"Начало жизни" - читать интересную книгу автора (Серебровская Елена Павловна)

Глава семнадцатая

Тихо течет Сейм, разбросав неширокие рукава по зеленой луговине. По берегам — камыш, лодки, привязанные к пенькам или вбитым в землю колышкам.

Но вот река вбегает под своды высоких деревьев, точно под зеленые арки. Она огибает круглый крутой мысок, на котором стоят кирпичные корпуса сахарного завода. Зданий много, но их прикрывают деревья, пышные кустарники жасмина, низенький терновник. Сад или лес, никак не завод! Хорошо.

На главной улице, прорезавшей заводской поселок, маленькое чистое строение, побеленное снаружи и изнутри. Это радиостанция. Хозяином здесь — кучерявый белозубый парень в голубой трикотажной майке, Машин семнадцатилетний двоюродный брат Валентин Лоза.

Валентин разрешает Маше зайти посмотреть его станцию. На щитах торчат какие-то рукоятки, кнопки, их очень много. Стоит покрутить одну из них — и раздается какой-то странный, убывающий свист, словно кто-то нырнул в водоворот и исчез, втянутый на самую глубину. Фиютть! Виуу! Фьовв! Чьи это голоса? Он их ловит в эфире, но чьи они? Не марсиан ли каких-нибудь?

Валентин снисходительно поглядывает на двоюродную сестру. У него такие же, как и у нее, пухлые, резко очерченные губы, а нос чуть покороче и позадиристей, вроде как у дяди Тимофея. Зато Валентин кучеряв, а Машины гладкие волосы туго заплетены в косы, и никогда они виться не будут. И везет же мальчишкам!

— Какую тебе станцию? Хочешь, настрою на Киев, на Мадрид, на Париж? Заказывай — услышишь.

Она заказывает и Киев, и Москву, и Париж, и Мадрид, И всё прекрасно слышно. Жаль, она не знает испанского и французского языка: говорят так четко, так раздельно, что очень хочется понять. Хотя, кто их знает, что они там передают. Может, против нас какие-нибудь гадости?

— Ты комсомолец? — доверчиво спрашивает Маша двоюродного брата.

— Я беспартийный интеллигент, — отвечает он с усмешкой. — Энтузиасты всюду нужны, как сказал автор пьесы «Чудак». Хорошая пьеса. Я ее по радио слушал, из Москвы транслировали.

— А почему ты не вступишь в комсомол, если ты энтузиаст?

— Слушай, сколько тебе лет, агитаторша?

Она краснеет:

— Шестнадцать скоро. Я не агитирую. Смешно агитировать за то, о чем молодежь мечтает.

— Я не карьерист. Я докажу, что и без комсомола я буду полезным советским гражданином.

— Конечно, полезным можно быть и без комсомола. Но ты один, а так был бы в коллективе. Организованный человек чувствует не только свою личную силу, ему уже и сила коллектива своей кажется и духу придает. Ты индивидуалист.

— Ну, ладно, оставим философию. Сейчас будет пионерская передача, как раз для тебя. Послушай.

Он включает Москву. Звенит фанфара, и хор из маленьких ребят, девочек и мальчиков, запевает тоненькими голосами:

Труба зовет и меди голос звонкий Несет призыв за горы и моря. В Калькутте, Вене, Лондоне, Нью-Йорке Зажглась в сердцах московская заря. Глаза и воля непреклонны, Уж недалек последний бой, И пионерские колонны Идут шеренгой боевой! И пионерские колонны Идут шеренгой боевой!

— Я знаю эту песню. Это песня пионерского слета. В Германии, в Галле состоится всемирный пионерский слет.

— Слет не состоится. Его запретили. Газеты читать надо, или радио слушать.

Что такое? Действительно, она, как приехала сюда из лагеря, несколько дней не брала в руки газет. Как же — запретили? Не может быть!

На столе у Валентина — газета. Она хватает газету, ищет сообщений о слете. Вот оно! Маша читает:

«Префект сообщил, что в целях гигиены… для предотвращения грозящей обществу опасности для здоровья, проведение 2-го всемирного детского слета в Галле запрещается…»

А по радио всё еще звучит знакомая песенка:

Глаза и воля непреклонны, Уж недалек последний бой, И пионерские колонны Идут шеренгой боевой!

Но почему же поют песню слета, если слета не будет?

И диктор отвечает Маше:

«Вопреки всем запретам, международный слет юных пионеров начинается сегодня вечером в Берлине двенадцатью митингами во всех частях города… Молодое поколение пролетариата протягивает через границы капиталистических стран друг другу руки для революционной борьбы совместно с взрослыми братьями и сестрами.»

Валентин тоже слушал с интересом, а Маша злорадствовала: ага, беспартийный интеллигент, понял, что значит — организованность? Ты услышал о запрете и сразу поверил и успокоился. А комсомольцы, а организованная ребятня не успокоились, боролись, искали выхода. И, конечно, нашли: слет состоится в Берлине, слет уже начался! Trotzalledem,[1] как говорят красные фронтовики.

И только одно огорчает: советским пионерам не разрешили въезд в Германию. Испугались буржуи. Кого испугались? Подростков двенадцати-четырнадцати лет! Испугались пролетарских ребят!

Маша начинает постепенно чувствовать вместо огорчения что-то другое, вполне приятное: чувствовать гордость. Только подумать: испугались советских пионеров! Значит, мы — сила, значит, не только отцы наши страшны международному капиталу, но и мы, малолетние советские гражданята! Хорошо, не зря существуем! Нас признают за силу.

— Эх ты! — бросает Маша вскользь Валентину. — Немецкий полицейпрезидент Цергибель и то понял, что#769; такое пионеры и комсомольцы, а ты никак понять не можешь. Энтузиаст!

И она выбегает из беленького дома радиостанции, не дав ему опомниться, не дав ответить. Валентин стоит в дверях, придерживаясь рукой о косяк, и провожает ее взглядом.

Маша пошла искать секретаря комсомольской ячейки завода — Фросю Ховрину. Фрося работала поварихой в заводской столовой. Она сидела на скамеечке перед грудой картошки, чистила ее и бросала в ведро с водой.

Маша объяснила, что она недавно принята в кандидаты комсомола и летом тоже не хочет отрываться, а хочет участвовать в работе комсомольской ячейки завода. Фрося ничуть не удивилась, скорее обрадовалась и сказала:

— Это хорошо, у нас Леша Стукачев уезжает на две недели в отпуск, некому руководить кролиководческим кружком. У нас пионеры кроликов имеют, работает кружок. Вообще, мы пионерами слабо руководим в летнее время. Хочешь, займись. Их человек тридцать.

— Только я… — Маша стеснялась сказать, что она никогда не держала в руках ни одного кролика. — Я только о кроликах мало знаю…

— Ты не бойся, у Леши книга была, он всё по книжке им рассказывал. Он тебе даст эту книгу перед отъездом. А еще я скажу ребятам, чтобы извещали тебя, когда мы будем ходить помогать колхозу, на субботники. И когда собрания будут, тоже известим.

Фрося остается чистить картошку, а Маша уходит.

И вот он, кружок — десять пионеров, и вот они — кролики: два венских голубых и два черных. Они сидят в клетках, грызут траву и листики капусты, принесенные пионерами. Учебник по кролиководству — в руках у Маши, ребята смотрят на нее с доверием: эта ленинградская дивчина наверно хорошо разбирается в кроликах, не то что Леша Стукачев.

Старая баржа тихо покачивается у берега, низко над ней свисают длинные, узкие ветви ивы. Сейм течет неслышно, тишина, жара, и только на барже, в тени ив кажется чуть прохладнее. Пионеры довольны: занятие проходит интересно. Ничего, что нет своей комнаты для сборов: днем можно собираться и на старой барже, и на берегу Сейма, прямо на траве.

Они по очереди спрыгивают с баржи на стоящую у берега дырявую лодку, потом на старенькую пристань, доски которой наполовину сгнили. Все бегут к переправе, у которой их ждет баркас. Баркас заводской, без весел, специально, чтобы перебраться на другой берег. Маша переправляет сначала половину ребят, а с остальными садится сама. Гребут руками, с удовольствием окуная по локоть руку в прохладные воды реки.

Тот берег — пологий, там лучше купаться. Все раздеваются и лезут в воду. Над рекой долго звучат смех и ребячий крик. Никто не хочет вылезать из воды. Но Маша, вспомнив, что она взяла на себя функции вожатой, подает команду «свистать всех на палубу!» Ребята никогда не слыхали этой морской команды, они послушно вылезают на берег, натягивают на мокрое тело свою одежонку и строятся по росту.

— В четверг будет не только кружок, — сообщает Маша. — В четверг я принесу «Пионерскую правду» и будем читать про мировой пионерский слет… Всемирный пионерский слет — поправляется она. — Слет происходит в Берлине. Вы скажите всем другим пионерам, чтоб приходили.

— А не пионерам можно? — раздается робкий вопрос. Это девочка в синем платье вспомнила, что мама, наверняка, не отпустит ее в четверг одну, а только с братишкой, которому восемь лет.

— Неорганизованным тоже можно, — серьезно отвечает Маша.

В летнем театре завода состоялось комсомольское собрание. Маша не выступала, но внимательно слушала, чтобы лучше познакомиться с людьми. Не в том сила, чтобы брать на веру каждое слово, нет. Но каждый говорит о деле по-своему, из выступлений видно, кто чем дышит. И любителя громких фраз сразу распознать можно. Не только по тому, как он говорит, но и по тому, как его слушают.

На собрании шел разговор о том, что комсомольцы плохо помотают молодому соседнему колхозу «Путь Ильича». В колхоз вступили самые маломощные хозяйства, изрядное количество стариков и немощных, рабочей силы нехватает. А единоличники стоят в стороне и ждут, что#769; выйдет из этого опыта. Если хорошо справится колхоз с уборкой, то многие вступят с осени. Если же нет, то попробуй, уговори их…

— А можем мы допустить, чтоб колхоз не справился, я вас спрашиваю? — говорила Фрося, обращаясь к собранию. — Тут дело ясное на сто процентов. Какие мы тогда комсомольцы, если не поможем им! Надо провести несколько субботников, чтобы все вышли. Первый субботник состоится завтра, в воскресенье. Собраться надо к пяти часам утра, туда идти минут сорок. Ребята косить будут, а мы сено гарнуть.

Постановили: всем комсомольцам участвовать. Субботники проводить по мере надобности. А на месте беседовать с единоличниками, чтобы вступали в колхоз.

Потом пошел разговор об очистке жомовой ямы. Еще зимой комсомольцы взяли на себя ударное обязательство — очистить яму от остатков свекольного жмыха, подготовить к новому урожаю свеклы. Яма была очень большая, не меньше заводской спортивной площадки, и вся выложена булыжником. Старые жмыхи давно прокисли и отравляли воздух зловонием.

Постановили: начать работу по уборке ямы со следующего понедельника с пяти часов дня. И работать до тех пор, пока не вычистим. Участвовать всем.

Да, это уже начинало походить на фронт, на трудовой фронт. Не зря же решила Маша участвовать в жизни комсомольской ячейки. Будет что написать Коле Сорокину!

На другое утро она поднялась с зарей. Завтрак был еще не готов, мама и братья спали. Маша выпила большую кружку парного молока, съела изрядный ломоть круто посоленного хлеба, другой ломоть захватила с собой и пошла. Сбор был назначен у турника в саду, недалеко от летнего театра. Она перебралась на лодке на заводской берег Сейма и поднялась в садик. Турник был свободен, на траве и листьях поблескивала утренняя роса.

Маша была очень недовольна своими руками: они были тонкие, не сильные, с еле развитыми мышцами. Даже «беспартийный интеллигент» Валентин хвастался своими железными желваками, выраставшими повыше локтя, когда он сгибал руку. Все заводские ребята были сильные, они вертелись на турнике «солнцем», выделывали разные замысловатые номера на глазах у восхищенных девушек. И девушки были не слабенькие. Только она, ленинградская рослая девчонка, на деле была хлипкой. Она так и ждала, что кто-нибудь заметит это и посмеется.

Пока никого не было, Маша попробовала подтянуться на турнике. Кряхтя и краснея, мучаясь от напряжения, она подтягивала свой подбородок к железной перекладине, и дальше — ни с места. Раскачиваться на весу — это пожалуйста. Покачалась и снова попробовала подтянуться с ходу, с размаху, обманув слабые руки. На мгновение удалось, потом снова ничего не вышло. И всё-таки с каждым рывком, с каждым движением она чувствовала себя крепче, уверенней. Ничего, добьется. Характера у нее хватит.

Собрались ребята. Сырым прохладным лугом пошли до села Тимохино, в колхоз «Путь Ильича».

Сено убирали в молодом тимохинском саду. К полдню в сад пришла бригада ремонтников-комсомольцев. Бригада закончила ремонт трактора, ребята услышали девичьи голоса и пошли полдничать в сад. По пути они нарвали зеленых яблок и стали угощать девушек.

Маша сидела под маленькой кургузой яблонькой и жевала свой хлеб. Блаженная усталость гудела в ее руках, ногах и спине. Только ладони болели, натертые с непривычки деревянными граблями до волдырей. Теперь и она знает, что такое крестьянский труд.

Работали после отдыха до двух часов дня. Домой она пришла усталая, довольная и голодная. Пообедала с аппетитом и забралась на сеновал. Зарылась в душистое сено, подсунув под голову свою белую косыночку, и заснула счастливым сном правильного человека, у которого нет никакого разлада с самим собой.

Вечером мама ушла в гости к дяде, на другой берег Сейма. Маша накормила братьев ужином, заставила их почистить зубы и вымыть ноги и уложила спать. Кажется, дела сделаны. Кажется, можно и посидеть на улице с девушками, погрызть семечки и посмеяться.

Возле соседней хаты на земле лежали два толстых бревна. Кора с них давно была ободрана, они блестели, лысые и гладкие, и отлично заменяли молодежи скамейку. Сейчас на этих бревнах тоже сидели парни и двое девчат. Один лениво щипал струны мандолины.

Маша подсела с краю, возле худенькой, беленькой Зины. Шел ожесточенный спор. Спорил Федька Твердунов, парень с резким, наглым лицом. Когда он умолкал на миг, на него набрасывались все, кто только мог найтись, что ответить. Федька был известный спорщик.

— А я не вижу свободы мнений, — говорил он. — Подумаешь, правые, левые. И пусть. Как хотят, так и поступают, как им соображение подсказывает. Я за свободу мнений.

— А знаешь ты, чего они добиваются, твои правые, знаешь? — кипятился Леша Мытников. — Они против генеральной линии, против колхозов. Люди из сил выбиваются, новую жизнь налаживают, а эти правые свободой мнений балуются.

— Так поэтому надо жать на всех, да? — кричал Федька. — А если моя совесть не позволяет мне подчиняться, тогда что? Что это за партячейка, если она слепо подчиняется директивам свыше?

— Совесть! — воскликнула Зинка и рассмеялась. — Твоя совесть что хошь позволит. Молчал бы уж ты об своей совести. Дон Жуан!

— Зиночка, мы сейчас о политике… Дай поспорить, а потом сходим в парк, и я всё тебе объясню…

— Если по-твоему сделать, Федька, — продолжал Мытников, — то никакой партии вообще не надо: валяй кто во что горазд! Вот об чем ты мечтаешь.

— А что, и не худо.

Маша слушала и кипела.

— Что вы, ребята, солдаты, что ли? — продолжал Федор. — Требуют, агитируют… Видел я утром, как вы на дармовую работу спешили. Народ правильно говорит: дураков работа любит.

— Ну, ты не хами, пока не получил, — сказал Мытников и встал. — Ври, да знай меру.

— Ах, извиняюсь, что затронул ваши струны… Зиночка, а не пройтись ли нам искупаться? Ну их всех, этих директивщиков.

— Иди-ка ты подальше, обормот.

«Он против самого главного, против нашей организованности, против дисциплины, — соображала Маша. — Мутит ребят. Какая же организация, если меньшинство не будет подчиняться большинству?» Ввязаться сразу в разговор она не смела и ждала подходящего момента.

Зина встала и отошла пошептаться с подходившей к бревнышкам девушкой. Парни продолжали спор.

— Не дают низам свободы, зажимают! — снова кричал Федька, не слушая возражений.

— Скажите… а вы знаете, что в партию вступают добровольно? — спросила, решившись, Маша. Все обернулись к ней.

— Знаю, кто не знает.

— Значит, люди добровольно, сознательно приняли для себя эту дисциплину, значит, осмыслили…

— Мало ли что вступили, не знали раньше, — сказал Федька неуверенно.

— А партии вовсе и не требуются такие, которые и сами ничего не смыслят, и других путают, — снова сказала Маша. — А вы знаете, что проповедуете?

— А что?

— Анархизм вы проповедуете, вот что, — сказала Маша и отвернулась в сторону.

— Молодец, ленинградская! — засмеялся Мытников. — Ты ж, Федька, самый настоящий анархист. Дисциплина не по тебе, подчинение большинству — не по тебе. А что по тебе?

— Надоели вы мне, товарищи, — с притворной ленью произнес Федька. — Повторяете чужие мысли, а самостоятельности никакой.

В это время к спорящим подошли Зина и Фаня, окончившие свой разговор шёпотом. Они скромно попросили подвинуться, если можно, и Федька порывисто вскочил:

— Садись, Фанечка, садись. Эх, за хорошую бабу всё на свете отдам! — крикнул он напоследок неизвестно кому. Хлопцы засмеялись, а с ними и девушки.

На следующий день Маша пришла в поселок ровно к пяти часам дня. Комсомольцы собирались после работы, усталые за день. Глядя на них, Маша думала: «моя доля меньше: я отдыхала». Надо было оказаться не хуже других и в этой работе.

От работы лопатой волдыри на ладонях разболелись еще сильнее. Надо же было, чтоб эти субботники шли один за другим! Вдобавок, лопата скрежетала о камни — этот звук был невыносим для Машиных ушей. Старый жом разил прелью и кислой вонью, но потому-то его и требовалось убрать. Дело подвигалось медленно.

Работали, пока не стемнело. Маша зашла посидеть к Валентину. Ей было невмоготу сразу идти домой.

Дядя Илья был дома. Жена его, маленькая кудрявая тетя Рина только что расставила на столе хлеб, масло и тарелки к ужину. Машу пригласили, и она не смогла отказаться.

— Как отдыхаешь, Машенька? — ласково спросила тетя Рина. — Она говорила очень мягко, не терпела споров, и сама всегда смягчала возникавшие дома мелкие конфликты. Она всегда подавала нищим и не понимала, как можно проводить раскулачивание, — кулак ведь тоже человек. Она и слова-то произносила мягче, чем надо: «Иля» вместо «Илья», «пяный» вместо «пьяный».

— Ты лучше спроси ее, откуда она сейчас? — сказал Валентин и захохотал. — Она жомовую яму чистила!

— Машенька! — воскликнула тетя Рина, скорбно сведя брови.

— У нас был субботник, — устало ответила Маша.

— Субботник! Нет, но что тебя заставляет, Машенька? Ведь ты же приехала отдыхать, поправляться! Какой ужас!

— Тетя Рина, я принята в кандидаты комсомола, — начала Маша серьезно. И умолкла: Валентин смотрел на нее, не скрывая насмешки. Нет, здесь не стоило объяснять свои побуждения.

— Но, девочка родная, зачем тебе заниматься этим черным физическим трудом! Неужели для этого нет других, менее развитых, менее интеллектуальных молодых людей и девушек!

— Ты хоть справку отсюда возьми, что ударно работала, — сказал Валентин и снова рассмеялся.

— Какой ты… — не выдержала Маша. — Неужели я стараюсь для справки?

— Возьми, пригодится. Выдвинут куда-нибудь.

— Видимо, тебе очень, обидно, что тебя никуда не выдвигают?

— А мне и не надо. Я своей радиостанцией очень доволен.

— Дети, кушайте яичницу, — вмешалась тетя Рина. — Не надо столько спорить, это портит характер. Каждый поступает, как ему хочется, ведь правда? Пусть каждый останется при своем.

«Грош мне цена будет, если этот «энтузиаст» останется при своем к концу лета», — подумала Маша, но замолчала. Она еще поспорит с этим чудаком! Не понимать простых вещей!

Дядя Илья был полетать жене: добродушный, мягкий, он в то же время не стеснялся иронизировать над такими вещами, которые Маше казались святыми и бесспорными. Он то и дело подшучивал над заводскими комсомольцами, над малограмотностью их секретаря Фроси Ховриной, которая хорошо борщ варит, но ничего не смыслит в культурной революции. Маша была еще слишком мало вооружена фактами, чтобы разбить противника легко и быстро. Она старалась защитить честь комсомольской ячейки, как могла, но они, эти родственники, не поддавались никакому воздействию. Согласившись с нею на миг, дядя Илья через минуту снова острил по тому же поводу. Нет, спорить с ними было бессмысленно. Или, может быть, рано для Маши, — вот поживет с месяц, тогда и у нее фактов наберется. Однако с Валентином нельзя было не спорить. Он сам то и дело вызывал ее на спор.

«Ну их, обыватели, — подумала Маша о дядиной семье. — Противно ходить к ним. И не за чем. Зашла, исполнила долг вежливости, потому что мама велела, а теперь хватит. Только и разговоров у них, что о родне, о старых знакомых, да о нарядах».

Маша попрощалась, — пора было отправляться домой.

— Постой, Ершик, я тебя провожу до перевоза, — сказал Валентин и набросил на плечи пиджак. Вышли вместе.

— Я потому не вступаю в комсомол, — начал он без предисловий, — что мне не нравится моральный облик наших заводских комсомольцев. Ты же их не знаешь. Такая распущенность, ничего святого… Парни так хвастаются своими успехами, да и девушки не лучше. Ты скажи, на чем держится комсомольская мораль? На чем? В бога вы не верите, совести не признаете…

— Кто тебе сказал, что совести не признаем? Что ты вообще читаешь, Валентин?

— Я читаю… я особенно охотно читаю двух великих писателей, — сказал он серьезно: — Достоевского и Толстого. Вот мои образцы. Они проповедуют высокую мораль, это тебе не ваша ячейка (он сам не заметил, как соединил в одно Машу и заводскую ячейку комсомола, и Маше это польстило). Толстой для меня — высший образец нравственности. Вот у кого учиться.

— Конечно, непротивление злу насилием…

— А что, думаешь, так нельзя добиться многого? Можно. Именно гордым непротивлением, на виду всех. Чтобы совесть заговорила у человека, чтобы ему самому стыдно стало. А силой — это что… Нет, я не вижу у вас нравственного идеала.

— Люди умирали, людей вешали, расстреливали, даже имена их в большинстве не записаны нигде, даже славы для них нет, а он не видит идеала! — сказала возмущенно Маша. — Такие, как ты, видят только себя и свою культурную привычку чистить зубы по утрам. Вы даже не замечаете, что вокруг Делается. Революция теперь продолжается в деревне, там тоже коммунисты жизнью рискуют ради наших идеалов… пока ты на своей радиостанции наслаждаешься, — подчеркнула она, ибо считала, что работать техником на радиостанции — это просто наслаждение и забава. — Ну что такое Достоевский и Толстой? Ну, хорошие писатели, и то, смотря в чем. В Достоевском я вообще ничего хорошего не вижу.

— А ты читала «Идиот»?

— Нет. Но я «Бесы» читала, это карикатура, пасквиль на революционеров.

— Ты прочитай «Идиота». Глубже книги я не видал, ей богу. Ты прочитай и вдумайся.

— Напрасно ты надеешься, что Достоевский может меня поколебать, — сказала она. — Просто ты стараешься уйти подальше от современности, спрятаться за этими писателями. Но ведь ты же молодой парень. Ну, почему, почему ты так оскорбляешь их всех, заводских комсомольцев? Ты слышал их когда-нибудь на собраниях? Ты видел, как они после работы, усталые, яму чистят? Выгоды же никакой. Только сознание, что помогут заводу, помогут государству и партии. Неужели это, по-твоему, не нравственно?

— Ты их идеализируешь. Не сознают они всего этого. Идут и идут, подумаешь, трудно поработать часика два…

— Не трудно, так почему же ты не пошел? Почему? Боялся брюки запачкать?

— Я на своем месте пользу приношу.

— А они не приносят? Они пришли после рабочего дня.

— Ты не агитируй: я убежденный толстовец и говорю это тебе, так как доверяю. Толстой дал такую красоту нравственности, что никаким комсомольцам до нее не дотянуться.

— Жизни ты боишься, Валька, жизни боишься! Не подготовлен ты к ней, вот тебя и пугает.

— Можно подумать, что ты подготовлена. Все руки в волдырях.

— Руки это да, но сама я давно уже себя воспитываю. Ты даже не знаешь, какой я была когда-то безвольной и тряпкой. Это порода наша, лозовская, — добряки! Ни богу свечка, ни чёрту кочерга.

— Однако папашу моего ценят. Честный специалист.

— Не знаю, а рассуждает он плохо. Ничего не понимает человек. И тебе не стыдно за отца?

Она задела самое сокровенное. Отец был для Валентина образцом чистоты и нравственности. Валентин старался шутить так же, как папа, и быть таким же добрым, как папа. Это отец устроил ему такую интересную работу, как работа техника на радиостанции, отец добился ассигнований на эту станцию, — она стоила заводу не мало.

— Ты сама доедешь на тот берег или перевезти? — мрачно спросил он, не отвечая на вопрос.

— Сама.

— Спокойной ночи.