"Россия и Германия: вместе или порознь?" - читать интересную книгу автора (Кремлев Сергей)

Глава 3 «Мальчик в штанах» и «мальчик без штанов»...


Первая мировая война очень уж немцев с русскими не рассорила. Хотя особой теплоты между двумя народами не было, не было между ними и традиций вражды. Неприязнь — да, была...

Великий наш сатирик Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин в очерках «За рубежом» привел «Разговор мальчика в штанах и мальчика без штанов»... И я очень рекомендую читателю прочесть его полностью, а сам приведу лишь пару отрывков из его начала и заключительной части.

Итак, посреди «шоссированной улицы немецкой деревни» вдруг «вдвинулась обыкновенная русская лужа», из которой выпрыгнул русский «мальчик без штанов» для разговора с немецким «мальчиком в штанах».

Хозяин, протягивая руку, приветствовал гостя:

Здравствуйте, мальчик без штанов!

Мальчик без штанов, на руку внимания не обратив, сообщил:

— Однако, брат, у вас здесь чисто! Хозяин был настойчив:

Здравствуйте, мальчик без штанов!

— Пристал как банный лист... Ну, здравствуй!Дай оглядеться сперва. Ишь ведь как чисто — плюнуть некуда!

Вот так и начался этот знаменательный разговор, в котором русский был напорист, а немец — доказателен. В конце же его «мальчик в штанах» сказал:

Мы, немцы, имеем старинную культуру, у нас есть солидная наука, блестящая литература, свободные учреждения, а вы делаете вид, как будто все это вам не в диковину. У вас ничего подобного нет, даже хлеба у вас нет, а когда я, от имени немцев, предлагаю вам свои услуги, вы отвечаете мне: выкуси! Берегитесь, русский мальчик! Это с вашей стороны высокоумие, которое положительно ничем не оправдывается!

На что «мальчик без штанов» ответствовавал:

Л надоели вы нам, немцы, — вот что! Взяли в полон, да и держите! Правду ты сказал: есть у вас и культура, и наука, и искусство, и свободные учреждения ...Да вот что худо: кто самый бессердечный притеснитель русского рабочего человека?— немец! кто самый безжалостный педагог? — немец! кто самый тупой администратор ? немец!...

Правда была и за тем, и за тем... Мы, русские, прошли до Амура и мыса Дежнева без немцев. И немцы смотрели на русских — не на своих партнеров, а на русскую массу — свысока.

Однако ведь и было у нас так много расхлябанности, что немецкая собранность часто воспринималась нами с протестом не по причине немецкого высокомерия, а по причине нашего разгильдяйства, укорачивать которое не желали ни мальчики, ни дяди без штанов.

Мы слишком уж часто надеялись на русское «авось». А вот немцы веками вырабатывали в себе ежедневную основательность.

Увы, мальчики так друг друга и не поняли, так ни на чем и не сошлись и закончили так.

Только жадность у вас (у немцев. — С. К.) первого сорта, и так как вы эту жадность произвольно смешали с правом, то и думаете, что вам предстоит слопать мир... Все вас боятся, никто от вас ничего не ждет, кроме подвоха. Есть же какая-нибудь этому причина!

— Разумеется, от необразованности. Необразованный человек — все равно, что низший организм, а чего же ждать от низших организмов!

— Вот видишь, колбаса! тебя еще от земли не видать, а как уж ты поговариваешь!

«Колбаса»! «выкуси»! какие несносные выражения! А вы, русские, еще хвалитесь богатством вашего языка!.. Между тем дело совершенно ясное. Вот уже двадцать лет, как вы хвастаетесь, что идете исполинскими шагами вперед, ...и что же оказывается? — что вы беднее, нежели когда-нибудь..., что никто не доверяет вашей солидности, никто не рассчитывает ни на вашу дружбу, ни на вашу неприязнь...

Сколько в этих словах Щедрина, вложенных в уста немецкого «мальчика в штанах» боли и горечи за родной, любимый, но такой удручающе непутевый русский народ, чей изначально активный, деятельный национальный характер был изуродован и изломан веками татарщины, а потом — неумной жадностью русского правящего слоя...

А вот другое, фактически документальное свидетельство такого глубоко русского и глубоко знающего Россию человека как Леонид Павлович Сабанеев.

В конце семидесятых годов XIX века знаменитый охотовед в монографии «Волк» писал: «Крестьяне наши, вследствие недостатка предприимчивости, к тому же лишенные опытных руководителей, почти беззащитны от волков. Кроме того, наши поселяне отличаются еще чрезвычайной беспечностью: целая деревня, например, поручает свое стадо увечному или юродивому пастуху или мальчишке-подпаску, которые, конечно, не могут служить надежной защитой при нападении хищников. Между тем как в Германии при первом известии о появлении хищника все огромные селения поголовно ополчаются и устраивают на него правильную атаку. У нас подобное преследование составляет дружное редкое исключение».

Деталь народного быта... И она же — примета народной судьбы...

Немец Георг Вильгельм Рихман учился в университетах в Галле и Йене, а с двадцати четырех лет жил в Петербурге, был ближайшим сотрудником Ломоносова. В сорок два года, 26 июля 1753-го, при проведении опытов с незаземленной «громовой машиной» он погиб от удара молнии — на русской земле, во имя русской науки.

Много с той поры отгремело громов и над Петербургом, и над Берлином, и над Европой. Отгремела Первая мировая война. В начале двадцатых годов Германия экономически постепенно восстанавливалась, но в политическом отношении оставалась совершенным изгоем.

В схожем положении оказалась и Советская Россия: Гражданская война практически закончилась, последние интервенты — японские — готовились убраться из России и в ноябре 1922 года, наконец, убрались. Но политическая наша изоляция была фактически полной. Впрочем, оторванным от нормальной, официальной политики оказалось государство как таковое, а политическая активность СССР в рамках работы Коммунистического Интернационала была значительной — особенно в Германии.

В мае 1921 года с канадским паспортом и партийным псевдонимом «Герта» на подпольную работу в Берлин была направлена Елена Стасова — родственница всех известных в русской истории Стасовых и сама тоже знаменитая. Фиктивно выйдя замуж и получив немецкий паспорт на имя Лидии Вильгельм, она провела в Германии пять лет. Компартия Германии так и не стала решающей силой рабочего класса, но определенное влияние у нее было. Немецкие социал-демократы заявляли, что нельзя-де социализировать нищету. Надо, мол, вначале восстановить работающий капитализм, а потом уж думать о социальных сдвигах. А такие воззрения устраивали далеко не всех рабочих, и часть их предпочитала коммунистов. Коминтерн из Москвы работал над германской революцией, особенно же активны были Зиновьев и Троцкий.

Уже в этом обстоятельстве содержалась политика двойного стандарта тогдашнего полутроцкистского СССР по отношению к Германии. С одной стороны, мы там готовили свержение Веймарского режима, а с другой...

Вот что было с другой...

10 апреля 1922 года в Италии, в Генуе, открылась международная экономическая и финансовая конференция.

Генуя — это первая попытка найти общий язык между Западом и РСФСР на наиболее весомой — материальной, экономической основе. Но Запад не захотел честных расчетов, хотя и лукаво предлагал России займы. Как и во времена незабвенного Витте, займы должны были сыграть роль хомута, который надеть легко, а снять трудно.

Англичанин Ллойд Джордж был притворно озабочен будущим России.

Америка, по ироничному замечанию члена нашей делегации Рудзутака, «присутствовала в Генуе как сторожевой пес, следящий за тем, чтобы никто не утащил ту кость, которую грызть он считает своим правом».

Французский военный министр Барту громил Советы с трибуны конференции.

И с нее же на двух языках прозвучала речь советского наркома иностранных дел Георгия Васильевича Чичерина.

Собственно, Чичерин руководствовался инструкциями Ленина, а суть их была такой: «Оставаясь на точке зрения принципов коммунизма, Российская делегация признает, что в нынешнюю историческую эпоху, делающую возможным параллельное существование старого и нарождающегося нового социального строя, экономическое сотрудничество между государствами, представляющими эти две системы собственности, является повелительно необходимым для всеобщего экономического восстановления».

Казалось бы, предложение разумное, но Запад настаивал на уплате царских долгов и компенсаций за экспроприированную собственность. 14 апреля в 10 утра на вилле Альбертис встретились Ллойд Джордж, Барту, итальянский министр иностранных дел Шанцер, бельгиец Жаспар и наши представители — Чичерин, Красин и Литвинов.

— Господа, — сообщил Ллойд Джордж, — мы решили организовать неофициальную встречу, чтобы прийти к какому-то выводу. Что думает господин Чичерин о программе наших экспертов?

— Только то, что она совершенно неприемлема ни политически, ни экономически. Мы должны платить одних процентов полтора миллиарда золотых рублей — это сумма довоенного экспорта России. А ведь у нас, господа, есть и встречные контрпретензии.

Продолжалась беседа в таком вот духе часа полтора. Потом решили сделать перерыв до трех часов, и Ллойд Джордж пригласил всех на завтрак. Но в этот день ему и его коллегам пришлось расстаться с Чичериным несолоно хлебавши: мы объявили, что можем обосновать контрпретензии на 39 миллиардов золотых рублей. Коль так, говорить далее не имело смысла — все претензии Антанты в этом золотом море мгновенно тонули.

Препирательства продолжались, но становилось ясно, что Генуэзская конференция закончится ничем. Антанта не хотела понять очевидного: новая свободная Россия отвоевала право распоряжаться собой сама, не признает старых хомутов и не потерпит новых. Желая невозможного, Запад не получил ничего, хотя мы шли на то, чтобы бывшие собственники получали у нас преимущественные права на концессии и аренды.

Зато через неделю после начала конференции в местечке Рапалло под Генуей нарком Чичерин и министр иностранных дел Германии Вальтер Ратенау подписали договор между РСФСР и Германией.

Впервые этот договор Чичерин предлагал Ратенау 4 апреля, когда наша делегация была в Берлине проездом в Италию. Ратенау же надеялся в Генуе больше выторговать у Запада на антисоветской позиции. Но там его ждал полный крах — союзники не желали рассматривать Германию как серьезного партнера.

И вот тогда заведующий восточным отделом МИДа Веймарской республики Мальцан поздней ночью устроил с Ратенау и коллегами историческое «пижамное совещание» в гостинице, результатом которого стало решение о заключении договора, получившего название «Рапалльский».

Россия и Германия восстанавливали дипломатические и консульские отношения и режим наибольшего благоприятствования в торговле. Провозглашалось экономическое сотрудничество и взаимный отказ от всех имущественных и финансовых претензий. Немцы отказывались от возмещения за советские меры национализации, русские — от компенсаций, положенных России по Версальскому договору.

Статья 116 Версальского ультиматума-договора давала России право на возмещение военных долгов за счет Германии на сумму 16 миллиардов золотых рублей. Кроме того, по статье 177 мы имели право на репарации. Расчет был неглупым: эти не золотые, а на деле — «бумажные» (и никакие иные) — миллиарды, буде их Россия с Германии начала бы востребовать, на долгие годы осложнили бы наши отношения с Германией.

Однако Россия на версальские «приманки» не поддалась. Уже в октябре 1920 года Ленин говорил, что версальские условия продиктованы «разбойниками с ножом в руках беззащитной жертве».

Советская Россия не признавала Версальского договора с момента подписания и это было единственно мудрым решением. Не отказались мы от своей позиции и в Генуе, в Рапалло. Провокация Антанты не сработала.

— Это потрясет мир! Это сильнейший удар по конференции! — вскричал американский посол в Италии Чайлд, узнав о вестях из Рапалло.

А «Обзорная записка о международном положении Советской России», написанная Чичериным еще до окончания Генуэзской конференции, оценивала ситуацию так: «Если в Генуе мы не получили бы ничего, кроме русско-германского договора, то и из-за этого стоило туда прийти».

Да уж, что точно, то — точно.

Вот так и началась новая история новых отношений новых России и Германии. История непростая и неровная, потому что у идеи тесных связей двух стран, как и ранее — до Первой мировой войны — было много влиятельных недругов как вне Германии и России, так и внутри них...

Сразу после франко-бельгийской оккупации Рура Народный комиссариат иностранных дел РСФСР направил 17 января 1923 года ноту посольству Германии в Москве, где было сказано: «Российское правительство, выражая глубокое сочувствие русских трудящихся масс германскому народу, с неослабным вниманием следит за ходом событий, полное веры в духовную мощь германского народа, которая даст ему возможность преодолеть тяжелые препятствия, поставленные преступной волей французского и бельгийского правительств на пути его исторического развития».

И одними нотами мы не ограничивались. Еще до Рапалло начало развиваться наше взаимное сотрудничество даже в такой тонкой сфере как контакты рейхсвера с Красной Армией. 11 августа 1922 года было заключено первое временное соглашение между ними.

А вот что Ленин писал Троцкому в ноябре 1921 года: «К сожалению, немцы чересчур осторожны (в неофициальных экономических переговорах. — С. К.). Надо бы поставить вопрос в упор и точный: чего Вы от нас хотите? договора без Англии? С удовольствием! Давайте скорее проект, и мы подпишем».

Да, немцы осторожничали. Лишь 23 марта 1922 года РСФСР — после ряда колебаний с немецкой стороны и наших угроз снизить немцам квоту в советском заказе на паровозы — сдала в концессию компании «Фридрих Крупп в Эссене» 50 тысяч десятин в Сальском округе Донской губернии сроком на 24 года «для ведения рационального сельского хозяйства».

«Крупп» обосновывался там со всем инвентарем и сооружениями, а в качестве платы передавал советской стороне пятую часть урожая, но главное — опыт.

Эта сельскохозяйственная концессия существовала на Дону до октября 1934 года.

В мае 1921 года (тоже до Рапалло) торговый представитель РСФСР Борис Стомоняков и член правления известного нам Гамбургско-Американского акционерного общества торгового пароходства Теодор Риттер подписали протокол о создании Русско-Германского транспортного общества «Дерутра» — первого из ряда таких совместных обществ.

Между прочим, дело было таким выгодным, что концерн Уильяма Аверелла Гарримана быстренько оттяпал у «Гамбург-Америка линие» половину ее пая. Мы не возражали — наши голоса сохранялись, зато впервые налаживались прямые связи с американским крупным капиталом. Вещь, ничего не скажешь, — нелишняя.

23 января 1922 года, имея в виду предстоящую Генуэзскую конференцию, Ленин писал: «Для нас было бы бесконечно важно заключить хоть один, а еще лучше несколько договоров на концессии именно с немецкими фирмами». А 26 января он отправляет Смилге (тогда начальнику Главного управления по топливу) в Берлин свирепую шифрограмму: «По соображениям не только экономическим, но и политическим нам абсолютно необходима концессия с немцами в Грозном, а если возможно, и в других топливных центрах. Если Вы будете саботировать, сочту это прямо за преступление».

И подстегнутые Смилга и Стомоняков 31 января беседуют с представителями «Deutsche Bank» о нефтяных концессиях по всему Грозному и в Баку.

А в это же время... Коминтерн Зиновьева готовил в Германии революцию.

Будущий советский разведчик Шандор Радо, направленный из Москвы в Германию, был тогда начальником штаба и руководителем пролетарских сотен в Лейпциге. На руках он имел запечатанный пакет, вскрыть который мог только после прибытия специального партийного курьера. По позднейшим описаниям Радо, план был таков: поднять вооруженные отряды одновременно на севере — в Гамбурге, и в Средней Германии — в Лейпциге и Галле; после захвата этих трех городов наступать на Берлин. В Тюрингских горах намечалось создать оборонительный рубеж против реакционной Баварии.

В ночь с 22 на 23 октября Радо ждал курьера. На нелегальных сборных пунктах тысячи рабочих Лейпцига с оружием в руках ждали сигнала Радо. Но в половине первого ночи пришел приказ — не выступать. Всеобщий съезд германских заводских комитетов, который заседал в Хемнице, подать клич не решился.

И только в Гамбурге, куда курьер опоздал, 23 октября под руководством Тельмана рабочие и моряки пошли на баррикады, но восстание подавили. К слову, через полмесяца в баварской столице Мюнхене также неудачно выступит в «пивном путче» Адольф Гитлер.

К середине 1923 года Ленин был уже тяжело болен. Фактически страной и партией все более руководил Сталин, но влиятельные Троцкий, Зиновьев и близкие к ним круги партийной элиты делали все, чтобы Сталина свалить. Его авторитет уже очень сильно мешал их «перманентно-революционому» авантюризму и все более разворачивал Россию лицом не к Европе, а к самой себе.

Перспективы «германской революции 1923 года», как ее называл Троцкий, Сталин оценивал прохладно. В августе 1923-го он писал Зиновьеву и Бухарину: «Должны ли коммунисты стремиться (на данной стадии) к захвату власти без социал-демократов, созрели ли они уже для этого, — в этом, по-моему, вопрос. Беря власть, мы имели в России такие резервы, как: а) мир, б) землю крестьянам, в) поддержку громадного большинства рабочего класса, г) сочувствие крестьянства. Ничего такого у германских коммунистов нет. Конечно, они имеют по соседству Советскую страну, но что мы можем дать им в данный момент?».

Один раз — в 1918 году Троцкий и Бухарин уже готовы были пойти «на утрату Советской власти» во имя германской революции, без которой русская революция (по их мнению) теряла смысл.

Теперь эта нехорошая история повторялась, втянутым в нее оказался еще и Зиновьев. Тут можно было усмотреть уже систему и намеренную злую волю. Ведь коммунисты в Германии могли поднять лишь смуту. Условий для победы у них не было. Только что образовавшийся СССР еще не отошел от неудач польской войны, и прорваться в Германию через Польшу мы просто не смогли бы. Народ — крестьянский в массе своей — такой «р-революционной войны» не понял бы и не принял.

И то, на чем настаивали Троцкий, Зиновьев и Бухарин, относилось к самым сладким мечтаниям самых злобных врагов новой социалистической России.

Ллойд Джордж относился к таким нашим врагам еще до революции — потому что никак иначе относиться к России человек его политической судьбы не мог. Встревоженный фактором Рапалло, он считал: «Величайшая опасность в данный момент заключается в том, что Германия может связать свою судьбу с большевиками и поставить свои материальные и интеллектуальные ресурсы, весь свой огромный организаторский талант на службу революционным фанатикам ... Такая опасность — не химера».

И так думал не один Ллойд Джордж. Конечно, хитрый англичанин преувеличивал, но не более того. Общую будущую картину он обрисовал точно: именно потенциал Германии и ее экономика сыграли выдающуюся роль в создании мощной советской экономики. Позже — мы это еще увидим — Ллойд Джордж и сам имел достаточно политической опытности, чтобы понимать, что к чему... Но, возможно, он подсознательно тревожился и потому, что его мучили давние тревоги еще довоенной поры.

Ведь еще в 1904 году читатели Англии были взбудоражены переводом книги Августа Нимана «Мировая война, немецкая мечта». Имелся и подзаголовок — «Завоевание Англии». Одной из идей книги был континентальный союз Германии и России.

А уже после Первой мировой войны, в 1918 году, в Германии была популярна книга немецкого профессора В. Дайа, проповедовавшего «новый тройственный союз XX века» — Германии, России и Японии. Умен был немецкий профессор, что и говорить!

Прямой союз Советской России и Веймарской Германии был, конечно, невозможен, и вряд ли это надо подробно доказывать. Но с середины двадцатых годов в наших взаимных отношениях постепенно восстанавливается давно забытая широта. Русские и немцы начинают сотрудничать в такой деликатной области как военная. Вокруг этой темы сейчас существует много спекуляций, однако достаточно познакомиться с совершенно секретным (естественно, тогда) докладом начальника Разведывательного управления Штаба РККА Яна Берзина от 24 декабря 1928 года «О сотрудничестве РККА и рейхсвера», чтобы понять: наши военные контакты были хотя и устойчивыми и взаимно выгодными, но достаточно скромными. И все же они были: совместная танковая школа в Казани, авиационная школа в Липецке, химическая станция «Томка», обмен академическими идеями и взаимное ознакомление с военным строительством.

«Крупп» теперь торговал с нами не только паровозами, а еще и военными технологиями. В его конструкторском бюро в Эссене появился «русский отдел», а немецкие конструкторы работали в СССР. Впрочем, в двадцатые годы Россия только собиралась с силами для индустриального рывка, и немцы тогда поставляли нам не столько промышленное оборудование, сколько готовые промышленные товары. И все еще было впереди.

Зиновьевская активность в Германии тоже начинала спадать. Она все более приобретала троцкистский характер и все более вредила советско-германским отношениям. В компартии Германии взяла верх группа Рут Фишер и Маслова, которых Троцкий хвалил взахлеб, так что члену Оргбюро ЦК КПГ товарищу «Герте», то есть Елене Стасовой, дремать не приходилось. В декабре 1925 года она через Мехлиса обратила внимание Сталина на ошибки Зиновьева и даже на намеренную дезинформацию, которой он снабжал ЦК ВКП(б). Стасова предложила отозвать ее в Москву для исправления положения, и с февраля 1926 года уже работала в Информбюро ЦК. Общими усилиями большинства членов Политбюро Зиновьева, Троцкого и Коминтерн как-то на время окоротили.

Возмущался политикой Зиновьева и наркоминдел Чичерин. Георгий Васильевич был фигурой не просто незаурядной, а цельной и противоречивой одновременно. Вряд ли могло быть иначе у человека, который по воспитанию, по происхождению принадлежал к имущему слою, а с тридцати трех лет всего себя отдал делу освобождения от эксплуатации неимущего люда. Он родился в 1872 году в старинной и знатной семье довольно богатого тамбовского помещика. Отец был отставным дипломатом, и вообще род Чичериных относился к «дипломатическим». Его родоначальник итальянец Чичерини приехал в Москву в 1472 году в свите византийской царевны Зои Палеолог — жены Ивана III царицы Софьи.

Дядя будущего пролетарского наркома Борис Чичерин был знаменитым историком и лидером русского либерального дворянства, а сам племянник закончил историко-филологический факультет Петербургского университета и начинал службу в главном архиве российского МИДа. Он был полиглотом и блестящим музыкантом. Уже в двадцатые годы первый посол Германии в СССР граф Брокдорф-Ранцау как-то устроил обед в честь гастролировавшего в Москве знаменитого берлинского пианиста. Маэстро благосклонно сыграл нечто технически сложное. Чичерин, тут же сев за рояль, сорвал аплодисменты погромче, чем профессионал-виртуоз. И гости хлопали ему не из дипломатической вежливости — просто нарком играл лучше.

Бывший изящный любитель хорошо одеться начал донашивать порыжевшие крылатки, а после революции надел гимнастерку. Гурман и ценитель дорогих вин стал вегетарианцем и трезвенником. Тонкий исследователь творчества Моцарта сутками распутывал сомнительные дипломатические узлы, навязанные Западом. Но от себя не уйдешь — как Чичерин не воспитывал в себе жесткость, личностью он был мягкой и иногда опасно уступчивой. 20 и 22 января 1922 года он предлагал в письмах Ленину вот что: «Если американцы будут очень приставать с требованием representative institutions (представительных учреждений. — С.К.), не думаете ли, что можно было бы за приличную компенсацию внести в нашу Конституцию маленькое изменение?» Чичерин имел в виду представительство в Советах паразитических элементов (например, нэпманов, священников). Ленин слова «можно было» подчеркнул четыре раза, на полях поставил три вопросительных знака, а потом приписал: «сумасшествие!!». Владимир Ильич хотел «тотчас и насильно» сослать Чичерина в санаторий, но кончилось тем, что фактическим главой делегации поехал-таки нарком, а наша делегация в Генуе обязана была не отходить от подробных инструкций. Ленин (номинальный глава делегации) разработал их так детально и умно, что все возможные ходы Антанты и немцев были им учтены заранее.

А вот чего у Чичерина было не отнять — так это широты и глубины внешнеполитического взгляда и обоснованности дипломатических концепций. Он знал дипломатическую историю что называется с пеленок. Он не столько изучал ее, сколько впитывал, играючи, в буквальном смысле этого слова во время детских игр под разговоры взрослых. И поэтому он, с одной стороны, предостерегал от недооценки враждебности к нам Англии, а с другой — говорил о важности для нас хороших отношений с Германией. К Франции он относился так, как это от национально мыслящего русского дипломата и требовалось, то есть — как к Франции. 26 октября 1925 года Чичерин написал письмо французскому премьеру Эдуарду Эррио, который восстановил дипломатические отношения с нами.

Я приведу это письмо полностью, читатель, потому что его можно считать образцом — здесь нет ни одной конкретной мысли, обязывающей нас перед Францией, но все безупречно с точки зрения дипломатической лояльности:

«Дорогой председатель и друг, через три дня будет годовщина знаменательного события, участником которого вы были, когда рухнула разрушенная вами стена, разделявшая наши страны. То, что вы сделали, войдет в историю отношений между нашими странами. Всякое начало трудно, особенно если препятствия так многочисленны. Первые шаги по открытому вами новому пути были омрачены многочисленными тучами, но иначе и не могло быть. Но уже ощущается сила вдохновлявшей вас идеи, которая скажется целиком в будущем. Незабываемая роль, которую вы сыграли, навечно создала между нами прочные и длительные связи; я твердо рассчитываю на ваше сотрудничество в будущем в деле объединения наших народов и в деле мира. Примите, мой дорогой председатель и друг, чистосердечные и искренние уверения в моей неизменной и глубокой дружбе и моем высоком уважении к вам.

Георгий Чичерин».


Чичерин ложился спать в седьмом часу утра и спал до полудня. Потом всю ночь работал — даже аудиенции послам назначались порой ночью. Это устраивало не всех, но граф Брокдорф-Ранцау бывал по ночам часто -они сам любил ночные рабочие часы. Оба — любители науки и философии, знатоки музыки и литературы, советский нарком и немецкий граф засиживались до утра в свободной и приятной беседе после дел официальных. Но политика определялась не чьими-то личными симпатиями, а историческими реальностями — в том, конечно, случае, если государственные деятели умели их увидеть. И Ленин, и Сталин, и Чичерин их видеть умели, и во времена Чичерина общая «германская» линия выдерживалась настолько неплохо, что Германия отказывалась от любых авантюр, которые могли бы ухудшить отношения с СССР. Это хорошо доказала история с Рейнским пактом в Локарно.

Начиналась она так. К концу 1924 года Германия немного окрепла, но еще полностью зависела от воли бывшей Антанты. Естественно, немцы хотели как-то изменить свое положение к лучшему. Франция оккупировала приграничную Рейнскую зону Германии и в любой момент могла беспрепятственно войти во внутренние германские области. А Франция тоже опасалась... Германии. 28 января 1925 года Эдуард Эррио под бурные рукоплескания палаты депутатов заявил, что военная оккупация Рейнской области — это единственная-де гарантия Франции, и что разоружение Германии — чистая фикция. Эррио был неправ — Антанта разоружила немцев основательно, хотя и не так глубоко, как ей того хотелось бы. Но ясно было, что и Франция, и Германия были не прочь выработать какие-то новые договорные обязательства, отличные от Версальских.

У Англии здесь был свой расчет. И 19 января английский посол в Берлине лорд д'Абернон предложил германскому статс-секретарю Шуберту выступить с инициативой о гарантиях безопасности:

— Думаю, вы поступили бы разумно, если бы взялись за это безотлагательно.

Шуберт счел возможным пошутить:

— Что ж, как представитель Германии я ставлю этот вопрос перед вами прямо сейчас.

— Нет, — покачал головой д'Абернон, — Англия считает, что ваши демарши тем более одновременные, в Лондоне и Париже, — нецелесообразны. Обратитесь ко мне с доверительным меморандумом по типу того Рейнского пакта, который Куно уже предлагал в двадцать втором году.

— А какую роль отводит себе Англия?

— Арбитра.

Увы, англичане хотели быть не только арбитром, а еще и подстрекателем. Наращивание советско-германских связей — да еще и экономических! — ни Лондону, ни Вашингтону было ни к чему. В ноябре 1924 года премьером Англии стал Болдуин, а 20 февраля 1925 года его министр иностранных дел Остин Чемберлен (брат более известного Невилла) писал в секретной записке: «Россия нависла как грозовая туча над восточным горизонтом Европы, угрожающая, не поддающаяся учету, но прежде всего обособленная»...

Чемберлен, очевидно, считал, что только Англия могла иметь постоянные интересы, но не постоянных союзников, только Англия могла быть обособленной, а вот Россия, если она не находилась под англосаксонским контролем, уже этим угрожала Европе.

А дальше лицемерие Чемберлена даже бледнело перед его агрессивностью: «Россия не только не является фактором стабильности, она скорее — один из самых опасных моментов, порождающих нашу неуверенность; поэтому необходимо определить политику безопасности вопреки России и даже, пожалуй, именно из-за России».

Записка скоро стала достоянием гласности, угроза была прозрачной, и Чичерин имел, конечно, основания заявлять 30 июня 1925 года: «Вся кампания гарантийного пакта была начата Англией в связи с желанием изолировать СССР, оторвать от него Германию, создать против него единый фронт».

Чичерин вряд ли думал полностью так, как писал в «Известиях», но обвинял он Англию верно. Франция-то и Германия были заинтересованы в гарантиях объективно, а вот основной целью Англии было действительно оживление активного и агрессивного европейского антисоветизма, во-первых, и разлад между русскими и немцами, во-вторых. Эти цели даже можно было менять местами в порядке приоритетов! Так что публичный чичеринский демарш сразу остерегал Германию от непродуманных шагов.

А еще до статьи Чичерина дела шли своим чередом. 9 февраля немцы вручили-таки Эррио свой — пока секретный, меморандум: «Рассматривая разные возможности, представляющиеся сейчас для урегулирования вопроса безопасности, можно было бы исходить из идеи, аналогичной той, которая лежала в основе предложения, сделанного в декабре 1922 года г-ном Куно, тогдашним рейхсканцлером. Германия могла бы, например, присоединиться к пакту, в котором бы державы, заинтересованные в Рейнской зоне, а именно Англия, Франция, Италия и Германия, дали бы друг другу и правительству Соединенных Штатов торжественное обязательство не воевать друг с другом в течение длительного периода, который будет определен впоследствии. Такой пакт можно было бы дополнить соглашением о расширенном арбитраже между Германией и Францией»...

Французы соглашались, и осенью в швейцарском Локарно были парафированы Локарнские соглашения, принятые на конференции, проходившей с 5 по 16 октября. Основные идеи были тут те же, что в германском меморандуме, только к странам, подписавшим Рейнский гарантийный пакт, прибавилась Бельгия. США формально остались в стороне, а державами-гарантами становились Англия и Италия.

Кроме этого были подписаны франко-германский, германо-бельгийский, германо-польский и германо-чехословацкий договоры об арбитраже. Впрочем, в нашем повествовании все это — лишь присказка. Для нас важно сейчас то, что Германию в Локарно очень пытались сбить на вражду с СССР и давили на нее крепко, но немцы устояли. Они даже немедленно заключили с нами отдельный договор, чтобы доказать нам, что в Локарно никаких антисоветских обязательств они на себя не взяли. Этот договор, читатель, мы еще вспомним не раз.

Надежный способ понять атмосферу эпохи, в том числе и «локарнскую ситуацию», — это обратиться к свидетельству компетентного и активного участника эпохи.

В 1926 году в Берлин приехал народный комиссар просвещения Анатолий Васильевич Луначарский, и нам, уважаемый мой читатель, будет полезно познакомиться с некоторыми его берлинскими впечатлениями.

Вот что, например, говорил ему выдающийся немецкий востоковед, тоже министр народного просвещения — только бывший, Фридрих Шмидт-Отт: «Вы говорите, что улицы Берлина демилитаризованы. Но как это печально! На мой взгляд, нет большего вреда, нет большего унижения, какое можно нанести народу, чем лишить его армии. Не подумайте, что я говорю это с точки зрения какого-то восстановления империализма. В эту минуту я имею в виду даже не оборону, а колоссальное воспитательное значение армии. Вас можно поздравить с тем, что вы имеете вашу Красную Армию. Мы прекрасно знаем, как удачно вы пользуетесь ею для воспитания вашей рабочей и особенно крестьянской молодежи. Конечно, воспитание нашей армии во многом было бы совершенно иным, но поднятие физической культуры, общеумственного уровня и сознания своей связи с целым — остается. Потеряв армию, мы потеряли один из методов национального воспитания».

Собственно, из всех великих народов в новейшие времена на роль армии так смотрели только два — немецкий и советский.

В своих «Письмах из Берлина», которые публиковались в «Красной газете», Луначарский восхищался: «В Берлине работа повсюду кипит... И весь Берлин напоминает усовершенствованную фабрику, где сосредоточенно, организованно и усердно работает почти все население, словно пытаясь перемолоть этой работой свою жестокую судьбу», и прибавлял: «И в отношении культурном немцы работают крепко и интересно».

При этом Луначарский писал: «Огромное большинство немцев, особенно интеллигенции, относится к Союзу, во-первых, как к политической опоре, во-вторых, как к стране, где проделывается исключительный и волнующий эксперимент».

А вот и его строки, прямо относящиеся к Локарно: «Обсуждение в рейхстаге Локарнского договора глубоко взволновало весь Берлин, деля его на разные лагери и — в разной мере — во всех возбуждая еще более обостренный интерес к России».

«Луначарский-Наркомпрос» сообщал, что локарнские разногласия «рассекли Берлин на четыре большие группы».

Надеюсь, уважаемый читатель, что тебе будет интересно узнать, что кроме, естественно, коммунистов, наиболее яро против локарнских идей выступали... правые, то есть националисты. Они видели в Локарно окончательную сдачу Германии на милость Англии, и как писал Луначарский, «это заставляло их... даже в самых реакционных кругах как-то судорожно хвататься за Советский Союз, который, благодаря политической ситуации, становился как бы единственной опорой в предстоящих перипетиях вассального существования Германии».

Круги, поддерживавшие правительство, — то есть сами «локарнисты», — с правыми были, по сути, согласны. Министр государственного хозяйства Ганс фон Раумер так и сказал гостю из Москвы:

— Вы понимаете, что чем яснее для нас неизбежность локарнского соглашения, тем резче мы должны подчеркнуть неизменность нашей дружбы с Союзом.

И действительно, свой публичный доклад о торговом договоре с СССР Раумер тогда построил как намеренную демонстрацию сохранения и развития наилучших отношений между Германией и Россией.

Остается осведомить читателя, что единственной крупной политической группой, которая, по словам Луначарского, «восхищалась перспективами Локарно и продолжала свою политику злобного брюзжания против Советов», были... германские социал-демократы.

Луначарский, возможно сам того не сознавая, а просто за счет склонности к литераторской точности, в двух деталях показал и гнусность будущей расположенности своего коллеги Литвинова к французам, а также необоснованность его холодности к немцам даже в Веймарские времена.

Вот эти детали — одна «берлинская», а другая — «парижская», подмеченные Анатолием Васильевичем: «Отмечу... необыкновенную любезность германского и прусского правительства. На приеме, устроенном нашим полпредством по поводу моего приезда, вместе с представителями науки, литературы, театра, прессы были и очень многие члены правительства, начиная с рейхсканцлера Лютера и прусского министра-президента Отто Брауна».

Так встречали посланцев России в Берлине.

А вот так — в Париже: «Маленький штрих: в Париже тоже имел место прием, притом посвященный не случайному гостю (собственно, Луначарский останавливался в Берлине проездом в Париж. — С.К.), а тов. Чичерину, и отметивший вручение верительных грамот нашим полпредом президенту. Все перечисленные мною выше элементы (т.е. «наука, литература...» и т.д. — С.К.) были представлены и здесь, но не было ни одного министра».

К слову — доклад Луначарского о культурном состоянии СССР был сделан в переполненном Большом зале Берлинской консерватории, а председательствовал на вечере президент рейхстага социал-демократ Пауль Лебе (в 1933 году он открыто поддержит Гитлера).

В честь советского наркома немецкие ученые устроили специальный завтрак, где из не менее чем ста человек, сидевших за столом, каждый был обладателем громкого имени. Выступали Макс Планк, Шмидт-Отт, великий историк религий Гарнак...

Но вот поднялся известный историк и знаток России профессор Отто Гетч и произнес речь, которую закончил так: «В тяжелый час, почти в тот самый час, когда решается судьба локарнского соглашения, мне лично, врагу этого соглашения, хочется от лица собравшихся здесь ученых, разно к нему относящихся, заверить нашего гостя, что для всех нас одинаково ясна глубокая выгодность и даже безусловная необходимость самой серьезной опоры друг на друга наших народов. Разница социального строя никак не может помешать этому... Не вмешиваясь во внутренние дела вашей страны, мы от души желаем ей спокойствия и роста, уверенные, что ее возрождение и растущая мощь могут быть лишь источником блага для немецкого народа».

Такие слова были кому-то и костью в горле, и вилами в бок, и камнем преткновения, и...

И стимулом к действиям, которые были движимы идеями, прямо противоположными идеям профессора Гетча и его коллег — сотрапезников Луначарского.

Наши контакты в двадцатые годы и позже были настолько широки, что германский посол в Москве фон Дирксен позднее признавался: «Я не думаю, что какая-либо страна прежде или теперь располагала столь подробным информационным материалом о Советском Союзе, как Германия в эти годы...».

А за счет чего же германское посольство на рубеже двадцатых—тридцатых годов и позднее было так хорошо о России осведомлено? Сам же Дирксен на этот вопрос и отвечал: «Инженеры, разбросанные по всей России, представляли для меня ценный источник информации».

Кто-то скажет — это же шпионаж! Но немецкие инженеры, во-первых, поддерживали контакты с посольством вполне открыто. А во-вторых (и это было наиболее существенным), они были приглашены к нам официально и активно участвовали в реализации советских пятилетних планов.

4 сентября 1928 года в Берлине был создан Комитет немецкой экономики по России, и в его отчете за 1929/30 хозяйственный год сообщалось: «Особую главу представляет консультация специалистов, желающих поехать в Россию... С лета 1929 года консультацию — письменную и устную — получило около 1100 специалистов, большей частью инженеров..., а также химики, архитекторы, мастера, квалифицированные рабочие, а в отдельных случаях сельские хозяева, лесничие и ученые».

Надеюсь, уважаемый мой читатель, что цитата эта достаточно красноречива сама по себе. Обращу лишь твое внимание на то, что 1929 год — это год лишь изготовки к широкой социалистической реконструкции России.

И даже в этот — еще не ударный — год Германия направила Советам целый полнокомплектный ударный «инженерный батальон».

Так было в 1929 году. А какие настроения были у немцев позднее?

Ну вот, скажем, февраль 1931 года.

Президент Германского общества по изучению Восточной Европы Шмидт-Отт с 1920 года и член наблюдательного совета «ИГ Фарбен» (знакомый нам по его беседам с Анатолием Васильевичем Луначарским) пишет письмо министру иностранных дел Юлиусу Курциусу (который сменит Шмидт-Отта на посту президента Общества через год): «Я всегда полагал, что имею право рассматривать всю деятельность общества как содействие развитию наших отношений с Россией».

Пожалуй, стоит сразу же задаться и следующим вопросом: «А как там было еще позднее — в уже нацистские времена?».

Что ж, берем памятную записку Общества за апрель 1933 года и читаем: «По отношению к Советскому Союзу общество — как его ответственные руководители, так и рядовые сотрудники, — занимало позицию, в точности соответствующую линии, сформулированной в речи г-на рейхсканцлера Гитлера, произнесенной в рейхстаге 23 марта 1933 года: культивирование хороших отношений с Россией при одновременной борьбе против коммунизма в Германии. Именно уничтожение коммунизма в Германии расчистило путь к хорошим отношениям с Россией, которым более не мешают препятствия внутриполитического порядка».

Впрочем, остановиться на этих годах у нас еще будет повод и возможность в дальнейшем. Пока что на календаре европейской политики была эпоха Германии Веймарской, все более активно сотрудничающей с «допятилеточным» Советским Союзом...

В этой Германии далеко не все были рады сотрудничать не просто с русскими, а с советскими русскими.

Было немало и таких немцев, которые очень хотели бы дружбы с Россией, но по сердечной склонности стремились поддерживать знакомство с «некоммунистическими» кругами московской общественности. Однако и им приходилось убеждаться в том, что круги-то такие имеются, но перспектив у них (у этих кругов) нет. Особенно — если иметь в виду перспективы экономические.

Перспективы же у советско-германских отношений были, очевидно, хорошими, что пугало как наших европейских недоброжелателей, так и, конечно же, могущественных недоброжелателей американских, уже в 1920-е годы подумывавших о новой европейской войне...

КАК НИ странно, разрушить наши тогдашние германские связи хотели не только в Лондоне и Вашингтоне, но также в Москве и в коммунистических кругах Берлина. Чичерин все чаще болел, а лечился всегда в Германии и мог наблюдать ситуацию вблизи. 3 июня 1927 года он писал из Франкфурта Сталину и Рыкову: «Компартии относятся самым легкомысленным образом к существованию СССР, как будто он им не нужен. Теперь, когда ради существования СССР надо укреплять положение прежде всего в Берлине, ИККИ (Исполком Коминтерна. — С.К.) не находит ничего лучшего, как срывать нашу работу выпадами против Германии, портящими все окончательно».

С этим письмом вышла настолько интересная история, читатель, что хотя бы в скобках на ней надо остановиться. Когда Хрущеву понадобилось оклеветать Сталина, то в «Известиях» от 4 декабря 1962 года появились без указания адресата, извлечения из письма с комментариями насчет того, что Чичерин-де высказывал здесь недовольство... Сталиным. Итак, по хрущевской фальшивке выходило, что Сталину жаловались на него самого. И эту же фальшивку воспроизвел уже послеперестроечный клеветник на Сталина Федор Волков в книге «Взлет и падение Сталина». Хотя Чичерин ясно указывал направление своего негодования: «Хулиганизированный Коминтерн! Проституированный Наркоминдел! Зиновьевцы руководят делами»...

Вместо Чичерина оставался теперь Максим Литвинов и он такой «хулиганизированной» политике ИККИ только подыгрывал. Причем Литвинов склонялся к ориентации на Англию, и было это не случайным заблуждением. Максим Максимович Чичерина люто ненавидел и всячески старался дискредитировать. И это тоже не было случайным, но поговорить о Литвинове у нас еще будет времени более чем достаточно, читатель. Вернемся к Чичерину, который в конце 1920-х уже доживал как нарком последние дни.

Не Сталин был тому причиной. Прекрасно понимая сложность ситуации с Чичериным, он, тем не менее, внятно заявил, что Георгий Васильевич должен быть наркомом, «даже если будет работать по два часа». Но в конце 20-х сам Сталин был еще далеко не всесилен, а интрига против Чичерина велась мощная, хитрая, чисто троцкистская по методам. Чичерин предлагал назначить на свое место Молотова, однако тайный элитный союз троцкистских и зиновьевских соратников внутри партии выталкивал вперед Литвинова. И будущее покажет, что на то были особые и дальновидные (для врагов России) причины...

18 октября 1929 года Чичерин пишет Молотову: «Меня крайне волнует гибельное руководство Коминтерна, стремление Москвы во что бы то ни стало испортить в угоду Тельману отношения с Германией». А еще раньше он сообщает Сталину: «Я считаю глубоко ложным, когда международное положение СССР подрывается и подвергается опасности только для того, чтобы плохо клеящаяся агитация т. Тельмана могла пойти чуть лучше».

Сталин понимал его прекрасно, хотя Литвинов и троцкисты из ГПУ чернили Чичерина перед Сталиным почем зря. Но всерьез отвлекаться на внешние дела у Сталина просто не было возможности. Начиналась ПЕРВАЯ пятилетка. Ее успех или неуспех определял все — и положение СССР, и положение самого Сталина. Поэтому, до крови борясь за свою внутреннюю — единственно спасительную для страны линию, Сталин еще не имел сил на такую же безошибочно верную свою внешнюю линию. От внешней политики он пока мог требовать только обеспечения поставок иностранной техники и оборудования для нужд будущей пятилетки.

19 ноября 1928 года Сталин выступал на пленуме ЦК:

Вопрос о быстром темпе развития индустрии не стоял бы у нас так остро, как стоит он теперь, если бы мы имели такую же развитую промышленность и такую же развитую технику, как, скажем, в Германии, если бы удельный вес индустрии во всем народном хозяйстве стоял у нас так же высоко, как, например, в Германии. В том-то и дело, что мы стоим в этом отношении позади Германии и мы далеко еще не догнали ее в технико-экономическом отношении.

Вопрос о быстром темпе развития индустрии не стоял бы так остро, если бы мы представляли не единственную страну диктатуры пролетариата, а одну из стран пролетарской диктатуры. При этом условии вопрос об экономической самостоятельности нашей страны, естественно, отошел бы на задний план, мы могли бы включиться в систему более развитых пролетарских государств, мы могли бы получать от них машины для оплодотворения нашей промышленности и сельского хозяйства, снабжая их сырьем и продовольственными продуктами. Но вы знаете, что мы не имеем этого условия. Вот почему вопрос о том, чтобы догнать и перегнать экономически передовые страны, Ленин ставил как вопрос жизни и смерти нашего развития.

Веймарская Германия не была страной пролетарской диктатуры, но наши экономические взаимоотношения все более напоминали ту схему, о которой говорил на пленуме Сталин. Только вместо готовых машин (а вернее — вместе с ними) мы получали от Германии все больше промышленного оборудования, которое позволило бы нам быстро производить собственные машины. США и Англия на такое идти зачастую не хотели, Франция — не могла по причине своей прогрессирующей отсталости.

Построить экономическую основу социализма мы могли лишь с помощью немцев. Но и наши рынки имели тогда для немцев первостепенное значение. Это обстоятельство было настолько очевидным, что укрепляло наши отношения лучше чем какие-то личности, и никакие личности в тот момент не могли советско-германским связям помешать всерьез и сорвать их. Вот почему Сталин не просто успокаивал больного Чичерина, а констатировал факт, когда 31 мая 1929 года писал ему:

«Все Ваши письма получаю, и большую часть из них рассылаю для сведения членам инстанции. Ввиду перегрузки в связи со всякими съездами я не мог до сих пор ответить Вам. Прошу извинения. Когда думаете вернуться в Москву на работу ? Было бы хорошо вернуться немедля по окончании курса лечения в Висбадене. Что скажете на этот счет ?

Я думаю, что несмотря на ряд бестактностей, допущенных нашими людьми в отношении немцев (бестактностей немцев по отношению к СССР имеется не меньше), дела с немцами у нас пойдут хорошо. Им до зарезу нужны большие промышленные заказы, между прочим для того, чтобы платить по репарациям. А они, т.е. заказы, на улице не валяются, причем известно, что мы могли бы им дать немаловажные заказы. Дела с немцами должны пойти.

С комм, приветом, И. Сталин».

Сталин писал уважительно и надеясь на Чичерина, как на активный штык. Но тонкая, нервная натура Георгия Васильевича не выдерживала уже организованной травли, и его гонители своего добились: 21 июля 1930 года Чичерина освободили от должности наркома, а 22 июля наркомом был назначен-таки Литвинов. Советской внешней политике предстояла внешне блестящая, а на деле черная полоса. Предвидя это, Чичерин написал в начале июля огромную служебную записку, судя по ее тону и смыслу — своему преемнику, которым он явно видел Молотова. Узнав о победе литвиновской клики, Чичерин, несомненно, должен был нечто подобное направить Сталину и тому же Молотову, но по причинам неясным к этим адресатам ничего не попало. А был в этом документе Чичерин по-прощальному прозорлив и кое-что нам из его последних записей знать надо — чтобы будущие события представали перед нами не в искаженном, а в подлинном их значении.

Начал Чичерин с нелестных слов по адресу своего заместителя — Литвинова, и лестных — по адресу одного из давних советских дипломатов Карахана. С последним Чичерин был очень короток, но сам же как-то писал о нем: «красивая внешность и хорошие сигары». О члене Коллегии НКИДа Стомонякове сказано было так: «т. Стомоняков сухой формалист, без политического чутья, драчливый, неприятный, портящий отношения»... Портрет, надо сказать, типичный для троцкиста. Кстати, литвиновского любимца Юренева Чичерин прямо как троцкиста и определял.

Уже скоро Литвинов сделает печать средством вызвать вначале недоумение, потом раздражение, а еще потом и озлобление немцев против все более бездарной и высокомерной литвиновской внешней политики по отношению к Германии. С нашими корреспондентами в Берлине давно было неблагополучно, и Чичерин предупреждал:

«Полпред должен проверять посыпаемые в Москву телеграммы представителей ТАСС. Но т. Крестинский (в то время полпред в Берлине. — С. К.) упорно отлынивал: и работа лишняя, и ответственность. И берлинский корреспондент ТАСС, и слишком бойкая Кайт из «Известий» постоянно вредят нашей политике; надо заставить Крестинского (который не хочет) контролировать их. А один из важнейших вопросов — контроль НКИД над прессой. Несколько раз я прямо спасал положение, когда какой-нибудь идиот из братской компартии проталкивал чудовищную нелепость. Например, Реммеле дал в «Правду» статью о том, что по неопровержимым сведениям Германия получила право утроить численность рейхсвера и за это вступила в антисоветский фронт. Эта ребяческая ложь была страшно вредной, чистая провокация. Очевидно невежды из КПГ захотели этой дикой чепухой подкрепить обычное тельмановское лганье. Если бы я не задержал эту гадость, был бы величайший скандал».

Георгий Васильевич не случайно особо беспокоился о берлинских корреспондентах — именно там находились наиболее важные наши нити во внешний мир, и именно там их было легко рвать, но непросто связывать вновь. Литвинов как раз и собирался рвать — да и рвал, уже около двух лет фактически подменив Чичерина, который возмущался: «Самым вандальским актом было уничтожение берлинского бюро т. Михальского. Чьи-то мне неизвестные, закулисные интриги к этому привели. Постоянными врагами бюро были тт. Литвинов и Крестинский, а врагом т. Михальского — Уншлихт».

Бюро Михальского вполне легально собирало различную политико-экономическую информацию прямо в гуще событий, обрабатывая литературу, налаживая личные контакты во всех кругах. Оно было, по словам Чичерина, образцовым. Но Литвинову, его будущему заму Крестинскому, Уншлихту точная информация о Германии не требовалась — им были нужны тенденциозные антигерманские материалы, а с этим отлично справлялась «бойкая» журналистка Кайт. И не из-за лени Крестинский увиливал от контроля за печатью. Смысл тут был иной: видимость отстраненности НКИДа позволяла московским газетчикам действовать в Берлине более свободно и независимо, то есть провокационно. А полпредство только разводило перед немцами руками: мол, свобода печати...

Чичерин считал, что «нарком иностранных дел должен быть всегда на месте» и напоминал, что «80-летнего Горчакова будили ночью из-за спешной телеграммы, а 75-летний Лобанов среди ночи спускался в канцелярию, чтобы отослать спешную телеграмму, посмотреть, что получено». При Чичерине так и было, а Литвинов ввел чисто канцелярский стиль: приходил ровно в девять и уходил ровно в шесть.

Еще одна боль была у уходящего Чичерина — Коминтерн. Чичерин писал:

«Из наших, по известному шутливому выражению, «внутренних врагов» первый — Коминтерн. До 1929 года неприятностей с ним хоть и было много, но удавалось положение улаживать. С 1929 года положение стало совершенно невыносимым, это смерть внешней политики. Макс Гельц получил Красное Знамя за преступление против дружественного германского правительства (Гельца наградили по приказу Реввоенсовета СССР №578. — С. К). В 1928 году был поставлен вопрос об удалении иностранных коммунистов из наших полпредств, торгпредств, разных экономических учреждений, банков и представительств ТАСС. В Берлине весь актив партии сидел в наших учреждениях; это была форма финансирования партии. Ужасное безобразие наше радиовещание. Когда во время германских стачек мощная радиостанция Исполкома Коминтерна в Москве по-немецки призывает стачечников к борьбе, или когда она призывает немецких солдат к неповиновению, это нечто недопустимое. Никакие международные отношения при таких условиях невозможны».

Чичерин рассуждал здесь как настоящий русский советский патриот: внешние связи СССР должны укреплять не компартии за рубежом, а позиции СССР. Но Литвинова и тех, кто стоял за ним, вполне устраивали такие условия в Германии, при которых была невозможна нормальная наша политика в Германии же. Коминтерн в Германии и был хорошим инструментом для организации разлада межгосударственных отношений.

26 июля 1930 года Максим Максимович, демократически расположившись на крылечке НКИДовского особняка на Спиридоновке, давал иностранным корреспондентам первое интервью в ранге наркома.

Его сразу же спросили:

— Господин Литвинов, не приведет ли новое назначение к изменениям во внешней политике?

— Нет, у меня был опытный предшественник, и мы с ним активно работали сообща над одним и тем же.

Но уже из первой тронной речи Максима Максимовича было видно, что изменения в политике будут. Хотя он уже не первый год был фактическим наркомом, исполнять обязанности и быть полноправным хозяином — вещи, все же, разные. И вот теперь, получив полную волю, Литвинов сразу же показал зубы Германии. Формально он не назвал «поименно» ни одной страны, а сказал так:

— Мы не скрываем, что при осуществлении нашего растущего экономического строительства мы хотели бы рассчитывать на дальнейшее расширение экономических связей с другими государствами. Но здесь мы встречаемся с противоположными стремлениями отдельных враждебных капиталистических групп. Их усилия направлены как будто бы главным образом против нашего экспорта, но на самом деле против всего нашего внешнего товарооборота, ибо. сокращение нашего экспорта неизбежно привело бы и к соответственному сокращению нашего импорта.

Сказано было хитро. Германия стала не просто нашим главным торговым партнером, а подавляюще главным. Обширность связей — неизбежные недоразумения. Однажды так уже было в отношениях России и Германии — в прошлом веке. И тогда как раз экспортно-импортные неурядицы помогли врагам российско-германской дружбы развести нас и привязать Россию к Франции, потом — к Антанте, а в конце концов — к губительной и ненужной для России мировой войне. Теперь возникали неясные перспективы того, что все могло повториться. И скрытые литвиновские угрозы уже в первом интервью не могли немцев не настораживать. Тем более, что последние два года Чичерин на дела НКИД уже почти не влиял, вся оперативная работа шла под рукой Литвинова. А чем прочнее сидел в кресле Литвинов, тем хуже становились наши «немецкие» дела. А ведь импорт из Германии был особого рода: мы импортировали оттуда наше независимое будущее, нашу индустриальную мощь. Бороться за наш экспорт, конечно, надо было. Но грозить? Такой подход выходил боком прежде всего нам.

Литвинова и новую когорту литвиновцев это не смущало. С конца 1929 года под влиянием Литвинова все суше, официальнее, придирчивей к второстепенным мелочам становится окраска берлинских бесед нашего полпреда Крестинского и его зама Бродовского со статс-секретарем МИДа Шубертом и министром иностранных дел Курциусом. Соответственно возникает нервозность и в московских беседах Литвинова и Стомонякова с послом Германии фон Дирксеном. А их главной темой становятся не экономические связи, а советские претензии к тону немецких газет, ведуших-де «антисоветскую травлю».

«Известия» 24 апреля 1930 года в передовой, посвященной четырехлетию Берлинского советско-германского договора, не нашли никаких более добрых слов, кроме вот таких: «Вся тактика германского правительства сводится к нагромождению претензий, имеющих цель задним числом оправдать злопыхательство германской прессы и злобные антисоветские выступления». Эту фразу можно было на долгие годы взять эпиграфом ко всей литвиновской «германской» политике, хотя рыльце троцкистско-зиновьевской Москвы было очень в пуху: многочисленные советские учреждения в Германии действительно использовались как опорные базы германской Компартии.

19 февраля 1930 года полпред в Германии Крестинский после десятинедельного перерыва увиделся со статс-секретарем аусамта (германского министерства иностранных дел) Шубертом. Встретились они внешне тепло, но разговор сразу пошел о процессе по делу фальшивых червонцев. В Германии была раскрыта шайка фальшивомонетчиков, связанных с грузинскими меньшевиками. Судили их мягко, но что с того СССР? Шум в газетах? «Тонкие» намеки на причастность к «делу» Советов? Так на то и «свободная» печать. Тем более, что какие-то акции с фальшивыми долларами СССР, возможно, тогда и проводил. И намеки прессы какое-то основание, надо полагать, имели. Перебежчик из Разведупра Вальтер Кривицкий позже прямо подтверждал слухи как достоверные, и хотя Кривицкому верить надо с очень большой оглядкой, человеком он был информированным — этого у него не отнять. Так или иначе, особого ущерба берлинский процесс нам не принес.

Другое дело парижский процесс по делу о фальшивых векселях берлинского торгпредства. Служащий торгпредства Савелий Литвинов с группой сообщников сфабриковал их на 200 тысяч фунтов стерлингов. Это была очень приличная сумма, «тянувшая» на 25 миллионов франков. Векселя скупил за 200 тысяч франков французский делец Люц-Блондель и предъявил их нам к оплате. Берлинское торгпредство возбудило против группы Литвинова дело, но парижский уголовный суд присяжных ее оправдал, а в феврале 1930 года судебный исполнитель гражданского суда департамента Сена наложил арест на имущество нашего парижского торгпредства стоимостью 31 миллион 200 тысяч франков. 2 апреля председатель парижского Коммерческого суда разрешил провести опись обстановки торгпредства в обеспечение претензии Люц-Блонделя. Вот уж тут французская пресса порезвилась вволю. Скажу сразу, что эта невеселая история тянулась три года, пока тот же Коммерческий суд не признал векселя недействительными.

И вот Крестинский ставил эти две акции на одну доску и хвалился тем, что советская-де печать на берлинский приговор реагировала гораздо спокойнее, чем на парижский. Еще бы! Шуберт же просто взял в руки вырезку из «Известий» и сказал:

— Господин Крестинский! Здесь написано, что германское правительство и прокурор ответственны за оправдательный приговор. Но мы же все время были в контакте с Бродовским. Вы знаете, что мы сделали все, от нас зависящее, и давали директивы прокурору, а тот настаивал на обвинении и неприменении амнистии. И вот теперь ваша правительственная газета позволяет себе утверждения, противоречащие действительности. Как же можно допускать такое? Появление таких статей не способствует добрым отношениям. Нужно раз и навсегда договориться и положить конец возможности появления таких извращающих действительность статей...

Однако для литвиновского НКИДа это было только началом. И приходится повторять: на долгие годы обычной практикой нашего берлинского полпредства станет придирчивое, капризное выискивание всех «блох» в германской прессе и раздувание этих газетных и прочих мелких инцидентов до размера серьезных межгосударственных осложнений. Выражение «газетная травля» окажется в лексиконе советских дипломатов в Берлине наиболее употребительным. А для германских послов в Москве такой же обычной (и безуспешной) практикой станут попытки воззвать к здравому смыслу Литвинова и его заместителей.

Казалось бы, прямые дипломатические контакты с нашим основным торговым партнером своей главной темой должны иметь экономику. Тут всегда было много тонких, спорных моментов и не всегда с ними могло справиться непосредственно торгпредство. Казалось бы, контакты с дипломатией великой культурной и научной державы должны были расширять общее сотрудничество и в этих сферах — таких благотворных для дружбы народов. Увы, беседы Крестинского, Бродовского, Бессонова и в меньшей мере Хинчука были уныло похожи одна на другую: «Берлинер Тагеблат» написала, «Франкфуртер Цайтунг» (между прочим, газета, чьим корреспондентом был Рихард Зорге и которая была тесно связана с еврейским капиталом Германии) оклеветала, «Ангриф» и «Фолькишер Беобахтер» исказили, а в Мюнхене кого-то там на целых шесть часов арестовали... Что ж, бывало всякое — в Берлине даже американцев после 1933 года арестовывали и порой допускали рукоприкладство. А ведь они не вмешивались во внутренние дела Германии, поощряя работу компартии, в отличие от наших сотрудников. Американские послы относились к этому «философски», то есть протестовали, а в общем-то плевали. Литвинов же и его НКИД сразу из мухи раздували если не слона, то вполне раздорную черную кошку.

Вот и сейчас Крестинский в ответ на справедливейший упрек по адресу «Известий», в ответ на деловое предложение Шуберта стал возмущаться поведением германской прессы и германского правительства, не пресекающего-де «травли» против нас:

— Я считаю, что если в нашей прессе появляются статьи, неприятные для германского правительства, то начинает не наша пресса, и наша пресса помещает гораздо меньше такого рода статей.

— Но, господин Крестинский, у нас большинство газет независимо от правительства, а вы не только не отрицаете своего контроля над всей советской прессой, но даже провозглашаете его как основополагающий принцип. У нас немало врагов германо-советской дружбы, и газет в их руках хватает. Но ведь даже близкая к аусамту «Кельнише Цайтунг» не наш орган, в отличие от «Известий», имеющих высочайший официальный статус.

Крестинский признавать нашу вину в чем-либо и за что-либо отказался раз и навсегда и поэтому он просто начал учить Шуберта, как немецкая полиция должна была вести себя с уполномоченным нашего торгпредства, «допустившим маленькое формальное упущение» и чуть ли не из-под полы предлагавшим немецким фирмам взрывчатку.

— Господин Крестинский, полицейские действительно проявили нервозность, а ведь это — результат вашего разжигания немецких коммунистов. Вы провоцируете наших рабочих на заключение договоров о соревновании, а те принимают на себя противоправительственные обязательства. Вы оказываете почести Максу Гельцу...

Шуберт покачал головой и продолжал:

— В этих условиях аусамту чрезвычайно трудно бороться с настроениями против вас в различных общественных кругах. Как я могу пытаться, — Шуберт выделил это слово, — влиять на них, если я сам не уверен в вашей лояльности? Я прошу прошения за резкость, но мне хотелось бы откровенно поговорить по всем вопросам наших взаимоотношений, чтобы расчистить политическую атмосферу и создать возможность для далеко идущих хозяйственных разговоров. И я сам, и министр Курциус — друзья германо-советской работы, и мы хотели бы в ближайшем будущем приступить к ней всерьез...

Шуберт был искренен. Его связи с промышленностью, в частности, с концерном «Штумма», были тесными, и одно это обеспечивало его интерес к нам. А слова о «германо-советской работе» в устах германского статс-секретаря звенели чистым золотом. Увы... Уж не знаю, читатель, ухмыльнулся ли про себя Крестинский, но его целью было не «расчистить политическую атмосферу», а наоборот — загадить ее до таких пределов возможного, чтобы только не получить по шапке за ощутимый срыв хозяйственных связей. Во всяком случае его ответ был не просто лживым, но и вообще близким к издевательству. Он не подхватил «хозяйственную» тему, не ушел от скользких и неблаговидных моментов, а стал лицемерить:

— Вы, господин Шуберт, смешиваете наши правительственные органы и Коминтерн. Коминтерн есть организация, нашему правительству не подчиненная и под его контролем не находящаяся. Ни за какие действия Коминтерна мы не отвечаем и никаких обязательств за него на себя принимать не хотим и не можем.

Шуберт не знал русского языка, а если бы даже и знал, дипломатическая вежливость не позволила бы ему прокомментировать речи Крестинского уместной русской поговоркой: «Я — не я, и лошадь не моя, и я не извозчик». А глядя на бородку полпреда, можно было и прибавить: «Бородка Минина, да совесть глиняна».

В те же дни в Париже разгорался еще один грандиозный скандал. Белоэмигрант Герцфельд предъявил претензии к советскому правлению общества «Доброфлот» на 2 миллиона франков. Основание — в декабре 1920 года он заключал соглашение с белогвардейским правлением «Доброфлота», которое уже давно ушло на политическое дно. Однако мертвецы, действительно, хватают живых. В мае 1925 года Верховный суд Великобритании уже присудил Герцфельду по его иску 10 тысяч фунтов стерлингов, и теперь он добивался того же во Франции. И... добился! Литвинов со своим англо-франкофильством сел в лужу и даже признавался наркому торговли Анастасу Микояну в письме от 7 марта 1930 года: «В последнее время приходится делать вывод, что во Франции мы фактически поставлены вне закона».

А 24 июля временный поверенный в делах СССР во Франции Рейхель паниковал: «Герцфельд может приступить к описи и продаже нашего имущества. Надо либо идти на уплату Герцфельду двух миллионов, либо быть готовыми к публичной продаже нашего имущества, в том числе мебели торгпредства». Вот так, читатель. Во Франции с молотка готовились продавать не посольские табуретки, а внешнеполитический престиж Советского Союза, наши честь и достоинство. Но тут литвиновцы были на редкость выдержанны и на форменную бешеную травлю французской и британской прессы внимание обращали постольку поскольку, удовлетворяясь ссылками французов на «свободу печати». А Франция даже близко не имела для нас того экономического значения, что Германия!

Беседа Крестинского с фон Шубертом была типичной для устанавливающегося литвиновского стиля в отношениях с Германией. 5 марта 1930 года на квартире министра иностранных дел Германии Курциуса Крестинский вместе с Бродовским два часа разговаривали с Курциусом и Шубертом.

Курциус только-только оправился от недомогания, но был бодр и энергичен:

— Господа! Я и правительство полны желания сохранить, развить и углубить наши дружественные отношения. Думаю, надо вначале изжить все накопившиеся конфликты, идя друг другу навстречу. Я предлагаю сегодня о претензиях не говорить, а наметить следующий план.

Крестинский слегка поморщился, желая показать, что конкретные претензии важнее каких-то там планов, но сдержался, и Курциус продолжал:

— Я представляю это себе так: в ближайший месяц Дирксен с Литвиновым в Москве, а здесь вы, господин Крестинский, с Шубертом разберете и изживете старые конфликты. Я за это время отдохну. Потом мы встречаемся и обсуждаем вопросы нашей политики под углом общности задач в целом ряде внешнеполитических и хозяйственных областей. На третьей стадии разговоров мы переходим к практическим вопросам в области совместных хозяйственных работ и экономических мероприятий: кредиты и прочее.

Ну и как на это реагировал Крестинский? А вот как:

— Против плана, господин министр, я не возражаю. Но считаю недопустимым, если мы сегодня при нашем вводном разговоре совсем не коснемся недоразумений и конфликтов. Я хотел бы, по крайней мере, перечислить наши претензии, чтобы вы имели представление об их размерах и основательности.

И Крестинский взял из рук Бродовского толстую папку. Недавно Шуберт показывал полпреду тоже нетонкую немецкую папку, но лишь показывал, а Крестинский с видимым удовольствием ее Курциусу вручил и начал свои речи.

Курциус слушал, потом весьма мирно заговорил о Коминтерне и вмешательстве ВКП(б) в германские дела. Крестинский же изображал из себя адмирала Нельсона, разглядывающего неприятный вопрос через подзорную трубу, приложенную к незрячему глазу

Таким же «нельсонизмом» увлекался и Литвинов в Москве. 17 марта он пишет Крестинскому инструктивное письмо: «Ваши разговоры с Курциусом приходится признать совершенно безрезультатными. Чего мы должны добиваться от германского правительства? Германская печать начала антисоветскую травлю, но правительство в ответ ссылается на независимость прессы. Германские политические и промышленные деятели выступают с предложениями о разрыве отношений и даже об участии Германии в интервенции. Правительство отвечает, что оно не ответственно за выступления частных лиц. Но мы можем требовать от германского правительства, чтобы оно само публично заняло какую-нибудь позицию».

В то время, читатель, во Франции, Англии и США не только «частные лица», а широкие парламентские и правительственные круги, влиятельнейшие газеты призывали к «крестовому походу» против СССР. Враждебные антисоветские провокации в лондонском парламенте стали повседневностью. В 1930 году США ввели дискриминационные условия для советского экспорта. Ввела ограничения на ввоз советских товаров Франция. Требовать от правительств этих стран публичного определения позиции Литвинову не приходилось — она была вполне определенной: антисоветской!

А вот дружественный план Курциуса новый нарком иностранных дел СССР оценивал так: «Курциус отказывается ударить палец о палец». И в своем удивительнейшем письме Литвинов просто-таки науськивал берлинского полпреда: «В один из самых критических (по мнению Литвинова, но не Курциуса. — С.К.) моментов советско-германских отношений, когда германская печать, партийные (?. — С.К.) и промышленные круги дали достаточный повод всему миру зачислить Германию в число враждебнейших (ого! — С.К.) Союзу государств, германское правительство, уклоняется от ответа на наш вопрос о его отношении к этой оценке роли Германии. Вам надлежит вести дальнейшие беседы с Шубертом и чиновниками аусамта, давая совершенно ясно понять, что «план Курциуса» нас абсолютно не удовлетворяет и вызвал у нас даже чрезвычайное недовольство».

Литвинов настолько зарапортовался, что писал о «партийных» кругах, хотя что-то значащих партий в Германии тогда было около десятка, и среди них — компартия. Но дело было не в этой обмолвке, а в ориентации на враждебный, непримиримый тон с немцами. Литвинов еще не стал наркомом, а уже создавал Германии образ «врага» в те самые дни, когда вновь назначенный торговый представитель СССР Любимов заявлял представителям германской печати:

«Мое назначение совпадает с периодом бурного развития советского хозяйства. Пятилетний план, экономическое и социальное содержание которого, вероятно, известно германской общественности, связан с расширением нашей внешней торговли.

Чем шире идет процесс реконструкции и технического перевооружения нашей промышленности, тем больше увеличивается необходимость приобретения машин, точных приборов, аппаратов и технических материалов. Германия (враждебная, по оценке Литвинова. — С.К.) занимает первое место в советском экспорте. Это значение Германии объясняется тем, что она сравнительно хорошо знает СССР, сумела проявить заинтересованность в укреплении связи с нашими внешними органами и накопила опыт в совместной работе. Это объясняется также и дружественными отношениями, существующими между Советским Союзом и Германией, которая одной из первых стран завязала с нами широкие хозяйственные отношения. Наличие торгового соглашения с Германией (которого у нас не было с англичанами, французами и Штатами. — С.К.) создает возможность нормального развития деловых взаимоотношений.

Наряду с перспективами развития советско-германского товарооборота пятилетний план открывает более широкие возможности в области применения германской техники в самых разнообразных областях нашего хозяйства. Роль иностранной техники в нашем хозяйстве с каждым годом увеличивается, и здесь для германских технических сил открываются широкие возможности».

Что можно прибавить к этому, сопоставив писания Литвинова и слова Любимова? Пожалуй, ничего... Ничего? Нет, не удержусь, и познакомлю тебя, уважаемый читатель, с вот такими строками письма заведующего II Западным отделом НКИД СССР Штейна от 17 марта 1930 года все тому же Крестинскому:

«Многоуважаемый Николай Николаевич, сегодня М.М. (Литвинов. — С.К.) пишет Вам относительно общей линии поведения по отношению к германскому правительству. От себя могу добавить, что ... под прикрытием будущих переговоров по основным политическим и экономическим вопросам германское правительство хочет получить от нас реальные уступки по ряду сравнительно маловажных (ну и уступили бы, если они для нас были не важны!— С.К.), но все же существенных для него спорных вопросов. Дело в том, что между нашими и германскими претензиями друг к другу существует большая разница: в то время как мы имеем к германскому правительству только «жалобы», германское правительство имеет по нашему адресу определенные реальные претензии».

И вот к этому уже ничего, пожалуй, добавлять не требуется!

А 16 мая Литвинов высокомерно и мелочно выговаривал фон Дирксену в Москве за несуществующие вины германского правительства. А потом он стал действовать по давней схеме Сергея Юльевича Витте, который «разводил» Россию и Германию еще в конце прошлого века:

— Из всех германских претензий наиболее серьезной, — тут Литвинов испугался того, что что-то все-таки признал, и «поправился», — не по своей обоснованности, а по своему внутреннему содержанию, является жалоба на падение германского вывоза в СССР. Этой же жалобе противостоит столь же серьезная претензия с нашей стороны касательно нашего экспорта в Германию...

Да, это Россия и Германия уже проходили... Таможенные войны, спровоцированные Витте, очень тогда поспособствовали переориентации царской России на Францию. Но теперь были все же другие времена — технику советской России была готова дать в любых количествах только Германия. Тем не менее Литвинов предложил «изучить причины этого явления». А причины-то как раз и были в исключительно больших объемах торговли. Начав мутить здесь воду, можно было выплеснуть с ней и дитя, и Дирксен был предложением Литвинова неприятно поражен:

— Господин Литвинов, надеюсь, желательное вам успокоение может обеспечить предлагаемая министром Курциусом согласительная комиссия и его параллельное выступление в рейхстаге, на котором вы так настаиваете. Но и нам хотелось бы получить ответ на наши вопросы о вашем влиянии на немецких коммунистов. Министр Курциус затрагивал эту тему в разговоре с Крестинским. Ваше вмешательство в наши внутренние дела, конечно, осложняет дело.

— Я протестую! — тут же взвился Литвинов. — Никакого вмешательства мы себе не позволяли, ничем травли не вызывали, и поэтому оправдания требует эта травля!

Дирксен понуро слушал. Он-то знал, что «травля» обоснована. Да и мы, читатель, зная о записке Чичерина, знаем то же, что и Дирксен.

В такой манере советские наркомы и германские послы разговаривали не всегда. Еще три года назад, когда Георгий Васильевич Чичерин был в силе и руководил НКИДом СССР по-настоящему, его беседы с Брокдорф-Ранцау были просто-таки образцом того, как могут спокойно сотрудничать пролетарский дипломат и дипломат буржуазный в интересах своих стран, не поступаясь ими, но уважая друг друга.

Только за одну неделю конца ноября 1927 года Чичерин и Ранцау встречались дважды — 20 и 25 ноября. Доверительность этих бесед просто поражает: 20 ноября Ранцау начал с того, что передал Георгию Васильевичу немецкий текст шифровки Штреземана — благо Чичерину переводчик не требовался. Это был действительно диалог единомышленников не по политическим и идеологическим, а по государственным убеждениям. Оба были искренне убеждены в том, что государственно и национально оправданной политикой двух стран может быть одна: дружба и широкое сотрудничество. Они обсуждали тонкие проблемы, они указывали друг другу на конфликтные зоны, но не для того, чтобы уязвить, а чтобы их устранять. Это был подход, литвиновскому прямо противоположный.

А что же Литвинов? Ведь он в 1927 году был в Наркоминделе второй фигурой и тоже нередко встречался с немцами. О, тогдашний тон его речей хорошо доказывал: при Чичерине и Литвинову приходилось... быть любезным.

Приведу, не прибавляя ни слова, часть личной записи его беседы 4 декабря 1927 года в Берлине с германским министром иностранных дел того времени Штреземаном:

«Я просидел у Штреземана свыше часа, и беседа наша носила весьма непринужденный дружественный характер. ... Много говорили на личные темы, о здоровье каждого из нас, о курортах, отпусках и т.д. Я полушутя сказал Штреземану, что пора бы ему проехаться в СССР. Он стал расспрашивать про наши курорты, но я сказал, что они еще недостаточно устроены для иностранных гостей, и предложил ему лучше проехаться по СССР, Крыму или Кавказу для отдыха после лечения. Штреземан сказал, что он не может думать даже о лечении, не то что об отдыхе после него...

Я напомнил ему, что в последнее время к нам приезжали авторитетные немцы и подолгу изучали страну (имелись в виду профессор Высшей сельскохозяйственной школы в Берлине Аухаген и банкир Мельхиор. — С. К). Я рекомендовал Штреземану таких людей вызывать к себе и знакомиться с их впечатлениями, если у него нет времени читать литературу, которую мы могли бы доставлять ему на иностранных языках».

Вот ведь как... Умные немцы нечто подобное и делали... Только они «вызывали» прямо к себе, в Германию, то русское, что было ценно и для немецкого национального характера. Еще в 1926 году, во время визита в Берлин Луначарского, о встрече с нашим наркомом попросил статс-секретарь по делам искусств Германии Эдвин Редслоб.

Сорокалетний Редслоб уговаривал русского гостя познакомить немцев с русским народным искусством, а также с... русской иконописью. Редслоба тревожило то, что немецкое искусство становится все более функциональным, все более прикладным (как обставить квартиру, какую форму придать стулу, как «оживить» цветовыми пятнами стену и т.п.). В русских же Редслоб видел естественных носителей чувства прекрасного и хотел продемонстрирвать это своим соотечественникам.

В феврале—мае 1929 года в Берлине, Кёльне, Гамбурге и Франкфурте-на-Майне состоялась выставка русской иконописи XII—XVIII столетий. Каталог вышел с предисловием Луначарского и статьей о старой русской живописи Игоря Грабаря.

Однако наступала «эра Литвинова». И теперь пошли другие речи и другие дела. 16 июня 1930 года под председательством Стомонякова в Москве открылась 1-я сессия советско-германской согласительной комиссии. Первым (из двух) германским делегатом был министр фон Раумер, готовивший Рапалльский договор. Появилось совместное советско-германское коммюнике. Министр Курциус выступил в рейхстаге с той самой «политической» речью, на которой так настаивал Литвинов, и подтвердил приверженность Германии духу и букве Рапалльского договора. Но теперь без пяти минут официальный нарком Литвинов уже не считал такое дружественное заявление немцев столь уж важным. 5 июля между ним и Дирксеном вновь возникла перепалка, и вновь из-за поведения Литвинова.

Дирксен явился на Спиридоновку озабоченный:

— Я опасаюсь за ход работы согласительной комиссии и вообще за наши перспективы. Вы добивались от нас политического выступления. Курциус произнес в рейхстаге речь. Подарок с германской стороны сделан, но вы взаимностью не ответили. И когда отрицательные результаты переговоров станут известны в Германии, может начаться новая кампания в прессе. Как это предотвратить — не знаю, и пришел посоветоваться...

Литвинов доверительного тона не принял:

— Подарок? Это слово тут неуместно, господин посол! Если считать Рапалло немецким подарком, то мы получили его еще в двадцать втором году! Этак вы будете заявлять, что поскольку договор все эти годы не денонсировали, то чуть ли не каждый месяц преподносили нам подарки, господин посол? Если бы не было антисоветской травли в Германии, то нам не приходило бы в голову требовать нового подтверждения Рапалло.

Дирксен мог бы возразить, что если бы не было деятельности московского Коминтерна в немецком обществе, то и «травли» не было бы. Но на эту тему немцы говорили все реже, поняв, что единственное, что получат в ответ, это наглое, в глаза, лицемерие литвиновцев и лично Литвинова. И Дирксен просто сказал:

— Я надеялся на иное отношение к поставленным вопросам. После семейных сцен и ссор любовь между супругами часто укрепляется, и мне казалось, что наши отношения от последних событий только выиграли. Вы, господин Литвинов, очевидно извещены, что фон Раумер ставил вопрос о наших кредитах вам?

— Когда ссоры возникают из-за подзуживания соседей, они принимают хронический характер, а ваша пресса играет роль таких соседей. А о кредитах я только слышу, но где они?

Литвинов был хитер и ловок, но большого, широкого ума не имел, да и делом был занят неправым. Поэтому он сам не заметил, что своим ответом Дирксену саморазоблачался. Ссоры-то в семьях порой действительно случаются из-за чьего-то подзуживания, но из-за злонамеренного подзуживания ссоры случаются только в глупых семьях. А кроме того, Литвинов, по сути, признался в том, что он-то как раз на эти подзуживания и поддается! Что тут скажешь?

Дирксен пожал плечами и в заключение поинтересовался:

— Странно: порой вы в согласительной комиссии отказываетесь подтвердить даже то, с чем перед этим устно соглашались. В чем дело?

Литвинов, читатель, родился в еврейском приграничном местечке, и его ответ хорошо характеризовал как воззрения наркома на честь и мораль, так и его деловую квалификацию:

— Неужели вы, господин Дирксен, не видите разницы между устным заявлением, которое я делаю после частного обсуждения с тем или иным наркомом, и соглашением, связывающим правительство?

Итак, Литвинов, вместо того, чтобы давать даже устные ответы лишь после тщательной проработки вопросов, занимался с немцами вначале безответственной болтовней, а потом с легкостью от своих же слов отказывался. Да, страна получала «достойную замену» порядочному до щепетильности Чичерину.

На том, чем можно объяснить такое необъяснимое изменение линии НКИД СССР, нам еще придется останавливаться не раз, с учетом того, что после прихода к власти Гитлера возникли и новые факторы. Но почему так упорно Литвинов не прилагал усилий для обеспечения нормальной обстановки в дипломатических делах даже с Веймарской Германией?

Его личные симпатии были отданы Англии по многим причинам. Франция тоже была мила его сердцу, но в дипломатии руководствуются не сердцем, а разумом, государственным расчетом. И именно расчета, во всяком случае, государственного расчета, в поведении Литвинова не было. Мы активнейше сотрудничали с Германией экономически, и все более отдалялись от нее политически. Литвинов охотно поддавался на любое «подзуживание», вместо того, чтобы спокойно отделять существенное от наносного, а потом работать для того, чтобы смягчить эти неблагоприятные для нас существенные обстоятельства внутригерманской жизни.

Не мог не знать Литвинов и об опубликованном в английской печати в начале 1930-х годов заявлении лорда Бальфура, председателя правления сталелитейных фирм «Артур Бальфур энд компани лимитед» и «Кэпитл стил уоркс, Шеффилд», директора «Нэшнл провиншл бэнк»:

«Будут ли немцы снова воевать ? Я твердо уверовал, что в один прекрасный день либо мы позволим немцам вооружиться, либо сами вооружим их. Перед лицом грозной опасности с Востока невооруженная Германия была бы подобна созревшему плоду, который только того и ждет, чтобы русские сорвали его. Если бы немцы не смогли защитить себя, мы должны были бы выступить в их защиту. Одна из наибольших угроз миру — полная безоружность Германии».

Такие фигуры как Бальфур, таких провокационных заявлений с бухты-барахты не делают — за его словами стояли воззрения и намерения очень влиятельных кругов. Желание вновь сделать русских и немцев врагами здесь выпирало из каждого слова. Самым эффективным нашим внешнеполитическим противодействием было бы не обострение конфликтных вопросов, а готовность поступаться второстепенным ради главного — взаимного мира и широкой торговли с Германией. Литвинов, по мере сил и возможностей, поступал наоборот.

Забегая вперед, скажу, что канцлерство Гитлера стало для Литвинова подарком судьбы. Теперь он мог на всех углах размахивать основным трудом фюрера «Mein Kampf» («Майн Кампф» — «Моя борьба») и тыкать всем в нос главу XIV «Восточная ориентация или восточная политика». Ту самую, знаменитую главу, которая начиналась так: «Отношение Германии к России я считаю необходимым подвергнуть особому разбору. Эта проблема имеет решающее значение для вообще всей иностранной политики Германии в целом».

В тексте главы было и два абзаца, в основном по которым книга Гитлера широким слоям советской публики и была известна:

«Мы, национал-социалисты, совершенно сознательно ставим крест на всей немецкой иностранной политике довоенного времени. Мы хотим вернуться к тому пункту, на котором прервалось наше старое развитие 600 лет назад. Мы хотим приостановить вечное германское стремление на юг и на запад Европы и определенно указываем пальцем в сторону территорий, расположенных на востоке. Мы окончательно рвем с колониальной и торговой политикой довоенного времени и сознательно переходим к политике завоевания новых земель в Европе.

Когда мы говорим о завоевании новых земель в Европе, мы, конечно, можем иметь в виду в первую очередь только Россию и те окраинные государства, которые ей подчинены».

Но чтобы понять отношение Гитлера — причем, еще не государственного деятеля Германии, ее рейхсканцлера, а молодого начинающего политика — двух выдернутых из контекста абзацев мало. Ведь «Майн Кампф» большинство знает лишь по названию, но отнюдь не по содержанию.

Собственно, и с самим содержанием туману напускали не раз. Доктор наук Овсяный в своей книге 1975 года «Тайна, в которой война рождалась» заявляет, что вторая-де часть «Майн Кампф», целиком посвященная вопросам внешней политики, стала известна лишь в 1961 году после того, как была опубликована в Нью-Йорке под названием «Секретная книга Гитлера». Во вступительной статье к заокеанскому изданию весьма известный и весьма сомнительный американский юрист и генерал Тэлфорд Тэйлор утверждал, что Гитлер-де продиктовал текст летом 1928 года, и рукопись якобы хранилась в сейфе центрального издания НСДАП со строгим предписанием не публиковать и никому не показывать. Непонятно, правда, было, зачем тогда Гитлер текст диктовал, почему такой «секретный» текст хранился не в его личном сейфе, и почему такая сенсация в падкой на них Америке пролежала без движения полтора десятка лет — с 1945 года. Тэйлор «глубокомысленно» сообщал: «Нигде в другом случае Гитлер не излагал своих внешнеполитических целей столь откровенно и полно. В книге Гитлер обосновывает политику союзов ради подготовки войны. Здесь в полном объеме раскрыт его тезис о том, что «жизненное пространство» Германия должна искать в России, что Франция была и остается смертельным врагом Германии».

Овсяный этой чепухи не оспаривал, но позже, видно забывшись, написал: «Агрессивные намерения гитлеровцев в отношении «версальской душительницы» (то есть Франции — С.К.) не были секретом. В пресловутой «Майн Кампф», заявляя, что Франция является смертельным врагом рейха...», и так далее...

С чего Тэйлору надо было так глупо передергивать, я не знаю. Разве что — по привычке, на что генерал был-таки горазд. Литвинов об эти «секретные» планы, начиная с 1933 года, весь язык себе обмозолил и всей Европе уши о них прожужжал.

А ведь читать-то «Майн Кампф» надо было с умом. Гитлер, например, анализировал возможные направления европейской политики Германии в период перед Первой мировой войной и писал так: «Политику завоевания новых земель в Европе Германия могла вести только в союзе с Англией против России (не забудем, что в то время в состав России входила и русская Польша, не очень-то России и нужная, а скорее вообще ненужная. — С.К.), но и наоборот: политику завоевания колоний и усиления своей мировой торговли Германия могла вести только с Россией против Англии (выделение здесь и ниже мое. — С.К.)».

И далее: «В данном случае надо было сделать надлежащие выводы и, прежде всего, — как можно скорей послать к черту Австрию. Благодаря союзу с Австрией Германия теряла все лучшие богатейшие перспективы заключения других союзов. Наоборот, ее отношения с Россией и даже с Италией становились все более напряженными. Раз Германия взяла курс на политику усиленной индустриализации и усиленного развития торговли, то в сущности говоря, уже не оставалось ни малейшего повода для борьбы с Россией. Только худшие враги обеих наций заинтересованы были в том, чтобы такая вражда возникала».

Вот вам и «русофоб»!

А имея в виду уже возможную новую военную ситуацию, Гитлер рассматривал в XIV главе два варианта: будущая война Германии в союзе с Европой против России и война Германии в союзе с Россией против Европы!

Правда, он писал так: «Я не забываю всех наглых угроз, которыми смела систематически осыпать Германию панславистская Россия. Я не забываю пробных мобилизаций, к которым Россия прибегала с целью ущемить Германию. Однако перед самым началом войны (Первой мировой. — С.К.) у нас все-таки была еще вторая дорога: можно было опереться на Россию против Англии».

И тут же прибавлял: «Ныне же положение вещей в корне изменилось. Если перед Первой мировой войной мы могли подавить в себе чувство обиды против России и все же пойти с ней против Англии, то теперь об этом не может быть и речи».

Сам же будущий фюрер и пояснял, почему теперь союз России с Германией был невозможен. И дело было не в идеологии, а в том, что Советская Россия времен написания «Майн Кампф» была очень слабой, и немногие считали, что она способна защитить хотя бы себя, а не то что поддержать какого-то союзника. Были и другие обстоятельства...

Вот ход рассуждений Гитлера: «Между Германией и Россией расположено польское государство, целиком находящееся в руках Франции. В случае войны Германии—России против Западной Европы, Россия, раньше чем отправить хоть одного солдата на немецкий фронт, должна была бы выдержать победоносную борьбу с Польшей (с которой за несколько лет до написания «Майн Кампф» СССР провел неудачную войну. — С.К.)».

Рассуждение для 20-х годов и даже для более позднего времени весьма разумное.

Прав был Гитлер, увы, и в другом: «С чисто военной точки зрения война Германии — России против Западной Европы (а вернее сказать в этом случае — против всего мира) была бы настоящей катастрофой для нас. Ведь вся борьба разыгралась бы не на русской, а на германской территории, причем Германия не смогла бы даже рассчитывать на серьезную поддержку со стороны России».

Да что там спорить, в то время была невеселой правдой такая вот констатация будущего фюрера: «Говорить о России как о серьезном техническом факторе в войне не приходится. Всеобщей моторизации мира, которая в ближайшей войне сыграет колоссальную и решающую роль, мы не могли бы противопоставить почти ничего. Сама Германия в этой важной области позорно отстала. Но в случае войны она из своего немногого должна была бы еще содержать Россию, ибо Россия не имеет еще ни одного собственного завода, который сумел бы действительно сделать, скажем, настоящий живой грузовик. Что же это была бы за война? Мы подверглись бы простому избиению. Уже один факт заключения союза между Германией и Россией означал бы неизбежность будущей войны, исход которой заранее предрешен: конец Германии».

Вот почему союз с новой Россией представлялся Гитлеру невозможным.

Зато Сталин и новая Россия отнюдь не считали, что они так всегда и будут слабым партнером-аутсайдером. Уже в 1931 году около одной трети, а в 1932 году около половины всего мирового (!) экспорта машин и оборудования было направлено в СССР.

Но в середине 1920-х годов нам еще лишь предстояло доказать и показать силу и потенциал России. И доказать это всему миру (то есть, в том числе, и Гитлеру) можно было одним способом — построить такую мощную индустриальную и развитую державу, заключить честный союз с которой почло бы за честь и выгоду любое государство — и большое, и малое.

Вот как раз этим и были намерены заняться в России те большевики ленинско-сталинской формации, для которых Россия была дорога не менее, чем для фюрера Германия. И именно в силу своего русского патриотизма они не могли сбрасывать со счетов ту же Германию.

Я уже писал о сельскохозяйственной концессии Круппа в Донской губернии, о том, что немцы вначале хотели выторговать себе условия повыгоднее, и России пришлось пригрозить, что крупный русский заказ на паровозы может быть размещен и не в Германии.

Тем не менее, реально к концу 1921 года из 950 паровозов, закупленных за границей, лишь 200 поставила нам Швеция, а 750 — Германия.

И такая тенденция в наших связях с внешним миром сохранялась все двадцатые годы.