"Иван Грозный: «мучитель» или мученик?" - читать интересную книгу автора (Пронина Наталья)Глава 12. Новые замыслы и новые испытанияКонец 1569 и следующий 1570 год были все же тяжелы не только из-за одного новгородского дела. Как мы говорили выше, в сентябре 1568 г. лишился власти свергнутый с престола союзник Ивана — шведский король Эрик XIV, а значит, аннулированным оказался и ранее подписанный между ними договор о дружбе. Грозила новая война со Швецией, и, отмечает историк, «Иван мог лишь сорвать злость по поводу этой своей дипломатической неудачи, арестовав послов, присланных новым шведским королем с объявлением разрыва договора 1567 г. Но изменить антирусский характер шведской внешней политики это не помогло».[417] К власти в Швеции пришел брат Эрика — король Юхан III, сторонник союза с Польшей и злейший враг Москвы. Свое правление он начал с того, что ограбил и посадил в тюрьму русских послов. Провозглашенная им Великая восточная программа, как показывают исследования Б. Н. Флоря, ставила целью захват и включение в состав Шведского королевства не только тех земель в Прибалтике, которые были заняты Россией, но и Карелии, и Кольского полуострова…[418] Не оправдались надежды и на союз с Англией. Королева Елизавета, как выяснилось, очень хотела получать солидные доходы от англо-русской торговли, но вмешиваться в Балтийский конфликт прямой поддержкой далекой Московии отнюдь не входило в ее намерения. Согласно инструкции, данной королевским министром лордом Сесилем отправлявшемуся в Россию английскому посланнику Томасу Рандольфу, он обязан был вести с царем Иваном «общие и благопотребные речи», но фактически уходить от реальных соглашений.[419] Равно как отклоняла Англия и неоднократные предложения Грозного жениться на племяннице Елизаветы — графине Марии Гастингс, чем царь думал скрепить намечаемый договор[420]… Ввиду всех этих неудач перед Иваном вставала насущная необходимость искать новых союзников, как за гигантской шахматной доской, просчитывать иные внешнеполитические ходы. И, будучи в Новгороде, он, несомненно, думал над ними. Хотя буря гнева, бушевавшая в душе царя, не могла не отразиться на его действиях. Послание, отправленное английской королеве в 1570 г. (о котором упоминает и наш всезнающий автор), и впрямь вышло крайне резким. Однако не потому исключительно, что Елизавета не захотела ни сама стать женой царя, ни выдать за него свою племянницу, как тщится представить читателю Эдвард Радзинский, переводя весь конфликт в чисто личностную плоскость, объясняя настойчивое желание царя жениться на английской принцессе только ненасытной похотью деспота. Весьма сомнительно допустить, что запамятовал г-н писатель-историк: брак между монаршими особами в те времена символизировал прежде всего политический и военный союз между их странами. Именно в таком союзе России и Англии был остро заинтересован Иван, добиваясь руки принцессы. И коль скоро Елизавета отказалась поддержать Россию, то отказ сей был вполне логично воспринят царем и как государственное, и как личное оскорбление. Он ответил Елизавете со всей присущей ему страстностью, не скрывая презрения к ней, «пошлой девице», от имени которой правят «торговые люди», кои «о наших о государских головах и о чести и о прибыли земле не думают, а ищут только своих торговых прибытков».[421] Для него это было немыслимо. Одновременно он полностью отменил все привилегии, ранее предоставленные созданной англичанами Московской торговой компании.[422] Вероятно, и это тоже было для царя немыслимо — позволить кому-то безвозмездно, за одни лишь «благопотребные речи» наживаться на русских богатствах. Гораздо более тонко повел Иван дело с объединенной Речью Посполитой, которую хотя бы на время требовалось нейтрализовать. Зная, что старый противник — Сигизмунд-Август — не меньше его самого измотан десятилетней войной, царь согласился в марте месяце на предложенные королем переговоры и уже в мае 1570 г., невзирая на огромное количество взаимных претензий, подписал с ним перемирие сроком на три года.[423] Полученную таким путем передышку Иван немедленно использовал для организации антишведской коалиции и, кроме того, осуществления давно вынашиваемого плана — создания в Прибалтике вассального от России «Ливонского королевства». Во-первых, это вновь создаваемое под русским протекторатом Ливонское государство — «своего рода политическое изобретение» Грозного,[424] должно было стать буфером, прикрывающим Россию от западных, агрессивно настроенных к ней соседей. Чтобы подчеркнуть внешне независимый характер «королевства», Иван поставил во главе его даже не русского вельможу, а пригласил… датского принца (герцога) Магнуса. Весь блеск данного замысла будет еще более понятен читателю, если он учтет следующие «детали» царского плана. Во-первых, в случае согласия принца Магнуса стать правителем Ливонии русский государь тут же получал себе в союзники и брата Магнуса — короля Дании Фридриха II. А ведь именно Дания являлась главным и многовековым врагом-соперником Швеции на Балтике, и сам Фридрих вот уже седьмой год подряд ожесточенно воевал со шведами. Следовательно, лучшего союзника для России в борьбе со Швецией трудно было бы и придумать… Во-вторых, акт провозглашения Ливонского королевства обеспечивал поддержку Ивану и местной ливонской феодальной знати, до этого момента откровенно враждебно относившейся к русским властям. Король, приглашенный со стороны, устраивал ее гораздо больше. Грозный также гарантировал ливонскому дворянству сохранение всех его старинных законов, прав и вольностей, давал полную свободу лютеранскому вероисповеданию. В силу чего, по словам современника, «очень многие тогда радовались и ликовали в Ливонии».[425] Если же учесть, что почти все ливонское рыцарство было генетически связано с Германией, то не трудно понять, что добрые отношения с ним открывали царю Ивану и возможности для союза с немецкой империей Габсбургов. Такое выгодное положение могло бы помочь ему словно тисками с двух сторон зажать непомерно разросшуюся Польшу и не допустить ее объединения со Швецией против России. Все это говорит о «верном, стратегически глубоком понимании царем расстановки сил в Европе и о его точном видении проблем русской внешней политики».[426] План начал осуществляться стремительно. Конечно, малоземельный датский герцог Магнус (Арцмагнус Крестьянович русских летописей) сразу согласился с выгодным предложением Грозного царя стать его вассалом (голдовником) в обмен на ливонскую корону. Тогда же, в мае 1570 г., по прибытии в Москву, датский принц был торжественно провозглашен «королем Ливонским». Подписанные тогда грамоты гласили, что Иван передает в управление Магнусу все свои ливонские земли и обязывается предоставить ему военные и материальные средства, чтобы он мог расширить эту территорию за счет шведских и литовско-польских владений в Ливонии. Одновременно царь давал ливонцам право свободной беспошлинной торговли в России и, в свою очередь, требовал от них также свободно пропускать в Москву иностранных купцов, художников и техников.[427] Союз скрепили женитьбой Магнуса на племяннице Грозного — княжне Марии, дочери казненного Владимира Андреевича Старицкого… Только проделав всю эту сложную дипломатическую подготовку, отмечает историк, Иван начал непосредственные военные действия против Швеции. В июле-августе 1570 г. возглавляемые герцогом Магнусом русские войска в Ливонии подошли к Ревелю (Таллину), принадлежавшему шведам. 21 августа началась осада. Если бы город удалось взять, то в руки русских перешло бы все побережье Балтики до Риги. Однако 30-недельная осада успехом не увенчалась, и 16 марта 1571 г. войска были вынуждены отступить. Неудача эта произошла главным образом потому, что датский король Фридрих не выполнил своих союзнических обязательств и не оказал никакой поддержки брату. Напротив, в самый разгар осады, фактически предавая и Грозного, и Магнуса, король Фридрих заключил 13 декабря 1570 г. Штеттинский мир со шведами, тем самым позволив им высвободить морские силы и отправить на помощь осажденному Ревелю. Таким образом, Ивана IV вторично за два-три года подвели союзники, на которых нельзя было полагаться… Вся тщательно продуманная и своевременно осуществленная (царем) дипломатическая операция рухнула, русско-датский союз не состоялся.[428] Как часто бывало раньше, Грозный вновь остался один на один со своими врагами, врагами России. Помочь Магнусу присылкой дополнительных войск он не смог. Герцог бежал, со шведами срочно требовалось заключать перемирие. Ибо в это же самое время — время осады Ревеля — на русские земли вновь пришла Крымская орда. Основные военные силы, и особенно артиллерию, Иван принужден был сосредоточить на юге, против 120-тысячного войска Девлет-Гирея. Войска, щедро снабжаемого и направляемого не столько самим крымским ханом, сколько его верховным сюзереном — Османской империей… Ведь невзирая на все попытки Грозного поддерживать мир с могущественным турецким султаном, Стамбул так и не смог ни простить, ни смириться с потерей своих верных вассалов на Волге — Казани и Астрахани. Уже с 1569 г., объявив России «священную войну в защиту ислама», султан Селим вместе с. Девлет-Гиреем начали новое наступление на южнорусское пограничье с главной целью: отвоевать Нижнее Поволжье и изгнать оттуда русских. Об этом, например, в отличие от Эдварда Радзинского, хорошо знал безымянный сербский хронист XVI в., сообщая под 1569 г. о походе турецких янычар на Астрахань, о том, что «воинствоваще Турци… на Казань, на Русе».[429] Именно тогда, весной 1569 г., в степях Приазовья произошло соединение двух крупных войск агрессоров: 17-тысячной османской армии (имевшей 100 пушек) и 40 тысяч крымчаков, к коим также примкнули ногайцы. Используя эти силы, султан планировал прорыть канал между Доном и Волгой и осадить Астрахань. Но, соединить две великих реки, «прокопав переволоку», туркам не удалось. Следовательно, не смогли они переправить на Волгу и свои «каторги» (галеры) с тяжелой артиллерией,[430] необходимой для осады крепости. Кроме того, надвигалась суровая зима, к которой османы готовы не были. Это и спасло город. Понеся значительные людские потери, крымско-турецкие войска отступили. Временно… Уже через год — в сентябре 1570 г., поддерживаемые османами, крымчаки и ногайцы вновь подвергли страшному опустошению рязанскую окраину, земли близ Рыльска, Тулы, Дедилова. Однако, начиная свой кратенький рассказ-зарисовку об этом нашествии на Русь Девлет-Гирея, уважаемый наш автор по привычке не упомянул о его предыстории. Так же, как, полностью приписывая инициативу агрессии только одному крымскому хану, избегает говорить г-н Радзинский о том, кто реально стоял за спиной вассального крымского царька. Но Иван Грозный об этом знал. Как давно, еще со времен споров с «Избранной Радой», знал государь и о том, что любой серьезный конфликт с Крымом тут же может перерасти в прямое столкновение с сильнейшей на тот момент военной державой в мире — Османской империей. Такого столкновения Русское государство выдержать еще не могло. А потому государь всегда был крайне осторожен в своих посланиях в Стамбул и Крым, регулярно отправляя туда дружественные посольства, а после событий 1569–1570 гг. даже согласился на важные уступки: предлагал совместное с Крымом владение Астраханью. Но набеги все-таки продолжались. И тогда зимой 1571 г. в Москве было принято решение полностью реорганизовать систему обороны южных границ. Задумывалось создание новой засечной черты с целым рядом крепостей. Именно чтобы «не допустить реализации этого плана, Девлет-Гирей (немедленно!) в апреле 1571 г. двинулся на Москву».[431] Царь выступил ему навстречу к Серпухову. Но крымцы обошли укрепленные позиции опричного войска. Как пишет историк С. М. Соловьев, некие «государевы изменники», «новокрещеные татары», указали Девлет-Гирею брод на Оке, переправившись через которую он смог ударить с фланга и прорваться в центр страны — к столице. Что должен был предпринять в этих условиях Иван? Г-н Радзинский без тени сомнения сообщает, что царь неожиданно и позорно бежал на север. «Беззащитная Москва была брошена на произвол судьбы. Так он боялся». Но профессиональный исследователь отмечает здесь все же другое: «Иоанн, отрезанный от главного войска, поспешил отступить из Серпухова в Бронницы, оттуда — в Александровскую слободу, а из слободы — в Ростов, как то делали в подобных случаях и предшественники его, Дмитрий Донской, Василий Дмитриевич».[432] В самом деле, и победитель Мамая,[433] и многие другие прежние русские князья при неожиданных нашествиях степных орд действительно, оставляя Москву, уходили на север государства — уходили, чтобы собирать силы и рано ли, поздно ли, но вновь вступать в бой: такова была тяжелая реальность исторического бытия России. Никто и никогда не пытался поставить им это в вину. А значит, нет вины и на Грозном, ровно через год жестоко отплатившем Девлет-Гирею за Москву, зверски сожженную татарами в мае 1571 г. Каким образом это было достигнуто? Сразу после ухода степняков летом 1571 г., казнив главу опричного войска князя Михаила Черкасского (допустившего прорыв крымской орды в центральные районы) и князя В. И. Темкина-Ростовского, отвечавшего за оборону столицы (а вместе с ними и еще одного воеводу — В. П. Яковлева, печально прославившегося во время недавней осады Ревеля незаконными грабежами и убийствами), царь сосредоточил все внимание на укреплении южной границы. Учитывая горький опыт минувшей трагедии, он теперь с особой суровостью требовал от каждого полка, каждого воеводы самого точного знания и неукоснительного исполнения своей задачи по охране государственных рубежей. Были приняты также меры на случай ударов крымцев с фланга. В целом на юг отправилось 20-тысячное объединенное войско земцев и опричников, а к весне 1572 г. там завершили строительство мощной подвижной крепости — Гуляй-города. Все это время у Ивана на столе среди прочих бумаг наверняка лежало вызывающе презрительное послание Девлет-Гирея, несколько оборванных фраз из которого передает в своем не менее презрительном повествовании и г-н Радзинский. Хан гордо заявлял: все богатства мира для него ничто, праху подобны в сравнении с Казанью и Астраханью — и требовал вернуть их. Вернуть кровавую власть Орды над Русью… «Вернуть?!! — глухо шептал государь, в который раз перечитывая кривые злобные строки. — Нет! Не бывать тому! Сам у меня сгинешь!..» Новое нашествие Девлет-Гирея летом 1572 г. стало для него роковым. Отступив год назад, русские теперь разбили крымцев с такой сокрушающей силой, какой они не знали никогда. И главным героем этой победы был не командующий русскими войсками старый князь Михаил Воротынский, как сказано в тексте Э. Радзинского. Подлинным героем решающего сражения 2 августа стал молодой опричный воевода князь Д. И. Хворостинин, формально занимавший еще только пост второго воеводы передового полка.[434] Именно благодаря его смелым маневрам в битвах при деревушке Молоди была наголову разгромлена отборная татарско-ногайская конница, троекратно превосходившая своей численностью русские силы. В плен попал главнокомандующий крымскими войсками — знаменитый Дивей-мурза, погибли сын и внук Девлет-Гирея, а сам хан позорно «тотчас пошел назад», устрашившись вестью о подходе еще одной резервной русской рати из Новгорода.[435] Словом, сражение это было так велико и беспощадно, что исследователи относят его к «числу значительнейших событий военной истории ХIV века. Разгромив в открытом поле татарскую орду, Русь нанесла сокрушительный удар по военному могуществу Крыма. Гибель отборной турецкой армии под Астраханью в 1569 г. и разгром крымской орды под Москвой в 1572 г. положили предел турецко-татарской экспансии в Восточной Европе».[436] Так сказался стратегический дар и непреклонная воля русского царя Ивана Грозного… Любопытны грамоты, коими обменялись царь и хан уже после «побоища при Молодях», восстанавливая, так сказать, «дипломатические отношения»… Увы, как и все вышесказанное, они тоже выпали из «кадра» нашего мастера исторической миниатюры. Но пусть внимательный читатель все же ознакомится с ними в пересказе знаменитого русского историка. Без комментариев… Девлет-Гирей, отправляя в Москву своего нового посла, наказывал говорить Ивану: «Мне ведомо, что у царя и великого князя земля велика и людей много. В длину его ход девять месяцев, поперек — шесть месяцев, а мне (все-таки) не дает Казани и Астрахани! Если он мне эти города отдаст, то у него и кроме них еще много городов останется. Не даст Казань и Астрахань, то хотя бы дал одну Астрахань. Потому что мне срам от турского (султана): с царем и великим князем воюю, но ничего с ним сделать не могу. Ежели только даст мне Астрахань, и я до смерти на его земли ходить не стану. (Голоден не буду: с левой стороны у меня литовский король, а с правой — черкесы, стану их воевать, и от них еще сытей буду: ходу мне в те земли только два месяца туда и назад)». На сию предельно откровенную тираду Иван ответствовал так. Словам твоим, хан, не верю. Знаю: «сейчас против нас одна сабля — Крым, (а коли отдам тебе, что просишь, будет) тогда Казань вторая сабля, Астрахань — третья, ногаи — четвертая». Посему не дам ничего. Что же до поминков, то «поминки (подарки) передаю тебе с послом легкие (малые). Потому как сам писал мне, что деньги тебе не надобны и все богатства мира для тебя — прах».[437] Царь смеялся. Он имел на это право… И лишь воистину жаль, что сей громкий, раскатисто-победный смех, на все времена сохранившийся в старинной царской грамоте (грамоте, коя сама по себе достойна целого романа), тоже оказался неуслышанным нашим всезнающим телеисториком. Был и еще один важный, но оставшийся за рамками интересов г-на Радзинского, результат знаменитой победы 1572 г. Вероятно, героически-смелые и в то же время предельно четкие, слаженные действия объединенных земских и опричных войск при отражении нашествия Девлет-Гирея показали царю Ивану, что его опричная политика в целом достигла своей цели. В стране постепенно укреплялся тот твердый порядок, благодаря которому она смогла в максимальные сроки сконцентрировать силы на нужном направлении и остановить агрессора, доселе считавшегося неодолимым. Потому, как полагают историки, уже в дни празднования одержанной победы Иван принял решение об отмене опричнины, т. е. счел возможным отменить чрезвычайное положение в государстве, введенное семь лет назад, в начале 1565 г. Причем опыт, полученный в течение этих непростых лет, он сознательно передавал своим наследникам. Не случайно Завещание Грозного гласит: «А что есми учинил опришнину, и то на воле детей моих, Ивана и Федора, как им прибыльнее, (пусть так) и чинят, а образец им учинил готов».[438] …Однако 1572 г., точнее, конец его жаркого лета, совпавшего с огненной военной страдой, стал переломным не только для внутренней политики Ивана, но и для всего международного положения России. Едва была достигнута победа над крымцами, пришла весть о том, что 7 июля умер старый польский король Сигизмуд И Август, последний из рода Ягеллонов. Умер, не оставив наследника мужеска пола, и значит, гордой шляхетской республике предстояли теперь долгие трудные выборы нового монарха, делавшие польский трон предметом жестоких споров и откровенного торга как внутри самой Речи Посполитой, так и за ее пределами. Претендентов на наследство Ягеллонов уже с самого начала объявилось предостаточно. Но удивительное складывалось положение. Если использовать современную терминологию, то наибольшую популярность среди польско-литовского «электората» имел, с самого же начала «предвыборной гонки», отнюдь не германский император Максимилиан II и даже не французский принц Генрих Анжуйский (Валуа). Нет. Стать королем Польским (случись действительно выборы) шансов больше всех было у… русского самодержца Ивана IV. А Поскольку уже хотя бы слабое, хотя бы искаженное упоминание об этом далеко не малозначительном событии из биографии Грозного совершенно отсутствует в тексте телесказителя Э. Радзинского, то попробуем немного дополнить его и здесь… Итак, в сентябре 1572 г. Москва встречала польского посланника Федора Зенковича Воропая, прибывшего с официальным предложением русскому царю о выставлении его кандидатуры или кандидатуры его сына, царевича Федора Ивановича, для выборов на сейме польским королем и великим князем Литовским. Но… особой неожиданностью сие торжественное приглашение ни для кого там не стало. Еще во время переговоров о заключении перемирия 1570 г. польские послы довольно прозрачно намекнули Ивану, что после смерти старого бездетного короля некоторые сенаторы Речи Посполитой намерены избрать себе государя «словенского роду».[439] Однако русскому царю польская корона была не нужна, гораздо важнее были для него интересы собственного государства, и он лишь спокойно и веско ответил тогда послам, что выбора не добивается, а если все же поляки хотят его в государи, то «вам пригоже нас не раздражать, а делать так, как мы велели, дабы христианство было в покое»[440] (царь имел в виду скорейшее заключение перемирия). Совсем не то было в Речи Посполитой. За избрание на польский трон московского Рюриковича выступало не только православное население обширной территории Украины и Белоруссии. Кандидатура Ивана, свидетельствуют документы, поддерживалась значительной частью польско-литовской шляхты, «недовольной бессилием королевской власти и всевластием магнатов».[441] Другими словами, она, шляхта (мелкое дворянство), вдоволь натерпевшись от самоуправства и притеснений со стороны высшей аристократии (вспомним хотя бы «подвиги» князя Курбского на Волыни), хотела над ней более твердой управы со стороны короля. Но король был слаб. Король был полностью зависим от решений Большого сейма, состоявшего из ясновельможных панов радных, сиречь из той же аристократии. Зависим до такой степени, что без согласия сейма не мог даже собрать ополчение в случае войны. А принятие решений панами-радой очень часто затягивалось на месяцы и годы, превращаясь в торг за новые «права и вольности». Все это делало основное население государства практически беззащитным и от внешних вторжений — особенно из соседнего Крыма[442] (далеко не случайно Девлет-Гирей сообщал Грозному, что «голоден не будет»). Так славная «золотая вольность» оборачивалась хаосом, бедствиями. И свободолюбивая шляхетская республика все чаще заглядывалась в сторону самодержавной Москвы… Небывало мощный разгром Крымской орды, учиненный русским государем летом 1572 г., только усилил его авторитет в глазах шляхты. Как передавал в Париж один из французских дипломатов, тогда «не было человека, который не сознавал бы очевидных выгод прочного мира и соединения двух великих и могущественных государств».[443] Речь Посполитая готова была немедленно признать Ивана Грозного своим королем. Уверенность в необходимости и правильности такого выбора, более того, уже в фактическом его свершении, настолько овладела тогда людьми, что в Польше быстро стала распространяться даже русская мода. Польские красавицы спешно шили себе наряды по московским покроям.[444] Несомненно, хорошо зная все это, что ответил русский царь на официальное обращение польского посланника? Вслушаемся в его речь. Как и два года назад, она вновь была абсолютно спокойна, полна державного достоинства, хотя и сквозил в ней едкий политический сарказм… «Пришел ты ко мне от панов своих польских и литовских и принес от них грамоту с извещением, что брат мой Сигизмунд-Август умер, о чем я и прежде слышал, да не верил, потому что нас, государей, часто морят, а мы все, до воли божией, живем… Но теперь уже я верю и скорблю о смерти брата моего, особенно же жалею о том, что отошел он к господу богу, не оставивши по себе ни брата, ни сына, который позаботился бы о его душе и о теле по королевскому достоинству. Ваши паны польские и литовские теперь без главы, потому что хотя в Короне Польской (Польском государстве. — Авт.) и Великом княжестве Литовском и много голов, однако одной доброй головы нет, которая бы всеми управляла, к которой бы все вы могли прибегать, как потоки (реки) к морю стекают. Не малое время были мы с Сигизмундом-Августом в ссоре, но потом дело начало было клониться и к доброй приязни между нами. (К сожалению), до того как приязнь эта окончательно утвердилась, господь бог взял его к себе. (А между тем) за нашим несогласием, бусурманская рука высится, а христианская низится и кровь разливается. Если ваши паны, будучи теперь без государя, захотят меня взять в государи, то увидят, какого получат во мне (в моем лице) защитника и доброго правителя. Сила поганская (татарская) тогда выситься не будет; да не только поганство, ни сам Рим, ни одно другое королевство не сможет против подняться, ежели земли ваши будут заодно с нами!.. (Касательно же того, что) в вашей земле многие говорят, будто я зол: правда, я зол и гневлив, не таю сего. Однако, пусть спросят меня, на кого я зол? Я отвечу, что, кто против меня зол, на того и я зол, а кто добр, тому не пожалею отдать и эту цепь с себя, и это платье».[445] Так говорил Иван Грозный, прямо подчеркивая, кто в ком нуждается, кто выступает в роли просителя, а кто волен диктовать условия. Он и назвал их Ф. З. Воропаю. Главным условием согласия на свое избрание царь ставил уступку Польшей Ливонии в пользу России. Причем в качестве компенсации предлагал вернуть полякам «Полоцк с пригородами»…[446] Выдвигая это на первый взгляд слишком простое, открытое и заведомо невыполнимое для Речи Посполитой условие, Иван словно допустил ошибку. Ошибку, способную значительно сократить число его приверженцев в Польше-Литве… Но Грозный не был бы Грозным, не поступи именно так. Всегда крайне скептически относясь к выборной монархии, к государям не «прирожденным» (т. е. ненаследственным), но избранным на престол «многомятежным человеческим хотением», русский самодержец XVI столетия, очевидно, не хуже нашего знал, сколько стоит сие «хотение». Ему была доподлинно известна вся помпезная ложь этих «выборов», когда, в сущности, наплевав на волю «всенародства», на желания шляхты, многие польские паны-рада, имеющие действительное право голоса в сейме, зачастую просто продавали свои голоса тому или иному кандидату. Продавали за деньги новые пожалования, звания и почести. Так же, как, в свою очередь, давая присягу хранить нерушимо все права и вольности для аристократии, стремился подороже продаться и сам претендент на корону Польскую… Следовательно, стать королем в результате такого «избрания» мог лишь тот человек, который соглашался быть всецело исполнителем только воли высшей аристократии — воли к расширению ее собственных привилегий и земель. Вряд ли большинство ясновельможных панов-рады допускало, что на такую роль подходит зело суровый русский царь, еще отец и дед которого отняли у Польши-Литвы плодороднейшие земли Чернигова и Смоленска, а сам он отвоевал Полоцк. Вряд ли и Иван считал реальным свое избрание. А потому не пожелал даже серьезно участвовать в этой грязной, переполненной личными амбициями купле-продаже. В отличие от других кандидатов на престол, любыми правдами и неправдами стремившихся склонить на свою сторону возможно большее количество польских избирателей, Грозный, как пишет историк, «не удостоил их даже обмана и обольщений, не снарядил блестящего посольства к ним, не прислал даже простого гонца».[447] Нет, с присущей ему проницательностью московский государь поступил более тонко. Выслушав предложения польского посланника, он, как бы усмехаясь, тут же поставил перед Речью Посполитой такое неприемлемое для нее ответное условие, узнав о котором паны радные должны были бы сами отказаться от своих слов… Гораздо существеннее была для Ивана мысль о том, что, отправляя к нему своего посла с официальным приглашением принять участие в выборах, паны-рада втайне преследовали совсем другую цель: втянув в процесс выборов, как можно более долго удержать его от активных военных действий в период польского бескоролевья. Для него это бескоролевье и впрямь явилось чрезвычайно благоприятным, поскольку вывело из борьбы за Ливонию одного из основных противников России, по собственному выражению царя, более всех «пртивоборствовавшего» ему. Стремясь использовать этот момент, Грозный бросил все свои основные силы именно в Ливонию. Наступал третий, самый удачный период его войны за Прибалтику. Был возобновлен договор с герцогом Магнусом, и уже 1 января 1573 г. русские войска штурмом взяли крепость Пайду, крупнейший (после Ревеля) опорный пункт шведов в Ливонии. Победа омрачилась для царя лишь тем, что в ожесточенном том сражении пал его ближайший опричник Малюта Скуратов. Как и в 1563 г. под Полоцком, Иван сам командовал войсками.[448] Он бросал на стены крепости свои лучшие отряды, причем некоторые из них состояли из наемников-ливонцев. Историк подчеркивает: это была новая, оригинальная идея Грозного — набирать (вербовать) для русской армии наемников, знакомых с европейской системой боя. И вербовать именно в Ливонии, где по причине долгих непрерывных войн было много разорившихся людей и отвыкшей от работы молодежи, которая «охотно принималась за солдатское ремесло. Типичную фигуру того времени представляет, например, первый в Москве предводитель наемников, которому Грозный поручил вербовку, Юрген Фаренсбах (или Юрий Францбек, как его окрестили русские): ливонский дворянин, совсем еще молодой, но успевший побывать на службе чуть ли не во всех европейских странах, — в Швеции, Франции, Нидерландах, Австрии, — Фаренсбах попал в плен к русским и прямо из тюрьмы получил свое новое назначение; он набрал семитысячный отряд и впервые показал свое мастерство» при разгроме орды Девлет-Гирея.[449] Это было летом 1572 г., а уже зимой 1572–1573 гг. ливонец Фаренсбах, как видел читатель, вместе с царем Иваном штурмовал прибалтийские крепости. Европейский хронист с явным недовольством писал по этому поводу: «Во веки веков прежде не слышно было, чтобы ливонцы и чужеземцы так верно служили Московиту, как в эти годы… Добрые старые ливонцы открещивались от Московита, но много молодых, также и старых ливонцев перешли на его сторону, несмотря на то что Московит без устали домогался их отечества и публично говорил, что не оставит Ливонии в покое до тех пор, пока не вырвет с корнем всю сорную траву, т. е. всех ливонских дворян и немцев. Несмотря на то что ливонцы по своей слепоте и неразумию всеми силами старались, чтобы Московит как можно скорее и легче уничтожил их».[450] На самом деле речь шла не об уничтожении. Речь шла о налаживании сотрудничества. Московский царь привлекал в русскую армию обедневшее ливонское рыцарство подобно тому, как раньше, во время войн в Поволжье, принимал он под свою державную руку приходившие к нему многочисленные отряды казанских татар, мордвы, чувашей. Эти отряды сражались под русскими стягами и теперь, в Прибалтике. Внимательный читатель, должно быть, помнит, какой смертельный ужас наводила на противника, к примеру, татарская конница еще в начале Ливонской войны. Эта же сокрушительная сила рождавшегося разноликого, но единого российского воинства явственно проявилась и во время побед 1572–1577 годов. А что же Речь Посполитая? Разумеется, она с тревогой взирала на успешные действия Грозного против шведов, понимая, что очень скоро может наступить и ее черед. Едва миновало полгода после первого официального обращения, как она вновь направила к царю посла с приглашением принять участие в выборах короля. Правда, на сей раз предложение это звучало более конкретно и осторожно. Так, в апреле 1573 г., найдя царя в Новгороде (Иван уехал туда, чтобы быть ближе к ливонскому фронту), посланник Михаил Гарабурда обратился к нему с вкрадчивыми словами о том, чтобы государь выдвинул на выборы уже не свою собственную кандидатуру, а кандидатуру своего младшего сына Федора. Ведь, напомним, «магнатам не нужен был сильный король». Федору же, в отличие от отца и старшего брата, свойственна была крайняя мягкость характера. Кроме того, «в случае избрания Федора Россия должна была отдать Речи Посполитой Смоленск, Полоцк с окрестными крепостями и „иные замки и волости“. Наконец, вместе с Федором царю Ивану и наследнику царевичу Ивану Ивановичу надлежало подписать обязательство сохранять все шляхетские вольности и при надобности расширить их».[451] Фактически, Польша, приглашая на свой трон русского царевича, намеревалась осуществить почти то же самое, что проделала она при объединении с Литвой: взяв в короли великого князя Литовского, она одновременно отторгла от Литвы в свою пользу крупнейшее Киевское воеводство и Волынь… Допустить такое Грозный, конечно, не мог. Ответ его Гарабурде был резким. «Корона мне не новина, — сказал Иван, — а сын мой (Федор) молод, и государством ему править не мочно. Да и не девка он, чтоб за него приданое вам давать». Далее царь уже без обиняков заявил, что согласен только на наследственное владение польским престолом для себя и своих детей, что признает только полное, «на века», объединение с Россией Речи Посполитой, а не заключение всего лишь тесного политического союза между ними. Требовал также свободы для православной церкви в пределах Польши. Наконец, категорически отвергая любые земельные уступки со своей стороны, царь потребовал вернуть ему древнюю столицу Руси — Киев. Если же таковые условия Речь Посполитую не устраивают, заключал Грозный, то он, отказываясь от польской короны, согласен взять под свою власть одно Литовское княжество и присоединить его к России так же, как оно было присоединено к Польше в результате унии 1569 г. А коль и этот вариант станется нехорош для панов радных, тогда пусть лучше просят короля у «германского цесаря», пусть изберут его сына…[452] И это снова был тонкий дипломатический ход, обращенный уже даже не к полякам, но гораздо дальше. Называя в качестве кандидата на польскую корону австрийского эрцгерцога Эрнеста, русский царь тем самым как бы давал действенный ответ его отцу — германскому императору Максимилиану II, еще в прошлом, 1572 г., приславшему Ивану свою грамоту… Внимательный читатель наверняка помнит: Священная Римская империя германской нации долгие века жаждала заполучить себе земли западной Польши. Заполучить путем их раздела с Россией… Первая попытка такого (правда, лишь частичного) раздела была предпринята 58 лет назад, в 1514–1515 гг. императором Максимилианом I и отцом Ивана Грозного, русским государем Василием III, при деятельном участии будущего двоюродного деда Ивана — знаменитого шляхтича князя Михаила Глинского. Теперь, более полувека спустя, «германский цесарь», стремясь воспользоваться ослаблением Речи Посполитой ввиду бескоролевья, решил возродить давние планы (как сказали бы нынче) «раздела сфер влияния». В личном письме от 20 ноября 1572 г. Максимилиан II предлагал Ивану IV осуществить уже не частичный, а полный раздел всех польских земель пополам. Так, чтобы в результате оного все этнические польские земли (Великая Польша, Мазовия, Куявия, Силезия) отошли бы к империи, Москва же получила Ливонию и Литовское княжество со всеми его владениями — т. е. Белоруссией, Подляшьем, Украиной.[453] (Что и говорить, при цесарском дворе не хуже, чем в кремлевских палатах, хорошо помнили, какие громадные территории были некогда отторгнуты соседями от исторической Руси). Иными словами, у Ивана появилась удачная возможность без войн и без опереточных «выборов в короли» вернуть Московскому царству земли, утраченные прежними Рюриковичами. Соглашение было заключено.[454] Царь принял решение поддержать предложение императора. Слухи об этом договоре вызвали настоящую панику в Речи Посполитой и заставили вельможную знать поторопиться с выборами короля.[455] В 1573 г. им стал французский принц Генрих Валуа. (Его «предвыборная программа», озвученная на сейме французским послом Жаном Монлюком, кстати, была весьма эффектна: кандидат на престол обещал создать для Польского государства флот, покончить с «нарвской» (русской) торговлей на Балтике, реорганизовать Краковскую академию, отправив за свой счет на учебу в Париж сотню молодых шляхтичей,[456] и т. д., и т. п.) Но… сами же поляки очень быстро возненавидели своего нового избранника. Король оказался предельно ленив и глуп. Он не знал ни польского языка, ни международной (в те времена) латыни, а потому сидел на заседаниях сейма с немым безразличием, до крайности раздражая заносчивых ораторов. Все остальное время монарх, избегая общества поляков, проводил в узком кругу друзей-французов, за карточной игрой и в пьяных — до утра — оргиях, что тоже не могло вызвать особых симпатий. Впрочем, Генрих платил «подданным» такой же горячей взаимностью. Сию минуту после получения письма от матери — знаменитой королевы Екатерины Медичи — письма, в котором она сообщала сыну о смерти его брата, французского короля Карла IX, Генрих, не поставив в известность сейм и тем более не дожидаясь «позволения» сиятельных панов-рады, тайно бежал из своего королевства 18 июня 1574 г. Бежал, чтобы занять опустевший французский престол. Корона Польская была ему и впрямь безразлична… Вот когда воочию подтвердилась скептическая формулировка Ивана о тщетности и ненадежности власти «многомятежного человеческого хотения»… Года не прошло после избрания на польский престол французского принца, как Речь Посполитая была поставлена перед необходимостью созыва нового избирательного сейма со всеми характерными для него вельможными склоками и публичным торгом, напрочь отвлекающими от решения реальных проблем государства. Как вполне справедливо отмечал еще в XIX столетии историк А. С. Трачевский, государственные вопросы там «запутывались в сетях мелких личных интриг, при которых самые отвратительные преступники выходили сухими из кругом облепившей их грязи. Они обращались благодаря наивной откровенности шляхетской демократии в колоссальный скандал, клеймивший страну позором перед лицом всей Европы».[457] Во вновь стартовавшей «предвыборной гонке» основное количество голосов разделилось уже между тремя кандидатами: германским императором Максимилианом, русским царем Иваном и семиградским воеводой Стефаном Баторием. Причем последний, с одной стороны, был ставленником Османской империи, с другой, его неусыпно опекал Ватикан, тоже имея свои виды на молодого талантливого полководца из Трансильвании.[458] Таким образом, в борьбе за польский престол сомкнулись интересы двух доселе непримиримо — столетиями!. - враждовавших сил — римско-католической церкви и исламской Турции. Что толкнуло их на такой немыслимый шаг? Что принудило Стамбул забыть многочисленные антиосманские лиги, то и дело сколачивавшиеся римскими папами? А святейших отцов, в свою очередь, забыть море христианской крови, пролитой турецкими янычарами? Забыть и, не мешая друг другу, словно сообща поддержать одного и того же кандидата?.. Вероятно, после разгрома Крымской орды летом 1572 г. и последовавших русских побед в Ливонии, это было не что иное, как страх. Как ясное осознание общей угрозы от крепнущего нового противника (вернее, старого, которого прежде удавалось побеждать, но который теперь все более становился способен победить сам). Этим противником, грозившим сломать все их вековые захватнические планы, для Ватикана и Стамбула была Московская Русь, был ее Грозный царь. Отныне его любыми средствами требовалось остановить. И осуществить сей замысел надлежало новому королю Речи Посполитой. Но об этом чуть позже. А пока… А пока, вновь оказавшись без монарха и вовсе не ведая о планах, намечавшихся далеко от Варшавы, Кракова и Вильно, литовская и польская шляхта уже помимо официальных обращений сама стала просить царя Ивана занять польский престол. Как свидетельствуют исторические документы, дошло до того, что многие паны откровенно писали Грозному, сколько и кому следует заплатить, какие почести обещать, дабы обеспечить в свою пользу исход голосования, и даже присылали образцы грамот, которые нужно поскорее направить от имени царя участникам избирательного сейма. С такими «рекомендациями» обращались в Москву, например, и минский каштелян Ян Глебович, и примас Яков Уханский, и виленский каштелян граф Ходкевич. Глебович, кстати, обращаясь к Грозному, особо старался отметить, что «ни один (государь) кроме Вашей Царской Милости бусурманской руки и силы стерти не мог бы. Того для сердечно от господа нажидаю, чтобы Ваша Царская Милость нашей земли государем был».[459] Однако, читая все эти многочисленные грамоты, Иван по-прежнему оставался почти безучастным к выборам в Речи Посполитой. По-прежнему слишком мало доверяя «выборному спектаклю», разыгрываемому панами-радой, и не желая тратить огромные деньги для их подкупа, он в ответных посланиях только кратко благодарил обращавшихся к нему шляхтичей, обещая им свою милость. Но с присылкой собственных официальных грамот и официального же представителя на варшавский избирательный сейм — тянул. Порицая эту недостаточную активность Грозного, граф Ходкевич в беседе с русским послом Ельчаниновым в сердцах заметил: царь «точно через пень колоду валит».[460] И хотя по настоятельным советам оного Ходкевича Иван в августе 1575 г. все-таки написал несколько грамот к польско-литовским магнатам, они тоже были весьма сдержанны и скупы. Гораздо более существенными, нежели «обработка» членов сейма, царь считал в это время действия на полях сражений. Чтобы возможно более полно сосредоточиться именно на этом вопросе, государь в октябре 1575 г. передал часть своих полномочий служилому татарскому хану Симеону Бекбулатовичу, специальным указом назначив его главой боярской Думы, а затем правителем земщины — с титулом «великого князя всея Руси». К сожалению, сей шаг Ивана Грозного, как и его опричнина, шокирует и вызывает у большинства историков острейшие споры. «Каких только предположений (они) не высказывали, пытаясь разгадать это „загадочное“ поставление! — пишет митрополит Иоанн. — Каких только мотивов не приписывали царю! Перебрали все: политическое коварство, придворную интригу, наконец, просто „прихоть тирана“… (Не допустили) лишь одного: что Симеон Бекбулатович действительно управлял земщиной (как, скажем, делал князь-кесарь Ромодановский в отсутствие Петра I)».[461] И это совершенно простое на первый взгляд замечание церковного писателя по сути своей глубоко верно. Вынужденный постоянно, а в тот момент — особенно часто — покидать столицу, уезжая то в Новгород, то непосредственно к войскам в Ливонию, Ивану необходим был такой человек в Москве — для ведения текущих государственных дел. Вспомним: еще двадцать лет назад, уходя в походы на Казань, молодой государь оставлял вместо себя править страной митрополита Макария, наказывая боярам и прочей знати со всеми вопросами обращаться именно к нему. Вот и теперь, желая сконцентрировать все внимание на решении ливонской проблемы, Иван распорядился на время возглавить земщину своему подчиненному — татарскому вельможе Симеону Бекбулатовичу. Но титул царя и высшие прерогативы власти государь всецело оставил за собой. Как только — менее года спустя! — необходимость в «великом князе Симеоне» у Ивана отпала, он немедленно сместил его с этой должности, отправив управлять Тверским княжеством. И это обстоятельство лучше всего подтверждает то, что, назначая нового «великого князя», сам Грозный вовсе не думал отрекаться от престола, как пытаются доказывать некоторые историки. Речь шла о мере сугубо временной и не имеющей никакого отношения к смене правителя, а уж тем более — правящей династии… Впрочем, упоминая о «воцарении» хана Симеона, Э. Радзинский, прямо игнорируя и исторические факты, и все вышеозначенные мнения, как всегда с «младенчески-невинной» усмешкой на ядовитых устах предлагает читателю совсем другую версию — версию о том, что это было только очередным злобным спектаклем царя-актера. Что это было «политическое шоу, полное смысла. Кланяясь жалкому татарскому хану, — пишет автор, — (Иван) как бы напоминал Руси, кто освободил ее от татарского ига, кто завоевал Казань и Астрахань, кто превратил некогда грозных ханов в жалкое посмешище, предмет для царских игрищ. В следующем году игра наскучила, и царь согнал с трона ничтожного Симеона». Вряд ли требует комментария, каким неприкрытым презрением полны эти слова. Но презрения уже не только к Ивану, а вместе и к тому человеку, которому государь доверил управление страной. А был этот, как выражается г-н Радзинский, «ничтожный» Симеон Бекбулатович (до принятия крещенияСаин Булат Бекбулатович) родным внуком последнего золотоордынского хана Ахмета. Того самого Ахмета, с коим у родного деда Ивана Грозного — великого князя Ивана III — произошло в 1480 г. знаменитое «стояние на Угре». Стояние завершилось бесславным отступлением и бегством войск Ахмета, которые князь Иван не счел тогда нужным ни атаковать, ни преследовать. А двадцать два года спустя он же принял под свое державное покровительство изгнанных из распавшейся Орды, лишенных отцовского трона сыновей Ахмета… Но подобно тому, как еще в самом начале своих «историко-психологических» заметок наш уважаемый автор, запамятовав, спутал «стояние на Угре» с совершенно иным событием, очень многое забыл он сказать читателю и теперь, вскользь упоминая о «жалком» татарском князе-наместнике… Сказать, например, о том, что «жалкими» в Москве никогда не считали ни татарских вельмож, ни вообще представителей каких-либо других племен и народностей.[462] Была борьба, было упорное — веками! — стремление отстоять свою землю от захватчиков. Но никогда не было ни ненависти, ни презрения к тем, кто приходил с миром, кто искал помощи и защиты. Это высокое нравственное свойство, этот изначально проводимый московскими князьями принцип этнической терпимости, как определял его известный историк Л. Н. Гумилев, «позволил Москве закрепить лидирующее положение, завоевать доверие, а значит, поддержку не только русских княжеств, но и самых разных народов необъятного Евразийского континента, стать для них центром притяжения. Иван Калита и его последователи стали принимать служилых людей исключительно по деловым качествам, независимо от племенного происхождения, — пишет современный исследователь. — Все они — и голубоглазые славяне, и скуластые выходцы из Орды, и рослые литовцы — на государевой службе были абсолютно равны. У них были одинаковые права и обязанности, равные шансы сделать карьеру и положить начало новому московскому роду».[463] Потому-то и нет ничего ни удивительного, ни тем более позорного в том, что со временем двор московского государя стал напоминать «каталог этнографического музея, где были представлены немецкие, греческие, татарские и литовские имена». Но переданное в тексте Эдварда Радзинского это хрестоматийное высказывание историка напрочь лишено своего подлинного смысла, а скорее звучит укором, едкой насмешкой, сравнимой разве что со словами Стефана Батория, кои тот напишет в одном из посланий Ивану Грозному. Упрекая московского царя в родстве и былой покорности его предшественников татарским ханам, Баторий высокомерно съязвит: «Ты, который кровь свою с ними помешал, которого продкове (предки)… кобылье молоко, что укапнуло на гривы татарских шкап (кобыл), лизали».[464] Очевидно, ни одному, ни другому из вышеназванных авторов не удалось понять, какая великая духовная сила, после столетий кровавого противоборства, все же примирила, объединила русских и татар. Объединила и повела под знаменитый победный клич степняков «ура!» громить старинные замки католических рыцарей-крестоносцев в Прибалтике… Так, зимой 1575/76 г. московские войска перешли по льду на острова Эзель, Даго, Моон, взяли приморские крепости Апсаль, Пярну, Гельмет, что означало — Россия овладела не только выходом к Финскому и Рижскому заливам. В руках Грозного оказалось почти все балтийское побережье от Ревеля до Риги. В 1576 г. голдовник царя герцог Магнус захватил важную крепость Лемзаль, находившуюся в 60 верстах от Риги. Тогда как другая русская армия трижды подступала к Ревелю (Таллину). Как всегда у Ивана, эти походы были тщательно подготовлены, ибо «обнаружили огромные запасы царя. Например, к началу осады Ревеля у русских было 2000 бочек пороху. Они выпустили по городу до 4000 ядер и зажигательных снарядов. Отбивши два приступа, ревельцы в ужасе обратились к германским городам с мольбой о помощи, указывая на свое положение как передового поста всех европейских государей и городов на Балтийском море: русские, (взывали они), придут еще и еще раз; если Ревель перейдет под власть московитов, падет вся Ливония; тяжко выдерживать напор яростного врага; особенно после неудач он „подобен дикому медведю, который, будучи ранен, делается еще отважнее и страшнее“».[465] Это наступление не остановили ни весть об избрании на польский престол в декабре 1575 г. Стефана Батория, ни, следовательно, крушение плана раздела Речи Посполитой между Москвой и Габсбургами. Ведь Грозный был прекрасно информирован о том, что на выборах в Польше случился грандиозный скандал. Что за семиградского воеводу Батория 15 декабря 1575 г. проголосовала лишь часть избирательного сейма, в то время как всего тремя днями раньше, 12 декабря, другая, более значительная часть польской аристократии (сенат) все-таки объявила своим королем иного претендента, а именно — союзного на тот момент царю Ивану германского императора Максимилиана II Габсбурга. Оба новопровозглашенных монарха получили официальные приглашения занять престол, и оба вовсе не собирались от него отказываться. Вопрос об их правомочности зависал в воздухе, и решить его могла только реальная военная сила того или другого из соперников. Польша, таким образом, опять оказалась перед фактом бескоролевья… при двух королях. Все же более решительно и быстро стал тогда действовать, в отличие от престарелого и больного Максимилиана II, энергичный венгерец Стефан Баторий. Уже 8 февраля 1576 г. он поспешил присягнуть на верность Pacta conventa — своеобразной «хартии вольностей» польского дворянства, а 1 мая торжественно короновался в Кракове. Однако напомним: Батория поддерживала лишь часть шляхты, а потому фактически весь 1576 и 1577 гг. ушли у него на борьбу со сторонниками Габсбурга. Особенно много неприятностей доставил ему мятежный Данциг (Гданьск) — богатейший торговый город в Прибалтике. Даже после того, как кандидатура Максимилиана отпала естественным образом — после смерти старого императора в октябре 1576 г. верный ему Данциг продолжал оказывать Баторию яростное сопротивление, категорически не желая признавать его королем… Дело решилось просто: 24 сентября 1576 г. Данциг был объявлен государственным изменником, а 13 февраля 1577 г. Баторий начал против него настоящую войну — с участием войск и артиллерии. Но лишь 12 декабря 1577 г. благодаря мощной канонаде город удалось взять и покорить… Воюя так против собственных подданных, новый король не преминул сразу же оскорбить и соседа. Например, отправляя в августе 1576 г. первых послов к Ивану IV с официальным извещением о своем восшествии на престол, Баторий, грубо нарушив все дипломатические нормы, в преамбуле своей грамоты не назвал русского государя царем и не включил в состав его титула княжеств Смоленского и Полоцкого, тем самым прямо указывая на то, что имеет претензии на эти земли[466] — в полном соответствии с традициями прежних польских королей. Что ж, Иван ответил ему подобающим образом… 23 января 1577 г. 50-тысячная русская армия снова взяла в осаду Ревель[467] — главный опорный пункт в северной Ливонии шведов — союзников Стефана. К городу подкатили 44 осадных орудия (особенно отличились тогда пушки «Соловей», «Певец» и «Лев»), в день русская артиллерия метала по 300 ядер. Но мощная крепость держалась. От тяжелого ранения скончался командующий осадой князь Иван Шереметев (так сдержал воевода свое слово, данное царю: либо взять крепость, либо сложить под ней голову). В марте осаду пришлось снять. Русские сожгли свой лагерь и отвели войска от городских стен. Однако к лету наступление возобновилось — теперь уже на южную Ливонию, захваченную поляками еще в самом начале войны. Причем положение Польши резко ухудшилось тем, что Ивану удалось договориться с крымским ханом, и одновременно с русским наступлением на прибалтийские владения Речи Посполитой крымские татары осуществили набег на принадлежащие полякам Киевщину, Волынь и Подолию. Это были действительно страшные месяцы. Как отмечает историк, «воители не знали теперь никакой пощады… жгли и разоряли (все), чтобы не оставить противнику никаких опорных пунктов. Шел двадцатый год адской, неслыханно длинной войны. Забыты были все средства привлечь расположение местного населения. Осталась лишь одна мысль о завладении территорией, хотя бы только с остатками народа. Перед опустошительным ужасом налетов все никло, все бежало в отчаянном страхе».[468] В июле царь, лично возглавляя войска, выступил из Пскова. И почти сразу же ливонские крепости, эти «претвердые германские грады», как писал сам Иван, начали сдаваться ему без боя, а немецко-ливонское рыцарство переходить на русскую сторону. (Оно и понятно. Поляки презирали ливонцев. Сами же ливонцы за пять предыдущих лет бескоролевья и полной анархии окончательно утратили доверие к польским властям). В августе царские войска захватили Крейцбург, Динабург, Кокегаузен и разрушили Кирхгольм под Ригой. Позже пали Вольмар, Ронненбург, Венден, Смильтен, Трикатен. «Впечатление от военного счастья царя Ивана было таково, что весь август и сентябрь 1577 г. Запад жил самыми фантастическими слухами о силах и планах московского царя… Еще в феврале 1578 г. нунций Викентий Лаурео с тревогой доносил в Рим, что „московит“ разделил свое войско на две части: одну ждут под Ригой, другую под Витебском».[469] Отныне «вся Ливония по Двину (т. е. вся собственно Ливония — Лифляндия и Эстляндия), за исключением только двух городов — Ревеля и Риги, была в руках русских».[470] Грозный ликовал. Неимоверно тяжкими усилиями, но цель, поставленная двадцать лет назад, была достигнута. «С помощью всемогущей божьей десницы… — писал тогда сам Иван, — вся Лифляндская земля учинилась в нашей воле».[471] А значит, можно было начинать создавать постоянный русский флот, восстанавливать старые и строить новые крепости на отодвинутых к морю рубежах Отечества. Большего ему было не нужно. Большего он не желал… Не случайно, давая 10 сентября в Вольмаре свой победный пир, Грозный позвал на него не только своих бояр и воевод. Он позвал на пир и всех своих знатных пленников, среди которых находился даже бывший правитель бывших польских владений в Ливонии — гетман Александр Полубенский. Щедро угостив, царь, свидетельствует хронист, дарил пленным литовцам «шубы и кубки, а иным ковши жаловал», после чего все были отпущены на родину. Но триумф сей, почти на полтора столетия предвосхитивший знаменитые баталии императора Петра, вот уже какой век предан черному забвению, о нем вспоминают лишь походя, как малозначительное событие, не принесшее России серьезных исторических последствий. Однако таковые все же имелись. И главным из них было то, что, упорно прорываясь к Балтике, Петр Великий прямо шел по стопам своего не менее великого (но с более трагической, жестокой долей) предшественника. Гениальные строки Александра Пушкина, посвященные императору-победителю, по справедливости могли бы быть обращены и к Грозному царю… Пирует Петр! И горд, и ясен, И славы полон взор его. И царский пир его прекрасен! При кликах войска своего В шатре своем он угощает Вождей своих, вождей чужих, И славных пленников ласкает, И за учителей своих — Заздравный кубок поднимает!.. Основное же различие между этими государями заключалось в их политике по отношению к Западу. В том, что если Иван Грозный, ясно сознавая насущную необходимость для России экономического и научного сближения с европейскими странами, вместе с тем был очень чуток и осторожен в вопросах духовно-религиозных, никогда не позволяя Западу что-либо диктовать России именно в данной сфере, то императору Петру этой осторожности как раз и не хватило. Запад ослепил его блеском своих научно-технических достижений. И, открывая дорогу на Русь европейскому влиянию, он не понял, что одновременно открыл дорогу и многим разрушительным либеральным идеям, уже тогда существовавшим на Западе. Именно эти идеи, придя в Россию главным образом через масонские ложи, и нанесли самый тяжелый, гибельный удар нашему духовному иммунитету… Но вернемся к Грозному. Все-таки историческая судьба его победы в Ливонской войне действительно складывалась не столь удачно, как победа Российской империи в Северной войне сто с лишним лет спустя. В XVI веке русскому государю не удалось отстоять и прочно закрепить свои завоевания в Прибалтике, что, собственно, и дало повод некоторым исследователям (а вслед за ними и «популяризатору истории» г-ну Радзинскому) объявить Ливонскую войну Грозного царя абсолютно бессмысленной, даже преступной тратой государственных сил, закончившейся полным фиаско. Но… почему так случилось? Только ли недальновидность политики «тирана» была тому причиной? Перелистаем еще раз тяжелые тома старинных хроник и новейших монографий… |
||
|