"Иван Грозный: «мучитель» или мученик?" - читать интересную книгу автора (Пронина Наталья)Глава 8. Измены и потери. Миф о «роковом переломе» в правлении Ивана ГрозногоА Ивана между тем ждал еще один тяжкий удар. Всего за две недели до тридцатилетия своего супруга, 8 августа 1560 г., на четырнадцатом году их совместной жизни скончалась жена государя — Анастасия Романовна. Внимательный читатель помнит, юный Иван IV выбрал ее — дочь «худородного» Романа Юрьевича Захарьина-Кошкина — сам, вопреки недовольству высшей аристократии. Время показало: сиротским детством наученный остро и глубоко чувствовать людей, государь не ошибся в своем выборе… Пусть тогда они были еще очень молоды и почти ровесники. Обоим сие обстоятельство лишь помогло, вероятно, с первого взгляда узнать, полюбить друг друга так, как любят только в шестнадцать-семнадцать лет — светло и свято, навеки. Эта любовь (память о редчайшей силе которой действительно пережила столетия) словно божие благословение и повела их вместе, воистину соединив в неразрывное целое, дав мудрость понимать и дополнять друг друга — каждый своим. Он воевал, она смиренно раздавала милостыню нищим. Он яростно спорил в Думе, она молилась за него. Он очень часто возвращался вымотанным и злым, но лишь она одна и тогда находила в себе душевные силы прямо, без страха, с неизменным участием смотреть ему в глаза, понимая, принимая его и такого, стремясь унять, утишить его боль. Наконец, после смерти двух маленьких дочерей и трагически-нелепой гибели первого сына — царевича Дмитрия, Она все-таки подарила ему сына-наследника, потом еще одного сына… Сильная женщина? Сильный характер? Да, во многом отступая от привычного образа русских государынь — безвольных, совершенно лишенных собственной индивидуальности «теремных затворниц», нам с вами, читатель, придется признать, что, как некогда и Соломония Сабурова, и Елена Глинская, царица Анастасия Романовна Захарьина была очень сильным человеком, под стать своему великому мужу. Она сознательно была опорой ему с самых первых лет правления — для молодого государя наиболее сложных и ответственных. Смерть такого человека страшна всегда. А ведь для Ивана она совпала с осложнениями в Ливонии, с предательством Адашева… Потому вряд ли преувеличил летописец, зафиксировав: «от великого стенания» за гробом любимой царь почти не мог идти, его вели под руки родной брат Юрий и двоюродный — Владимир Андреевич, в то время как на протяжении всего пути следом за погребальным шествием и впереди, и вокруг в глубокой скорби толпился весь московский люд, пришедший «не для милостыни», но чтобы действительно быть рядом с государем в горький час и разделить с ним боль утраты, так что «от множества народу в улицах едва могли тело ея отнести в монастырь».[253] Народ всегда был милосерднее к своему царю, нежели высокородная знать… С легкой руки Карамзина и в немалой степени снова под влиянием сочинений князя Курбского, в исторической литературе именно смерть Анастасии стали считать концом первого, «благополучного» периода правления Ивана IV, считать тем гибельным Рубиконом, с которого начался уже совершенно иной, Грозный Иван. После так называемого падения «Избранной Рады», будто бы только она, «кроткая и тихая» жена царя, еще могла сдерживать(?) жестокий(?) нрав Ивана, благотворно влиять на государя. С момента же ее ухода «держать тигра» больше стало некому, и началась вакханалия зверств… Такой же шаблонной схемы крепко держится в своем повествовании и наш уважаемый литератор. Причем, попирая всякую логику, делает сие после самых что ни на есть «глубоких» рассуждений о. женщине древней Руси как о рабыне, всецело подчиненной воле мужа-господина и всегда занятой исключительно хозяйственными заботами — независимо, родовитая ли она боярыня, крестьянка или царица. Называя знаменитый Домострой «зеркальным отражением» как раз этого (по его мнению) тяжелого, затхлого «мира Рабства и Власти»… Что же, и правда, согласно составленному иереем Сильвестром кодексу семейного быта (который он упорно предлагал в качестве инструкции самому государю), жена не то что словом — жестом единым не имела права перечить супругу-хозяину, не говоря уже о том, чтобы «влиять», диктовать, нашептывая-наталкивая его на какие-либо важные решения и действия… Тем несуразнее и внутренне противоречивее выглядит на таком фоне «образ» Анастасии Романовны, представившийся г-ну Радзинскому — «образ» женщины слабой, покорной, но, однако, ставшей «уздой» для «страстей» Грозного царя и смерть которой «перевернула историю Руси»…. Все оказалась бы гораздо ближе к исторической действительности, допусти проницательный наш историк-психолог мысль о том, что взаимоотношения между Иваном и Анастасией даже в принципе невозможно рассматривать на таком примитивном уровне, как отношения господства одного над другим. Этот взгляд устарел и изжил сам себя. Реальные факты свидетельствуют — не таким был Грозный, чтобы подпадать, хоть изредка, под власть жены, равно как вряд ли требовал он от нее слепого повиновения, скорее — жаждал понимания. Не такой была и царица Анастасия, чтобы желать «контроля» над мужем, также как никогда не приходилось ей «удерживать» Ивана от чего-то дурного. Рожденные любовью и высочайшим религиозным чувством долга друг перед другом, взаимоотношения между супругами были совершенно иного рода. И значит, само понятие «узды» здесь абсолютно неуместно — стоит лишь вглядеться… Но, повторим, неукоснительно следуя указанной выше, изначально противоречивой точке зрения, неутомимый наш рассказчик показывает первую жену Грозного царя именно как «сдерживавшую» его тиранские порывы. Чтобы ярче оттенить эти явно надуманные построения, г-н Радзинский не постеснялся пойти даже на откровенную, рассчитанную на обывательское неведение подтасовку исторических фактов, поместив в своем тексте рассказ о смерти Анастасии раньше рассказа об отставке Сильвестра и Адашева, более того, представив эту отставку именно как начало гонений и расправ… Однако читатель видел: царица Анастасия умерла тогда, когда последствия измены Алексея Адашева уже вскрылись и он уже был отстранен государем от командования войсками. Так же, как, не одобрив эту отставку и протестуя против нее, уже покинул Москву, по собственной воле ушел в Кирилло-Белозерский монастырь поп Сильвестр (кстати, забрав туда личную библиотеку, что само по себе говорит о полной добровольности его ухода из столицы). Следовательно, «первыми жертвами» эти двое явно не были, и говорить о начале расправ, как поспешил сделать наш телеисторик, оснований нет. А вот о том, почему скончалась молодая царица и кто особенно мог быть заинтересован в ее смерти, хоть несколько слов сказать действительно надо… Формально Анастасия Романовна умерла от болезни. Но вряд ли можно допустить, что только пошатнувшееся здоровье стало основным фактором, повлекшим за собой столь раннюю кончину ее — не достигшей и тридцати лет. Не требует доказательств: летальный исход во многом зависит не столько от причин внутренних, чисто физических, сколько от обстоятельств внешних, от той психологической атмосферы, в которой находится больной человек. Иногда она способна поднять уже умирающего, иногда — обострить, привести к смертельному концу совсем незначительную хворь. Вот и в случае с Анастасией мы, очевидно, имеем дело как раз с тем, когда сознательно или нет, но занемогшую молодую женщину просто «добили» — добили самим отношением, взглядами, разговорами — словом, всем тем набором убийственных средств, и теперь известных не менее, чем в XVI веке. Причины такой жестокости по отношению к царице? Причин было много… Преданно и бескорыстно любя мужа, разделяя его тревоги, поддерживая его своим человеческим теплом, Анастасия уже одним этим вызывала ненависть тех, кто на преданность и бескорыстие был не способен, кто не желал служить царю без выгоды лично для себя, кто сам хотел властвовать его именем… Не менее, а возможно, даже еще более трудным было положение при дворе братьев Анастасии — Даниила и Никиты Захарьиных, на которых кичившаяся своей родовитостью аристократия смотрела как на узурпаторов,[254] не желая мириться с тем, что высокий их авторитет и влияние вполне заслуженны. Ведь храбрые воеводы, разумные государственные мужи (вспомним их предложение вывести лишние войска из Казанского ханства), оба стояли они с Иваном под стенами волжской твердыни, сражались в Прибалтике, реальными действиями добиваясь осуществления его стратегических замыслов. Словом, это тоже рождало ненависть. Ненависть тех, кто являлся их противниками, кто не желал войны в Ливонии, и читатель знает их имена. Ненависть и зависть. Нестерпимое желание свалить этих опасных конкурентов, оттеснить от государя, от власти, навсегда покончить с ними.[255] Постоянные склоки, вражда и взаимные обвинения между членами ближней Думы Захарьиными с одной стороны и оппозиционной группой Адашева-Сильвестра с другой были общеизвестны, об этом говорят многие летописи. И все же до тех пор, пока Захарьины являлись «шурьями» царя, бороться с ними было делом нелегким. Анастасия мешала, мешала самим своим существованием так, что в пылу столкновений, например, Сильвестр не раз позволял себе «непотребные»[256] слова в адрес царицы… Не они ли и стали для молодой женщины теми последними смертельными каплями, оборвавшими ее жизнь? Ведь если учесть это обстоятельство, то становится совершенно понятным и то заключение, к которому пришло расследование, проведенное по указу Грозного после смерти царицы. А оно гласило: Анастасия была «очарована»[257] (околдована) Сильвестром и его сотоварищами.[258] Сиречь, скончалась, убитая не ядом, но словом… И что же царь? Повелел ли он в лютом горе покарать изменников? Приказал ли отсечь им головы, четвертовать или сжечь прилюдно на костре, как частенько практиковалось тогда в Европе? Или хоть повесить, наконец?.. Ведь на Алексее Адашеве, помимо участия в заговоре против Анастасии, лежала ответственность за фактически дважды сорванное наступление русских войск в Ливонии, за что виселицы он заслуживал уж точно. Но… Нет, читатель, опять и опять нет. Ни Адашева, ни Сильвестра Иван не велел даже везти на суд в Москву. Суд был совершен заочно. И некоторые историки (а вместе с ними, конечно, и г-н Радзинский) считают такой шаг проявлением слабости Грозного, его страха перед открытым разбирательством, тогда как даже сам митрополит Макарий настаивал на соблюдении всех формальностей, требовал личного присутствия обвиняемых на судебных заседаниях с тем, чтобы они тоже могли высказаться, объяснить свои действия.[259] Но задумаемся: так ли уж трудно понять Ивана, на сей раз действительно не согласившегося с мнением своего старого учителя?.. Не забудем, он вел войну. Тысячи вопросов ежедневно ждали его решения, его, царя, воли и разума, рвали на части его душу. Рвали с раннего утра и до поздней ночи. В такой обстановке не совершенно ли естественно посчитал Иван излишним устраивать некий «показательный процесс», еще один дотошный разбор того, что и так уже было ясно ему и что, главное, невозможно было ни оправдать, ни изменить. Он понял, что его в очередной раз предали, и с омерзением не пожелал видеть лица предателей. Что же до приговора… Пусть читатель судит сам о его жестокости: Адашева Иван приказал взять под стражу и посадить в тюрьму в Дерпте, где тот вскоре и умер, как говорилось выше. Сильвестра же только теперь уже действительно сослали на Соловки — «в белые ледяные ночи», как красиво, с чувством сказано у нашего повествователя, вот только, жаль, с весьма ощутимыми пропусками реальных событий. Разобрать бумаги и книги, оставленные в Кирилло-Белозерском монастыре бывшим государевым секретарем, отправлен был сам канцлер Висковатый… Таким образом, при внимательном и беспристрастном взгляде на эту «несправедливую расправу с Адашевым и Сильвестром» — расправу, ставшую будто бы началом принципиально новой эпохи в царствовании Грозного, — сразу проступает вся невероятная ее раздутость, так же как и абсолютная безосновательность вытекающего из нее представления о двух периодах правления первого русского царя. Хотя несомненно, что под давлением обстоятельств Иван с течением времени становился в своих действиях все более суровым, но мы видели, что к этому его вынуждала сама жизнь. Мы видели, что все, осуществленное в России с момента его фактического прихода к власти, было осуществлено по его инициативе и во многом под его личным руководством. И в каждом результате он был заинтересован прежде всего сам, воистину кровно, как «прирожденный государь»,[260] не щадя ради его достижения ни себя, ни кого бы то ни было другого. Эта присущая ему могучая воля к деятельности, это глубинное чувство ответственности за все, столь ярко проявившаяся уже тогда, когда он юношей, стоя на Лобном месте, просил у народа прощения за преступления своих бояр, с годами могла лишь усилиться, стать еще более обостренной из-за тяжелейших разочарований, душевных ран и потерь, в которых — мы видели тоже, — недостатка не было. Именно поэтому, перешагнув тридцатилетний рубеж собственной жизни, Иван действительно станет жестче к своему окружению. Станет чрезвычайно требовательным и бескомпромиссным, а по отношению к врагам — и безжалостным. Но означало это не пресловутый «гибельный перелом» в нем самом и в характере его правления, а скорее первый итог, окончательное завершение формирования его как глубоко неординарного человека и великого государя… Между тем еще профессор Р. Ю. Виппер отмечал, что в этом по сути своей ошибочном разделении царствования Ивана Грозного на две «разные» эпохи «заключена была вместе с тем оценка личности и деятельности Ивана Грозного: оно служило главной основой для умаления его исторической роли, для занесения его в число величайших тиранов. К сожалению, при анализе этого вопроса большинство историков сосредотачивало свое внимание на переменах во внутренней жизни Московского государства и мало считалось с международной обстановкой, в которой (оно) находилось в течение… царствования Ивана IV. Суровые критики как бы забыли (выделено нами. — Авт.), вся вторая половина царствования Ивана Грозного проходила под знаком непрерывной войны, и притоп войны наиболее тяжелой, какую когда-либо вело Великорусское государство».[261] Забыли, например, о том, как трудно стало уже в первый год после раздела Ливонии (1561). Как стало не хватать пехоты, вследствие чего литовцы смогли нанести в это время русским армиям несколько весьма серьезных поражений — в 1562 г. сам князь Курбский был разгромлен ими под Невелем.[262] Но и тогда царю снова удалось спасти положение. Во-первых, он умело нейтрализовал по крайней мере двоих из трех основных своих соперников в Прибалтике — Данию и Швецию. Ради этого Грозный, заключая 20 августа 1561 г. перемирие со шведами сроком на 20 лет, согласился на занятие ими земель нынешней Эстонии. Также посчитал он разумным в сложившейся ситуации согласиться и с аннексией датчанами острова Эзель — соответствующий мирный договор между Россией и Данией был подписан 7 августа 1562 г..[263] Это давало возможность вновь сосредоточить все силы на борьбе против одного, главного врага Руси — против Польши-Литвы. Иван сам разработал план новой военной кампании и сам руководил его осуществлением. Уже в январе 1563 г. сосредоточенная близ Можайска 80-тысячная русская армия под личным командованием царя двинулась на Полоцк — древний русский город, некогда захваченный, отторгнутый от России и превращенный в мощную пограничную крепость, закрывавшую дорогу на литовскую столицу Вильну. Вероятно, государь прежде всего хотел нанести решительный удар врагу на его собственной территории и тем самым заставить отступить из Ливонии — ведь Полоцк стоял на самом перекрестье путей, связывающих Литву и Ливонию.[264] По зимним дорогам, в снегах, войска шли тяжело, шли почти месяц, и это было немудрено: одно лишь ядро для осадной пушки весило 20 пудов, а таких везли сотни и сотни… Город окружили только в первых числах февраля. Но, создавая свой портрет Грозного, наш маститый писатель-историк почему-то лишь походя обмолвился об этом походе, о знаменитом «Полоцком взятии» — еще одном грандиозном военном триумфе Ивана IV, сравнимом по значению лишь с падением Казани. Блестяще организованная осада, обилие пушек и боеприпасов позволили овладеть практически неприступной крепостью всего за две недели. В помощь Полоцкому гарнизону литовское правительство спешно направило гетмана Н. Радзивилла с 3400 солдатами. Но гетман, остановившись в семи милях от города, оказать помощь осажденным так и не решился.[265] Беспощадный огонь тяжелой артиллерии разрушил стены городского острога, и литовцы вынуждены были укрыться в Верхнем замке. В одном из боев сильно контузило боярина И. В. Большого-Шереметева, командовавшего передовым полком. Как свидетельствует летописец, пушечное ядро, пролетая, «погладило» боярина «по уху».[266] 11 февраля осадные пушки начали перетаскивать уже внутрь сожженного острога, устанавливая против главной крепостной башни Полоцка — так называемых «Темных ворот». В ночь на 13 февраля «главному нарядному воеводе» (начальнику артиллерии) князю М. П. Репнину царь велел начать сплошной безостановочный обстрел: «бити по городу по всему не с одного места — изо всего наряду и из верхних пушек из вогненных».[267] После двух суток такой массированной, не прекращавшейся даже ночью канонады загорелся Верхний замок. На рассвете 15 февраля польско-литовский гарнизон выбросил белые флаги и сдался. Причем, как почти полвека назад, после победного штурма Смоленска отпустил всех пленных поляков Василий III, так и теперь его сыном Иваном были щедро одарены (шубами[268]) и отпущены восвояси все сдавшиеся польские офицеры и солдаты… Капитуляцию Полоцка принял лично сам царь. Рядом стояли двоюродный брат государя — князь Владимир Андреевич Старицкий и бывший казанский хан Александр Сафа-Киреевич, также принимавшие участие в походе. Мы не беремся представить, какие чувства переполняли душу Ивана в тот миг, когда перед ним торжественно склонили знамена разгромленного противника, когда поднесли ключи от древнейшего русского города, вновь возвращаемого Отечеству. Вспоминал ли он прошлое? Думал ли о будущем? Лучше всего говорят об этом его собственные строки, в те же дни адресованные им владыке Макарию:[269] «Исполнилось, — писал царь, — пророчество русского угодника, чудотворца Петра митрополита, о городе Москве, что взыдут руки его на плещи врагов его: бог несказанную милость излиял на нас недостойных, вотчину нашу, город Полоцк, в наши руки нам дал».[270] Он был счастлив. Он был горд. И, как подчеркивает историк, действительно имел право гордиться этой победой. Ибо отлаженный им механизм власти, «все его колеса, рычаги и приводы действовали точно и отчетливо, оправдывали намерения организаторов».[271] Кстати, такой же четкий порядок стремился установить Грозный и во вновь покоренном крае. Приказав приступить к немедленному восстановлению Полоцка, царь, уезжая в Москву, оставил своим воеводам лично написанную инструкцию, содержавшую целый перечень глубоко, до мелочей продуманных мер по управлению Полоцком. Так, он считал, что по ночам воеводы обязаны сами по очереди объезжать город. У местных жителей должно быть изъято все оружие. Городские ворота каждый вечер запираться. Но при этом же Грозный строжайше требовал от своих наместников, чтобы они относились к горожанам предельно честно, чтобы творили «суд скорый и правый», «по местному обычаю».[272] Такова была воля «тирана»…[273] Падение Полоцка — момент высшего успеха России в Ливонской войне. Русская армия заняла ключевую крепость на Западной Двине, в устье которой находился крупнейший ливонский порт Рига и совсем близко была Вильна. Сокрушительный натиск Ивана Грозного вызвал страх не только у поляков и литовцев, незамедлительно снарядивших большое посольство в Москву с предложениями о мире. Личное послание, содержавшее просьбу прекратить войну против его вассалов, направил русскому царю сам германский император Фердинанд I Габсбург. Вместо «ненужного кровопролития между христианами» Фердинанд предлагал Ивану заключить союз и объединить усилия в борьбе с общим врагом — турками. Этим предложением император, вероятно, надеялся достичь сразу двух целей: отвлечь русских от наступления в Прибалтике и столкнуть их с Османами… И Грозный, конечно, понял его. Он ответил Фердинанду-с иронией, почти потешаясь над ним, но в то же время проявляя великолепную осведомленность и находчивость опытнейшего дипломата. Его ответное личное послание Габсбургу произвело на Западе эффект разорвавшейся бомбы, сразу же было переведено и издано на немецком языке в виде брошюры, своеобразного «летучего листка». Также были сделаны переводы на латынь. И, собственно, лишь благодаря этим переводам сохранился для нас текст послания…[274] Не говоря императору ни «да», ни «нет» относительно предложенного антиосманского союза, совершенно не думая отказываться от достигнутых военных успехов, но, как отмечает исследователь, не желая и «излишне раздражать своего влиятельного адресата, прибавляя к списку своих врагов еще одного»,[275] Грозный сделал блестящий «ход конем», заявив Фердинанду, что воюет в Ливонии практически за его же интересы — против еретиков-лютеран, главной головной боли Габсбургов… Совершенно справедливо указывая на широко охватившее тогда Прибалтику (как и всю Европу) движение протестантской Реформации, на то, что очень многие там «преступили божию заповедь» и «впали в Лютерово учение», Грозный заявил главе Священной Римской империи, что начал Ливонскую войну исключительно потому, что потерял надежду на возвращение ливонцев к «справедливости и старому закону»[276] (а ведь он отлично знал, что «старым законом» был там католицизм!..). Иными словами, православный царь, всю жизнь презиравший «латынскую ересь», вдруг сам себя объявил католическим крестоносцем… Конечно, это была шутка. Но шутка злая, отменно просчитанная и попавшая своим острием в самую цель. Ибо не было тогда для «германского цесаря» ни одной более тяжелой проблемы, нежели борьба с протестантизмом. «Грозный очень хорошо знал, какое место занимала в политике Габсбургов идея католической контрреформации. Фердинанд I много лет воевал против „Лютерова учения“ в Германии, его племянник Филипп II Испанский уже готовился стяжать лавры первого врага Реформации. Выступая против „Лютерова учения“, Грозный задевал весьма чувствительную струну габсбургской политики…»[277] Таким образом, 1563 год стал для Ивана годом его наивысшего могущества и популярности. Он владел выходом к морю и восточной половиной Ливонии, обеспечив себе торговую и военную дорогу по Западной Двине. И хотя литовская сторона, затягивая переговоры, все еще отказывалась признать потерю Полоцка, отдельные разведывательные отряды Грозного доходили уже до Вильны. Захват литовской столицы был вполне реален. Но вновь обострившаяся внутриполитическая обстановка и ошибки воевод не дали возможности царю осуществить этот решающий рывок. Дело было в том, что «знать легко бы простила Грозному отставку его худородных советников Адашева и Сильвестра, но она не желала мириться с покушением на прерогативы боярской Думы».[278] А ведь именно боярскую Думу стал в это время все больше игнорировать царь. В условиях затягивающейся войны ему, как никогда прежде, необходимы были новые, оперативно действующие органы управления — приказы, где дела вели уже отнюдь не бояре. И оттесняемая от кормила власти старая удельная аристократия вознегодовала. На этот раз оппозицию возглавил не кто иной, как бывший друг Ивана и, по словам Эдварда Радзинского, единственный из членов разгромленной «Избранной Рады», еще остававшийся на свободе князь Андрей Михайлович Курбский. Как подчеркивает историк, сей «идеолог боярства… самым решительным образом протестовал против ущемления привилегий знати и передачи функций управления в руки приказных (дьяков). Писарям русским, утверждал он, „князь великий зело верит, а избирает их ни от шляхетского роду, ни от благородна, но паче от поповичей или от простого всенародства, а то ненавидячи творит вельмож своих“».[279] Высказывание весьма красноречивое для будущего первого в истории Руси «диссидента» и ярого критика царского самодержавия. Ибо уже очень скоро, уже из-за границы, князь Курбский лицемерно бросит Ивану Грозному совсем иной упрек — обвинит в гонениях на это же «простое всенародство» или, как выразились бы теперь, «в ущемлении прав и свобод граждан»… Но не станем забегать вперед, прерывая естественную ткань истории. Поддерживая приказы, ведя все более жесткую борьбу за централизацию государственной власти, Грозный одновременно попытался лишить феодальную аристократию того, на чем, собственно, держалось ее политическое могущество, — земельных владений. Он знал, что, не отняв у знати этой опоры, ему не удастся сломить ее сопротивление и до конца осуществить столь необходимые преобразования в управлении страной. Поэтому, готовя наступление на западном фронте, царь в то же время велел руководителям приказов разработать новое уложение о княжеских вотчинах. Это новое уложение, утвержденное 15 января 1562 г., резко ограничивало права княжат по распоряжению своими старинными родовыми землями (в частности им категорически запрещалось продавать и менять вотчины). Выморочные же владения были объявлены исключительно собственностью государственной казны. Братья и племянники умершего князя-вотчинника могли наследовать его земли лишь с разрешения самого государя.[280] Так, по словам Курбского, были «разграблены» многие «сильные и славные» роды,[281] ввиду чего оппозиция все чаще стала обращать «свои взоры в сторону Литвы. Там искали спасения те, кто не хотел мириться с самодержавными устремлениями Грозного. Откуда ждали помощи те, кто подумывал об устранении царя Ивана. Тревога властей по поводу (этих) связей возрастала по мере того, как сражение на русско-литовской границе приобретало все более ожесточенный характер»…[282] Например, чуть не сбежал в Литву глава боярской Думы князь Иван Вельский. При аресте у князя нашли грамоты от короля Сигизмунда-Августа, гарантировавшие ему надежное убежище в Литве, а также подробную роспись дороги до литовского рубежа. Предпринял попытку уйти в Литву и смоленский воевода князь Дмитрий Курлятев — его случайно задержали уже, видимо, на самом кордоне. Потом, стремясь оправдаться, он писал царю, что лишь ненароком «заблудился» вместе со свитой в дороге… Курлятев был отозван из Смоленска и сослан в отдаленный монастырь на Ладожском озере.[283] Наконец, новая измена обнаружилась со стороны двоюродного брата государя — князя Владимира Старицкого, одного из главных участников давнего «мятежа у царевой постели». Именно в тот момент, когда армия Ивана (в которой были и старицкие удельные полки) шла к Полоцку, из ставки князя Старицкого бежал его ближний дворянин Борис Хлызнев-Колычев, предупредивший полоцких воевод о намерении царя осадить крепость. Но тогда, уже во время осады города, Иван словно отказался поверить в причастность Владимира к этому делу и приказал лишь установить наблюдение за братом… Однако поверить вскоре все-таки пришлось. Обратившись к царю, своего господина разоблачил удельный дьяк Старицкого — Савлук Иванов. Причем, узнав об этом, князь Владимир «пытался отделаться от доносчика и упрятал его в тюрьму. Но Грозный велел привезти Савлука в Москву и лично допросил дьяка. Вина удельного князя оказалась столь значительной, что царь отдал приказ о конфискации Старицкого княжества и предании суду удельного владыки».[284] В то же время, как свидетельствует летописец, Грозный, не пожелав сам судить двоюродного брата, вынес дело на рассмотрение высшего духовенства: «и перед отцом своим богомольцем Макарием митрополитом и перед владыками и перед освященным собором царь… княгине Ефросинье и ко князю Владимиру неиспроавление и неправды им известил и для отца своего Макария митрополита и архиепископов гнев свой им отдал…»[285] — то есть простил. Выслана и 5 августа 1563 г. пострижена в монахини была только мать Владимира Андреевича, гордая, неукротимо властная княгиня Ефросинья Старицкая (не случайно и в летописи она названа первой). Ибо именно ее, а не брата (человека бесхарактерного, недалекого, поступки которого он откровенно называл «дуростью») считал Иван подлинной вдохновительницей заговора… Однако передавая Эпизод о «расправе со Старицкими», Эдвард Радзинский по привычке объяснил читателю это «дело» наиболее упрощенно — как жестокую «плату по давним долгам, за далекий „мятеж у царевой постели“», как месть Ивана своему брату и «его старухе-матери» (на самом деле вовсе еще не старой женщине), коих он и в живых-то оставил лишь для того, по словам автора, чтобы они «пожили в страхе — это куда хуже смерти»… Что ж, действительно, опальная княгиня, принявшая при постриге имя Евдокии, еще довольно долго прожила в Воскресенской женской обители, расположенной неподалеку от знаменитого Кирилло-Белозерского монастыря. Из общеизвестных исторических исследований явствует: даже там высокородной монахине специальным царским распоряжением позволено было «сохранить при себе не только прислугу, но и ближних боярынь-советниц. Последовавшие за ней слуги получили несколько тысяч четвертей земли в окрестностях монастыря. Воскресенская обитель не была для Ефросиньи тюрьмой. Изредка ей позволяли ездить на богомолье в соседние обители. Под монастырской крышей старица собрала искусных вышивальщиц. Изготовленные в ее мастерской вышивки отличались высокими художественными достоинствами»[286]… Было ли это следствием «жизни в страхе»? Или же… Или же наоборот — проявлением душевного покоя, обретенного княгиней в тиши и сосредоточенности отдаленного монастыря? Проявлением того истинного смирения, которое достигается не сразу и не просто, путем глубокого осмысления человеком своих грехов и которого так не хватало ей, Ефросинье, чья душа столь долгие годы была обуреваема честолюбивыми замыслами возвести на престол собственного сына?.. Пусть читатель думает и решает сам… А конфискованный удел Иван вскоре тоже вернул Владимиру. Уже в октябре оба брата вместе ездили на охоту в Старицу… «Опала Старицких» произошла на исходе лета 1563 г. Краткое упоминание о ней находится в труде Э. Радзинского на странице 59-й. Буквально же страницей раньше уважаемый наш автор поместил (не менее краткий!) рассказ еще об одном «зверстве» Грозного — расправе с боярином Михаилом Репниным и князем Юрием Кашиным, «участниками ливонских баталий»… Между тем, согласно реальной хронологии, государь действительно казнил сих именитых мужей, но не ранее лета 1563 г., а гораздо позже — уже зимой 1563/64 г. И в этой новой, на первый взгляд, совсем незаметной, незначительной неточности тоже имеется своя потаенная недосказанность… Начнем с того, что описание «мученической» кончины боярина Репнина, равно как и убийства его родственника — князя Кашина, полностью взято нашим литератором из послания Курбского, в котором князь в самых резких выражениях ругал Ивана за пролитие «святой крови» своих воевод. Именно Курбский, сидя уже за польско-литовским кордоном, первым сочинил легенду о том, как будто бы однажды царь позвал к себе на пир боярина Репнина. Застолье было шумным. Наконец, изрядно выпив, все присутствовавшие пустились плясать вместе со скоморохами, и лишь один именитый вельможа Репнин счел подобное унизительным для себя, стал открыто корить Ивана в «недостойных христианского царя действиях». Причем Иван пробовал образумить строптивца, просил, протягивая ему маску: «Веселися и играй с нами»,[287] но тот упрямо и гордо растоптал поданную царем маску, за что был взашей выгнан, а затем и убит — в церкви. Ибо, как через века дополняет Курбского г-н Радзинский, Грозный хотел, чтобы бояре знали: даже «бог не спасет от гнева государева. Все должны по-холопьи чтить отныне одну волю — его, царскую. Она теперь — воля божья»… Невзирая на весь мрачный колорит этой «истории», даже такие современные либеральные исследователи, как Р. Г. Скрынников, считают ее «притчей»,[288] намеренным вымыслом князя Курбского, не имеющим реальных исторических оснований, но который, однако же, «хорошо характеризует взаимоотношения царя с „великими“ боярами накануне опричнины… Князья не только перечили, но и грубили самодержавному владыке».[289] Сочиняя свои гнусные писания о «кровожадном деспоте», Курбский и стремился прежде всего оправдать их. Оправдать и их высокомерное хамство, и подлую измену. Словом, все то, о чем он имел информацию намного большую, чем мы сейчас… Действительные причины и обстоятельства казни Репнина и Кашина были следующие. В конце 1563 г. Москву посетило новое большое польско-литовское посольство, возглавлявшееся Юрием Хоткевичем. Но переговоры закончились ничем. Литовская сторона снова отказалась признать потерю Полоцка и уступить русским ливонские земли до Двины. А потому продолжение военных действий оказывалось неминуемым. Вероятно, предвидя именно такой исход событий, Иван Грозный уже к этому времени подготовил новый план наступления на западном фронте. И как только литовские дипломаты покинули Русь, военные действия возобновились.[290] Замысел нового наступления был широк и смел, предполагал быстрое проникновение в глубь территории противника. Согласно ему завоеватель Дерпта П. И. Шуйский должен был выступить с войсками из Полоцка, Серебряные-Оболенские — из Вязьмы и, соединившись вместе, идти на Минск и Новогрудок. Но… секретные сведения о перемещениях русских армий оказались выданными врагу. Благодаря этому литовцы успели сосредоточить свои главные силы на нужном направлении и не допустили соединения русских. Неподалеку от города Чашникова на реке Уле вечером 28 января 1564 г. полоцкая армия П. И. Шуйского (который двигался, кстати, «оплошася небрежно», и даже собственные боевые доспехи воеводы везли позади него, в санях), неожиданно попала в засаду и была наголову разбита войсками Н. Радзивилла,[291] Спаслись лишь немногие, бежав назад в Полоцк… Кто конкретно повинен в этом военном преступлении и в этой трагедии — мы, пожалуй, не узнаем уже никогда. Но четко известно: о деталях секретного плана наступления в Литву знал только царь и члены боярской Думы, утверждавшие этот план. Следовательно, очень логично, что именно члены Думы, среди которых был и боярин М. Репнин, оказались первыми, на кого пало подозрение в измене. Только кто-то из них, по мнению Ивана, мог выдать и выдал секретные сведения находившимся в Москве литовским послам. И если приказ казнить Репнина он отдал на рассвете 31 января 1564 г. — именно тогда, когда в столице получили весть о страшном разгроме, то вряд ли можно думать, что у царя не было для такого шага никаких серьезных оснований… И еще один факт, опущенный нашим рассказчиком. Боярина Репнина убили не «в церкви, во время всеношной», но уже на улице, выведя его из храма.[292] Такая же кара постигла через несколько часов и его родича — Юрия Кашина. В синодиках опальных (поминальных списках казненных за счет государственной казны, списках, рассылавшихся Иваном по всем русским монастырям) Репнин и Кашин записаны вместе в том порядке, в каком они подверглись казни.[293] Как писал знаменитый церковный историк и публицист митрополит Иоанн, «царь не желал казненным зла, прося у церкви святых молитв об упокоении мятежных душ изменников и предателей»…[294] Но почему же все-таки не было суда, спросит внимательный читатель. Ведь, в конце концов, именно казнь без суда больше всего дает повод заподозрить Грозного в несправедливом и жестоком убийстве… Да, суда не было. Согласно законам Русского государства (см. Судебник 1550 г.) судить боярина имела право только боярская Дума, а она вряд ли пожелала бы выдать на расправу знатнейших своих членов, сколь бы ни велика была их вина. Не рассчитывая преодолеть ее сопротивление, царь и отдал столь резкий, суровый приказ — покончить с предателями действительно без суда и следствия. Всего несколько месяцев спустя, отвечая на обвинения Курбского в свирепой кровожадности и «кривине суда»,[295] Грозный прямо писал о совершенном боярами преступлении. О том, что «сия их измена всей вселенной ведома», а «таких собак везде казнят!».[296] И так ли уж не прав был царь?.. |
||
|