"Инспектор Золотой тайги" - читать интересную книгу автора (Митыпов Владимир Гомбожапович)

ПРОЛОГ

Золото на речке Чирокан, а точнее — по его притоку, ключу Гулакочи, было открыто в начале тысяча восемьсот сороковых годов беглыми каторжниками, а первым официальным его владельцем оказался покойник. Случилось это так. Выбираясь из тайги, каторжники угодили в руки расторопных нерчинских жандармов. Нещадно и долго пытаемые, они под конец признались, откуда сбежали и где взяли обнаруженное при них самородное золото.

Каким–то образом дело дошло до Петербурга, до самого шефа жандармов — графа Бенкендорфа, и всесильный начальник III отделения взялся хлопотать о сокровищах, лежащих втуне в неведомой забайкальской тайге. Доверенный графа — тоже, кстати, из жандармов — прибыл на Чирокан и здесь, по ключу Гулакочи, поставив в сорока двух саженях от его устья починный явочный столб, девятью шурфами вскрыл россыпь на три версты. Содержание золота для начала вышло неплохое — сто пудов промытого песка показали один золотник. Представили заявку. И пока тугое делопроизводство Российской империи ворочало медлительными шестернями, в далеком своем Петербурге граф приказал долго жить. А спустя примерно полгода покойника по всей форме ввели во владение прииском.

Наследники графа не проявили желания ни заниматься разработкой прииска, ни хлопотать о передаче в аренду или продаже его — должно быть, в пылу столичной жизни попросту забыли о нем. А может, даже и не знали. По истечении положенных двух лет по предписанию исправляющего должность генерал–губернатора Восточной Сибири забытый прииск был зачислен в казну и циркуляром горного отделения объявлен свободным для новых заявок…

Прошло несколько лет, в течение которых высоченным пожаром занялась слава баргузинской золотой тайги. Золото, вывозимое отсюда, считали уже десятками пудов. Сверкающий золотой соблазн, слепя и сладко кружа головы, пронесся по городам и весям России. Мастеровые с черными от железной пыли ладонями, бородатые крестьяне с краюхой хлеба в тощей котомке, лихие варнаки с ножами за голенищем поодиночке и артелями потянулись в тайгу. Золотая легенда проникала в гостиные богатых домов, зажигая беспокойный блеск в глазах почтенных вдов и добропорядочных отцов семейств.

Не миновало всеобщее поветрие и иркутского коммерции советника Григория Ильича Лапина, человека осторожного, привыкшего жить по пословице: тише едешь — дальше будешь. Прикинув так и эдак, он подал заявку, благо подесятинная подать в то время была до смешного невелика — пятнадцать копеечек за сажень. Так золото по ключу Гулакочи обрело еще одного хозяина — на этот раз живого.

С названием для прииска набожный Григорий Ильич второпях немного напутал и впоследствии сильно об этом пожалел. Получив в лето 1868 года июля двадцать второго дня разрешение на отвод, он заглянул в месяцеслов — следовало достойно окрестить новоприобретенный прииск, ибо языческое слово «Гулакочи» претило слуху крещеного человека. Двадцать второе июля оказалось днем святой Марии Магдалины и священномученика Фоки. Прииск нарекли Мария–Магдалининским. Лишь много позже Григорий Ильич, разобравшись как следует в бумагах, выяснил для себя, что циркуляр горного отделения был заверен и вступил в силу июля девятнадцатого дня, то есть, как указано в месяцеслове, в день «преподобного Паисия Печерского, в дальних пещерах почивающего». Коммерции советник схватился за голову: ох, накажет всевышний, ибо прииск–то следовало наречь Паисьевским!..

В лето 1869 года прииск дал около двадцати фунтов золота, хотя мог бы и больше, однако Григорий Ильич Лапин был не в тех летах да и не того здоровья, чтобы верхом, а где и пешком забираться в чертову глушь, в дремучую темь тайги. Волей–неволей пришлось ему доверить надзор за прииском разбитному приказчику из иркутских же мещан. Конечно, крал приказчик. Урывали свою долю и спиртоносы, которые уже в те поры стали похаживать по приискам. Старатели тоже нет–нет да и припрятывали толику золотого песку или самородочек. Но и двадцатью фунтами остался доволен Григорий Ильич, понимал: это только начало. После уплаты налога Кабинету Его Императорского Величества (прииск был на землях Кабинета) он не только покрыл расходы, но и оказался при кое–каком барыше.

Но следующее лето принесло беду — Мария–Магдалининский прииск едва–едва дал двенадцать фунтов золота, но и из того почти половину отбили налетевшие варнаки, когда приказчик с тремя охранными казаками в конце лета выбирался в Баргузин. Вот тут–то и вспомнил суеверный коммерции советник «преподобного Паисия Печерского, в дальних пещерах почивающего», усмотрел в происшедшем гнев божий, слег от страха и огорчения, а перед самым рождеством тихо скончался. Ах, в недобрый, недобрый час связался Григорий Ильич с этим прииском! Видно, страшным проклятием прокляли его те беглые каторжники, что в жандармском застенке вместе с кровью выхаркивали признание о золоте далекого таежного ключа Гулакочи…

Лапин был вдов, детей не имел, а из богобоязненных родственников его, живших где–то в Самаре, никто не изъявил охоты связываться со столь темным делом, как золотые промыслы страшной каторжной Сибири.

И вновь несчастливый этот прииск, носящий имя святой блудницы Марии Магдалины, вернулся в казну в ожидании нового хозяина.

В лето 1874 года отвод по ключу Гулакочи получил отставной зауряд–хорунжий Нарцисс Иринархович Мясной. Этот сорокапятилетний здоровяк и выпивоха когда–то бывал по делам службы на Чикойских приисках и, в отличие от немощного коммерции советника, кое–что понимал в золотодобыче. Он самолично посетил Мария–Магдалининский прииск, осмотрелся на месте и остался доволен. Стояла пора межени[1], ключ мирно журчал среди валунов, шевелил корни, свисающие с подмытых берегов, играл серебряной рябью. Но чувствовалось — обманчив покой Гулакочи: клочки сухой травы, следы половодья виднелись в ветках прибрежных зарослей на высоте аж полутора аршин. Еще сохранились черные покосившиеся явочные столбы, поставленные четверть века назад при Бенкендорфе, были целы и бутары[2], оставшиеся от лапинских работников, наскоро срубленные избы. Но самое главное — чего в глубине души боялся Мясной,— отсутствовали следы хищнической добычи, хотя прошло уже около пяти лет, как площадь была заброшена.

Зауряд–хорунжий, человек дошлый, тотчас смекнул: уж коли Гулакочи суть приток Чирокана, то и золотая струя должна вместе с водами ключа уходить в основную реку. Он выбрал подходящее место пониже устья Гулакочи, пробили шурф. Первые же промытые лотки дали крупинки золота.

– Мало–мало есть золотишко, ваше благородие,— широко ухмыльнулся старатель подошедшему хозяину.— Чарочку бы с вас за добрый–то почин.

– Мало–мало, говоришь? Ну, с богом! А новый прииск пусть так и зовется — Маломальским,— не мудрствуя лукаво, решил Нарцисс Иринархович.

Перед отъездом он дал приказчику строгое указание располагать отвалы промытых песков равными и правильными кучами. Взяв лист бумаги, начертил форму такого отвала. Что и говорить, мера разумная. Сам черт не разобрался бы в тех причудливых нагромождениях отвалов, больших и малых, что сопутствуют обыкновенно добыче россыпного золота. Приказчики и доверенные в отсутствие хозяев укрывали сотни пудов промытого песка, здраво рассудив, что надо быть последним дураком, чтобы крутиться у огня, да не погреть руки. Хитроумный зауряд–хорунжий решил положить конец этому, ибо отвалы, уложенные строго по форме, легко поддавались учету. Понял это и приказчик.

– Господи, да к чему это, Нарцисс Иринархович? — заволновался он.— Где ж такое видано!

– Поговори еще у меня! — отвечал на это зауряд–хорунжий, показав кулак, и с тем отбыл с великой поспешностью— оформлять заявку на новый прииск.

Ближе к осени он снова наведался в тайгу. Измерил шагами отвалы и с карандашиком в руках засел вычислять, сколько промыто песков за лето — зауряд–хорунжий был не чужд кое–каких наук. Случившиеся поблизости старатели слышали, как из палатки хозяина раздался вдруг страшный рев. Миг спустя оттуда кубарем выкатился приказчик. Следом выскочил хозяин, красный от гнева, усы торчком.

– Мер–рзавец, хам! — рычал он, пиная ползающего у ног приказчика.— Куда дел пять фунтов золота?

Украл, собака, украл? Говори! 3–запорю! Повешу! Живьем в шурф закопаю!

Приказчик размазывал по лицу слезы, хватался за хозяйские сапоги.

– Отец! Благодетель! — тонко выкрикивал он.— Вот те крест…

Охранные казаки скалили зубы.

Нарцисс Иринархович был горяч, но отходчив. Вечером того же дня порядком струхнувший приказчик каялся в преступном недосмотре, вымолил прощение и даже удостоился чарочки водки.

Лихие меры отставного зауряд–хорунжего принесли плоды: без малого по пуду золота дал в первые два лета Мария–Магдалининский прииск.

Все складывалось как нельзя лучше для Мясного, но подвела старая страсть — карты. В зиму 1877 года играл Мясной с особенно лютым азартом, широко, рискованно: как–никак, хозяин золотых промыслов! Большие денежки плакали в эту зиму у Нарцисса Иринарховича. Похмелье наступило уже под троицу. Сереньким слякотным утром ему доложили о приходе бакалейного торговца, ростовщика Борис Борисыча Жухлицкого. Нарцисс Иринархович вышел в халате, хмурый, непроспавшийся. Накануне он засиделся в дворянском собрании. Много пили, играли. Мясной по обыкновению вошел в раж, бесперечь повышал ставки и проигрался под конец в пух и прах. Вернулся он далеко за полночь в крупном проигрыше.

– Ну, что тебе, братец? — зевая спросил он, едва кивнув в ответ на подобострастный поклон Жухлицкого.

– Вот–с, векселек имеем представить вашему благородию,— еще раз кланяясь, отвечал посетитель, человек тихий, с кислым выражением лица.

Мясной досадливо поморщился от нудных и гнусавых звуков его голоса.

– Что, разве уже пора?

– Да–с,— Жухлицкий протянул нотариально заверенную копию документа.— Вот–с, извольте удостовериться.

Нарцисс Иринархович нехотя взял бумагу, пробежал глазами. М–да, все верно, самый наизаконнейший и бесспорный соло–вексель: «…по сему векселю повинен я уплатить… купцу Борису Борисовичу Жухлицкому двадцать пять тысяч рублей…», дата, его, Мясного, с лихим росчерком подпись — все на месте… Двадцать пять тысяч рублей — пять тысяч золотых полуимпериалов… деньги немалые.

– В самом деле… странно… Что–то запамятовал я, братец… Митька! — рявкнул он.— Водки, живо!

Где–то в недрах старинного деревянного особняка возникла суета, затопали, забегали.

– Да ты садись, братец,— сказал Мясной.— Садись, присаживайся…

– Ничего–с, мы постоим, люди маленькие,— тихим голосом отказался ростовщик.

– Что ж ты, братец? В ногах, сам знаешь, правды нет,— рассеянно обронил хозяин.

Он маялся, сильно тер руками помятое лицо, вздыхал. Жухлицкий терпеливо стоял у двери, ждал.

– Митька!! — трубно взревел хозяин, теряя терпение, и вслед за этим нехорошо помянул его мать.

Тут дверь распахнулась и рысцой вбежал Митька — пожилой отставной казак с длинными сивыми усами. В руках — поднос с графином, лафитничком, солеными огурцами, красной рыбой и краюхой ржаного хлеба. Нарцисс Иринархович раз за разом принял два лафитничка, крякнул, понюхал краюху. Увлажнившимися глазами поглядел на ростовщика.

– Может, братец, выпьешь?

– Премного благодарны–с, не потребляем–с…

– Ну, гляди… Э–э… о чем мы то бишь говорили–то?

А! — Нарцисс Иринархович хохотнул.— Понимаешь, какая закавыка получается — нету у меня сейчас денег.Нету!

Нарцисс Иринархович не врал, денег у него и вправду не было. Он основательно проигрался за минувшую зиму. К тому же он, страстный лошадник, решил завести свой конный завод, благо дело не только тешило душу, но и обещало солидный барыш. Пришлось, конечно, потратиться. В довершение всего, он третьего дня вернул карточный долг кяхтинскому купчику Титову, которого многие сильно подозревали в нечистой игре, но уличить так и не могли.

Мясной выпил еще, раздумывая, как бы выставить вон этого столь не ко времени подгадавшего посетителя.

– Да, братец,— весело сказал он.— Придется нам с тобой немного подождать. А может–таки, выпьешь, а?

Жухлицкий качнулся вперед, будто надломился на миг, и отвечал тихо, но со скрытой твердостью:

– Не могу–с, себе дороже.

– Н–да… что же с тобой делать?— задумался Мясной.— А я, понимаешь, как нарочно прикупил недавно лошадушек…— Сказал и прикусил язык: затею с конзаводом он держал в тайне — при немалых своих долгах опасался, как бы рысаки не пошли с молотка.

Однако серый ростовщик не обратил на это внимания. Он молча ждал — смиренный и непреклонный истукан.

– Да пойми ты, любезный,— снова начал Нарцисс Иринархович, вставая и в сильнейшем волнении расхаживая по кабинету.— Я ведь тебе не шематон, не голь какая–нибудь, у меня прииски свои. Золото, понимаешь?

Осенью я тебе верну с процентами. По рукам?

Жухлицкий вздохнул, переступил с ноги на ногу и отрицательно качнул головой.

– Никак невозможно–с, ваше благородие… Себе дороже.

– Эк, затвердила сорока про Якова! — досадливо буркнул Мясной.

Он вернулся за стол, выпил, захрустел огурцом. «Экий же ты, братец, собака,— думал отставной зауряд–хорунжий, из–под неприязненно заломленной брови косясь на унылую фигуру ростовщика.— Послать разве к черту? Так ведь по судам, подлец, затаскает, до долговой ямы доведет». Дело и впрямь выходило щекотливое. Именно сейчас Нарциссу Иринарховичу никак не улыбалось прослыть несостоятельным должником: подвертывалась выгодная партия — перезрелая девица, дочь богатых родителей. Надо было любой ценой отделаться от настырного бакалейщика.

Разговор получился долгий, тягостный. Правда, говорил почти один Нарцисс Иринархович, горячился, напирал. Жухлицкий же только мотал головой и бубнил свое: «Не могу–с… себе дороже… не могу–с…» Мясной в сердцах докончил графин и предложил набавить проценты. Однако и это не прельстило упрямого ростовщика. Окончательно выведенный из себя зауряд–хорунжий вдруг рявкнул:

– Хочешь прииск в аренду? Как вернешь свои деньги, так назад заберу, а?

– Боже сохрани, ваше благородие!— испугался Жухлицкий.— Непривычны–с мы к такому делу.

– Брось ты — непривычны! — отмахнулся Мясной.— У меня там толковый приказчик. Деньги небось считать умеешь? Вот и вся привычка. Верное, говорю, дело!

– Так ведь расходы–с какие…

– Вернешь, с лихвой вернешь! — вскричал зауряд-хорунжий, почувствовав, что ростовщик заколебался.— Я тебе, дурак, прямо в руки фарт сую, какого в жизни не дождешься. Глядишь, еще в большие промышленники выйдешь! Кто знает, может, Жухлицкий и имел в виду такой оборот, но согласие он дал не сразу, а дня через два. Смотрел бумаги Мясного, золотозаписную книгу, мялся, вздыхал. Был Борис Борисыч Жухлицкий из тех, про которых говорят, что этот–де из камня воду выжмет. Понимал: связываться с таким делом, как золотой промысел, только того ради, чтобы вернуть пять тысяч своих полуимпериалов, и накладно, и многохлопотно. Себе дороже. Потому и торговался. Под конец сошлись на том, что Мария–Магдалининский прииск Мясной передает в аренду за попудную плату в три тысячи пятьсот рублей с каждого пуда добытого золота. Маломальский же прииск мерою в восемьсот сорок шесть погонных сажен был Жухлицким приобретен покупкою за те самые двадцать пять тысяч по акту, явленному в Иркутске у маклерских дел. О продаже, надо сказать, зауряд–хорунжий не жалел: результаты разведок представлялись пока весьма гадательными.


* * *

У Бориса Борисыча Жухлицкого нюх на деньги был остер, как у призового охотничьего пса. Шестнадцати лет от роду он унаследовал от отца, полунищего портного, умершего от чахотки, сумрачную подвальную каморку и около двадцати пяти рублей ассигнациями. Но у этого юнца, худого, нескладного, уже тогда была ума палата.

Еще совсем сопливым мальчонкой он твердо решил для себя, что не иголкой и ножницами кроят богатство, а безменом и аршином. Лавки, амбары и лабазы стали его детскими игрушками. Там бурлила и шумела красочная, немыслимо соблазнительная и богатая жизнь. Там мясники в окровавленных передниках с веселым хеканьем рубили говяжьи и свиные туши. Перемазанные белой пылью мужики бегом таскали тугие мешки с крупчаткой тончайшего помола. Тысячами блестящих зрачков подмигивала и переливалась икра. В ловких руках чародеев приказчиков радужно вспыхивал ситец, струился нежный шелк, колыхалась тяжелая чесуча. Сумасшедшим ароматом тянуло от накрытых лотков торговцев вразнос. И, наконец, вот они — купцы, хозяева волшебного мира, в сюртуках, с золотыми цепочками, надменно взирающие поверх шумящего моря голов. Они улыбались, вполголоса заводили с кем–то разговоры, таинственные, значительные и манящие до головокружения. Глядя на все это великолепие, мальчонка дрожал всем своим костлявым телом, дышал тяжело, через рот, и облизывал пересохшие губы. Опомнившись, понуро плелся в убогую отцовскую каморку, пропахшую кислым запахом давней нищеты.

После смерти отца он устроился приказчиком в лавку скобяных и шорных изделий и проработал там несколько лет — изучал дело. Годы эти не пропали даром. Молодой Жухлицкий свел знакомство с полезными людьми: хозяевами шорных и скобяных мастерских, держателями постоялых дворов и извозных промыслов. Не раз с немалой для себя пользой посредничал при заключении оптовых сделок. Но главное — перед ним открылось, что, кроме той торговли, где товар кажут лицом, есть другая, где товар предпочтительнее не казать. Поняв это, он оставил шорную лавку и открыл небольшое, но собственное бакалейное дело. Торговля дешевой колбасой, чаем и монпансье больших барышей не сулила — в этом Жухлицкий с самого начала не обманывался. На уме у него было другое. Далека дорога в Россию. Неблизки и торговые пути в Китай. Месяцами идут колесные и санные обозы, вьючные караваны. Немало добра портится за это время, оседает в казенных и купеческих складах, гниет, ржавеет, погрызается мышами, покрывается плесенью. А ведь его, если с умом, можно и сбыть.

Прошло немного времени, и неприметный, услужливый Жухлицкий для многих оказался вдруг незаменимым. Не человек, а как бы серая, словно даже без лица тень появлялась то в присутственных местах, то в торговых конторах, то в частных домах. После такого визита облегченно вздыхали купцы, государственные чиновники ласково поглаживали чуть оттопыривающиеся карманы. Довольны были все. А на каторжные рудники поступали партии арестантских шинелей из прогнившего сукна; в фабричные лавки завозили позеленевшую колбасу, сласти пополам с мухами; в бурятских улусах, в русских деревнях, в ссыльных поселениях разъездные торговцы бойко сбывали прелый ситец, бракованную далембу, лежалую муку и чай, хранившийся несколько лет в дырявых амбарах.

Борис Борисыч, понятно, внакладе не оставался, но даже жена (а он к тому времени уже был женат) не знала, сколько у него денег. Жухлицкий накрепко запомнил слова отца, сказанные им на смертном одре. Старик подолгу заходился в кашле, мучительно выгибаясь всем телом, отхаркивал кровь. «Запомни, сын, что я скажу,— в перерывах хрипел он.— Потерял — молчи, нашел — молчи… Не верь никому… Если ты нищ — друзья тебя бросят, а если богат — в зависти своей врагами станут… Одному себе верь…» Другую мудрость Борис Борисыч открыл сам: капитал не должен бездельничать, он должен работать, недаром говорят, что деньга к деньге идет. И Жухлицкий стал отдавать деньги в рост.

Окрепнуть, стать прочно на ноги ему немало помогло то, что в 1879 году в России отменили шестипроцентный максимум годовых, и наказуемость ростовщичества отпала сама собой. Правда, в 1893 году все же ввели наказуемость за дачу денег в рост из более чем двадцати процентов годовых, но Борис Борисыч к тому времени пудами выколачивал золото из своих собственных площадей…

Приобретая прииск, Жухлицкий знал, что это верный барыш. Однако он не знал другого — что в Золотой тайге наступает время таких, как он. Вместе с сотнями беглых каторжников, чьи кости остались дотлевать по берегам золотоносных ключей и на таежных тропах; с Бенкендорфом, из столичного далека смотревшим с барственной небрежностью на прииски за тридевять земель; с коммерции советником Лапиным, который сам побаивался затеянного дела и смиренно уповал на бога; с зауряд–хорунжим Мясным, широкой душой, хватом и гулякой, который, ничтоже сумняшеся, мог проиграть свои прииски в карты, — вместе со всеми ими уходила в прошлое безалаберная, щедрая на фарт и погибель юность Золотой тайги.

Неизбежная, как вдох для всего живого, наступала новая пора…