам, Промышленная революция в Англии с самого начала приводила к повышению жизненного уровня большинства рабочих. Подобных исследований жизненного уровня русских крестьян до сих пор приведено не было. Однако мы знаем достаточно, чтобы подвергнуть сомнению господствующие взгляды на крепостного и на его положение.

Прежде всего следует подчеркнуть, что крепостной не был рабом, а поместье — плантацией. Русское крепостничество стали ошибочно отождествлять с рабством, по меньшей мере еще лет двести тому назад. Занимаясь в 1770-х гг. в Лейпцигском университете, впечатлительный молодой дворянин из России Александр Радищев прочел «Философическую и политическую историю европейских поселений и коммерции в Индиях» Рейналя. В Книге Одиннадцатой этого сочинения содержится описание рабовладения в бассейне Карибского моря, которое Радищев связал с виденным им у себя на родине. Упоминания о крепостничестве в его «Путешествии из Петербурга в Москву» (1790 г.) представляют собою одну из первых попыток провести косвенную аналогию между крепостничеством и рабовладением путем подчеркивания тех особенностей (например, отсутствия брачных прав), которые и в самом деле были свойственны им обоим. Антикрепостническая литература последующих десятилетий, принадлежавшая перу взращенных в западном духе авторов, сделала эту аналогию общим местом, а от них она была усвоена русской и западной мыслью. Но даже в эпоху расцвета крепостничества проницательные авторы нередко отвергали эту поверхностную аналогию. Прочитав книгу Радищева, Пушкин написал пародию под названием «Путешествие из Москвы в Петербург», в котором имеется следующий отрывок:

Фонвизин, [в конце XVIII в. ] путешествовавший по Франции, говорит, что, по чистой совести, судьба русского крестьянина показалась ему счастливее судьбы французского земледельца. Верю…

Прочтите жалобы английских фабричных работников: волоса встанут дыбом от ужаса. Сколько отвратительных истязаний, непонятных мучений, какое холодное варварство с одной стороны, с другой какая страшная бедность! Вы подумаете, что дело идет о строении фараоновых пирамид, о евреях, работающих под бичами египтян. Совсем нет: дело идет о сукнах г-на Смита или об иголках г-на Джэксона. И заметьте, что все это есть не злоупотребления, не преступления, но происходит в строгих пределах закона. Кажется, что нет в мире несчастнее английского работника…

У нас нет ничего подобного. Повинности вообще не тягостны. Подушная платится миром; барщина определена законом; оброк не разорителен (кроме как в близости Москвы и Петербурга, где разнообразие оборотов промышленности усиливает и раздражает корыстолюбие владельцев). Помещик, наложив оброк, оставляет на произвол своего крестьянина доставать оный, как и где он хочет. Крестьянин промышляет, чем вздумает и уходит иногда за 2000 верст вырабатывать себе деньгу… Злоупотреблений везде много; уголовные дела везде ужасны. Взгляните на русского крестьянина: есть ли и тень рабского уничижения в его поступи и речи? О его смелости и смышлености и говорить нечего. Переимчивость его известна. Проворство и ловкость удивительны. Путешественник ездит из края в край по России, не зная ни одного слова по-русски, и везде его понимают, исполняют его требования, заключают с ним условия. Никогда не встретите вы в нашем народе того, что французы называют un badaut [бездельником]; никогда не заметите в нем ни грубого удивления, ни невежественного презрения к чужому. В России нет человека, который бы не имел своего собственного жилища. Нищий, уходя скитаться по миру, оставляет свою избу. Этого нет в чужих краях. Иметь корову везде в Европе есть знак роскоши; у нас не иметь коровы есть знак ужасной бедности. [А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений в десяти томах, М.-Л, 1949, VII, Стр. 289-91. Пушкинские воззрения на оброк к барщину в России не совсем верны.].

Даже авторитетное суждение Пушкина не заменит статистических выкладок. Однако мнение его заслуживает вполне серьезного внимания, поскольку он все же знал русскую деревню из первых рук и к тому же был наделен незаурядным здравым смыслом.

Как отмечает Пушкин, в отличие от раба Северной и Центральной Америки, русский крепостной жил в своей собственной избе, а не в невольничьих бараках. Он работал в поле под началом отца или старшего брата, а не под надзором наемного надсмотрщика. Во многих русских имениях разрезанная на мелкие участки помещичья земля перемежалась крестьянскими наделами, чего отнюдь не было на типичной плантации. И, что наиболее важно, крепостному принадлежали плоды его труда. Хотя, говоря юридически, крепостной не имел права владеть собственностью, на самом деле он обладал ею на всем протяжении крепостничества — редкий пример того, когда господствующее в России неуважение к закону шло бедноте на пользу.

Отношения между помещиком и крепостными также отличались от отношений между рабовладельцем и невольником. Помещик обладал властью над крепостными прежде всего в силу того, что был ответственен перед государством как налоговый агент и вербовщик. В этом своем качестве он распоряжался большой и бесконтрольной властью над крепостным, которая в царствование Екатерины II действительно близко подходила к власти рабовладельца. Он, тем не менее, никогда не был юридическим собственником крепостного, а владел лишь землей, к которой был прикреплен крестьянин. При освобождении крепостных помещики не получили за своих крестьян возмещения. Торговля крепостными была строго запрещена законом. Некоторые крепостники все равно занимались таким торгом в обход законодательства, однако в общем и целом крестьянин мог быть уверен, что коли ему так захочется, он до конца дней своих проживет в кругу семьи в своей собственной избе. Введенная Петром рекрутская повинность именно потому явилась для крестьян великим бедствием, что ломала эту устоявшуюся традицию, год за годом отрывая от семьи тысячи молодых мужчин. Со временем стало возможным посылать на военную службу кого-либо вместо себя или покупать освобождение от воинской повинности, но это решение было доступно немногим. Крестьяне смотрели на призыв в войско, как на смертный приговор.

Как отмечалось выше, почти половина крепостных империи (примерно четверть их на юге и три четверти на севере) были съемщиками и платили оброк. Эти крестьяне могли идти на все четыре стороны или возвращаться, когда хотели, и вольны были выбирать себе занятие по душе. Помещик в их жизнь не вмешивался. Для них крепостное право сводилось к уплате налога (либо твердо установленного, либо в зависимости от заработка) дворянам, владевшим землей, к которой они были приписаны. Как бы ни относиться к нравственной стороне такого налога, он не имел ничего общего с рабовладением, а был скорее пережитком своего рода «феодализма».

Крепостничество в строгом смысле слова ограничивалось крестьянами, которые работали по большей части или исключительно на барщине, и особенно теми из них, кто принадлежал помещикам с небольшими или средними имениями, где жило менее тысячи душ. В последнюю категорию входило, по приблизительному подсчету, от семи до девяти миллионов сидящих на барщине крестьян обоего пола. Эта группа, составлявшая в 1858–1859 гг. от 12 до 15 % населения империи, и представляла собою крепостных в классическом смысле слова: они были прикреплены к земле, находились под непосредственной властью своего помещика и принуждены были выполнять по его требованию любую работу.

Бессмысленно, разумеется, пытаться делать какие-либо обобщения относительно положения такой многочисленной группы людей, тем более что мы имеем тут дело примерно с 50 тысячами помещиков (таково было приблизительное число землевладельцев, использовавших крестьян на барщине). До появления научных исследований по этому вопросу мы можем исходить лишь из каких-то общих впечатлений, которые как-то не подтверждают картины всеобщих мучений и угнетения, почерпнутой в основном из литературных источников. Очевидная неправедность крепостничества не должна затуманивать истинного положения вещей. Несколько англичан, писавших о своих российских впечатлениях, нашли, что положение русского крестьянина выгодно отличалось от условий у них на родине, особенно в Ирландии; таким образом, пушкинская оценка получила независимое подтверждение… Нижеследующие отрывки взяты из таких описаний. Первый принадлежит капитану английского флота, который предпринял в 1820 г. четырехлетнее пешее путешествие по России и Сибири, что дало ему редчайшую возможность своими глазами увидеть жизнь русской деревни:

Безо всяких колебаний… говорю я, что положение здешнего крестьянства куда лучше состояния этого класса в Ирландия. В России изобилие продуктов, они хороши и дешевы, а в Ирландии их недостаток, они скверны и дороги, и лучшая их часть вывозится из второй страны, между тем как местные препятствия в первой приводят к тому, что они не стоят такого расхода. Здесь в каждой деревне можно найти хорошие, удобные бревенчатые дома, огромные стада разбросаны по необъятным пастбищам, и целый лес дров можно приобрести за гроши. Русский крестьянин может разбогатеть обыкновенным усердием и бережливостью, особенно в деревнях, расположенных между столицами. [Captain John Dundas Cochrane, Narrative of a Pedestrian Journey through Russia and Siberian Tartary (London 1824), p. 68. По-видимому, Пушкин в вышеприведенной цитате имел в виду именно Кокрейна.].

Второй написан английским путешественником, отправившимся в Россию специально для того, чтобы найти материал, который представил бы ее в более неприглядном свете, чем литература того времени:

В целом… по крайней мере что касается просто [!] пищи и жилья, русскому крестьянину не так плохо, как беднейшим средь нас. Он может быть груб и темен, подвергаться дурному обращению со стороны вышестоящих, несдержан в своих привычках и грязен телом, однако он никогда не знает нищеты, в которой прозябает ирландский крестьянин. Быть может, пища его груба, но она изобильна. Быть может, хижина его бесхитростна, но она суха и тепла. Мы склонны воображать себе, что если уж наши крестьяне нищенствуют, то мы можем по крайней мере тешить себя уверенностью, что они живут во много большем довольстве, чем крестьяне в чужих землях. Но сие есть грубейшее заблуждение. Не только в одной Ирландии, но и в тех частях Великобритании, которые, считается, избавлены от ирландской нищеты, мы были свидетелями убогости, по сравнению с которой условия русского мужика есть роскошь, живет ли он средь городской скученности или в сквернейших деревушках захолустья. Есть области Шотландии, где народ ютится в домах, которые русский крестьянин сочтет негодными для своей скотины. [Robert Bremner, Excursions in the Interior of Russia (London 1839), I, pp. 154-5].

Оценки этих очевидцев тем более весомы, что они никак не симпатизировали ни крепостничеству, ни какому-либо иному ущемлению, которому подвергалось тогда большинство русского крестьянства.

Особенно важно избавиться от заблуждений, связанных с так называемой жестокостью помещиков по отношению к крепостным. Иностранные путешественники, побывавшие в России, почти никогда не упоминают о телесных наказаниях — в отличие от посетителей рабовладельческих плантаций Америки. [He следует забывать также, что русский крестьянин никак не относился к этим наказаниям с тем ужасом, с каким смотрит на них современный человек. Когда в 1860-х гг. волостные суды получили право подвергать крестьян либо штрафу, либо телесному наказанию, обнаружили, что большинство крестьян, если дать им выбор, предпочитало порку.]. Пропитывающее XX век насилие и одновременное «высвобождение» сексуальных фантазий способствуют тому, что современный человек, балуя свои садистические позывы, проецирует их на прошлое; но его жажда истязать других не имеет никакого отношения к тому, что на самом деле происходило, когда такие вещи были возможны. Крепостничество было хозяйственным институтом, а не неким замкнутым мирком, созданным для удовлетворения сексуальных аппетитов. Отдельные проявления жестокости никак не опровергают нашего утверждения. Тут никак не обойтись одним одиозным примером Салтычихи, увековеченной историками помещицы-садистки, которая в свободное время пытала крепостных и замучила десятки дворовых насмерть. Она говорит нам о царской России примерно столько же, сколько Джек Потрошитель о викторианском Лондоне. Там, где имеются кое-какие статистические данные, они свидетельствуют об умеренности в применении дисциплинарных мер. Так, например, у помещика было право передавать непослушных крестьян властям для отправки в сибирскую ссылку. Между 1822 и 1833 гг. такому наказанию подверглись 1.283 крестьянина. В среднем 107 человек в год на 20 с лишним миллионов помещичьих крестьян — это не такая уж ошеломительная цифра. [И. И. Игнатович, Помещичьи крестьяне накануне освобождения, СПб., 1902, стр. 24].

Насколько можно понять, наиболее неприятным проявлением помещичьей власти для крестьянина было вмешательство хозяина в его семейную жизнь и его привычный труд. Помещикам надо было, чтобы крестьяне женились молодыми: они хотели, чтобы те размножались, и желали засадить за работу молодых женщин, которых обычай освобождал от барщины до замужества. Многие помещики заставляли своих крепостных жениться сразу же по достижении совершеннолетия, если не раньше, и иногда даже подбирали для них партнеров. Не составляла редкости половая распущенность; хватает достоверных историй о помещиках, державших гаремы из крепостных девушек. Все это приводило крестьян в сильное возмущение, и иногда они отплачивали крепостникам поджогами и убийствами. Вмешательство помещиков в привычную трудовую деятельность крепостных служило еще более сильным источником недовольства. Намерения тут роли не играли: Доброхота-помещика, желавшего за свой собственный счет улучшить крестьянскую долю, не выносили точно так же, как безжалостного эксплуататора: «Достаточно, чтоб помещик приказал пахать землю на дюйм глубже, — сообщает Гакстгаузен, — чтобы можно было услыхать, как крестьяне бормочут: «Он плохой хозяин, он нас мучает». И горе ему тогда, если он живет в этой деревне!». [A. von Haxthausen. Studien uber die innern Zuslande… Russiland (Hanover 1847), II. стр 511]. Более того, заботливого помещика, поскольку он обычно чаще вмешивался в привычный строй крестьянской работы, скорее всего ненавидели даже пуще, чем его бессердечного соседа, пекшегося лишь о том, как бы получить оброк повыше. Создается впечатление, что крепостной принимал свое состояние с тем же фатализмом, с каким он нес другие тяготы крестьянской жизни. Он готов был, скрепя сердце, отдавать часть своего труда и дохода помещику, потому что так неизменно делали его предки. Он также терпеливо сносил выходки помещика, покуда они не затрагивали самого для него важного — семьи и работы. Основная причина его недовольства была связана с землей. Он был глубоко убежден, что вся земля — пахота, выпасы и лес — по праву принадлежит ему. Крестьянин вынес из самой ранней поры колонизации убеждение, что целина — ничья и что пашня принадлежит тому, кто расчистил ее и возделал. Убеждение это еще более усилилось после 1762 г., когда дворян освободили от обязательной государственной службы. Крестьяне каким-то инстинктом чуяли связь между обязательной дворянской службой и своим собственным крепостным состоянием. По деревне поползли слухи, что одновременно с подписанием манифеста о дворянских вольностях в 1762 г. Петр III издал другой указ, передающий землю крестьянам, но дворяне утаили его и упрятали императора в темнице. С того года крестьяне жили ожиданием великого «черного передела» всех частных земельных владений страны, и разубедить их не было никакой возможности. Хуже того, русский крепостной забрал себе в голову, что хоть сам он принадлежит помещику, вся земля — крестьянская. На самом деле и то и другое было неверно. Это убеждение накаляло и без того напряженную обстановку в деревне. Из всего этого можно заключить, между прочим, что крестьянин не так уж сильно был настроен против крепостничества как такового.

Нежелание сгущать краски в изображении жестокостей и призыв различать между крепостным правом и рабовладением ни в коей мере не преследует цели обелить крепостную неволю, но предназначены просто для того, чтобы перевести внимание с ее воображаемых пороков на истинные. Она безусловно была отвратительным учреждением, и шрамы этого недуга. Россия носит по сей день. Один бывший узник нацистских лагерей сказал о них, что жизнь там была не так уж плоха, как обыкновенно полагают, но в то же время была и бесконечно хуже, под чем он, вероятно, имел в виду, что ужасы физического порядка были не так страшны, как накапливающееся действие каждодневного втаптывания узника в грязь. Mutatis mutandis и не проводя никаких параллелей между концлагерями и русской деревней при крепостном праве, мы можем сказать, что тот же принцип приложим и к ней. Нечто фатальное кроется во владении другим человеком, даже если оно принимает благополучные формы, нечто медленно отравляет и господина и его жертву и в конечном итоге разрушает общество, в котором они оба живут. Мы коснемся воздействия крепостничества на помещика в следующей главе, а здесь займемся его влиянием на крестьянина, и особенно на его отношение к власти.

Современные исследователи сходятся на том, что наиболее дурной чертой русского крепостничества были не злоупотребления помещичьей властью, а органически присущее ему беззаконие, то есть извечное подчинение крестьянина никак не стесненной чужой воле. Роберт Бремнер (Robert Bremner), который в вышеприведенном отрывке благоприятно отозвался о достатке русского крестьянина, сравнивая его с ирландскими и шотландскими земледельцами (стр. #200), далее пишет:

Пусть, однако, не думают, что раз мы признаем жизнь русского крестьянина во многих отношениях более сносной, чем у некоторых из наших собственных крестьян, мы посему считаем его долю в целом более завидной, чем удел крестьянина в свободной стране вроде нашей. Дистанция между ними огромна, неизмерима, однако выражена быть может двумя словами: у английского крестьянина есть права, а у русского нет никаких! [Bremner, Excursions, I, p. 156].

В этом отношении доля государственного крестьянина не так уж отличалась от положения крепостного, по крайней мере до 1837 г., когда его отдали под начало особого министерства (стр. #98). Обычай наделял русских крестьян множеством прав, которые, вообще говоря, почитались, но не имели юридической силы и посему могли быть нарушены безнаказанно. Крестьянам запрещалось жаловаться на помещиков и просто давать показания в суде, поэтому они не имели никакой защиты против любого лица, облеченного властью. Как мы знаем, помещики весьма редко пользовались своим правом высылать крепостных в Сибирь, однако сам факт, что они могли это сделать, служил хорошим орудием устрашения. Это — лишь один из примеров произвола, которому подвергался крепостной. Например, в 1840-х и 1850-х гг., ожидая отмены крепостного права и надеясь сократить число работающих в поле крестьян, чтобы делиться землей с меньшим их числом, помещики тихо перевели в дворовые более полумиллиона крепостных. Защиты от таких выходок искать было негде. Не было способа утихомирить и помещиков-доброхотов, заставлявших крестьян использовать ввезенную из-за границы непривычную сельскохозяйственную технику или менять традиционный севооборот. Когда правительство Николая I с самыми лучшими намерениями принудило некоторых государственных крестьян отвести часть земли под картофель, те взбунтовались. Крестьянину дела не было до того, какими мотивами руководствовался хозяин, и в плохих, и в добрых намерениях он усматривал лишь попытку навязать ему чужую волю. Не умея различать между ними, он нередко отплачивал своим неудачным благодетелям весьма жестоко.

Не имея абсолютно никаких личных прав, признаваемых законом, крестьянин полагал, что любая власть по самой своей природе чужда ему и враждебна. Сталкиваясь с превосходящей силой, особенно когда ее применяли решительно, он повиновался. Однако в душе он сроду не признавал, что кто-либо за пределами его деревенской общины имеет право им командовать.

В царской России было гораздо меньше крестьянских волнений, чем принято думать. По сравнению с большинством стран в XX в., русская деревня эпохи империи была оазисом закона и порядка. Легко, конечно, высчитать число крестьянских «волнений» и исходя из него доказывать, что количество беспорядков неуклонно росло. Проблема, однако, состоит в дефинициях. В царской России любая официальная жалоба помещика на своих крестьян квалифицировалась властями как «волнение», вне зависимости от того, имело ли такое место на самом деле, и вне всякой связи с характером проступка: бездельничанье, пьянство, кража, поджог, предумышленное или непредумышленное убийство, — все это валилось в одну кучу. Каталог таких происшествий напоминает полицейскую хронику и имеет примерно такую же ценность для выведения уголовной статистики. На самом деле большинство так называемых крестьянских «волнений» не были сопряжены с насилием и представляли собою просто неповиновение. [Daniel Field в журнале Kritika (Cambridge, Mass.), Vol. 1. No. 2 (Winter 1964-65), P. 20]. Они выполняли такую же функцию, как забастовки в современных демократических обществах, и точно так же не могут служить надежным барометром социального разлада или политического недовольства. Примерно раз в столетие русские крестьяне выходили из себя и принимались убивать помещиков и чиновников, грабить и жечь имения. Первое большое крестьянское восстание под предводительством Стеньки Разина произошло в 1670-х гг., а второе, под началом Емельяна Пугачева, — столетие спустя (1773–1775). Оба начались на окраинах государства в казацких землях и благодаря слабости губернской администрации распространились, как лесной пожар. В XIX в. в России не было крупных крестьянских возмущений, однако в XX одно за другим произошли два, первое в 1905–1906 гг. и второе — в 1917 г. Общей чертой этих больших бунтов, равно как и более локальных восстаний, было отсутствие политических целей. Русские крестьяне почти никогда не бунтовали против царской власти; если уж на то пошло, их вожди утверждали, что являются подлинными царями, пришедшими отобрать трон у узурпаторов. Ненависть их направлялась против агентов самодержавия — тех двух классов, которые в условиях существовавшего тогда двоевластия эксплуатировали страну для своей личной выгоды. Лев Толстой, отлично знавший крестьянина, предсказывал, что мужик не поддержит попыток расшатать самодержавный строй. «Русская революция, — говорит он в записной книжке в 1865 г., — не будет против царя и деспотизма а против поземельной собственности».

Крепостной, способный иногда на отчаянное насилие, в обыденной жизни скорее добивался своего ненасильственными средствами. Он поднял искусство лжи на большую высоту. Когда ему не хотелось чего-то делать, он разыгрывал дурачка, а будучи разоблаченным, изображал неподдельное раскаяние. «Крестьяне почти во всех обстоятельствах жизни обращаются к своему помещику темными сторонами своего характера», — писал знаток русской деревни славянофил Юрий Самарин. — «Умный крестьянин, в присутствии своего господина, притворяется дураком, правдивый бессовестно лжет ему прямо в глаза, честный обкрадывает его и все трое называют его своим отцом». [Цит в Б. Е. Нольде, Юрий Самарин и его время. Париж, 1926, стр. 69]. Такое поведение в отношениях с вышестоящими составляло резкий контраст с честностью и порядочностью, которые выказывал крестьянин в отношениях с себе равными. Это раздвоение было не столько особенностью крестьянского характера, сколько оружием против тех, от кого у него не имелось иной защиты.

Какой бы тягостной ни была чужая власть над крестьянином, она являлась не единственной силой, сковывавшей его и расстраивавшей его планы. Существовала также и тирания природы, от которой он так зависел, — то, что Глеб Успенский нарек «властью земли». Земля цепко держала крестьянина в руках, когда рожала, когда нет, неизбывно непостижимая и капризная. Он бежал ее с той же готовностью, с какой бежал помещика и чиновника, делаясь коробейником, ремесленником, чернорабочим в городах, кем угодно, лишь бы отделаться от изнуряющей полевой работы. Не существует свидетельств того, что русский крестьянин любил землю; чувство это можно отыскать главным образом в воображении романтических дворян, наезжавших летом в свои имения.

Если подумать о том, в каких клещах держали крестьянина капризная воля хозяина и чуть менее капризная воля природы (силы, которые он плохо понимал и которые никак не мог контролировать), то нечего удивляться, что излюбленной его мечтой было сделаться абсолютно, безответственно свободным. Он звал это идеальное состояние волей. Воля означала полную необузданность, право на буйство, гулянку, поджог. Она была абсолютно разрушительным понятием, актом мести по отношению к силам, которые извека терзают крестьянина. Разночинец Белинский, знавший мужика лучше, чем его друзья из дворян, высказался на эту тему достаточно прямо, когда усомнился в осуществимости их мечты о демократической России:

В понятии нашего народа свобода есть вопя, а воля — озорничество. Не в парламент пошел, бы освобожденный русский народ, а в кабак побежал бы он, пить вино, бить стекла и вешать дворян, которые бреют бороду и ходят в сюртуках, а не в зипунах… [Письмо к Д. И. Иванову от 7 августа 1837 г в [В. Г.] Белинский, Письма, СПб., 1914, 1, стр. 92].

И в самом деле, самым доступным средством уйти от действительности было пьянство. Повесть Временных Лет, повествуя об обращении Руси в христианство, сообщает, что киевские князья не остановили своего выбора на исламе из-за его запрета на спиртные напитки. «Руси есть веселие пити, не может без него быти», — заявил, говорят, князь киевский Владимир мусульманским посланникам, приехавшим склонить его на свою сторону. История эта, разумеется, апокрифична, однако она, так сказать, канонизирует пьянство как национальное увлечение. До XVI в. россияне пили медовуху и фруктовое вино. Затем они научились у татар искусству выгонки спирта. К середине XVII в. пьянство сделалось настолько серьезной проблемой, что патриарх Никон и окружавшие его церковные реформаторы попытались ввести сухой закон. Россияне пили водку не регулярно, небольшими дозами, а чередовали периоды полного воздержания с дикими запоями. Попав в кабак или в трактир, русский крестьянин быстро опрокидывал несколько стаканов водки, чтобы как можно скорее впасть в пьяное забытье. Как гласила поговорка, настоящий запой должен длиться три дня: в первый выпивают, во второй напиваются, а в третий похмеляются. Венцом всему была Пасха. Тогда русские крестьяне, провожавшие долгую зиму и готовившиеся к изнурительной череде полевых работ, лежали ничком в тумане алкогольных паров. Попытки бороться с пьянством вечно натыкались на неодолимые препятствия, поскольку государство извлекало из продажи спиртных напитков значительную часть своих доходов и посему было кровно заинтересовано в их потреблении. В конце XIX в. этот источник был самой доходной статьей государственного бюджета.

Сознание русского крестьянина было, если использовать терминологию старого поколения антропологов вроде Леви-Брюля (Levy-Bruhl), «первобытным». Наиболее выпуклой чертой сознания такого типа, является неумение мыслить абстрактно. Крестьянин мыслил конкретно и в личностных понятиях. Например, ему стоило больших трудов понять, что такое «расстояние», если не выразить оное в верстах, длину которых он мог себе представить. То же самое относится и ко времени, которое он воспринимал лишь в соотнесении с какой-то конкретной деятельностью. Чтобы разобраться в понятиях вроде «государства», «общества», «нации», «экономики», «сельского хозяйства», их надо было связать с известными крестьянам людьми, либо с выполняемыми ими функциями.

Эта особенность объясняет очарование мужика в лучшие его минуты. Он подходил к людям без национальных, религиозных и каких-либо иных предрассудков. Несть числа свидетельствам его неподдельной доброты по отношению к незнакомым людям. Крестьяне щедро одаривали едущих в сибирскую ссылку, и не из-за какой-то симпатии к их делу, а потому что они смотрели на них как на «несчастненьких». Во время Второй Мировой войны гитлеровские солдаты, пришедшие в Россию завоевателями и сеявшие там смерть, сталкивались в плену с подобными же проявлениями сострадания. В этой неабстрактной, инстинктивной человеческой порядочности лежала причина того, что радикальные агитаторы, пытавшиеся поднять крестьян на «классовую борьбу», столкнулись с таким сильным сопротивлением. Даже во время революций 1905 и 1917 г. крестьянские бунты были направлены на конкретные объекты — месть тому или иному помещику, захват лакомого участка земли, порубку леса. Они не были нацелены на «строй» в целом, ибо крестьяне не имели ни малейшего подозрения о его существовании.

Но эта черта крестьянского сознания имела и свою скверную сторону. К числу недоступных крестьянскому пониманию абстракций относилось и право, которое они были склонны смешивать с обычаем или со здравым смыслом. Они не понимали законоправия. Русское обычное право, которым руководствовались сельские общины, считало признание обвиняемого самым убедительным доказательством его вины. В созданных в 1860-х гг. волостных судах, предназначенных для разбора гражданских дел и управляемых самими крестьянами, единственным доказательством в большинстве случаев было признание подсудимого. [С.В. Пахман. Обычное гражданское право в России, СПб., 1877. I, стр. 410-12]. Крестьянину точно так же трудно было понять, что такое «собственность», которую он путал с пользованием или владением. По его представлениям не живший в своем имении помещик не имел права ни на землю, ни на ее плоды. Крестьянин мог легко позаимствовать вещь, в которой, по его мнению, законный владелец не нуждался (например, дрова из господского леса), однако в то же самое время выказывал весьма острое чувство собственности, если речь шла о земле, скотине или орудиях других крестьян, поскольку эти вещи были надобны для заработка на хлеб. Крестьяне смотрели на адвокатуру, созданную судебной реформой 1864 г., просто как на новую породу тех же самых лихоимствующих чиновников: иначе зачем же адвокаты берут деньги за вызволение попавших в судебную переделку? Крестьянин терпеть не мог формальностей и официальных процедур и был не в состоянии разобраться в абстрактных принципах права и государственного управления, вследствие чего он мало подходил для какого-либо политического строя, кроме авторитарного.

Подобно другим «первобытным» существам, русский крестьянин обладал слабо развитым понятием собственной личности. Личные симпатии и антипатии, личное честолюбие и самосознание обыкновенно растворялись в семье или в общине, по крайней мере до той поры, как крестьянин получил возможность сколачивать большие капиталы, и тогда приобретательские инстинкты полезли наружу в самой уродливой форме. Деревенская община, мир, сдерживала антисоциальные инстинкты мужика — коллектив был выше своих индивидуальных членов. Хомяков как-то сказал, что «русский человек, порознь взятый, не попадет в рай, а целой деревни нельзя не пустить». [Цит Н. Л. Бродский, ред., Ранние славянофилы. М. 1910, стр LIII]. Но между тем связи, соединяющие и социализирующие деревенских обитателей, носили ярко выраженный личный характер. Внешний мир воспринимался сквозь сильно запотевшее стекло как нечто далекое, чужое и в общем-то совсем маловажное. Он составлялся из двух частей — необъятного святого сообщества православных и царства иноземцев, делившихся на басурманов и немцев. Если верить словам живших в России иностранцев, еще в XIX в. многие русские крестьяне не знали и не поверили бы, скажи им об этом, что в мире существуют другие народы и монархи помимо их собственных.

Крестьянин чутко осознавал разницу между себе равными и вышестоящими. Всякого человека, не облеченного властью, он звал братом, а имеющего власть величал отцом или, чуть более фамильярно, батюшкой. С себе равными он обращался на удивление церемонно. Приезжавшие в Россию путешественники изумлялись, насколько учтиво здоровались друг с другом крестьяне, вежливо кланяясь и приподнимая шапку. Один путешественник отмечает, что в отношении политеса они ничем не уступали парижанам, прогуливающимся по Boulevard des Italiens. Перед вышестоящими они либо били челом (привычка, приобретенная при монголах), либо отвешивали поясной поклон. Иностранцы отмечают также веселость крестьянина, любовь к игре и песне, его добродушный нрав: даже будучи сильно пьяным, он редко лез в драку.

Однако стоит ознакомиться после этих описаний с крестьянскими пословицами, как неприятно поражаешься отсутствию в них мудрости или сострадания. В них проступает грубый цинизм и полное отсутствие общественного чувства. Этика этих пословиц безжалостна и проста: заботься о себе и не тревожься о ближнем. «Чужие слезы — вода». Когда революционные социалисты отправились в 1870-х гг. «в народ», дабы пробудить в нем негодование против несправедливости, они обнаружили к полному своему смятению; что крестьянин не видел ничего дурного в эксплуатации как таковой. Он просто-напросто хотел превратиться из объекта эксплуатации в эксплуататора. А. Н. Энгельгардт, много лет живший среди крестьян, грустно заключает, что в каждом русском крестьянине сидит кулак:

Кулаческие идеалы царят в [крестьянской среде], каждый гордится быть щукой и стремится пожрать карася. Каждый крестьянин, если обстоятельства тому поблагоприятствуют, будет самым отличнейшим образом эксплуатировать всякого другого, все равно, крестьянина или барина, будет выжимать из него сок, эксплуатировать его нужду. [Из деревни: 12 писем.(1872–1887). М., 1960, стр. 415].

А вот что имеет сказать поэтому поводу Максим Горький:

В юности моей [в 1880-е — 1890-е гг. ] я усиленно искал по деревням России [того добродушного, вдумчивого русского крестьянина, неутомимого искателя правды и справедливости, о котором так убедительно и красиво, рассказывала миру русская литература XIX века] и — не нашел его. Я встретил там сурового реалиста и хитреца, который — когда это выгодно ему — прекрасно умеет показать себя простаком… Он знает, что «мужик не глуп, да — мир дурак» и что «мир силен, как вода, да глуп, как свинья». Он говорит: «не бойся чертей, бойся людей». «Бей своих — чужие бояться будут». О правде он не очень высокого мнения: «Правдой сыт не будешь». «Что в том, что ложь, коли сыто живешь». «Правдивый, как дурак, тоже вреден». [Максим Горький, О русском крестьянстве, Берлин, 1922, стр. 23].

Делая скидку на то, что к концу XIX в., когда Горький пустился в свои поиски, крестьянин был подавлен и озлоблен экономическими затруднениями, остается фактом, что еще до усугубившего его тяготы освобождения он уже проявлял многие из тех качеств, которыми наделяет его Горький. Крестьянские романы Григоровича, вышедшие в свет в 1840-х гг., и далевский сборник крестьянских пословиц, напечатанный в 1862 г., рисуют с любой точки зрения неприглядную картину.

Чтобы разрешить противоречие между этими двумя обличьями, следует, видимо, предположить, что крестьянин совсем по-разному относился к людям, с которыми у него были личные отношения, и к тем, с кем он состоял в отношениях, так сказать, «функциональных». «Чужие», чьи слезы ничего не стоили, дураки, которым предназначались ложь и битье, находились вне его семьи, деревни и личных связей. Но поскольку именно «чужие» и составляли «общество» и «государство», разрушение стены, отделявшей маленький крестьянский «мир» от большого внешнего мира, произошедшее в XIX и XX вв., оставило крестьянина в полном замешательстве и душевной расколотости. Он был плохо подготовлен к вступлению в добрые неличные отношения, а когда его понуждали к этому обстоятельства, он тут же выказывал свои самые худшие, корыстные черты. В своей религиозной жизни крестьянин проявлял много внешней набожности. Он постоянно крестился, регулярно посещал длинные церковные службы и соблюдал посты. Все это он делал из убеждения, что скрупулезное соблюдение церковных обрядов (постов, таинств) и беспрерывное осенение себя крестом спасут его душу. Однако, он, кажется, плохо понимал — если понимал вообще — Духовный смысл веры и религию как образ жизни. Он не знал Библию и даже «Отче наш». К попу он относился с полным презрением. Связь его с христианством была в общем поверхностной и проистекала прежде всего из потребности в формулах и обрядах, с помощью которых можно было бы попасть на небеса. Трудно не согласиться с оценкой, высказанной Белинским в его знаменитом письме к Гоголю:

По-Вашему, русский народ — самый религиозный в мире: ложь! Основа религиозности есть пиэтизм, благоговение, страх Божий. А русский человек произносит имя Божие, почесывая себе задницу. А он говорит об образе: годится — молиться, не годится — горшки покрывать. Приглядитесь пристальнее, и Вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности. Суеверие проходит с успехами цивилизации; но религиозность часто уживается и с ними: живой пример Франции, где и теперь много искренних, фанатических католиков между людьми просвещенными и образованными и где многие, отложившись от христианства, все еще упорно стоят за какого-то Бога. Русский народ не таков: мистическая экзальтация вовсе не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, явности и положительности в уме: и вот в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судьб его в будущем. Религиозность не привилась в нем даже к духовенству; ибо несколько отдельных, исключительных личностей, отличавшихся тихою, холодною, аскетическою созерцательностью ничего не доказывают. Большинство же нашего духовенства всегда отличалось только толстыми брюхами, теологическим педантизмом да диким невежеством. Его грех обвинить в религиозной нетерпимости и фанатизме; его скорее можно похвалить за образцовый индифферентизм в деле веры. Религиозность проявилась у нас только в раскольнических сектах, столь противуположных, по духу своему, массе народа и столь ничтожных перед нею числительно. [В. Г. Белинский, Эстетика и литературная критика, М., 1959, II, стр 636].

О том, насколько поверхностной была приверженность христианству в массах, свидетельствует относительная легкость, с которой коммунистическому режиму удалось выкорчевать православие в сердце России и заменить его своим собственным эрзац-культом. С католиками, евреями, мусульманами и сектантами сделать это оказалось куда сложнее.

Подлинной религией русского крестьянства был фатализм. Крестьянин редко относил какое-то событие, особенно несчастье, за счет своих собственных поступков. Он видел везде «Божью волю» — даже в тех случаях, когда вина явно лежала на нем, самом, например, когда по его неосторожности случался пожар или гибла скотина. Русские пословицы пронизаны фаталистическими настроениями. Когда к концу XIX в. мужик начал знакомиться с Библией, он перво-наперво заучивал куски; в которых подчеркивалось смирение и покорное принятие судьбы.

Наконец, о политике. До революции 1905 г. русский крестьянин несомненно был «монархистом» в том смысле, что не мог представить себе иного средоточения земной власти, кроме царя. Он смотрел на царя как на наместника Божьего на земле, созданного Господом, чтобы повелевать крестьянином и печься о нем. Все хорошее он приписывал царю, а во всем дурном винил либо Божью волю, либо помещиков с чиновниками. Он верил, что царь знает его лично, и постучись он в двери Зимнего дворца, его тепло примут и не только выслушают, но и вникнут в его жалобы до самой мелкой детали. Именно в силу этого патриархального мировосприятия мужик проявлял по отношению к своему государю такую фамильярность, которой, категорически не было места в Западной Европе. Во время своих поездок по России с Екатериной Великой граф де Сегур (de Segur) с удивлением отметил, насколько непринужденно простые селяне беседовали со своей императрицей.

Одним из важнейших факторов, обусловивших монархические настроения крестьян, была их вера, что царь хочет сделать их собственниками всей земли, что помещики препятствуют этому желанию, но в один прекрасный день он преодолеет их сопротивление. Отмена крепостного права в 1861 г. превратила эту веру в твердое убеждение. В 1870-х гг агитаторы из революционных социалистов приходили в полное отчаяние от непоколебимой крестьянской веры в то, что «царь даст» им землю. [О. В. Аптекман Общество «3емля и воля» 70-х гг Петроград. 1924 стр 144-5].

Отсюда и хаос, охвативший Россию после внезапного отречения Николая Второго; отсюда и та поспешность, с которой Ленин приказал умертвить царя с семьей, когда коммунистическая власть оказалась в опасности и Николай или Великие князья могли сделаться знаменем ее противников, отсюда и непрестанные попытки коммунистического режима заполнить вакуум, созданный свержением императорской династии в сознании масс, при помощи государственного насаждения грандиозного культа партийных вождей.

Императорское правительство придавало монархическим настроениям крестьянства большое значение, и политика его (например, нежелание проводить индустриализацию и железные дороги и равнодушное отношение к народному образованию) часто обуславливалась желанием сохранить мужика точно таким же, как он есть — простоватым и верноподданным. Вера в крестьянскую приверженность монархии являлась одним из краеугольных камней царской политики в XIX в. Правительство лишь отчасти верно оценивало настроения крестьянина. Крестьянская преданность была личной преданностью идеализированному образу далекого властителя, в котором мужик видел своего земного отца и защитника. То была не преданность институту монархии как таковому и уж точно не его агентам, будь то дворяне или чиновники. У крестьянина не было никакого резона испытывать привязанность к правительству, которое гребло от него обеими руками, ничего не давая взамен. Власть была для крестьянина в лучшем случае данностью, которую приходилось переносить, как болезнь, старость и смерть, но которая ни при каких обстоятельствах не могла быть «хорошей» и из чьих лап человек имел полное право вырваться при первой возможности. Преданность царю не означала взятие на себя какой-либо гражданской ответственности; более того, за нею было сокрыто глубочайшее отвращение к политическим институтам и политике вообще. Персонализация всяких человеческих отношений, столь характерная для русского крестьянина, порождала поверхностный монархизм, казавшийся консервативным, но на деле бывший глубоко анархическим.

Начиная с конца XVIII в., для все возрастающего числа россиян сделалась очевидной несовместимость крепостничества с притязаниями России на положение цивилизованной страны или великой державы. И у Александра I, и у Николая I имелись по поводу этого учреждения серьезные сомнения, разделявшиеся их ведущими советниками. И националистически-консервативное, и либерально-радикальное общественное мнение сделались враждебны крепостному праву. И что там говорить, в пользу крепостничества не было настоящих аргументов; в лучшем случае в его защиту можно было сказать, что после столетий крепостной неволи мужик не был еще подготовлен к ответственности, сопряженной со свободным состоянием, и поэтому лучше освободить его позже, чем раньше. Основную причину того, что, несмотря на растущие антикрепостнические настроения, с крепостным правом было покончено лишь в 1861 г., следует искать в опасениях монархии восстановить против себя почти 100 тысяч дворян-крепостников, служивших в разных ведомствах, командовавших войсками и поддерживавших порядок в деревне. В пределах имевшейся у него свободы действий правительство, однако, делало что могло для уменьшения числа крепостных и улучшения их положения. Александр зарекся жаловать государственных крестьян частным лицам. Он ввел также порядок, по которому помещики могли давать вольные своим крепостным, и разрешил освобождение (без земли) крепостных, принадлежавших немецким баронам Ливонии. Совокупным результатом этих мер явилось постепенное снижение процента крепостных в населении империи с 45–50 в самом конце XVIII в. до 37,7 в 1858 г. Крепостничество явно клонилось к закату.

Решение освободить крепостных, и будь что будет, было принято вскоре после воцарения Александра II. Оно было проведено наперекор сильному сопротивлению землевладельческого класса и невзирая на внушительные административные препятствия. Было время, когда ученые полагали, что шаг этот был сделан в основном по экономическим причинам, а именно в результате кризиса крепостного хозяйства. Но мнение это не имеет под собою достаточных оснований. Нет никаких свидетельств того, что в своем решении отменить крепостное право правительство в первую очередь руководствовалось экономическими соображениями. Однако даже если принять эту точку зрения, все равно сомнительно, чтобы повышение производительности сельского хозяйства требовало освобождения крепостных и замены подъяремной рабочей силы наемной. В десятилетия, непосредственно предшествовавшие освобождению крестьян, крепостной труд использовался наиболее эффективно, поскольку избавленные от обязательной государственной повинности помещики уделяли больше внимания модернизации своих хозяйств для обслуживания растущего русского и иностранного рынка. Как продемонстрировал в своих новаторских исторических исследованиях П. Б. Струве, накануне своей отмены крепостничество достигло высшей точки экономической эффективности. [Эта точка зрения, впервые выдвинутая П. Б. Струве в 1898 г., была с тех пор подтверждена историками экономики; см., например, Н. Л. Рубинштейн. Сельское хозяйство России во второй половине XVIII в… М., 1957, стр. 127-30, и Michael Confino. Domaines et seigneurs en Russie vers la fin du XVIII siecle (Paris 1963), стр. 194–201]

Куда более правдоподобно, что решающими факторами, обусловившими правительственное решение, были факторы политического свойства. До унизительного поражения России в Крымской войне даже люди, недружелюбно настроенные по отношению к самодержавию, полагали, что оно по крайней мере обеспечивает империи внутреннюю стабильность и внешнее могущество. Сомнений во внутренней стабильности пока еще не возникало, хотя император не мог не понимать, что сохранение крепостного права по всей вероятности приведет рано или поздно к новой пугачевщине. Однако когда империя оказалась неспособной отстоять свою территорию от войск «развращенных» либеральных государств, миф о военном могуществе самодержавной России был развеян навсегда. За поражением последовала полоса болезненной неуверенности в себе, вызвавшая критический пересмотр всех институтов и больше всего крепостничества. «Во главе современных домашних вопросов, которыми мы должны заняться, стоит, как угроза для будущего и как препятствие в настоящем для всякого существенного улучшения в чем было то ни было, — вопрос о крепостном состоянии», — писал Самарин во время Крымской войны. — «С какого бы конца ни началось наше внутреннее обновление, мы встретимся с ним неизбежно». [Ю. Ф. Самарин, «О крепостном состоянии», в его Сочинениях, М. 1878, II, стр. 19]. Крепостная неволя казалась теперь жерновом на шее России, тянущим ее в пропасть балластом. В этом были согласны все, кроме людей, не умевших видеть дальше своего ближайшего личного интереса.

В процессе исторического развития русского крепостничества в нем выделились два самостоятельных элемента: власть помещика над крепостным и поземельное прикрепление крепостного. Положение об освобождении крестьян, изданное после длительного обсуждения 19 февраля 1861 г., немедленно упразднило помещичью власть. Вчерашний крепостной сделался теперь юридическим лицом, могущим владеть собственностью, затевать судебные иски и участвовать в выборах в местное самоуправление. Однако сохранялись еще кое-какие следы его прежнего приниженного состояния. Многие гражданские правонарушения находились в юрисдикции волостных судов, которые исходили из обычного права и могли приговаривать к телесным наказаниям. Крестьянин продолжал платить подушную подать, от которой были избавлены прочие сословия. Каждый раз, когда он собирался уйти из деревни на продолжительное время, ему полагалось испросить разрешения у сельского общества.

Ко второму составному элементу крепостничества — поземельному прикреплению крестьян — правительство подошло более осторожно. В этом смысле крестьяне обрели полную свободу лишь полвека спустя. Причины, по которым имело смысл сохранять их поземельную прикрепленность, были отчасти политического, отчасти налогового характера. Власти знали, что русский крестьянин всегда готов был бросить землю и отправиться бродить по стране в поисках более легкой и доходной работы. Они опасались, что бесконтрольное массовое движение крестьянства вызовет общественные потрясения и сделает невозможным сбор налогов. Вследствие этого при окончательном решении вопроса оно прикрепило крестьянина к общине, которая вдобавок к своим традиционным полномочиям (например, праву перекраивать земельные наделы) приобрела часть власти, прежде принадлежавшей помещику. Община была сохранена там, где имелась раньше, и сформирована в тех местах, где ее не знали.

Власти решили в самом начале, что после освобождения бывший крепостной получит достаточный земельный надел для прокормления своего семейства. После жаркого торга с представителями земледельческого сословия были установлены минимальные и максимальные нормы для разных районов страны: помещики, чьи крестьяне обрабатывали для себя участки, превышавшие высший размер подушного надела, могли просить, чтоб их урезали, а где площадь этих наделов была меньше минимальной нормы, должны были их увеличить. В конечном итоге за помещиками осталось около двух третей земли, включая большую часть выпасов и леса; остаток был поделен между бывшими владельческими крестьянами. Поскольку в глазах закона обе части земли были собственностью помещиков, крестьяне должны были платить за свою долю. Правительство сразу заплатило помещикам за крестьян 80 % стоимости земли, определенной податными чиновниками, каковую сумму крестьяне должны были погасить в течение сорока девяти лет в форме «выкупных платежей». Остальные 20 % выкупной цены крестьянин должен был уплатить (деньгами, если они у него имелись, или барщинной работой) непосредственно помещику. Чтобы обеспечить аккуратную выплату выкупных платежей, правительство отдало крестьянскую землю в собственность не отдельных дворов, а сельских обществ. [Положение об освобождении крестьян предоставляло самому бывшему крепостному решать, выкупать ему свою долю земля или нет. Только в 1883 г. выкуп ее был сделан обязательным.].

Провозглашенное 19 февраля 1861 г. освобождение крестьян поставило их в двусмысленное положение. Они были избавлены от ненавистной помещичьей власти, и таким образом было покончено с худшей стороной крепостничества. Однако они в то же самое время остались во многих отношениях отрезаны от остального населения и продолжали быть прикрепленными к земле.

В момент своего провозглашения Положение казалось вполне удачным. Против него возражала лишь небольшая группа радикальных критиков на том основании, что крестьянам следовало передать всю землю безо всякого выкупа. Русский император одним росчерком пера отменил кабальное состояние, для чего президенту Соединенных Штатов понадобилась четырехлетняя гражданская война. Задним числом успех Положения кажется менее безусловным. И действительно, после 1861 г. экономическое состояние русского крестьянина сильно ухудшилось, и в 1900 г. он в целом был беднее, чем в 1800 г. Вторая половина XIX в. обернулась для сельского населения, особенно в черноземной зоне, полосой все большего упадка и уныния. У этого кризиса было несколько причин, часть из которых объясняется человеческими погрешностями, а другие обстоятельствами, над которыми человек был не властен.

Прежде всего, добавление выкупных платежей к обычным податям легло на бывших крепостных совершенно невыносимым бременем. Крестьянам было безумно трудно справиться с новой налоговой повинностью, особенно в тех районах, где барщина традиционно была главным способом расчета и где существовало мало возможностей заработать. Чтобы снять или прикупить еще земли, они брали в долг, сперва у деревенского ростовщика под огромный процент, а затем, уже на лучших условиях, у Крестьянского Банка. Эта задолженность накладывалась на текущие платежи и увеличивала крестьянские недоимки. В 1881 г. правительство уменьшило на четверть сумму, причитавшуюся ему по условиям Положения от 19 февраля, но этой меры оказалось недостаточно. В 1907 г., склоняясь перед неизбежным, оно вообще отменило выкупные платежи и аннулировало недоимки. Но нанесенного ущерба было уже не поправить. Радикальные критики Положения, утверждавшие, что землю надо было передать крестьянам без выкупа, задним числом оказались правы не только в нравственном, но и в практическом смысле.

Сохранение общины также, видимо, было ошибкой, хотя трудно представить, как этого можно было избежать, поскольку в нее сильно тянулись сами крестьяне. Община препятствовала появлению в России энергичного фермерского класса, потому что трудолюбивые и предприимчивые ее члены были в ответе за налоги состоявших в ней лодырей, разгильдяев и пьяниц. Весь этот порядок поощрял косность и не давал хода новому. Крестьяне были мало заинтересованы в улучшении земли, которую они в любом случае теряли при следующем переделе, поэтому у них были все основания не думать о будущем и выжимать из нее все соки. Положение об освобождении крестьян разрешало крестьянским дворам сводить воедино свои наделы и выходить из общины, однако соответствующие пункты его были нагружены таким числом формальностей, что мало кто ими воспользовался, да и в любом случае в 1893 г. правительство их отменило. Сохраняя и укрепляя общину, оно вне всякого сомнения обеспечивало в известной степени социальную стабильность и налоговый контроль, но делало это за счет хозяйственного прогресса. Нежелание властей предоставить крестьянину полные гражданские права также было ошибкой. Вполне понятно, что благоразумнее всего казалось подводить крестьянина к обязанностям полновесного гражданства постепенно. Однако реальным результатом пореформенной системы, подчинившей крестьянина великому множеству особых законов и ведомств, было увековечение его особого положения в обществе, что еще больше задерживало развитие у него гражданского чувства, которым он, увы, пока не обладал. Этот изъян еще пуще усугубился назначением в 1889 г. земских начальников, которых бюрократия подбирала среди наиболее консервативных помещиков каждой волости. Земские начальники наделялись широким кругом полномочий, и их бесконтрольная власть над крестьянином немало смахивала на былую помещичью власть над крепостным.

И, наконец, несправедливость поземельного устройства обернулась в конечном итоге весьма пагубными хозяйственными последствиями. Положение 1861 г. оставило в руках помещиков большую часть выпасов и леса, которыми крестьяне могли свободно пользоваться при крепостном праве. Для устойчивого функционирования русского сельского хозяйства требовалось, чтобы на каждые две десятины пашни приходилась одна десятина выпасов, однако к 1900 г. это отношение составляло три к одному, а кое-где и четыре к одному. Между крестьянами и помещиками вечно возникали раздоры из-за выпасов и дров.

Общей чертой всех человеческих погрешностей пореформенного устройства была чрезмерная осторожность. Устройство это было слишком хорошо продумано и оттого слишком негибко; оно оставляло слишком мало простора для самокоррекции. Более либеральное, более гибкое устройство могло создать поначалу больше проблем, однако в конечном итоге оно лучше смогло бы смягчать потрясения, над которыми человеческая воля была невластна и которые в конце концов полностью расшатали его устои; маленькие революции могли бы предотвратить большую.

Наиболее сокрушительным из этих объективных потрясений явился демографический взрыв, отразившийся не только на бывших крепостных, но и на всех, кто кормился с земли. В 1858 г. население Российской Империи составляло 68 миллионов человек, а в 1897 г. — 125 миллионов. Во второй половине XIX в. прирост населения составлял 1,8 % в год. Соответствующая цифра в юго-восточной Европе равнялась 0,4–0,5 %, а в северо-западной Европе — 0,7–1,1 %. Подавляющее большинство рождений приходилось на сельские районы Европейской России, где между 1858 и 1897 гг. население выросло на 50 %. Этот рост не сопровождался пропорциональным увеличением ресурсов, поскольку урожаи оставались на том же жалком уровне. На рубеже этого века чистый доход с десятины земли (пашни и выпаса) в России составлял в среднем 3 рубля 77 копеек, то есть меньше двух долларов в американских деньгах. В последнее десятилетие XIX в. в Московской губернии, где средний чистый доход с десятины составлял около 5 рублей 29 копеек и где крестьянин владел в среднем семью с половиной десятинами, чистый доход составлял чуть меньше 40 рублей в год, или 4 английских фунта, или 20 долларов. Если пересчитать труд крестьянина на заработную плату и добавить к этому его побочные заработки, то по самой оптимистической оценке чистый доход крестьянской семьи в Московской губернии составлял в 1890-х гг. 130–190 рублей (13–20 фунтов в английской валюте того времени), чего было явно недостаточно. [George Pavlovsky, Agricultural Russia on the Еvе of the Revolution (London 1930), pp. 92, 94]. Царское правительство, которое одно располагало капиталом для укрепления сельского хозяйства России, предпочитало вкладывать его в железные дороги и в тяжелую промышленность, хотя получало главную часть своего дохода за счет деревни. Совокупное бремя чрезмерной налоговой повинности, социальных и экономических ущемлений и безудержного роста населения привели к такому положению, при котором русскому крестьянину было все труднее кормиться одним сельским хозяйством. Подсчитано, что в 1900 г. он покрывал за счет хлебопашества лишь от четверти до половины своих потребностей; остальное ему надо было зарабатывать каким-то иным способом. Самым простым выходом было пойти в батраки, либо взять землю в аренду и работать исполу или расплачиваться за нее отработками. В последнем случае он возвращался в полукрепостное состояние. В 1905 г. крестьяне Европейской части России владели (главным образом, общинно) 160 миллионами десятин и брали в аренду еще 20–25 миллионов, оставляя в частных некрестьянских руках лишь 40–50 миллионов десятин пашни (в дополнение к этому государство и корона владели 153 миллионами десятин, однако почти вся эта земля была покрыта лесами и не годилась для вспашки; пашня в основном находилась в аренде у крестьян). Но земли им все равно недоставало. Русские крестьяне знали лишь один способ увеличить производство продуктов питания — расширить посевную площадь, но незанятой земли уже просто не хватало на население, растущее с такой стремительностью. Крестьянская вера в неминуемый «черный передел» лишь ухудшала их злоключения, поскольку они часто отказывались покупать землю, предлагавшуюся им на выгодных условиях. Некоторые из них предпочитали пахать землю до полного ее оскудения, нежели платить за то, что все равно скоро достанется им бесплатно.

На севере крестьянин испытывал добавочные трудности. По традиции он зарабатывал большую часть своего побочного дохода кустарным производством. По мере развития современного механизированного производству источник этот стал иссякать. Грубые ткани, обувь, утварь и скобяные товары, изготовлявшиеся в крестьянских избах в долгие зимние месяцы, ни по качеству, ни по цене не могли конкурировать с товарами машинной выделки. Таким образом, в тот самый момент, когда крестьянин больше всего нуждался в побочном доходе, он лишился его из-за соперничества промышленности.

Наконец, кризис в деревне усугублялся стихийным социальным процессом — разложением сложной семьи. Как только помещик и чиновник утратили власть над личностью крестьян, те стремились поделить свое общее имущество и жить отдельными дворами. С точки зрения производительности сельского хозяйства, этот шаг следует безусловно счесть регрессивным. Крестьяне, очевидно, знали, что это так, но тем не менее не только не желали жить под одной крышей с родителями и родней, но и предпочитали с ними вместе не работать. Власть большака сходила на нет, и вместе с нею ослабевал один из важнейших стабилизирующих факторов деревенской жизни.

Легко увидеть, что нараставший в России к концу XIX в. аграрный кризис разрешить было непросто. Проблема тут заключалась не просто в нехватке земли, как часто думают. Не было выхода и в том, чтобы взять землю у помещика и у государства и отдать ее крестьянам. Все сельское хозяйство представляло собою клубок переплетенных проблем. Экономический кризис усиливал анархические наклонности крестьянина. Мужик, которого в конце XVIII в. иноземцы изображали веселым и добродушным, около 1900 г. предстает в рассказах путешественников угрюмым и недружелюбным.

Это скверное расположение духа усугубляло инстинктивную враждебность крестьян к внешнему миру и породило в начале XX в. ситуацию, чреватую взрывом. Надобен был лишь какой-то признак ослабления государственной власти, чтобы деревня взбунтовалась. Соответствующий сигнал был подан ей зимой 1904–1905 года либеральной интеллигенцией, которая развернула через Союз Освобождения открытую кампанию собраний и митингов с требованием конституции. Правительству, силы которого были связаны на дальневосточном театре войной с Японией, пришлось тянуть время, создавая тем впечатление, что оно не прочь было бы согласиться на какие-то конституционные послабления. В последовавшем засим замешательстве бюрократия чередовала уступки с демонстрацией грубой силы. В январе 1905 г., вслед за расстрелом мирного шествия рабочих, направлявшихся к Зимнему дворцу, в городах вспыхнули беспорядки. Деревне, скованной зимой, пришлось дожидаться оттепели. Как только стаял снег и пошел лед, крестьянство взбунтовалось и пошло грабить и жечь имения и захватывать помещичью землю, на которую так долго смотрело с вожделением. Взяв контроль над положением в свои руки (1906–1907 гг.), правительство провело запоздалую аграрную реформу. Выкупные платежи были отменены. Разочаровавшись в способности общины сыграть роль стабилизирующего фактора, правительство издало 9 ноября 1906 г. указ, позволивший крестьянам сливать свои разрозненные наделы, выходить из общины без ее разрешения и селиться отдельными хозяйствами. У общины отобрали контроль над передвижением крестьян, осуществлявшийся ею посредством паспортов. Теперь правительство ассигновало большие средства, чтобы финансировать перемещение крестьян из перенаселенных черноземных губерний на восток. Выделяли также деньги, чтобы помочь им выкупить землю у помещиков. Эти меры и в самом деле возымели благотворное действие. В 1916 г. хозяйства, «крестьянского типа» владели в пределах Европейской России 89,3 % пахотной земли и приблизительно 94 % скота. [Предварительные итоги всероссийской сельскохозяйственной переписи 1916 года: Вып. I — Европейская Россия (Петроград, 1916), стр. XIII–XIV]. Это означает, что накануне революции Россия была страной, в которой преобладали мелкие сельские хозяйства.

События 1905 г. зародили в крестьянстве небывалое сознание собственной силы. Когда Николай II неожиданно отрекся от престола в марте 1917 г., сдержать их не было никакой возможности. Весной 1917 г. мужики снова пустились во все тяжкие, чтобы на этот раз довершить недоделанное первой революцией. Теперь они целились не на пашню; на сей раз они взялись рубить казенные и частные леса, собирать чужой урожай, захватывать хранящиеся на продажу сельскохозяйственные продукты и, разумеется, снова разорять и жечь барские дома. Крестьянские восстания 1917 г. были направлены прежде всего против крупных, высокопроизводительных поместий и хуторов созданных столыпинской реформой. Именно на гребне этой крестьянской революции (одной из сторон которой было разложение армии, составленной преимущественно из крестьян) и вознесся к власти Ленин со своей партией. Российская монархия была уничтожена, в конечном итоге, тем самым крестьянином, в котором она видела своего самого верного союзника. Обстоятельства не дали развиться в России консервативному земледельческому сословию. Сперва подспудный крестьянский анархизм привел к оттяжке реформ, затем под его воздействием они были проведены чересчур осторожно, и, наконец, выйдя на поверхность, он произвел хаос, приведший к падению недостаточно реформированное государство. Ни в один период русской истории крестьянин не выступал тем оплотом стабильности, каким он был в Германии или во Франции.