"Сны о России" - читать интересную книгу автора (Иноуэ Ясуси)

IV глава

Первый день 1790 года японцы встретили в Иркутске в доме кузнеца на Ушаковке.

Четырнадцатого января замерзла Ангара. Как и весенний ледоход, это было важным событием в жизни иркутян. Вместе с ними японцы отправились к реке. Сыпал мелкий снег. В восемь часов река замерзла, а в десять снова вскрылась, и по ней поплыли мелкие льдины, похожие на обломки стекла. В двенадцать часов ночи река окончательно встала, и там, где недавно катились темно-синие волны, теперь простиралась белая, ледяная, неподвижная равнина.

Днем от Лаксмана прибыл посыльный с просьбой поскорее прислать к нему одного или двух японцев. Кодаю не мешкая отправился к Лаксману, прихватив с собой Исокити и Синдзо.

Кодаю ни разу еще не видел Лаксмана в таком возбуждении. Он был одет по-дорожному — в шубе и в сапогах — и торопливо сообщил, что отправляется в небольшой поселок по Якутскому тракту и хотел бы, чтобы его сопровождал кто-либо из японцев.

— Зачем вы туда едете? — спросил Кодаю.

— Как это зачем? Дело есть. Какой дурак отправился бы из дому в такую стужу, если бы его не ожидала добыча! — воскликнул Лаксман.

— Что за добыча?

— Точно не знаю, но добыча из ряда вон выходящая.

Лаксман объяснил, что в одном из поселков, расположенных вдоль Якутского тракта, в тридцати верстах от Иркутска в колодце обнаружен череп странного животного. С помощью супруги Лаксмана Исокити и Синдзо облачились в шубы и сапоги и вместе с ним отправились в путь. Кодаю остался дожидаться их возвращения.

К вечеру, когда уже начало темнеть, все трое ввалились в дом с довольно большим мешком. В мешке был череп неведомого животного. Спустя несколько дней Кодаю, придя в дом Лаксмана, застал его за разглядыванием черепа.

— Теперь я знаю, — сказал Лаксман, — это череп древнего носорога, некогда обитавшего здесь. Просто невероятно!

Открытие в самом деле оказалось выдающимся. Лаксман незамедлительно сообщил о нем известному петербургскому зоологу Палласу, а тот спустя год оповестил об этом весь научный мир.


Третьего февраля Кодаю вызвали в канцелярию. Он переоделся в новое платье и отправился туда, полагая, что прибыл наконец ответ на прошение, составленное Лаксманом прошлой осенью. К нему вышел незнакомый чиновник — не тот, который обычно его встречал.

— Из столицы поступило уведомление, — сказал он, — согласно которому вам предлагается отказаться от возвращения на родину и поступить здесь на государственную службу. Ежели вам не по душе государственная служба, можете заняться торговлей. В этом случае вам будет выделен капитал, вас освободят от налогов и предоставят подходящее жилище. Надеюсь, что весть эта для вас чрезвычайно благоприятная и вы примете ее с благодарностью.

Кодаю почувствовал, что кровь отлила у него от лица. Вот как все обернулось, мелькнула у него мысль. Где-то в глубине души он не исключал и такого исхода, но справиться с волнением сразу не смог. Наконец Кодаю овладел собой.

— Мы с благодарностью принимаем эту весть, — сказал он, — но никто из нас не хочет поступить на государственную службу или заняться торговлей. С вашей стороны было бы во сто крат большим благодеянием позволить нам возвратиться на родину, чем открыть путь к высоким чинам и богатству. И я снова прошу вас посодействовать нам в этом.

Чиновник никак не выразил своего отношения к отказу Кодаю.

— В таком случае составьте новое прошение, — произнес он деловым тоном. — Пишите сколько угодно. Никто вам не запрещает. Мы примем его от вас и отправим по инстанциям, но твердо обещать ничего не могу.

С тех пор как Кодаю прибыл в Иркутск, он уже не раз сталкивался с подобной реакцией чиновников.

Кодаю не спеша возвращался домой, забыв про холод. Сыпал мелкий снег. Как он надеялся на то, что их прошение будет принято — ведь ему дали ход Лаксман и Ходкевич! Но надеждам не суждено было оправдаться и на этот раз.

Кодаю ничего не сказал своим спутникам. Решил, что лучше повременить. Вместе с Лаксманом и Ходкевичем он составил новое прошение и седьмого марта отнес его в канцелярию.

В тот же день он посетил Шелехова и попросил его содействия. Кодаю сделал все, что было в его силах, и тем не менее не мог отделаться от мысли, что все его старания напрасны.

Самым холодным периодом в Иркутске считается середина января. Но на этот раз морозы ударили с наступлением февраля. Мрачным был этот февраль для Кодаю.

Десятого марта он, как обычно, отправился в канцелярию за пособием, которое им выплачивали в начале каждого месяца. Увидев его, чиновник, выдававший деньги, развел руками.

— Очень сожалею, но выплата вам пособия прекращена с прошлого месяца, — тихо сказал он.

Две трети получаемого пособия японцы тратили на еду и плату за жилье, остальное шло на карманные расходы. Прекращение выплаты было для них тяжелым ударом. Неверными шагами побрел Кодаю из канцелярии домой. Он еще не сообщил друзьям о том, что ходатайство отклонили. Теперь он понял, что более не имеет права молчать.

По-прежнему шел снег, но стало теплее. Чувствовалось приближение весны. Тот день был для иркутян особым. В Иркутск прибывал на епархию его преосвященство епископ Вениамин. И когда Кодаю выходил из канцелярии, как раз зазвонили колокола всех городских церквей. Кодаю шел домой словно пьяный. Он отказался от государственной службы, возможности заниматься торговлей, написал новое прошение — и вот теперь их лишили за это пособия. Кодаю думал о том, что вряд ли им удастся вновь ступить на родную землю. Здесь же им обеспечат продвижение по службе и предоставят всяческие блага. И все же, решил Кодаю, если мы хотим вернуться на родину и намереваемся твердо стоять на своем, надо прежде всего найти заработок.

Не заходя домой, он отправился к Лаксману и поведал ему о своих горьких размышлениях.

— Последнее прошение отправлено несколько дней тому назад, — после недолгого раздумья сказал Лаксман. — Значит, ответ, судя по прежним прошениям, придет, не раньше июля — августа. Надо дождаться ответа — другого выхода нет. Важно протянуть до этого срока. Ну, да как-нибудь. В крайнем случае, будете обедать у меня. Остается плата за жилье и мелкие расходы. Предоставьте это мне. Богачи города скупятся финансировать научные изыскания, а ради благотворительности сразу развяжут свою мошну. Ведь они все хотят после смерти попасть в рай.

Итак, о деньгах можно не беспокоиться, решил Кодаю. Если же благотворительность купцов придется не по душе, никто не помешает нам зарабатывать на жизнь рыбной ловлей или плотницкими работами. Главное — дать нужный ход прошению. Лаксман считал, что на этот раз обязательно придет положительный ответ. Кодаю сомневался. Это было уже третье прошение. В ответ на второе прекратили выплату пособия. Не исключено, что третье просто не примут во внимание. Однако не оставалось ничего иного, как последовать совету Лаксмана и терпеливо ожидать ответа на новое прошение.

Выслушав сочувственные слова супруги Лаксмана, Кодаю покинул этот гостеприимный дом. День клонился к вечеру, на улицах зажглись фонари. По дороге Кодаю зашел к Ходкевичу, но его не оказалось дома. Тогда он заглянул к Шелехову, но и тот куда-то отправился по делам. Уже совсем стемнело, когда Кодаю добрался до дома. Настроение у него было еще более мрачное, чем в тот момент, когда он простился с Лаксманом.

После ужина Кодаю собрал своих товарищей и рассказал обо всем по порядку.

— Наверное, мне следовало сказать об этом раньше, — закончил он. — Чего я только не пытался предпринять, но все напрасно. Полученный сегодня ответ на наше прошение лишает нас последней надежды на возвращение. Не всегда в этом мире сбывается то, чего страстно желаешь.

Все молча выслушали Кодаю. Японцы старались не глядеть друг другу в глаза. Казалось, будто они только что выслушали смертный приговор. Первым нарушил молчание Коити:

— Что поделаешь! Здесь не хотят, чтобы мы возвратились на родину, и, как ни старайся, ничего не получится. Но попробуйте взглянуть на все глазами здешних чиновников: какие-то чужеземные рыбаки, которых никто не приглашал, были выброшены на берег Амчитки и теперь просятся домой. Кому захочется снаряжать большое судно, посылать своих людей, тратить огромные деньги, чтобы отправить на родину непрошеных гостей! Я с самого начала считал, что возвращение в Японию — несбыточная мечта, а сегодня всем нам это стало предельно ясно.

— Что же делать, если это стало предельно ясно? — резко спросил Кюэмон.

— В том-то и вопрос, — ответил Коити. — Давайте обсудим его вместе.

— Какой теперь толк от нашего обсуждения?

— Как это какой толк? Мы должны решить, как будем жить дальше.

— Жить здесь? Прожить до самой смерти в стране, где я ни слова не понимаю?! Нет, не желаю! С меня довольно! — выкрикнул Кюэмон и вышел из комнаты, резко хлопнув дверью.

Исокити хотел было последовать за ним, но его остановил Коити:

— Оставь его, пусть побудет на улице, поостынет немного.

— Я считаю, что в этой стране жить можно, и говорю это не потому, что лишился ноги, — начал Сёдзо. — Жизнь есть жизнь, где бы ты ни находился. В России много хорошего. Все мы родились в Исэ и считали, что нет ничего лучше, чем провести там всю жизнь и там же умереть. Но случилось так, что мы оказались в этой холодной стране, где земля промерзает на много сяку вглубь. На то была воля бога, и я не вижу причины падать духом оттого, что для нас закрыт путь в Исэ.

Странно было слышать столь длинную речь от Сёдзо. Он всегда отличался немногословием, а после того как лишился ноги, и вовсе замкнулся в себе.

В разговор вступил Копти:

— Все это правильно, но в отличие от Сёдзо мы не можем так думать. И все же мы должны жить в этой стране. Нам перестали выплачивать пособие, главное теперь — найти работу, чтобы добывать средства на пропитание.

— Ничего трудного в этом нет, — сказал Синдзо. — Вполне можно прожить, если поступить на службу в школу японского языка. Нас и на родину не отправляют потому, что хотят, чтобы мы преподавали здесь японский язык. Это яснее ясного, не так ли, Сёдзо? Нам не остается ничего другого, как подчиниться, раз путь в Исэ закрыт. Работа не трудная. Стоит дать согласие- и прямо с сегодняшнего дня заживем припеваючи.

Сёдзо, по-видимому, был одного мнения с Синдзо, но промолчал. В словах Синдзо явно чувствовалось влияние Трапезникова и Татаринова. Ни для кого не было секретом, что Сёдзо и Синдзо встречались с этими рожденными в России потомками японцев и посещали церковь. Причина, по словам Кюэмона, была в том, что Сёдзо стал калекой, а у Синдзо завелась подружка Нина.

— Что Исокити думает по этому поводу? — спросил Кодою.

— Ничего особенного предложить не могу, — ответил тот. — Ясно: раз на родину вернуться нельзя, остается одно — жить здесь. Конечно, если стать преподавателем в школе японского языка, нужды знать не будем. Но я бы хотел, если это возможно, помогать Лаксману в его работе.

Исокити чаще других бывал у Лаксмана и с радостью выполнял любые его поручения — изготовлял образцы, разбирал минералы, копировал карты.

Вошел Кюэмон весь обсыпанный снегом. Трескучий мороз быстро загнал его в дом.

— Итак, Сёдзо и Синдзо решили преподавать в школе, а Исокити — работать у Лаксмана. Я, пожалуй, тоже пойду в преподаватели, я знаю русский язык, — сказал Копти. — А вот как быть с Кюэмоном, который и слова по-русски сказать не может? Уж не наняться ли ему в могильщики — болтать особенно не придется.

Присевший было на табурет Кюэмон снова встал и посмотрел на Коити.

— Я бы и пешком отправился в Исэ, если бы можно было, — проговорил он и, словно решив тут же осуществить свое намерение, направился к выходу.

— Погоди, — остановил его Кодаю. — Не меньше, чем ты, я хотел бы вернуться на родину. Надежды на это почти нет, но я предлагаю все же дождаться ответа на прошение. Поступить на работу никогда не поздно. Поживем пока за счет благотворительности купцов, хотя это и неприятно. Деньги на жизнь нам достанет Лаксман.

Не следует торопиться с работой — это не уйдет, думал Кодаю. Надо еще раз попытаться вернуться на родину, и лишь когда все средства будут исчерпаны, есть смысл наняться в школу. А пока будем, как советовал Лаксман, ждать ответа на прошение.


В том году весна наступила рано. Ангара вскрылась двадцатого марта, пробыв подо льдом всего шестьдесят пять дней. Обычно ледоход начинался значительно позже, в середине апреля.

Японцев посетили Трапезников и Татаринов. Они вновь пытались выяснить, не появилось ли у тех желание стать преподавателями японского языка, и откровенно заявили, что, если японцы дадут согласие, иркутские власти немедленно возобновят занятия в школе. На этот раз Кодаю не отказывался.

— Если мы вынуждены будем остаться здесь, — сказал он, — мы, конечно, станем преподавать японский язык — на другое мы не способны, — и в этом случае позвольте рассчитывать на ваше содействие. Но пока мы ожидаем ответа на очередное прошение, третье по счету. Возможно, наши надежды напрасны, но независимо от результатов нам бы хотелось повременить с работой. И еще одно немаловажное обстоятельство: чтобы обучать японскому языку, надо овладеть русским. Нам необходимо серьезно заняться русским языком — до конца года, когда мы предполагаем получить ответ, для этого как раз есть время.

Трапезников и Татаринов согласились с Кодаю. Они выразили готовность заниматься с японцами русским языком и стали приходить к ним чуть ли не каждый день. Кодаю прилежно занимался сам и приказал заниматься Коити и Кюэмону. Синдзо, Сёдзо и Исокити, вполне овладевшие к тому времени русской разговорной речью, в обучении не нуждались. Спустя месяц Кюэмону и Коити занятия порядком надоели, и они все чаще стали пропускать их под разными предлогами. Лишь Кодаю продолжал изучать русский язык с неослабевающим рвением. Он понимал, что это понадобится ему, если придется провести в России остаток жизни, независимо от того, станет он преподавателем или займется чем-либо другим.

Пока остальные японцы забавлялись по вечерам игрой в японские шахматы — фигуры они выстругивали из березы, — Кодаю до поздней ночи зубрил русский язык. Он хотел как можно быстрее научиться читать русские книги. Многие его спутники ушли за эти годы в мир иной, и, если ему тоже предопределено судьбой умереть на этой земле, он хотел бы больше знать о ней и о людях, ее населяющих. Но, как ни странно, чем больше Кодаю думал об этом, тем сильнее становилось его желание вернуться на родину и рассказать соотечественникам обо всем, что он здесь видел и слышал. Всякий раз, засыпая, он мысленно твердил: главное — ни при каких обстоятельствах не падать духом.

Ежедневно общаясь с Трапезниковым и Татариновым, Кодаю все же обнаружил у них черты, отличавшие их от исконно русских. Оба проявляли значительно большую, чем русские, возбудимость. Стоило хоть в чем-то отдать предпочтение одному из них, как другой страшно обижался. Оба были скупыми, чрезмерно самолюбивыми, бледнели от гнева и негодования, стоило лишь слегка задеть их.

Десятого апреля над Иркутском разразилась сильнейшая буря. С некоторых домов были сорваны крыши, а в женском монастыре у соборной церкви сломан крест. В тот день японцы отправились к Лаксману, чтобы выразить сочувствие по поводу ущерба, нанесенного ему бурей. Они починили крышу его дома, очистили сад от поваленных деревьев.

В течение нескольких дней японцы ходили по домам местных богатеев, благотворительностью которых пользовались, и помогали устранять последствия бури, проявляя недюжинные способности и сноровку. В каждом доме их встречали с радостью и провожали с благодарностью. Они чинили крыши и глинобитные стены, восстанавливали каменные лестницы, скрепляя камни известковым раствором.

По окончании этой работы Кодаю в течение трех дней ходил к Лаксману и помогал ему уточнять новую карту Японии. Теперешняя карта была значительно подробнее и точнее гой, которую Лаксман показал Кодаю в первый раз. Четкими иероглифами на ней были выведены географические названия. Задача Кодаю состояла в том, чтобы под японскими названиями дать русскую транскрипцию провинций, а также крупных городов и населенных пунктов, расположенных вдоль береговой линии от Исэ до Эдо, которые уже были там вписаны на каком-то непонятном Кодаю языке.

— Кто составил эту карту? — спросил Кодаю, приступая к работе.

— Один немец. Около ста лет назад он прожил в Японии два года. После его смерти карта была опубликована в его воспоминаниях. Это, конечно, копия, — ответил Лаксман. — Правильно ли изображены на ней очертания провинций и острова?

— Не знаю, — Кодаю и в самом деле не знал. — Могу только сказать, что названия по-японски написаны правильно и расположение провинций, в общем, верное. А это надписи на родном языке того человека, который жил в Японии? — спросил он в свою очередь, указывая на европейские' слова, пестревшие на карте.

— Они сделаны на голландском языке. Разве ты не слышал у себя на родине, как говорят по-голландски?

— Ни разу.

— Ведь Японию издавна посещали голландцы, — Лаксман посмотрел на Кодаю с недоумением. — Немец, который составил эту карту, служил домашним врачом в голландском торговом доме в Японии. Между прочим, японские ученые Кацурагава Хосю и Накагава Дзюнъан понимают по-голландски. Их имена я вычитал в книгах, написанных голландским ученым. Кодаю не слышал об ученых, названных Лаксманом.

— Я хотел бы поехать в Японию, изучить горную и приморскую флору, — продолжал Лаксман. — Меня интересуют также руды и вулканы. И вообще я страстно хочу побывать в вашей стране, пожалуй, так же как ты — вернуться туда, может быть, даже сильнее.

Произнеси такие слова кто-либо другой, Кодаю обиделся бы, но их сказал Лаксман — и пришлось сдержать себя.

Три дня трудился Кодаю в доме Лаксмана, помогая уточнять карту Японии. Он не только вписал названия городов, но и обозначил горы и реки — где не мог определить русла рек, отметил лишь устья — и вписал их названия. Он пометил на карте озеро Бива и гору Фудзи, которые не были обозначены вовсе.

— Реки и горы я указал приблизительно, если что-то окажется неточным, не моя в том вина — знаний у меня маловато, — сказал Кодаю, закончив свой труд.

— Я и не рассчитывал на особую точность, — ответил Лаксман. — Я сравню эту карту с другими картами Японии и смогу устранить ошибки.

Работа над картой вселила в Кодаю новую надежду на возвращение в Японию. Это уже не казалось ему невероятным, ведь в России так много известно о Японии. Во всяком случае, их не должны бросить на произвол судьбы. Составление карты принесло пользу и Лаксману. Двадцатого апреля он направил ее вместе с рукописью доклада в Петербургскую Академию наук, и это снискало ему славу составителя первой в России подробной карты Японии.

Семнадцатого июня на Иркутск обрушился страшный ливень, он не утихал три дня. Ангара вышла из берегов, обвалился берег около городской башни.

Когда ливень прекратился, Лаксман отправился в район бассейна реки Вилюй. Целью его поездки было обследование рудных залежей. Лаксман выехал на легкой тележке, запряженной одной лошадью.

— Через месяц-полтора вернусь, — сказал он провожавшим его японцам. — К тому времени должен прийти в иркутскую канцелярию ответ на ваше прошение. Надеюсь, если ничего особенного не случится, ответ будет положительный. Я просто убежден в этом.

Лаксман хлестнул лошадь, но тут из ворот выбежала его жена.

— Скажи честно, без обмана, когда вернешься?

— Месяца через полтора, — ответил Лаксман и поднял кнут.

— Значит, в конце июля или в начале августа?

— Пожалуй, чуть попозже.

— Выходит, в конце августа?

— Вряд ли!

— Тогда в сентябре, что ли?

— К октябрю уж непременно.

Лаксман резко опустил кнут на круп лошади, и тележка покатилась, сопровождаемая веселыми криками ребятишек.

Лаксман отсутствовал четыре месяца. В Иркутск он вернулся лишь во второй декаде октября. Ответ на прошение все еще не пришел, но произошло другое событие: Сёдзо принял православную веру и был наречен Федором Ситниковым.

Случилось это в середине октября. Сёдзо неожиданно почувствовал сильные боли в культе. Приглашенный доктор сообщил, что это иногда бывает после ампутации обмороженных конечностей.

— Жизни не угрожает, — добавил он, — но необходимо длительное лечение в больнице.

Кодаю немедленно определил Сёдзо в больницу. Друзья дежурили у его постели. Сёдзо ни разу не вскрикнул от боли, но все время просил массировать ему культю, утверждая, что от этого становится легче.

Однажды утром к нему пришел Исокити. Сёдзо уже чувствовал себя значительно лучше.

— Вечером мне было очень плохо, — начал Сёдзо, сжимая руку Исокити. — Когда боль становилась невыносимой, я поминал имя господа, и он всякий раз появлялся у изголовья и опускал длань свою на мое чело — и боль отступала. Чувствую, не прожить мне, калеке, без покровительства всевышнего. Все равно на родину я таким не вернусь. Останусь здесь, даже если все уедут. Вот я и решил принять православную веру. В лоне господнем мне не будет ни грустно, ни одиноко. Все формальности я уже совершил — вчера, до больницы. Скажи остальным, что с сегодняшнего дня я уже не японец и не житель Исэ. И пусть простят меня за то, что я решился на это, ни с кем не посоветовавшись.

Вернувшись домой, Исокити обо всем рассказал товарищам.

Кодаю даже в лице переменился, но потом взял себя в руки и спокойно сказал:

— Для Сёдзо так будет лучше. Пожалуй, это самый подходящий выход для него.

— Этот чертов сын Сёдзо просто потерял голову, — воскликнул Коити, — чуть ли не каждый день ходил в церковь. Я знал, что когда-нибудь он примет их веру. Сначала он хотел дождаться, пока мы уедем. Но отправка в больницу ускорила его решение. Должно быть, и деньги сыграли роль. За больницу ведь надо платить, а раз он перешел в православную веру и изменил имя, значит, ему сразу начнут выдавать пособие.

— Не в этом дело, — вступил в разговор Синдзо. — Просто болезнь его подкосила, вот он и решил искать спасения от страданий у бога.

— Надо у него самого спросить — тогда станет ясно, — сказал Кюэмон. — Но, по-моему, причина все-таки в деньгах. Представляете, сколько за месяц надо уплатить доктору?

Кодаю отправился в больницу, стараясь незаметно для прохожих вытирать катившиеся по щекам слезы. Ему было жаль Сёдзо, решившего принять православную веру и остаться в России.

Кодаю давно предчувствовал, что такое может случиться. Его печалила потеря еще одного зубца в их поредевшем гребне, ведь принятие православной веры неизбежно вело к переходу в русское подданство. Кодаю думал и о том, что Синдзо, отношения которого с миловидной вдовушкой Ниной приняли полуофициальный характер, может последовать примеру Сёдзо. Тогда их останется только четверо: Коити, Исокити, Кюэмон и он сам, Кодаю.

Последнее время Кюэмон в отсутствие Синдзо частенько говорил:

— Боюсь я за Синдзо, ох боюсь!

— Верно, верно, — откликался Коити.

Кюэмона не удовлетворяла пассивная реакция окружающих, и он упорно призывал повлиять на Синдзо.

— Вот ты все говоришь: «верно, верно», а надо прямо спросить у Синдзо: какие у него намерения? — нападал он на Коити.

— Спросить-то я могу, а что если он ответит: это-де мое дело и предоставьте решать мне самому! Мне кажется, его надо оставить в покое. Он потомственный рыбак из Исэ и не откажется при возможности вернуться на родину. А своей навязчивостью мы только оттолкнем его от себя.

Синдзо, по-видимому, чувствовал настороженность Коити и Кюэмона и, когда они отпускали какую-нибудь колкость в адрес Нины, сразу ощетинивался.

— Если вы считаете, что я вам в тягость, постараюсь освободить вас от забот обо мне. Пойду, пожалуй, посоветуюсь с Ситниковым. Только он может меня понять, — говорил Синдзо, называя Сёдзо его русской фамилией.

Кодаю жалел Кюэмона и Коити, живших лишь надеждой возвращения на родину. Он жалел и Сёдзо, решившего остаться в этой стране. Синдзо же не вызывал у него особого беспокойства. Но когда пошли слухи о Нине, о посещении церкви и встречах с Татариновым и Трапезниковым, Кодаю понял, что придется, по-видимому, расстаться и с Синдзо. Теперь он думал иначе. Он знал об умении Синдзо приспосабливаться к обстоятельствам: лишь у него одного появилась женщина, он постоянно общался с Трапезниковым и Татариновым и был полностью подготовлен к тому, чтобы остаться в России. Но в то же время Синдзо не забывал родину, и появись возможность вернуться — не преминул бы ею воспользоваться. Он был еще молод и достаточно гибок.

Не реже чем раз в три дня Кодаю навещал Сёдзо. Больница была расположена на холме, с которого открывался вид на излучину Ангары. Однажды, как бы между прочим, Кодаю спросил:

— Синдзо собирается последовать твоему примеру — хочет принять русскую православную веру?

— Ив мыслях у него этого нет, — воскликнул Сёдзо. — Зачем человеку с двумя здоровыми ногами становиться прахом в чужой стороне? Знаете, Синдзо, сам того не замечая, часто бормочет имя матери. Обратите внимание. Оно и понятно: мать ему дороже Нины.

Кодаю растрогался — и не только от того, что услышал о Синдзо, хотя это и раскрывало новые черты в его характере. Гораздо сильнее Кодаю тронуло то, как говорил об этом Сёдзо. Рассказывая о Синдзо, он невольно выражал и свою собственную любовь к матери и тоску по ней.

С тех пор как Сёдзо принял православную веру и взял русское имя, лицо его обрело какое-то благостное выражение. Недаром Коити говорил, что Сёдзо и внешне стал походить на верующего русского. Лицо Сёдзо напоминало теперь лики святых на иконах, которые во множестве украшали алтари и стены церквей.

Исокити регулярно посещал Лаксмана. Он не только помогал ему лично, но и с готовностью выполнял любую работу по дому. В отличие от других японцев, он никогда не говорил о возвращении на родину и, по-видимому, был вполне доволен своей жизнью.

Прошло уже около восьми месяцев с момента подачи прошения, а ответ все еще не поступал в иркутскую канцелярию. Когда Коити и Кюэмон напомнили об этом Кодаю, он сказал:

— Мы ведь договорились ждать до конца года.

Кодаю понимал, что надежды напрасны, и старался не думать о возвращении на родину, с головой уходя в работу. С утра до вечера он просиживал за столом и читал книги, взятые у Лаксмана. Кодаю знал теперь названия крупнейших городов России, ее рек и гор, знал, как обширна Сибирь. Он изучил историю России и систему ее управления. Прочитал о странах, расположенных западнее России, и узнал, что населяющие их народы принадлежат к разным расам и говорят на разных языках. Иногда он брал в руки и перо. Глядя на его склонившуюся над столом фигуру, Коити и Кюэмон качали головами. Они не выражали вслух своего недовольства, но нередко бросали ему в спину враждебные взгляды.


Двадцать шестого октября был высочайше утвержден герб Иркутска, пожалованный ему в 1690 году.

В городе состоялись пышные празднества. А спустя десять дней проводились новые празднества по поводу перестройки одной из церквей в Знаменском монастыре. Под-звон колоколов люди шли и шли, исчезая за монастырской оградой, и казалось, будто там может укрыться все население Иркутска.

Друзья навестили в больнице Сёдзо. Весть об утверждении герба Иркутска Сёдзо воспринял равнодушно, а вот на закладку новой церкви очень хотелось взглянуть, хоть одним глазком.

В декабре 1790 года Кодаю пригласили к Лаксману. Лаксман сидел у окна в гостиной и, по всей видимости, дожидался его.

— Я получил приказ, — начал Лаксман, — срочно прибыть в столицу, чтобы представить образцы растений и руд, собранные мною в Сибири за несколько лет. Неплохо бы и тебе поехать со мной. Дело о вашем возвращении в Японию почему-то заглохло. До сих пор нет ответа на третье прошение, отправленное в марте. Боюсь, что оно не дошло до столицы — какой-нибудь чиновник положил его под сукно. Остается один путь: ехать тебе самому и подать прошение в руки императрице. Правда, добиться аудиенции у ее величества не просто, но я постараюсь все устроить…

По возвращении в октябре из инспекционной поездки Лаксман ни разу не говорил с Кодаю и его спутниками об их возвращении на родину, и это крайне беспокоило японцев. Но Лаксман о них не забывал. Его предложение блеснуло как луч надежды.

Вернувшись домой, Кодаю рассказал обо всем товарищам.

— Вы один поедете? — спросил Коити.

— Поездка в столицу потребует огромных расходов, которые берет на себя Лаксман. Я понимаю, что всем вам хотелось бы к нам присоединиться, но я не решился сказать об этом Лаксману.

— Дело не в том, хотим или не хотим все мы отправиться в столицу, — возразил Коити. — Мне вдруг показалось, что вы оттуда не вернетесь. Глупая мысль, конечно.

— Как может такое показаться! — воскликнул Кюэмон. — Я совершенно потерял веру в здешних чиновников, но Лаксману верю. На него вполне можно положиться, и, если он предлагает сопровождать его в столицу, надо ехать.

Кодаю глядел на Кюэмона и вдруг заметил, что по щекам у него текут слезы.

— Что с тобой? — спросил он.

— Не обращайте внимания. Это от радости. Я подумал, что поездка в столицу приблизит наше возвращение на родину и я снова смогу ступить на песчаные дюны Исэ. Прежде всего я зайду в родной дом, буду пить чай и есть рисовые лепешки — есть до тех пор, пока не лопнет живот. — Кюэмон безвольно опустил руки и разрыдался. Потом, утирая слезы, сказал: — Теперь я спокоен, совершенно спокоен. Простите меня, я очень устал. Пойду отдохну.

Он пошел в соседнюю комнату, служившую спальней. Глядя ему вслед, Коити сокрушенно покачал головой.

— С Кюэмоном творится что-то неладное. Вчера я случайно увидел его раздетым и поразился: тело сухое, как веревка, — тихо сказал он.

С того дня Кюэмон уже не вставал с постели. Приглашенный Кодаю доктор ничего определенного не сказал. Только посоветовал заставлять Кюэмона как можно больше есть. Но Кюэмон отказывался принимать пищу. У него совершенно пропал аппетит, состояние его ухудшалось с каждым днем.

— Ешь, надо побольше есть, — убеждали его друзья.

Синдзо приносил продукты от Нины, Исокити — сыр и суп, приготовленный женой Лаксмана. Чтобы не обидеть друзей, Кюэмон пытался есть, но тут же начиналась мучительная рвота.

За десять дней болезни Кюэмон изменился до — неузнаваемости: щеки ввалились, лицо осунулось, голос стал безжизненным, как у тяжелобольного человека- лишь с большим трудом можно было разобрать, о чем он говорил.

Двадцать пятого декабря Кодаю отправился к Лаксману, чтобы договориться о поездке в столицу. До Петербурга было пять тысяч восемьсот с лишним верст — тридцать пять-сорок суток пути, даже если ехать днем и ночью. К тому же стояло самое холодное время года и необходимо было чрезвычайно тщательно подготовиться к поездке. Кодаю решил взять с собой японскую праздничную одежду и подарки — на случай аудиенции.

Отужинав с Лаксманом, Кодаю простился около десяти часов вечера с гостеприимными хозяевами, вышел на улицу и остановился пораженный: все небо было в пламенеющих полосах желтого и зеленого цвета. Перепуганный Кодаю кинулся в дом и стал громко звать Лаксмана. Тот вместе с женой сразу выбежал на порог.

— Это же северное сияние, — сказал он, спокойно глядя на небо. — Ничего загадочного в этом нет — явление природы. Есть, правда, примета: год, когда появляется северное сияние, бывает обычно очень холодным.

Кодаю все же никак не мог успокоиться. Такое он видел впервые в жизни. И хотя Лаксман сказал ему, что ничего загадочного в этих пламенеющих полосах нет, Кодаю они показались зловещим предзнаменованием, связанным с тяжелым состоянием Кюэмона. Только бы ничего с ним не случилось, подумал Кодаю.

Наступил тысяча семьсот девяносто первый год. Из-за тяжелой болезни Кюэмона японцам было не до праздников. С тех пор как Кодаю и его спутников прибило к Амчитке, они, несмотря ни на что, старались праздновать Новый год по обычаям своей родины и обязательно ели дзони[21] — пусть и не настоящее. И вот они впервые нарушили этот обычай и, сменяя друг друга, круглосуточно дежурили у постели Кюэмона.

Отъезд в Петербург был назначен на пятнадцатое января. Кодаю остро переживал, что ему придется покинуть тяжелобольного. Но он не имел права просить Лаксмана об отсрочке. А тут еще накануне отъезда неожиданно свалился с высокой температурой Синдзо. Температура не снижалась несколько дней. Синдзо часто терял сознание, бредил.

Кодаю, Коити и Исокити уложили больных рядом и попеременно дежурили около них. Кодаю вспоминал иногда о загадочном пламени, вспыхнувшем на ночном небосклоне, но никому об этом не рассказывал. Тринадцатого января Кюэмон скончался. Он умер так тихо, что сразу этого никто не заметил. Последние несколько дней страдания будто оставили его. Он лежал спокойно и лишь взглядом благодарил друзей, когда те поили его водой.

Четырнадцатого января тело Кюэмона положили в деревянный гроб и небольшая процессия, состоявшая из Кодаю, Коити, Исокити, Татаринова, Трапезникова, Лаксмана и нескольких русских — знакомых Кюэмона, двинулась к Ерусалимскому кладбищу, расположенному на окраине Иркутска. В воздухе кружились редкие снежинки, временами из-за туч выглядывало солнце, и тогда на замерзшей белоснежной дороге обозначались тени людей, провожавших в последний путь Кюэмона. Иркутяне с любопытством рассматривали шедших за гробом иноземцев, пожилые люди останавливались и крестились.

Хоронили по русскому обычаю. Гроб несли на полотенцах. Шествие открывали два молодых попа, за гробом — еще один поп, он же руководил ритуалом, дальше шли Кодаю, Лаксман, Коити, Исокити, Татаринов с Трапезниковым и другие.

Процессия миновала Знаменскую улицу, вышла к красивейшей в Иркутске Крестовоздвиженской церкви и стала подниматься по довольно крутому склону к кладбищу.

Перед кладбищенскими воротами возвышалась Ерусалимская церковь, по имени которой было названо и кладбище. От Ерусалимской церкви открывался прекрасный вид на Иркутск, и местные жители, приходившие весной и осенью на могилы родных и близких, любовались отсюда городом. В Иркутске было еще одно кладбище — на территории Спасской церкви, на берегу реки-там хоронили только именитых горожан. Здесь же, на Ерусалимском, покоились простые люди Иркутска.

— Хорошее кладбище, — прошептал Коити.

Кладбище и в самом деле было прекрасно расположено. Это должно было послужить утешением Кюэмону, нашедшему здесь вечный покой. Конечно, не обошлось без осложнений — Кюэмон не принадлежал к православной вере, — но Сёдзо удалось заранее уговорить батюшку из своего прихода, и тот разрешил похоронить Кюэмона на Ерусалимском кладбище.

Когда церемония погребения окончилась и все собрались уходить, к Кодаю подошли Трапезников и Татаринов. Они сообщили, что на этом кладбище уже покоятся семеро японцев, в том числе и их родители. Простившись с остальными, Кодаю и его спутники пошли посмотреть на могилы.

Кодаю почему-то представлялось, что все семеро похоронены рядом. Но могилы оказались разбросанными в разных концах кладбища. Это и понятно, ведь, живя в России, японцы приняли русское подданство, завели семьи. На могильных камнях были высечены русские имена.

— Да это просто русские могилы, — сказал Кодаю и, перекрестившись по русскому обычаю, замер в молчаливой молитве.

Его примеру последовали Коити и Исокити. Трапезников и Татаринов проводили японцев еще к одной могиле. Здесь лежал обомшелый камень, значительно более старый, чем надгробия на окружающих могилах. Молодые люди не знали, чья это могила, но помнили, что в детстве им говорили, будто здесь покоится японец.

Копти долго вглядывался в могильный камень, потом произнес:

— В самом деле, здесь выбиты японские иероглифы.

Кодаю и Исокити тоже стали изучать надпись и пришли к заключению, что там выбито: «Десятый год Кёхо». Теперь они с уверенностью могли сказать, что здесь похоронен японец и что произошло это в 1725 году, шестьдесят шесть лет тому назад. Значит, оставшиеся в живых его соотечественники похоронили его и выбили на камне надпись.

— Кюэмону не будет скучно, — сказал Коити, склонившись по японскому обычаю перед могилой, сложив ладонями руки и вытянув их перед собой.

Вспоминая Кюэмона, японцы впервые говорили с Татариновым и Трапезниковым как с людьми одной крови. Они медленно шли по затихшему городу. Ветер утих, но мороз стал еще крепче.