"Кольцо художника Валиади" - читать интересную книгу автора (Кораблинов Владимир Александрович)Глава двенадцатаяИ вот то, чего так боялся Валиади, осталось позади. Его не разлучили с женой, он со своей неуклюжей тележкой беспрепятственно проехал мимо небольшой группы немецких военных, которые наблюдали за отправкой горожан. Много в народе ходило слухов об отборе угоняемых, о разбивке людей на отдельные группы – стариков и женщин, больных и трудоспособных, но ничего этого не случилось. По-видимому, такую растасовку предполагали сделать где-то впереди, подальше от фронта. Слившись в одну большую колонну, люди вышли на шоссе. Привыкшие к затхлости и сырости подвалов и бомбоубежищ, они жадно, с удовольствием вдыхали чистый, свежий воздух поля и, будто впервые попав на шоссе, с любопытством оглядывались кругом. Дорога и в самом деле была необычайна: она представляла собой как бы огромную выставку всей омерзительности и тупой жестокости войны. За пределами шоссе все было хорошо: вон вдали нежно туманятся меловые горы, вон с десяток деревьев растянулись вдоль озерка – в красной листве они словно коралловое ожерелье, вон несжатые хлеба золотистой сединой сверкают… А тут, на дороге, искалеченная машина, задрав колеса, валяется в кювете; обгорелые, закопченные стены изб, черные, страшно зияющие устья печей с нелепо торчащими голенастыми трубами; убитая рыжая лошадь и возле нее – одичалые псы… Их перепачканные кровью морды страшны и безумны, как сама война. И вдруг – среди черноты, среди мрачной опустошенности пожарища – пестрая детская колясочка или бог знает как уцелевший кол от плетня и на нем расписная, яркая глиняная корчажка. Эти простые, мирные, славные вещи словно бы подчеркивали весь ужас творящегося вокруг, без них, может, не так уж нелепы были бы голые печи, дохлая лошадь, опрокинутая, исковерканная машина… Часам к двум дня длинная вереница людей, охраняемых десятком солдат, медленно подходила к небольшому березовому лесу. Ни разговоров, ни смеха не слышалось – только плохо привязанный чайник звякнет крышкой у кого-то или закашляется кто. Перед самым лесом, возле балочки с веселым ручейком, пленных нагнал все тот же мотоциклист. Крикнув что-то идущему впереди колонны солдату, он соскочил с машины и, бросив ее у обочины шоссе, побежал в лес. Крича, ругаясь, солдаты стали заворачивать передних к тому месту, куда побежал мотоциклист. Утомленные люди подумали, что это привал, и, войдя в лес, первым делом принялись разводить костры. Но конвойные кинулись затаптывать огонь. Сердито крича, они указывали на небо: там слышался ровный гул высоко идущих самолетов. – Господи, спаси и помилуй! – со страхом глядя на вершины деревьев, запричитала горбатенькая. – А ну-к бомбить станут! – На что мы им нужны – бомбить, – сказал небритый старик с длинными, грязно-седыми волосами. – Трудно, трудно вам, братец, с тележкой-то, – посочувствовал он Валиади. – Ох, трудно… Но старый художник ничего не слышал, стоял, прислонясь к березке, весь уйдя в себя, не сводя глаз с жены. Укрытая с головой одеялом, она лежала слишком неподвижно. Все было кончено, и Валиади знал это, но какая-то еще надежда теплилась в нем, все еще казалось ему, что нет, не кончено, что вот возьмет Лизушка да и пошевелится, застонет, скажет что-нибудь… ну, попросит напиться, что ли… Он не чувствовал ни усталости, ни страха, ни даже скорби. Одна мысль клином засела в мозгу, не давала покоя: как могло случиться, что, прожив с женою почти тридцать лет, он так и не сказал ей самого сокровенного и важного, из чего, собственно, слагалась вся его жизнь. Жена не знала, например, что однажды, много лет назад, осенью, над крышей соседского сарая сверкнула такая красноватая, узкая, как нож, полоска вечерней зари, что у него дух захватило и от восторга похолодела голова… И первый, еще неясный, еще каким-то расплывчатым пятном, мелькнул образ Бату-хана… Вот что такое была полоска зари в грязных облаках! Или те изумительные дни начала века, дни буйной юности, когда он вместе с четырьмя товарищами целое лето бродил по обожженным камням тогда еще не слишком курортного, диковатого, пустынного Крыма! И как они все писали! С рассвета до темной ночи, а один так даже и ночью пробовал! И это все надо рассказать Лизушке, – он почему-то про эти крымские скитания ей никогда не рассказывал, а ведь сам-то яростным жаром тех дней всю жизнь – всю жизнь! – согревал душу… И чтобы Лизушка все поняла, чтобы простила все: и его замкнутость, его постоянную жизнь в самом себе, отчего она, бедная, всегда была одинока. Но ведь для такого, пусть безмолвного, разговора какой-то, хоть малый, покой нужен, а тут – многолюдство, суета и, главное, тревога: а вдруг конвойные заметят, узнают, что мертвую везет, да и велят бросить на дороге… И виделось старику ужасное – как с ругательствами и смехом вываливают они его Лизушку в придорожную канаву, как лежит она там с беспомощно, неловко раскинутыми ногами, может быть даже неприлично заголенная… И, заметив проходящего стороной конвоира, Валиади схватил термос, не отвинчивая крышки, наклонился с ним над женой и забормотал, зашевелил губами: «Ну, попей, попей, Лизушка… вот так… вот хорошо…» – Ничего, удобно тебе? – громко спросил, косясь на конвойного. Тот равнодушно поглядел и прошел мимо, а горбатенькая покачала головой и снова, как давеча, перекрестилась. – Больная, что ли? – вполголоса спросил у нее небритый старик. – Ох, да уж и не знаю, как вам сказать, – с каким-то присвистом зашептала горбатенькая. – Преставилась, кажись, ихняя старушка-то… Она, видно, и еще что-то хотела сказать, да конвойные стали шуметь, поднимать людей, и снова послышалось уже до тошноты знакомое «шнелль». Люди поспешно подымались, дожевывали, завязывали мешки, выходили на дорогу. И опять потянулось безрадостное, пыльное шоссе с его спусками и подъемами, жиденькими перелесками, трупами лошадей и машин и с черными скелетами сожженных деревень. |
||
|