"Анархические письма" - читать интересную книгу автора (Рябов Петр)

Письмо четвертое Революциодицея

I

Слово «революция» принадлежит к числу тех немногочисленных слов, которые ярко демонстрируют и мощь, силу, величие, и ничтожество, бессилие слова вообще. Это слово – и сгусток энергии, клич негодования, раскат грома, слово-символ, слово-программа, слово-знамя, поднятое над баррикадой современности. И это же слово – пустой звук, беспомощно и крикливо звучащий в жалкой пустыне и вызывающий досаду и брезгливую гримасу у прохожих. Слово – для кого-то волнующее и святое, для других – раздражающее и опозоренное.

Слово «революция» одних (немногих) сегодня воодушевляет, других (немногих) ужасает, у подавляющего большинства же, подобно другим звучным и красивым словам, не вызывает не только эмоций, но и даже ясного понимания: о чем, собственно, речь. Мы гораздо чаще произносим и слышим слово «революция», чем даем себе труд задуматься над ним. «Революция в моде», «революция в науке» (положительно–рекламный смысл), «революция в России» (ныне – ругательно-осуждающий смысл). Что же такое революция? Переворот, заговор злодеев, потоки крови, разнузданное насилие, варварство, диктатура, порожденная происками темных сил, которым все отчего-то «неймется»? Нечто необратимо-стихийное, происходящее время от времени то там, то здесь, точно извержение вулкана? Панацея ото всех несчастий, спасение или же – страшное бедствие, по сравнению с которым все другие бедствия заведомо предпочтительнее? Зло, против которого сгодятся все средства, или Добро, которое может пользоваться любыми орудиями? Можно ли ее навсегда избежать («время революций прошло», «их лимит исчерпан», «это – лишь стадия в модернизации общества»), или, напротив, можно ли и нужно ли ее «подготовить», «спланировать» и «возглавить»? Кто стоит за революцией: анонимные производительные силы (ортодоксальная «марксистская» версия), темные и зловещие заговорщики («контрреволюционная» версия), пламенные профессиональные революционеры, составляющие «авангард» народа (бланкистски-большевистская версия)? Оправданы ли в революции любые жертвы по принципу: «Лес рубят – щепки летят» или же недопустимы никакие жертвы (в том числе, осознанно-добровольные) и сама революция навеки опорочена их фатальной неизбежностью? (Одни с горящими энтузиазмом глазами кричат о сияющих вершинах и грядущих далях, другие – тоже с горящими, но уже гневом и негодованием, глазами – о миллионах жертв и бесплодных мечтаниях). Что она такое – Абсолютное Благо или Абсолютное Зло? Орудие или самоцель? Прихоть Истории, неизбежность или чье-то коварное преступление? Что приводит к революции и к чему она сама приводит? Хотя от 1789 до 1968 года опыт революций огромен, однако однозначной ясности и определенности нет как нет. Мифы, скороспелые поверхностные суждения, поспешные индульгенции всем революциям и революционерам и столь же поспешные анафемы им же на веки вечные – таков стандартный набор мнений по этому вопросу. Все это поневоле заставляет меня быть осторожным, неторопливым и пытаться четко и внятно определить свою позицию, не довольствуясь громкими «лозунгами» и парой глубокомысленных фразочек.

Сначала о том, что попроще. «Благими намерениями вымощена дорога в ад»? Сбрасывать со счетов эту народную мудрость, конечно же, не следует, но следует при этом (держа ее в уме) посмотреть и на тех, кто сделал ее своим главным жизненным девизом. Как правило, это люди, которые вообще отказались и от благих намерений, и ото всякой дороги, и никуда давно не идут, а, пожалуй, только плывут – исключительно по течению. Уже это настораживает. Позиция безусловного и абсолютного осуждения революции наполовину пахнет фарисейством, а наполовину – инфантильным нежеланием посмотреть правде в лицо. Однако и противоположная позиция: «Революция все спишет и все оправдает, это высшая Цель и универсальное, всегда пригодное Средство», – после Марата и Робеспьера, Троцкого и Ленина, Пол Пота и Че Гевары, – тоже не вызывает особого доверия.

Тому, кто сегодня имеет смелость называть себя революционером, необходимо подробно объяснить свою позицию и оправдать свою революционность. Пускай это четвертое «Анархическое письмо» явится революциодицеей (по аналогии с «теодицеей» – «оправданием Бога» или «антроподицеей» – «оправданием человека»). Не ссылаться на революцию, как на Верховного Арбитра и Адвоката, но, напротив, очистить ее ото всех – зачастую не лишенных оснований – обвинений и упреков, – вот моя задача.

Что же касается чрезмерно поспешных и легковесных утверждений о том, что «лимит на революции исчерпан», я хотел бы напомнить, что в марте 1968 года (за пару месяцев до «Красного мая») одна из ведущих французских газет вышла с передовицей под многозначительных и, как оказалось, до курьезности самоуверенным заголовком: «Франция спит». «Спала» она, однако, недолго – а как потом пробудилась! «Крот истории копает глубоко и незаметно» – примерно так писал бородатый классик марксизма. А усатый классик ницшеанства добавлял: «Не вокруг творцов большого шума вращается мир». Посмотрите на Аргентину, на Албанию. Нет ничего более безумного, смелого, самонадеянного и фантастического, чет.» позиция «реалистов», полагающих, что «все останется, как есть», и утверждающих: «это нереально», «это невозможно». Как удачно выразился однажды питерский анархист Петр Рауш: «О том, что время революций прошло, начали говорить с того самого момента, как это время наступило».

«Буря, скоро грянет буря!» Революции часто сравнивают со стихиями природы: ураганом, штормом, извержением вулкана, землетрясением. И это верный образ: в революции сосредоточен огромный выброс энергии, порыв стихии – лава копится веками, чтобы вдруг в одночасье вырваться на поверхность к ужасу одних и восторгу других. Оттого, конечно, нелепо думать, – как до сих нор еще полагают некоторые бронтозавры большевизма, что революцию (если это именно Революция, а не просто дворцовый переворот или путч) может кто-то «подготовить», «возглавить» и «устроить» (неважно, – считаем ли мы этого кого-то злодеем с большой дороги или Героем с Большой буквы). В революции всегда много стихийного, хаотичного, внезапного, непредсказуемого и неуправляемого. Ее действительно совершает, творит, импровизирует «масса», на короткий миг (он-то как раз и зовется Революцией) ставшая «народом». Однако ошибочна и противоположная точка зрения, рисующая революцию просто слепой и абсолютно бессмысленной силой, какой-то манией, эпидемией, вмиг непонятно почему охватывающей страны и нации. В отличие от природных стихий, революция – деяние людей (существ (отчасти) разумных и (отчасти) свободных), деяние народов, а значит, в ней всегда возможны элементы осознанности, осмысленности и целенаправленности. В ее хаосе проступает определенная логика, в ее потоке существуют развилки, моменты выбора – и этот выбор кто-то совершает. В революции, в отличие от землетрясения (от которого можно лишь спасаться) можно на что-то влиять, можно что-то оценивать и корректировать. Ее невозможно «организовать», но ее можно отчасти предвидеть (помните, у Маяковского: «в терновом венце революций грядет шестнадцатый год», да и Вольтер в 1770 году писал, что «мы подходим к эпохе революций»), ею невозможно «управлять», но на нее можно воздействовать, в ней можно участвовать, содействовать или противодействовать ей. Именно в революционные эпохи обнаруживаются и огромные возможности личности, и пределы этих возможностей: возможность измениться, начать жизнь заново, выбрать свое место в стремительно меняющейся ситуации и борьбе, кипящей не на жизнь, а на смерть, бросить свою «гирьку» на колеблющуюся чашу весов миропорядка, сознательно «углублять» революционный процесс, способствовать освобождению людей, или наоборот, убежать, устраниться, пытаться манипулировать другими, делая рискованную и смертельно опасную карьеру; и одновременно – невозможность: невозможность уйти из общества, выскочить из «революционной вселенной», встать вне ее или – всецело контролировать ее в качестве единственного всемогущего демиурга-повелителя. Набор ролей в революционном спектакле огромен – нет только двух: роли обитателя «башни из слоновой кости», напрочь игнорирующего общество и происходящие в нем перемены, и роли дирижера-сценариста, от начала и до конца просчитывающего и контролирующего революционную симфонию. Если кажется порой, что в этой роли выступали Робеспьер или Ленин, то это заблуждение: во-первых, их приход в качестве диктаторов уже сам по себе означал агонию революции, а во-вторых, именно с этими гениальным изуверами-политиками Дух Революции сыграл злую шутку, заставив их играть под свою дудку вовсе не то, что они полагали и, наконец, приведя первого к Термидору и заслуженной гильотине, а второго обрекая на отказ от всех изначальных принципов и на бессильную смерть в окружении злорадствующих и вышедших из-под гнета его чар соратников, сцепившихся в смертельном клубке вокруг его трона.

Но давайте пристальнее присмотримся к тому, какими шансами и какими опасностями чревата революция для каждого из нас и для целых народов?


II

Вопрос о смысле жизни редко встает перед человеком во всей своей навязчивости и неотвратимости. За редкими исключениями, мы, благополучно и стремглав проскочив период юности, умело отмахиваемся от него, принимая готовые, внешние, навязываемые нам «смыслы» (а не найденные и не сотворенные самостоятельно). Но вот наступает момент, именуемый в экзистенциализме «пограничной ситуацией» (поэты также называют его «моментом истины») – и человек, например, перед лицом смерти, – видит мир и себя без грима, без помады, без стен и декораций, без иллюзий и самообманов, сознает призрачность и иллюзорность, чуждость и ненужность ему того, за чем он гнался, чем он жил, – и получает шанс изменить что-то… В силу инерции и лени, обычно присущей людям, лишь какие-то чрезвычайные обстоятельства ставят индивида лицом к лицу с самим собой. Это та встреча, которой не ищут, от которой бегут и прячутся, но порой она неизбежна – и ты должен узнать, выбрать, решить, кто ты на деле: трус, предатель или герой.

Возможно, порой, нечто подобное происходит и с человечеством в целом. Века инерции, конформизма, спячки и забытья заставляют течь жизнь «масс» по установленному руслу, незыблемому, как смена времен года. Но вот происходит нечто – можно назвать это модным с легкой руки А.Тойнби словом «Вызов» – выбивающее целые народы из их наезженной колеи. Старое русло запружено, прежнего пути нет. Наступает момент осознания, момент неизвестности и непредсказуемости, момент свободы, момент истины, момент смертельного риска, шанс что-то изменить и все потерять. Такие ''пограничные ситуации» в жизни народов и всего человечества и называются – революциями.

Подобно смертельным, катастрофическим кризисам в жизни отдельного человека, революции в жизни народов подготавливаются годами, происходят всегда внезапно (хотя задним числом их неизбежность становится очевидна), мучительно и опасно, и самой своей нестабильностью и катастрофизмом таят в себе и великую угрозу и великий шанс. Человек в состоянии кризиса может спятить, спиться, покончить с собой, сломаться, но может, взглянув на мир по-новому, осознав мучившую его проблему, преодолев свою слабость и несовершенство, взять новый барьер, подняться над собой прежним, выйти из «мертвой петли», не разбившись о землю, но став взрослее прежнего. «Все, что не убивает меня, делает меня сильнее», – писал Ницше, а уж он-то знал толк в страданиях и боли. Тоже и с целым народом: революция угрожает крахом и сулит прорыв. Революция для народа, как и «пограничная ситуация» для отдельного человека, невероятно мучительна, динамична (за считанные часы, дни, проходят, обретают новый смысл и осознаются десятилетия и эпохи), она полна боли и насилия, чревата диктатурой и опустошениями, открытиями и воплощением того, что вчера казалось невероятным. Но выход из нее в ту или иную сторону отнюдь не фатален (хотя и не случаен и, как и в случае с отдельным человеком, «отягощен», отчасти предопределен прошлыми выборами и прошлым опытом этого народа). Во всякой революции есть и диктаторские тенденции, и темные силы, поднявшиеся со дна души общества («фрейдистские» разрушительные импульсы, коллективные появления Танатоса), но есть и порыв к самоуправлению (во всех смыслах и сферах) и к самоосвобождению от старых норм, условностей, стереотипов.

Сегодня уже стало банальным говорить о глобальном и поистине всеобъемлюще-апокалиптическом кризисе человечества (и человеческого в человеке), о полной и окончательной исчерпанности прежних путей в направлении покорения природы и себе подобных, о нестерпимом удушье и холоде современности. Сегодня вопрос стоит уже не просто о формах власти и собственности, о той или иной форме организации человеческого общежития. Из-под социальных покровов все отчетливее проступает экзистенциальный, религиозный вопрос (он, впрочем, таился под этими покровами и в эпохи иных революций, часто не вполне осознаваемый самими революционерами). Вопрос этот, поистине гамлетовски обнаженный, стоит предельно остро: быть или не быть людям, как и, главное, зачем им жить, возможно ли это и нужно ли? Косметические ремонты и частные паллиативы не помогут.

Так переформулировав вопрос о революции, мы лучше приблизимся к пониманию ее сущности. Революция – не Самоцель. Но революция и не просто инструмент. Революция – это Путь. Подобно любви, которая сама в себе несет свое оправдание и осуждение и которая всегда одновременно и «счастлива» (ибо позволяет человеку выйти в новый регистр бытия, открыться миру, вырвавшись из оков одиночества) и «несчастлива» (ибо ставит человека лицом к лицу со своими и чужими границами, с собственным несовершенством и невозможностью быть всегда, везде и всем, полностью открывшись любимому и открыв его для себя), всякое восстание и всякая революция несет в себе и собственное оправдание и собственное осуждение, будучи всегда непременно и успешна, и неудачна, и бессмысленна, и осмысленна (хотя соотношение степени этой удачи/неудачи, бессмысленности/осмысленности, разумеется, различно, как и в случае с любовью). Бессмысленна и неудачна – ибо обычно, «штурмуя небо» и мечтая о рае, ударяется о потолок, не достигает цели и, ослабленная, изверившаяся в своих целях и в своей правде, в изнеможении падает добычей повседневности, реакции, усталости, инерции, старых авторитарных привычек, компромиссов, искажения и отчуждения и, как следствие, побеждается внешней силой или перерождается внутренне. Осмысленна и успешна – ибо сама несет в себе нечто ценное и освобождающее и, совершившись раз в человеке, в народе, не забывается, таит в себе воспоминание и надежду. Революция – всегда «не то», но и всегда «не зря».

Мне посчастливилось общаться с людьми, пережившими парижский «Красный май» 68-го на баррикадах. Одни из них сохранили спустя четверть века пылкость чувств и радикализм убеждений. Другие – изменились, подладившись к подлости обыденной жизни. Однако и те, и другие вспоминали «Красный май» как главное, исключительное событие в своей жизни, все оправдывающее и все освещающее, как событие, открывшее им нечто главное, важное в себе и мире, показавшее иную, обычно недосягаемую реальность, иную степень свободы, творчества и насыщенности жизни.

Революции дают колоссальный «импульс», смысловой заряд целым эпохам, Которые потом исходят из них, как из точек отсчета, из зеркал, в которые можно смотреться. Эпохи, начатые революциями, потом веками «проедают» это смысловое и энергетическое наследство, апеллируя к времени революции как к истоку, идеалу и образцу. Так, христианская цивилизация двадцать веков живет импульсом, полученным от первых мучеников и апостолов; так современный Запад уже два столетия живет процентами с капитала революций XVIII века (хотя сейчас он в своей старческой немощи стыдится и отмежевывается от тех старческих порывов, легитимизировавших и конституировавших его нынешний облик).

Не идеализируя революции, в которых всегда много и грязи, и крови (как в каждом человеке много свинского, из чего не следует, что человек – свинья, и свинство – его нормальное, идеальное и единственно возможное состояние), нельзя отрицать их социальную неизбежность и их экзистенциальный смысл. Через революции проявляется нечто, вопроса о чем люди обычно умело и старательно избегают ,и что, как сказано, таит в себе смертельную опасность и великий шанс для целых народов; в ней настоящее, подлинное встречается с прошлым и будущим: прошлое давит на наш нынешний выбор, будущее зреет и коренится в нем. «Грядущее – извечный сон корней», – писал в годы Великой Российской Революции Максимилиан Волошин. В ходе революции этот сон становится явью: Спартак, Пугачев, Уот Тайлер и Махно встречаются вместе, как, впрочем, встают из могил также и таящиеся в нас Кромвель, Наполеон и Ленин. Тени прошлого и грезы о будущем, становятся действительностью, как никогда откровенно обнаруживая свое извечное присутствие в сегодняшнем дне. А поэтому, несмотря на всю боль и кровь, страхи и неопределенность: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые!» (что не отменяет и пугливого китайского пожелания: «не дай тебе Бог жить в эпоху перемен», и французской пословицы: «отсутствие новостей – хорошие новости»).

Революция подобна Рагнареку – последней битве, знаменующей гибель богов и конец света в скандинавской мифологии, – в которой сходятся ожившие мертвецы из загробного царства Хель и ждавшие своего часа герои из Валгалы, спутники Одина. (Девиз новых русских – «Рагнарек еще далек», – шутит один мой знакомый. Зря надеются!)

Потому, следует понять и правду, и ложь революции, ее неизбежность и открываемые ее возможности и угрозы, ни безоговорочно отрицая ее, ни безоговорочно поддерживая.

Положа руку на сердце, любой из нас может сознаться себе в том, так ли уж осмысленно, ярко течет его жизнь, так ли уж много в ней настоящего, живого, значительного – помимо грез, воспоминаний и опасений? Но разве не то же ли самое и в истории человечества: множество мелких и забывающихся событий ради краткого мига: вот Брут вонзает кинжал в тирана Цезаря, вот парижане врываются в ненавистную Бастилию. У каждого человека и у каждого народа совсем немного таких мигов, но по ним мы судим о себе, узнаем себя, их ужасаемся, о них мечтаем. «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» – воскликнул Фауст. И такими мигами, во имя их – этими прорывами, проблесками бытия живут люди и народы. Революции занимают почетное место в их сонме.


III

Нередко приходится слышать: «никакие революции ничего не изменят к лучшему, а хуже сделать могут, поставив все на карту и проиграв». И в самом деле, всегда в обозримой нашим взором истории было так: имелись «жирующие» элиты и голодающий народ, угнетенные и угнетатели. Это, значит, естественно. А степень существующей несправедливости весьма условна и относительна: судить о том, возрастет она или уменьшится – нелепо и сложно. Пусть так. Допустим, всегда была и есть социальная несправедливость, и пусть даже, возможно, она неискоренима. Допустим, сами люди сейчас, в подавляющем большинстве, не хотят потрясений (попытки народов сказать: «пан или пропал!» так часто приводят к «пропал», что многие предпочитают оставаться «холопами», а не «панами») и под влиянием событий последнего века скептически относятся к любой революционности и радикальным утопиям. Допустим, все это так. Можно ли, в этом случае, рисковать, пусть и плохой, но «стабильностью», пусть унизительной, но «определенностью» во имя идеала (скорее всего, недостижимого и почти наверняка чреватого кровью и диктатурами)? Можно ли против воли людей «во имя их блага» подвергать их риску и страданиям? Не лучше ли все оставить, как есть, приняв за главный принцип гиппократово «не навреди»?

Против этих вопросов, кажущихся риторическими, приходят в голову несколько возражений. Прежде всего, наше нравственное чувство все равно не должно мириться со злом, даже если это зло кажется привычным, «естественным», знакомым и {меняя формы, неискоренимо в своей основе. Кроме того: «кто сопротивляется – может проиграть, а кто не сопротивляется – тот уже проиграл": принятие такой «стабильности» и «определенности» в качестве «меньшего зла», согласие со скотством и рабством, с неизбежностью ведет к ухудшению этой «стабильности» – кто не взлетает, тот падает; все то, что мы имеем, должно вновь и вновь обретаться в ежедневной борьбе. Наконец – и это очень важно – в революции, кроме целей и «программ» (переустройство общества и распределение собственности на таких-то принципах), важна экзистенциальная, необъективируемая составляющая: раскрепощение, обретение себя и новых смыслов через борьбу и братство. В плоскости «политики» и «социальной активности» обнаруживается бесконечность религиозных смыслов. «Я всегда искал Бога, а сейчас ищу его в людях и в революции», – признавался Бакунин в одном из писем. Поэтому даже неверие в возможность «рая на земле» – не повод для революционера складывать оружие. Сам его протест, его бунт свят и оправдан и, если ни одно восстание не было до конца удачным, то также ни одно не было полностью напрасным. Борьба с рабством и обретение смысла через братство со своими товарищами сама несет в себе и смысл, и оправдание.

В самом деле, люди восстают не только ради большей «сытости», но потому что интуитивно ощущают, что живут они недостойно, и жаждут какой-то иной – человеческой жизни. В мае 68-го года, когда демонстрация студентов подошла к зданию парламента, у бунтарей спросили: «Чего вы требуете, чего хотите?» Но люди молчали или отвечали просто "Мы просто хотим жить» – жить по-настоящему!

Если «правда» филантропов в том, что те, своими «малыми делами», своей благотворительностью, правозащитой, больницами и читальнями помогают конкретным людям, находя удовлетворение и выход для своего живого чувства сострадания, однако не искореняют причину социальной болезни и отчасти укрепляют своей филантропией бесчеловечную систему, смягчая и подновляя ее жестокость, то «правда» революционеров в том, что они стремятся искоренить саму болезнь, посягнув на «невозможное», – однако всегда рискуя – в романтическом экстазе или порыве ненависти – забыть о помощи конкретным людям, во имя которых борются. При этом наша эпоха внесла здесь одно существенное уточнение: мы вступили в период, когда никакие «полумеры» и «малые дела», никакие «средние позиции» не помогут и лишь откроют дорогу диктатуре и людоедскому тоталитаризму, – в этом она сходна с Рагнареком (а, вероятно, им и является). Дряхлеющий либерализм, оседлавший «золотую середину» между анархизмом и деспотизмом, все более обнаруживает свое лицемерие, а традиционное, взлелеянное им реформистское правозащитное, пацифистское и профсоюзное движение – свое бессилие перед лицом нынешней ситуации. Когда социальное государство стремительно сворачивается, империализм скидывает «гуманитарную» маску, и мир начинают сотрясать этнические конфликты невиданной силы, все средние решения, компромиссы и «малые дела» оказываются не только объективно беспомощны, но и субъективно нечестны.

Революция как Путь – это не застывшая, окоченевшая «программа» и не бессмысленный стихийный «процесс» – это сплав того и другого: живой и осмысленный одновременно. Конечно, существуют обе опасности: окостенение революции как чего-то бесчеловечно рутинного, догматически-бесчувственного (да-да, бывает и «революционный консерватизм», и «революционная рутина»!) либо бессильного и абстрактного, или же, напротив – опасность эстетизации ее стихии, поэзии разрушения и борьбы, забывающей о своих целях и общем смысле. Любому революционеру и каждому революционному движению приходится преодолевать эти искушения, вновь и вновь возвращаясь к правде истока революционности.

Вернемся к упреку, адресуемому революционерам чаще всего – упреку в том, что те «готовы кровь людскую проливать» (при этом, конечно, не уточняется – ради чего и чью кровь). Нет ли в этом упреке лукавства? Сколько тысяч людей погибло в Чечне: мирных и немирных, «случайных» и «неслучайных»? А в Югославии? А в Афганистане? И вовсе не революционеры тому виной – а наше общее категорическое нежелание даже допустить мысль о революции. Страшно не «пострадать», но пострадать бессмысленно, глупо, будучи орудием чужих сил, даже не понимая: за что? Ради чего? Другое дело – идти на риск осознанный, выбранный тобой и грозящий, в первую очередь, тебе же, а не другому (без риска и жертвы нет свободы), но не быть игрушкой, частью машины.

Быть свободным, самобытным, творческим, чувствовать глубоко, мыслить целостно и широко, – это уже революция сегодня (пусть революция в одном отдельном человеке). Ведь современные чувства неглубоки и неподлинны, а сознание «клипово», суетливо, раздробленно. Сегодня остро не хватает: углубленности, уединения, созерцания, неспешности. Суета порождает «срединность», заурядность – срединность чувств, мыслей, а эта «срединность» вновь стремится к суете, как к своей стихии – поверхностной и безликой.

Двое встретились. «Привет! Как дела? Нормально? И у меня тоже. Ну, пока». И разбежались. Куда? Зачем? По телевизору фильм каждые 10-15 минут прерывается рекламой. Фильм дробится на осколки. Жизнь дробится на осколки.

Революция – соединяет раздробленное, отбрасывает наносное и ненужное, дает необычайную степень подлинности и осознанности существования. Революция – шанс сделать нашу жизнь осмысленной и возвышенной.

Но ведь революция проходит – и что остается? Одни обломки: сожаления, воспоминания и разочарования? Пожалуй. Да, случилось какое-нибудь великое, долгожданное, выстраданное целыми поколениями событие, великая революция: взятие Бастилии или февраль 17-го в Петрограде, но вот оно ушло, умерли прожившие и пережившие его, и живое обаяние этого события померкло, потускнело, увязло, исчезло в трясине времени. Однако, ткань истории непрерывна: любое слово и поступок, любой порыв к свободе и акт сопротивления не пропал даром – они где-то как-то непостижимо сложными путями на что-то повлияют, каким-то эхом отзовутся позднее – подобно бутылке с посланием, брошенной с тонущего корабля и найденной через 200 лет в другом океане.


IV

Революция, по существу, – это порыв к «невозможному», вызванный невыносимостью «возможного», реальной невозможностью для человека и народа выбирать из только «возможного». Революционеров часто называют «радикалами» – от латинского слова «радикус» – корень, – ибо они пытаются нащупать корень зла, выйти за рамки существующих правил игры.

Вам предлагают «выбирать": продать себя дешево или дорого, тому или другому, служить тем или этим хозяевам, подчиняться или господствовать – но, если вы не хотите ни продавать себя, ни подчиняться, ни господствовать, ни служить – вы уже революционер.

И анархизм – по сути своей революционное мировоззрение, отказывающееся играть по правилам существующей игры. По правде говоря, в рамках существующих правил ситуации безнадежны, а проблемы сплошь и рядом неразрешимы. Ценности, на которых покоится существующее общество – это комфорт, конкуренция, повиновение и потребление. Но человек, стремящейся всей душой к комфорту, не способен к жертве и подвигу; человек, яростно конкурирующий с другими, не способен к солидарности; человек, повинующийся другим, не способен к свободе; человек, ориентированный всецело на потребление, не способен к творчеству.

Сегодня человеческой личности на Востоке – душно, а на Западе – холодно. (Россия же, как известно, сочетает в себе черты Востока и Запада). В мире, в котором мы живем, даже «романтизм» стал лишь «имиджем», даже «правозащитник» – всего лишь «профессией'», даже «бунтарь» – только «ролью».

Проезжая на днях мимо оживленного перекрестка, я увидел, как около торгового центра разгуливает мужчина, на котором сзади и спереди повешены какие-то щиты с рекламой автошколы. Унизительное, тяжелое и незабываемое зрелище – человек, превращенный в рекламный щит. Наверное, в наше время арендовать щит или место для рекламы – дороже, чем купить живого человека! Люди нынче стали дешевы!

В другой раз я разговаривал со студенткой, занимающейся изучением истории, о личности Ивана Грозного. Она живо описала мне его зверства и патологии. Под конец беседы я спросил, как она относится к грозному царю. Она сказала, что положительно, и что Иван IV ей лично очень по душе. Я спросил ее, сдерживая негодование: «Чем же этот человек, в детстве убивавший и мучивший кошек и собак позднее уничтоживший зверским образом десятки тысяч людей, разоривший страну и разрушивший и разгромивший свой же город Новгород, замучивший бесстрашного митрополита Филиппа, обличавшего его, убивший, собственного сына, имевший только официально семь или восемь жен (из которых он одних убил, а иных сослал в монастырь) и множество несчастных наложниц, – чем именно этот человек вас привлекает?» "Зато он был стльым првителем» – ответила она, не задумываясь. Ее ответ потряс и озадачил меня.

И еще случай. Однажды я ехал в переполненном вагоне метро. Внезапно вагон остановился на одном из перегонов между станциями. Томительно длилась пауза, звенела тишина. Спешащие по делам взрослые терпеливые люди, стиснув друг друга в тесноте и духоте, обреченно и уныло переступали с ноги на ногу, понимая, что от них здесь ничего не зависит. И мне вдруг с предельной ясностью стало понятно, что все наше общество и мое место в нем до боли напоминает этот стоящий в подземелье вагон.

Анархистам часто задают такие, казалось бы, ставящие в тупик, вопросы: «А как вы бы решили ту или иную проблему?» (например, проблему чеченской войны или Ольстерский конфликт или проблему долгов России или проблему ближневосточного урегулирования или еще что-то в этом роде). Но такая постановка вопроса изначально порочна – ведь нам предлагают как бы встать на место политиков (облеченных властью и будто бы все знающих), и с этого места, в этой перспективе и системе координат, все решить. Подобная постановка вопроса методологически неверна, поскольку исходит из сохранения рамок Системы, и при этом из допущения возможности для кого-то одного все знать, все решать за всех, все планировать. Мне кажется, на подобные, не слишком умные вопросы, возможен только один ответ: каждому человеку важно знать, что ему следует делать, как правильно лично ему поступать, чтобы он не был объектом манипуляций, винтиком в чужой игре. И, если все или хотя бы многие люди начнут руководствоваться такой логикой, таким пониманием, попытаются перерезать часть тех веревок, за которые их дергают (например, перестанут верить телевизору, перестанут автоматически отождествлять себя и других с государством, с нацией или принимать априорно навязанные им «смыслы жизни»), прекратят соучаствовать в националистических и державных разборках, научатся вступать в прямой диалог между собой, слушать и договариваться, то многие из существующих «проблем» исчезнут, окажутся лишь призраками. Тогда, конечно, возникнут новые, совсем иные проблемы, о которых нам сегодня остается лишь гадать (и – мечтать). Но это совсем другая тема.

«Может ли кухарка управлять государством?» – модный сейчас (и очередной, казалось бы «риторический») вопрос. Нет, не может. Но вопрос изначально сформулирован неправильно, поставлен некорректно. «Профессиональный политик» может управлять государством, но вреда от этого не меньше, чем от кухарки, оказавшейся у руля правления. Просто государства не должно быть! Но такой взгляд на проблему не приходит, не может прийти в голову представителям «элиты». И такой взгляд по сути своей – революционен, ибо предлагает поменять не игроков, но сами правила игры.

Однако вернемся к нашим баранам. Нынешняя «политика», в сущности, сводится к тому, что одни фашисты других фашистов обвиняют в фашизме. «Ельцин и «демократы» учинили в 90-е годы геноцид над народом!» – кричат «коммунисты'. «А вы это творили 70 предыдущих лет, и Ельцин лишь продолжает ваше дело» – вторят им. «Ельцин расстрелял Белый Дом, ограбил народ приватизацией и развязал войну в Чечне», – говорят «коммунисты». «А вы загнали страну в ГУЛАГ и уничтожили миллионы людей», – огрызаются «демократы». И все правы. Это как в детском стишке: «Я – дурак, а ты – дурее; значит, я тебя умнее». Вся штука состоит в том, что каждая партия открывает людям часть правды, ибо полная, всесторонняя правда партиям невыгодна и неизбежно приведет к революционным выводам.

Нас все время приучают «выбирать» из двух заведомых зол: НАТО или Милошевич, КГБ или ЦРУ, Зюганов или Чубайс, Буш или Саддам Хусейн. Каждая сторона вполне правдиво и живописно описывает, каким злом чревато противоположное зло. И все это под аккомпанемент и фон заклинаний о том, что «люди устали от политики», «каждый за себя», а мир не нужно и невозможно изменить к лучшему.

Понятно, что в итоге между существующими политическими силами и режимами все меньше различий и все больше сходства, и воспетое Иосифом Бродским и столь любимое российскими либералами превосходство «ворюги» над «кровопийцей» становится все эфемернее и сомнительнее. Все более микроскопической является разница между лейбористами и консерваторами в Англии, между «коммунистами» и «партией власти» в России. Все в большей мере борьба между ними утрачивает изначальный принципиальный смысл и, превратившись в совместное надувательство «избирателей», все в большей степени становится просто борьбой клик, группировок и амбиций у кормушки власти. (Впрочем, мы живем в постмодернистской стране — с двуглавым орлом Ивана III, триколором Петра I и Временного правительства, а также с красным флагом армии и гимном Сталина-Брежнева, – в стране, в которой самодержавная суть большевизма и большевистская суть самодержавия наконец-то слились в единстве и до конца осознали дружественность друг друга, забыв прошлую рознь). И, чтобы манипулировать людьми, упор все больше делается на «символы», на прошлое: вынесут ли Ленина из Мавзолея и внесут ли памятник Дзержинского на Лубянку. В этой связи та политическая возня, которую перед нами разыгрывают посредством масс-медиа, вовсе не безобидна и не бессмысленна. Она преследует, как минимум, несколько целей: во-первых, создать иллюзию свободы, демократии и «гласности», во-вторых, замаскировать дутыми фигурами явлинских-жириновских и дымовой завесой их склок реальные силы и процессы, прикрыв флером парламентов и партий бандитскую «чисто конкретную» сущность дела (не «мафии делят бабки», говорят нам, а «парламентские фракции обсуждают бюджет»), в третьих, – дать народу «духовную пищу», развлечение в спиле мыльной оперы (Что сказал Черномырдин? Поймают ли беглого Березовского?) и, наконец, в-четвертых, – и это главное, – воспитать в людях рефлекс вечного зрителя, смотрящего на сцену: есть мы и есть они, нам могут показать кусочек сцены, подсветив прожектором, но ни за кулисы, ни на сцену не пустят, от нас ничего не зависит, ситуация в целом непонятна и находится полностью вне нашего контроля.

Однако, как заметил один мудрый человек (мой друг): «кризис без альтернативы – это катастрофа». Сейчас все власти, партии, политики до крайности дискредитированы: им не верят, их ненавидят, их боятся, их презирают. Все понимают, что нет политиков неподкупных – есть лишь дорогостоящие. На каждом углу можно услышать шепот: «Все они – жулики, все одним миром мазаны». Что, конечно, справедливо на триста процентов. Периодическое показывание по телевизору то голого человека, похожего на генерального прокурора, то Жириновского, плескающего соком в Немцова, не может возместить людям многократного падения уровня жизни, произвола милиции, одичавшей школы, войны на Кавказе и гибнущей природы. Однако, рядом с этим осознанием реальной цены политики и политиков: надежда на очередного доброго царя (с Лубянки). Отчего? Оттого, что люди не знают: как может быть иначе, и, не имея веры в свои силы, не имея идеи, альтернативной мерзости существующего, готовы отдать свою судьбу в чужие руки, – в те руки которые никогда ее из них и не выпускали. Так «реализм» оборачивается безумием, а бездействие – преступлением и самоубийством. И, наоборот, революция в этой ситуации – спасительна, а «фантастический» «утопизм» – в высшей степени действенен, реалистичен и прагматичен.

В прошлом социальное зло было легко персонифицируемо и потому легко устраняемо, оно базировалось на прямом и честном насилии, но не на манипуляции: есть король-тиран – долой короля, есть буржуй-кровопийца – забастовку буржую! Ужас нашего положения в том, что ныне мы живем в мире, управляемом анонимными силами, которыми мы не только не можем управлять, но которых даже не понимаем, а зачастую и не замечаем, словно радиацию, рассеянную в атмосфере (отсюда – расцвет всяческих «теорий заговоров», легко все объясняющих происками масонов и прочей «закулисы»). Эти неведомые силы являются и проявляются через телевизор, они формируют цены на рынке и моду на стиль одежды или «самого читаемого писателя». В итоге, идеал анархии становится абсолютно несбыточным – без децентрализации производства и жизни, преодоления технического прогресса и омассовления и, главное, без развития индивидуальности: ответственной, автономной, критически мыслящей. Мы привыкаем к всемогуществу и постоянному присутствию этих анонимных сил. Самый простой пример: у нас дома прорвало трубу (одна неведомая сила, от нас не зависящая), и не стало горячей воды; мы принимаем это как факт и ждем, когда другая – добрая и неведомая сила (как-то связанная с коммунальными службами) проявится, эту трубу починит и горячую воду восстановит. И так везде. Древние греки поклонялись речным нимфам, духам гор и деревьев, – мы, с нашим доморощенным стихийным и непросветленным «неоязычеством», поклоняемся рынку и начальству, науке и технике, – полностью завися от них и никак их не постигая и не контролируя (я уж не говорю о «товарном фетишизме», столь живо описанном Марксом).

Никто не свободен – ни тот, кто находится «внизу» (над ним – море инстанций, множество начальников, тысячи факторов невероятно усложненного мира, – факторов, которых он не может постичь, и на которые не может повлиять), ни тот, кто находится «наверху», так как он сам не лицо, но лишь – рупор, функция, проводник, часть какой-то чудовищной машины и свободен еще меньше, чем кто-либо другой: Символом этой несвободы власть имущих могут быть толкиенистские герои, завладевшие Кольцом Всевластия и порабощенные им, а также мэр Москвы Лужков, однажды сказавший фразу почти в духе гетевекого Мефистофеля: «я – часть той силы…» (тут он остановился, – смотри далее по тексту «Фауста»).

Мир взбесился, вышел из-под чьего-либо тотального управления и контроля (идея Плана и Мобилизации – идея фикс тоталитаризма – все же отчасти провалилась, а отчасти оказалась очередной гримасой истории) и – неосознаваемый и не управляемый ничем и никем, сломя голову мчится, как русская Тройка, воспетая Гоголем – к своему обрыву. Символами этого мчания выступают и атомная энергия, и стихия рынка (во сне героя романа Александра Зиновьева «незримая рука рынка», воспетая некогда Адамом Смитом, душила его, ухватив за горло) и вообще машинно-компьютерная цивилизация, точно джинн, выпущенная человечеством из бутылки. В условиях нынешнего пещерного социального и этического развития людей, всякое новое техническое открытие оборачивается против них – даже самое безобидное, – и чем грандиознее открытие, тем чудовищнее последствия. «В наш атомный век, в наш каменный век на совесть цена пятак!» – пел Александр Галич, и ужас в том, что нынешнее варварство – это варварство, вооруженное космонавтикой и генной инженерией.

В этой ситуации говорить о том, что «мы что-то можем», что «мы – свободные личности» кажется издевкой или гласом вопиющего в пустыне, трескотней и декларацией. Однако преодоление демонического индустриализма, порождающего узких специалистов, бюрократов, производителей и потребителей, которые ничего не понимают и ни на что не влияют, преодоление «инструментального калькулирующего разума"спятившей науки и «принципа производительности» (выражение Маркузе) как высшей ценности и доминанты нашей цивилизации, – это становится для человечества вопросом выживания, а для анархизма делом не менее значимым, чем борьба с государством.

Однако, чем серьезнее опасность, тем беспечнее «общество зрелища», готовое даже Светопреставление превратить в Свето-пред-ставление (напомню кьеркегоровский образ – пожар в цирке). Благодаря телевидению с его дозированными потоками информации, благодаря замечательной способности современных людей убирать в сторону все дискомфортное, – даже из трагедии современность делает фарс. Современный человек читает (смотрит) нечто невыносимо ужасное, удаленное от него во времени (нацизм, Сталин) или удаленное в пространстве (Чечня, Югославия), это ужасное приятно щекочет его нервы и развлекает его: он охает, «переживает» (как при чтении детектива) и удовлетворенно-успокоенно думает: «Ну, меня это не касается, это происходит с другими": Страшно, жутко, но – понарошку и – можно понервничать и успокоиться: часть цирка уже горит, а часть еще глазеет, развлекается зрелищем наступившего Апокалипсиса, глазеет до тех пор, пока крыша не свалится на голову.

Вообще, в современном мире все подлинное легко виртуализируется, а все виртуальное обретает вид подлинности. Виртуальное шоу: «Буря в пустыне», виртуальное шоу: «Зачистка в Чечне», виртуальное шоу: «расстрел Белого Дома в Москве», виртуальное шоу: «таран Международного Центра Торговли в Нью-Йорке». Грань между виртуальным и реальным, кровью и клюквенным соком стирается, уже стерлась, знаменуя собой веху на пути уничтожения человека. На экране телевизора перед нами маячат виртуальные вожди виртуальных партий, Россия который год виртуально объединяется с Беларусью, нас повергают в слезы страдания «просто Марии» из сериала, а войны и кровь издали кажутся совсем игрушечными, нсвсамделешкими. Характерно, что у нынешней молодежи романтическая мечта 60-х о покорении космоса заменилась мечтой о компьютере: компьютерные игры, компьютерное общение, компьютерная жизнь – в этой виртуальной реальности так уютно, так безопасно и так хорошо. Не это ли еще одно свидетельство всеобщего суицида, которому человечество говорит «Да»?


V

Один, весьма любимый мною лозунг ситуационистов гласит: «Мы должны стать такими же радикальными, как сама действительность!» Воинственный антиутопизм современного человека (в том числе его пресловутая подразумеваемая «антиреволюционность») таит в себе страшную опасность. Он подразумевает фатализм и на деле ведет к пассивной безвыходности и безнадежности. Научиться самостоятельно думать и мечтать – это сегодня уже не просто роскошь, но дело в высшей степени прагматически необходимое. Если (что весьма вероятно) спасение человечества невозможно, мы должны бороться за невозможное.

К сожалению, в современном массовом обществе на смену «мыслящему тростнику» все чаще приходит «мыслящая сельдь в банке». Доходит до того, что «гражданственность» становится выгодной специальностью, а «больная совесть» – профессией. (Во время различных публичных акций милиция не раз задавала нам – анархистам – вопрос: «Сколько вам платят?» и, надо признать, он вполне естественно напрашивался, если даже «правозащитники», «экологи» и «антимилитаристы» живут на фанты от западных спонсоров). Все сделают те, «кому надо» – таков девиз современного человека! Юмор – сатирикам, природу – «зеленым», смысл жизни – «философам», здоровье – врачам, общественная жизнь и право принимать все решения – политикам. Специализация и рыночные отношения, достигшие апофеоза в нашем странном мире, превращают человека в инвалида, отдавшие все свои части тем, «кому положено": Революция призвана собрать эти части воедино и вернуть их каждому.

Сила, жизнеспособность любого общества проявляются в том, что оно – даже в эпоху гнета и реакции, притеснений и диктатуры, способно на творчество и протест. Например, даже в ужасную эпоху Николая I, казнившего декабристов и сославшего петрашевцев, появились Герцен, Белинский, Грановский, славянофилы, Бакунин. И, напротив, слабость, «мертвенность» общества проявляется в том, что оно – даже в периоды «внешней свободы» – бесплодно и немо, – как современное российское общество. Создается впечатление, что сейчас мещанство государственное, идущее «сверху», сомкнулось окончательно с мещанством «массы», идущим снизу – и между ними нет места интеллигенции (как духовному явлению) с ее героизмом, бескорыстием, творчеством, идеалами, сопротивлением, способностью критически мыслить. Распад общества – замордованного и спившегося – внизу, разложение «элиты» – выродившейся и утратившей стратегическое мышление наверху – и ничего, способного противостоять этому! Одна лишь «цивилизационная гангрена буржуазных стремлений», о которой писал в одном из предсмертных писем Бакунин. По-видимому, диссиденты 60-х – 70-х годов были последним, арьергардным отрядом русской революционной интеллигенции, характерными чертами которой, по мнению Г.П. Федотова и Иванова-Разумника, являлись бессословность, беспочвенность («отщепенство», что, собственно, и переводится как ''диссидентство»), идейность, антимещанство и борьба за индивидуальность.

Не пугать народ призраком «бессмысленного и беспощадного бунта», не заклинать его ссылками на Достоевского с его «слезинкой ребенка» (кстати, любимый герой Федора Михайловича Алеша Карамазов в том самом диалоге о «слезинке» со своим братом-нигилистом Иваном на вопрос последнего – что следует сделать с самодуром-помещиком, затравившем забавы ради собаками крестьянского ребенка, побледнев, отвечает: «расстрелять!»), не взывать о дороге к аду, которая-де вымощена благими намерениями, – следует сегодня делать не все это; о, нет, но именно «бунтовать» людей, взывая к их человеческому достоинству и к их жажде лучшей жизни!

В годы моей юности – 80-е годы XX века – много публично говорилось о Героизме, Добре, Чести и тому подобном. Многие из этих слов были лживыми и лицемерными. Сейчас же никому не придет в голову всерьез говорить о таких материях – никто почти не берет их в расчет и не верит, что они есть, не знает даже, что они такое. Из современного мира катастрофически уходит тепло, уходит смысл, уходит героизм, романтизм, жертвенность – уходит иногда вместе с присосавшейся к ним позой и фразой, но от этого не легче.


VI

Вопрос о революции вновь возвращает наши размышления к самым основаниям, к чему-то глубокому и изначальному, о чем не раз уже говорилось в этих «Письмах». Что такое человек? И как следует ему жить: естественно или сверхъестественно? Что такое общество? Просто механическая совокупность индивидов или же нечто первичное, их включающее и порождающее? Сводится ли общественная деятельность, общественная жизнь только к своим декларируемым, сиюминутным целям («хлеб насущный») или же в ней и через нее проступает, проявляется нечто более глубокое и вечное? Как революция – событие экстраординарное и явно необычное – связанно с личным смыслом жизни человека?

Для верующих христиан, как известно, необычайно важна и мучительна проблема теодицеи – объяснения зла: откуда в мире появилось зло, если мир создал добрый и мудрый Господь? Меня же всегда поражает, изумляет и поддерживает другое: откуда в этом холодном, жестоком, вечно молчащем, бездушном, несправедливом и бессмысленном мире добро? Добро – вот истинное чудо! Чудо – все то, что от избытка, сверх необходимого, детерминированного, естественного: свобода, бескорыстие, благородство. Не то чудо, что мир детерминирован, а то, что в нем все же пробиваются ростки самобытности, свободы и творчества. Не то чудо, что множество людей – эгоисты и мучители, а то, что есть среди них чудаки и бескорыстные, есть сострадание, жертвенность и любовь. То, что тысячи людей, борясь за самосохранение и преуспевание, предают и пожирают друг друга – естественно, всего лишь естественно. А то, что Сократ, отвергнув спасение любой ценой и победив инстинкт самосохранения, пьет цикуту, Христос восходит на крест, а Бруно на костер, то, что Януш Корчак, добровольно жертвуя собой, идет в газовую камеру с еврейскими детьми – своими воспитанниками, – вот это действительно необъяснимо' загадочно и сверхъестественно. То, что рабы склоняются перед господами, слабость пасует перед силой, – естественно. Но то, что порой рабы, взбунтовавшись, рвут оковы и строят баррикады – это сверхъестественно, и в этом рождается собственно человеческое: то, что от избытка, от свободы, от личности, а не от необходимости и «всемства».

То же самое в истории. В ней существует некая беспощадная логика, закономерность – жестокая и чудовищная, протягивающаяся от войны к войне, от тирана к тирану, соединяющая Ленина с Петром Первым и с Иваном Четвертым, и с Иваном Третьим. Однако случайным, чудесным, нелогичным мне представляется в истории все доброе, свободное, человеческое, проблески смысла, порывы свободы в аду рабства и тьме эгоизма: декабристы и народники, Бакунин и Каляев. Никто ведь не гнал декабристов на Сенатскую площадь, народников – в народ, Бакунина – на баррикады Дрездена, а Каляева с бомбой – под карету великого князя! Ни голод, ни страх, ни стадность, ни эгоизм не объяснят нам их поведение. Естественно – только естественно – бороться за существование, топить ближних, стремиться к власти и богатству, предавать и подличать (в такой констатации со мной, конечно, согласится Дарвин, но не согласится Кропоткин!). Но – сверхъестественно, а потому – от избытка, от свободы, от подлинной человечности: идти на смерть за свои убеждения и класть живот свой за други своя. Все настоящее, хорошее, прерывающее цепь необходимости – до конца непонятно, уязвимо, чудесно; тогда как злое – логично, понятно, естественно.

Человек в каком-то смысле сверхъестественен, а личность – сверхсоциальна. Но они же – и естественны, и социальны. Как мне уже пришлось говорить в предыдущем письме, человек – не «атом», не «табула раса», изолированная от всего мира и замкнутая в себе (как полагали многие либералы), но и не просто часть социально-культурного «ландшафта» (как считают приверженцы традиционных обществ). И в человеке, и в каждом его поступке, и в революции, как человеческом деянии, сталкиваются обусловленное и свободное, социальное и личное, естественное и сверхъестественное. (Поэтому можно смотреть на них, рассуждать о них с точки зрения обусловленного, закономерного, предсказуемого, временного, проявляющегося, а можно – с точки зрения свободного, личного, вечного, чудесного сокрытого и необъяснимого). По словам Эриха Фромма, рождение каждой личности – это всегда некая родовая травма, выпадение из безопасной безликости, боль конфликт, дисгармония, риск. Но и шанс, но и возможность творчества!

Наблюдая однажды «массу» людей в метро, я вновь с прискорбием и даже долей унижения констатировал, что действуя в массе, люди обнаруживают глубинное сходство даже не с животным, но с неживым, неодушевленным миром. «Природа не терпит пустоты». И, подобно тому, как вода, «обнаружив» пустое пространство, проникает в него и заполняет, точно также толпы людей в метро (которые неслучайно называются потоками) – встречные и параллельные, заполняют все, перетекают, подчиняясь каким-то не социальным даже, но неорганическим законам и полностью игнорируя отдельных лиц, эти толпы составляющих. Попробуйте шевельнуться в этой толпе, ускорить или замедлить шаг, повернуть, – у вас ничего не выйдет. Унизительно и жутковато как-то – ощущать себя частью безликой субстанции, льющейся по подземному переходу.

Или же другое: мода. Мода – способ самосохранения массового общества, реакции человека массы на окружающий мир (в традиционном обществе таким способом являются ритуалы и мифы). О том, что человек – существо одновременно и естественное, и сверхъестественное, говорит феномен пошлости. Пошлость – явление чисто человеческое. Животные не знают пошлости. Свинья, поступающая по свински – не пошла, а только естественна, в то время как человек – образ и подобие Божье – поступающий по-свински – совершает пошлость. Пошлость – это когда человек прикрывает свою недочеловечность (животность) чем-то, взятым из «человеческого арсенала» (то есть сверхъестественного), чем-то «возвышенным», умерщвляющим и растаптывающим всякий смысл. Пошлый человек, таким образом, обнаруживает всю противоречивость своей природы. Еще Аристотель гениально заметил по этому поводу, что «человек может быть или выше, или ниже животного, но не может быть животным». И именно потому, что «человек есть еще не устоявшееся животное» (Ницше), что человек может быть много выше животного, пошлость ставит человека много ниже его. («Кому много дано, с того много и спросится»).

Естественно быть низким и сверхъестественно быть «высоким": чтобы расти, нужны постоянные усилия, а для того, чтобы падать – не нужно никаких. Особенно, если низость общепринята и хорошо оплачивается, а возвышенность – карается Естественно – не высовываться и трястись за свою шкуру, сверхъестественно – жертвовать собой. Но именно в последнем случае человек (как избыток, свобода, «Искра Божья») поступает по-человечески. (Лично для меня мало есть «вещей» в мире, более радующих и вдохновляющих, чем одухотворенное, освященное мыслью человеческое лицо или мелодия, трогающая за душу, но также мало есть «вещей» более грустных и отвратительных, чем тупой, самодовольный взгляд или негодяй, фальшиво поющий хорошую песню). Еще Н. К. Михайловский противопоставлял «практический тип» человека-обывателя, борющегося за существование, «идеальному типу» – борющемуся за индивидуальность. Природа безлика; лицо, индивидуальность – это всегда выбор, усилие, свобода, нечто сверх-природное. И революция – именно такое «сверх-природное явление» в жизни общества (именно поэтому она не может быть ни окончательно бессмысленной, ни до конца успешной).

Революция – сверхприродна не только потому, что она нарушает, разбивает привычное течение событий, прокладывает новые русла, вносит должное в существующее, открывает новые горизонты и дает людям редкий шанс изменить свою жизнь. Революция – даже если на ее знаменах написаны «материальные», от мира сего» идущие требования, всегда метафизична, всегда означает прорыв людей от животного существования (жить чтобы просто жить, рутина, установленные роли, самосохранение) к какому-то иному существованию, когда вопросы обеспечения хлебом насущным будут наконец решены и перед людьми встанет вопрос, невозможный для животных: зачем жить, что сверх хлеба нужно человеку?

Человечество многие века жило – в своей основой массе, подобно миру животных, чисто инстинктивно: жизнью ради поддержания жизни, без попыток осмыслить или изменить условия своего существования (лишь единицы гениев поднимались над этим). Однако безликий социум индивидуализируется, монолитность сменяется пестротой, вековые традиции рушатся, появляется досуг – и встает вопрос: а ради чего мы живем? Самый «легкий» ответ: просто повысить стандартны жизни, увеличить материальные потребности (уже не «хлеб насущный» потребен, но – автомобиль, компьютер, видеомагнитофон) и ответить: ради этого. Но, к счастью, далеко не всех устраивает такой ответ. На что тратить досуг (то, что сверх необходимого для физического выживания)? Чем жить личности (сверх социальной регламентации и ритуалов обязательных религий)? Ответ общества потребления – ответ пошлый, низводящий человека к скоту, отрицающий его человечность: «добыча еды» (только в новом объеме и в новом обличье) – это эрзац ответа на вопрос «зачем», ответ, уводящий человека не вверх, а вниз, не в сверхъестественное (личное, свободное), а в противоестественное состояние (человек, ставший свиньей, не является ни вполне свиньей, ни вполне человеком).

Зачем? Впервые в мироздании человек может жить не для поддержания своей жизни, не естественно только, а – значит, – или противоестественно (путь общества потребления, ведущий к физической и духовной гибели человека и природы), или сверхъестественно: рискуя, борясь, мучаясь, любя, жертвуя собой. Это проблему необыкновенно ярко ощутили и поставили Ницше и Сартр.

Из всего сказанного ясно, что главным, наиболее страшным врагом революции, врагом анархизма, как попытки прорыва от до-человеческого к подлинно человеческому состоянию, является мещанство, обывательщина – как духовное явление, конденсирующее в себе инерцию, пассивность, безликость, бесплодие, нетерпимость к иному, бесцельность, бессознательность, безволие. В мещанине волю и решимость заменяет инерция, а сознание и идеалы – «здравый смысл» и «инстинкт самосохранения». В мещанстве скучная проза стремится отменить и подменить собой поэзию, а серая обыденность желает подменить собой праздник. Стирание личности в сегодняшнем мире идет под двумя знаменами, с двух сторон: сверху, от власти (через манипуляции и запреты) и снизу – от «массы» (через суеверия, предрассудки, партийность, клановость, нетерпимость).

Революция – вернемся вновь к ней – это попытка прорыва заколдованного круга бесчеловечности, возможность для человека ощутить подлинную глубину и остроту и полноту бытия, увидеть эфемерность всех обычных ролей и масок. Все сказанное здесь позволяет под внешней «историей революции», под и за историей борьбы за переустройство общества, перераспределение богатств и пр., увидеть другой –метафизически-личностный, религиозно-экзистенциальный пласт, в котором за до-человеческими проблемами (государства, классов, хлеба) проступают подлинно человеческие проблемы (смысла, свободы, творчества, любви, веры). Оба эти пласта тесно связаны друг с другом (трудно ждать творчества от голодного человека; утоление голода – альфа, но не омега революции) и зачастую не подозревают друг о друге. Так у тех же русских народников за всеми рациональными обоснованиями и программными догматами, мы обнаруживаем поистине религиозные импульсы: «жажда личной святости» (по словам одного из них), пламенное стремление к мученичеству, устремленность к полноте и яркости существования и обретению братства с другими людьми, мирской аскетизм и христианское подвижничество, зачастую прикрытое атеистической фразой и не узнающее в ней само себя. Марксов призыв не верить на слово ни одной эпохе в том, что она сама о себе думает, вполне уместен, когда мы пытаемся разгадать волнующий ребус революции и, проникнув в сокрытое, соотнести декларативные программы с их внутренним религиозным смыслом. Отнюдь не случайно революционеры XVIII века проповедовали атеизм как новую веру, материализм, как идеал, эгоизм как жертвенность (второй – глубинный пласт революционности пробивался у них сквозь первый, поверхностно-программный). Известна шутка Владимира Соловьева, так представлявшего логику русских нигилистов: «Человек произошел от обезьяны, поэтому мы должны положить свой живот за други своя». Дело в том, что второе – про жертву (логически невыводимое из первого) было для них главным и проистекающим «от вечности», тогда как первое (про «обезьяну») – всего лишь данью преходящей современности, столь причудливо рисующей свои узоры.

Отнюдь не случайно в XVI веке крестьянская война в Германии совпала с религиозным реформационным переворотом. В борьбе за «хлеб», за общественное переустройство, люди одновременно решали проблемы Смысла, Бога, свободы, смерти. А в испанской революции 1930-х годов вполне понятна глубокая ненависть крестьян-анархистов к католическим священникам (и их повсеместное истребление): анархисты-испанцы видели в католицизме обанкротившуюся, обманувшую их религию, на смену которой шло Евангелие от Кропоткина (повсеместным было отношение к «Хлебу и воле», как к новой Библии).

Два указанных мною пласта в революции очень заметны в лозунге Русской Революции: «Земля и Воля». Помимо прямого смысла: соединение социального равенства с политическим освобождением, эта формула таит в себе глубокий метафорический смысл: «Земля» служит символом чего-то материального, земного, «от мира сего», необходимого (только необходимого!) тогда как в «Воле» заключено нечто сверхнеобходимое, свободное, творческое, подлинно человеческое. Одно невозможно без другого.

Под маской до-человеческих, в сущности еще «природных» проблем, связанных с физическим выживанием (которые, конечно, также необходимо решать) вершилась и вершится, часто неузнанная, человеческая история, во временном и исторически конечном проступало и проступает вечное и бесконечное. Еще более показателен пример Революции 68-го года – революции, вызванной не недостатком хлеба, но недостатком Смысла и Свободы, революции не голодных желудков, но сердец, ищущих тепла. Возможно, именно эта революция, борющаяся не за власть, но против власти, не за перекройку элит, а за их уничтожение, требующая «невозможного» и призывающая «воображение – к власти» – именно эта революция является первой революцией нового типа, в которой на передний план явно и осознанно вышло то, что всегда таилось в подобных взрывах: жажда бытия, грандиозная совместная, коллективная попытка ответить на вопрос: "Зачем?»

Ради повышения зарплаты не рискуют жизнью и не строят баррикады, – даже если именно эти лозунги начертаны на знаменах, – но только во имя иной, настоящей, жизни, которая обретается в борьбе и риске. Не отчаяние и не корысть, но надежда и вера поднимают людей на восстание.

Подытоживая, повторю: одни «программы» и «лозунги» революции – это лишь Половина дела. Живая стихийность, порыв к свободе и творчеству, готовность Драться, жертвовать собой, слом старых стен, ощущение праздника и поиск новых смыслов – это вторая, быть может, более важная (но обычно остающаяся в тени) половина дела, без которой любые «программы» оказываются плоскими и безжизненными. «Дело прочно, когда под ним струится кровь», – писал Некрасов.

Мне кажется, что «Марсельеза», «Варшавянка» и «Интернационал» родились только потому, что тысячи, миллионы людей боролись, умирали, жили тогда именно так – как это отлилось в великих песнях. И потому – все не зря, потому нет «проигравших» (равно как и «победивших») революций, ибо сквозь временное и случайное проглядывает в этих песнях лик вечного и непреходящего, того, что способно волновать нас и поднимать на бой спустя века.

И «разве не священна война рабов, которые хотят стать людьми?» (Сартр)


VII

«Но позвольте, – спросит озадаченный читатель. – Выходит, что революция – это лишь бесцельный неукротимый порыв, разрушение старого, новое ощущение жизни, желание человека сбыться, желание народа ощутить себя по-новому – не марионеткой, но творцом своей судьбы: А как же с конкретными требованиями, социальными причинами, позитивными программами – разве они неважны?» Разумеется, важны, любезный читатель, и я лишь оттого так подробно говорил о «религиозно-экзистенциальной», «вечной» и «стихийной» составляющей революции, что, во-первых, эти ее стороны оказываются обыкновенно в тени, в забвении, задвигаются чем-то ощутимым, приземленным, легко видимым, конкретным и обусловленным, тем, что присутствует в революции и составляет ее оболочку, но не «душу» («причины», «требования», «социальные силы», «результаты») и служат излюбленной и законной добычей марксистов – любителей всего «объективного», «материального» и «закономерного», так что в итоге мы за «деревьями» событий и факторов не видим «'леса» их общего смысла, а, во-вторых, оттого, что все вышесказанное служит, по моему убеждению, одним из главных оправданий революции – оправданий не только «объективных» (революция оправдывается неизбежностью породивших ее социальных причин и разрешением реально накопившихся в обществе противоречий), но и «субъективных» (революция есть прорыв в бесконечное и возможность для личности и народа обрести себя, пережить «пограничную ситуацию», а потому важны не только ее «объективные последствия и результаты», но и сиюминутный «субъективный смысл» для творящих ее). Однако, подчеркнув и защитив в революции свободу, а не необходимость, вечное, а не временное, субъективную правду, а не объективную потребность, следует вернуться к тому, что до сих пор было у нас в незаслуженном забвении.

Читателю, которому хватило терпения дочитать «Анархические письма» до этого места (за что я ему душевно признателен!), конечно же. давно стало понятно, что мои размышления вовсе не содержат претензии на построение новой социальной теории. Они представляют лишь попытку личной рефлексии, попытку современного анархиста разобраться с некоторыми мировоззренческими, жизненно и личностно значимыми вопросами – не более и не менее того. Поэтому читатель не будет ждать от автора, что последний сейчас начнет расписывать движущие силы и причины революций, выявлять их закономерности, производить социальный анализ и строить прогнозы. С одной стороны, такая задача несовместима ни с целями, ни с масштабами моих «Писем», а с другой, я могу отослать читателя к сочинениям Бакунина, Кропоткина и других мыслителей, чьи размышления о революции весьма глубоки, систематичны, основательны и (не в пример многим другим их мыслям) во многом не утратили своего значения и актуальности за прошедшие сто – сто пятьдесят лет (что, конечно, в свою очередь не отрицает, а предполагает необходимость развития, корректировки и уточнения этих мыслей). Поэтому ограничусь лишь несколькими более или менее частными и разрозненными замечаниями «по поводу».

Прежде всего, надо заметить, что в том, как ныне употребляют слово «Революция», содержится повод для целого ряда двусмысленностей. Одна из них – смешение революции со всяким изменением, переворотом («революция мэйдзи» в Японии, «революция сверху» при Петре I в России и т.д., – тогда как революция – это не просто дело верхушечного заговора или правительственной реформы, но – радикальное, коренное изменение жизни общества, затрагивающее все ее сферы и вовлекающее в качестве субъектов действия (а не просто пассивных объектов воздействия) большинство людей (именно поэтому революцию никто не может «спланировать» и «совершить», но любой может ее предчувствовать, осознавать и в ней участвовать)).

Другая двусмысленность – понимание революции и как разового события, и как тенденции, подхода, процесса, образа мысли. Революционер – это не профессия (этакий партийный чиновник, живущий на взносы единомышленников и в тиши подполья «готовящий» перевороты), но – призвание и жизненная позиция.

Наконец, третья двусмысленность – смешение Революции с Большой Буквы – как идеала, мечты, чего-то совершенного, устанавливающего «рай на земле» (она всегда – «в будущем», «впереди», а, по-моему, и вообще в «вечности», то есть, как всякий идеал, – вне времени, а потому, отчасти никогда, а в каком-то смысле, всегда в настоящем, как все настоящее, подлинное), и «революций реальных», бывших или происходящих, в которых идеал смешан с реальностью, мечта отчасти одухотворяет и возвышает действительность, а отчасти идет на компромиссы и уступки, замыслы извращаются и искажаются, поэзия прорыва смешивается с прозой вязкой инерции жизни. Подобно тому, как советские коммунисты стыдливо говорили о «реальном социализме», построенном в СССР (одновременно подчеркивая и силу, и реальность социалистической идеи (в их исполнении), и неизбежное несовершенство, неполноту ее воплощения), а либералы стыдливо (по тем же соображениям) говорят о «реальной демократии», построенной на Западе (и также далекой от демократических идеалов Локка и Джефферсона, как советский «социализм» был далек от идеалов Маркса и Фурье), следует честно видеть – и революционерам более, чем кому-либо другому (чтобы не впадать а фанатизм и разочарование), – отличие всех реальных революций прошлого, настоящего и будущего от революции идеальной. Это видение не только не означает оппортунистического отказа от борьбы за идеал, но прямо побуждает двигаться к нему, очищая реальность от налипшей грязи и пошлой прозаичности, осознавая, однако, несбыточность Идеальной Революции в полной мере и невозможность «Последней Революции» как окончательного эсхатологического переворота, завершающего развитие человечества и личности – подробнее об этом см. в «Первом Письме». Такое понимание предохраняет личности и народы от манипуляций со стороны доктринеров и фанатиков, сулящих Царство Божье на Земле, и от усталого разочарования, приводящего, вместе с отказом от несбыточных надежд, к покорности и торжеству реакции. Знание как об идеальных, так и реальных сторонах революции, сделает из нас, по выражению одного умного человека, «пессимистов мысли, но оптимистов действия», способных бежать свой марафон с долгим Дыханием и без расслабляющей надежды на скорый финиш. Так реальная Парижская Коммуна (та, о которой не пишут ни в «историях-страшилках», ни в «историях-житиях») не только провозгласила федерализм и безвластие, породила «Интернационал» (песню) и героически погибла у стены Пер-Лашез, но и сама при случае могла поставить к стенке заложников-версальцев и породила внутри Совета Коммуны интриги и склоки между «меньшинством» и «большинством», едва не приведшие к диктатуре последнего. Реальная анархическая революция в Испании 1930-х годов не только создала кооперативы Арагона и захватила под рабочий контроль предприятия Барселоны, но и руками своих приверженцев убивала священников, проституток и гомосексуалистов, а также пошла на сделку с коммунистами и докатилась до участия министров-анархистов (!) в правительстве республики (!).Реальные герои-народовльцы не только жертвенно «шли в народ» стремясь отдать мужику «свой долг», не только отдавали жизни во имя человеческого достоинства, но порой идеализировали того же «мужика» и снисходительно относились к еврейским погромам, как к форме «народной активности». Что: мы из-за этого осудим и отвернемся от Коммуны, Испанской Революции или «Народной Воли»? Нет, мы лишь более трезво и объемно представим себе их облик: не как икону, не как «бесовщину», но как реальное, живое движение, в котором святое, великое и вечное перемешано с ошибками, слабостями и пороками. Если так было раньше, так было всегда, то, конечно, так будет и впредь: это знание не парализует наше революционное действие, но сделает его более зрячим, сильным и мудрым.

Попытка найти в реальности какую-то совершенно идеальную революцию, либо стерильно вычленить из единого революционного процесса какие-то «белые и пушистые», безупречные, совершенно идеальные силы, этапы, деятелей – опасна, догматична и, конечно же, чревата лишь абсурдом, герметическим взглядом на мир и самообольщением. Все это никоим образом не должно порождать уныние или вести нас к циничному лозунгу: «Цель оправдывает средства, лес рубят, – щепки летят, а революцию в белых перчатках не делают», либо, наоборот, побуждать в отчаянии опустить руки, сказав, что «все они (революционеры) бесы и одним миром мазаны». Первое чревато аморализмом цинизма, второе – аморализмом фарисейства. Ясное видение реальности и понимание неизбежности в революции насилия, заблуждений, компромиссов должно, по-моему, лишь заставлять либертарно мыслящих людей быть более активными и более последовательными в проведении своей либертарности. Трезвость взгляда не означает беспринципного цинизма, а стремление к идеалу – слепого самообольщения. Мы, разумеется, не валим в одну кучу, а отделяем добро от зла, свободу от рабства, добродетель от порока, анархию от деспотизма. Мы видим в Революции отличие (противоположность) Бакунина от Ткачева, Чернова от Ленина, Демулена от Робеспьера, анархистов от большевиков и якобинцев. Однако, – и в самом Бакунине, и в реальном анархизме намешано всякое, и сам Бакунин, как и Ленин с Робеспьером – единый человек, часть единой революции.

Все сказанное вновь доказывает лишь, что безусловное (огульное) отрицание революции ее слепыми, глупыми или недобросовестными и лицемерными критиками, не видящими ее неизбежности и оправданности, либо делание из нее – ее слепыми приверженцами – Кумира и Фетиша, все оправдывающего и самоценного не смотря ни на что (чем грешат иные революционеры) – одинаково бесполезно и бессмысленно. Революция есть (как событие, а не как мировоззрение) социальный факт, факт, имеющий право на существование и одновременно таящий угрозы и дающий шанс – важно правильно отнестись к этому факту, не поклоняясь ему и не анафемствуя его априорно.

Здесь мы подходим еще к одному важнейшему вопросу: роль структурных социальных изменений в революции. Анархисты прошлого грешили переоценкой значения этих социальных форм, видя в них исключительный корень всего мирового зла или добра. Конечно, от того, как организованно общество и государство, зависит многое в человеческой жизни, – но не все. «Государство – абсолютное зло», стоит лишь разрушить его и заменить федерацией самоуправляющихся общин, и зло исчезнет, проявится добрая, безгрешная сущность человека; люди, являющиеся лишь производными орудиями и функциями социальных форм и институтов, из злодеев станут ангелами, – таково было убеждение анархистов век назад. Я полагаю, эта точка зрения грешит односторонностью (однобокой идеализацией человека, народа и демонизацией государства), поскольку, как не раз было показало раньше, человек неотделим от породившего его общества, и не растворяем в нем всецело: он и является порождением общественных форм, и сам творит себя, будучи отчасти автономным. А потому – в силу неразрывности «внутренней» и «внешней» свободы и несвободы человека, его «социальности» и «индивидуальности», классовая, социальная структура одновременно и корень, и не корень зла, а формы революционного общества: делегирование, договор, самоуправляющаяся федерация общин и коллективов – и панацея, и не панацея от этого зла. Ибо формы общества, выражая некое содержание (рабство, несвободу, конформизм или, наоборот, свободу, самоуправление, самообновление), служат сперва его (содержания) порождением, воплощением (так, государство выражает стремление людей к несвободе, появление в профсоюзах «актива» и «пассива» (бюрократии и взносоплательщиков) – следствие разной степени у разных людей ответственности и готовности решать свою судьбу), но потом, возникнув, сами становятся активным – в данном случае консервативным – элементом. Так «государственный интерес», круговая порука чиновников, корысть, заинтересованность профбюрократии сами порождают пассивность и рабство «подданных» и активность «правящих», создавая помехи и препятствуя делу освобождения. Точно также новые, «идеальные» анархические формы и принципы устройства общества – сами по себе автоматически ничего не гарантируют и вовсе не порождают «идеального человека», свободы, справедливости, братства, но могут лишь не мешать и способствовать им.

Между прочим, вопрос активности людей – тот роковой вопрос, о который разбиваются все либертарные концепции. В революциях активность людей резко возрастает, они берут судьбу в свои собственные руки, ощущают себя актерами, скинувшими прилипшие маски, и способными поменять амплуа, однако затем фатально (так было всегда до сих пор) эта активность падает, и «народ» становится «массой», безликой, пассивной, покорной, движимой лить материальными интересами и готовой отдать свою судьбу любым господам. Проблема возможности анархического (или хотя бы более-менее либератрного) общества – это проблема нахождения «вечного двигателя», постоянно поддерживающего высокую активность большинства людей. Может ли вулкан народного творчества извергаться непрерывно или же он обречен лишь на яркие короткие вспышки-изврежения? Пока мы не приблизимся к решению этой проблемы, любые выступления – и в мировом масштабе, и в масштабе отдельного города или предприятия – обречены на поражение или якобинско-большевистское перерождение. Убоявшись собственной отваги и устав от собственной активности, люди обычно подчиняются новой власти, либо расслаиваются на немногих – тех, кому «больше всех надо» (они становятся «авангардом» и правителями) и на большинство, готовое поддерживать и повиноваться.

Тот фанатизм и энтузиазм, который во многом был присущ трудящимся конца XIX – начала XX века и побуждал их нередко к борьбе, восстаниям, баррикадам, сегодня почти исчез (это вызвано отчасти и разочарованием в результатах прошедших революций). Глаза больше не зажигаются при возвышенных словах и звучных лозунгах, сердца не горят ярким пламенем, люди пассивно застыли. Их теперь не увлечешь «на штурм неба», но и на погром не подвигнешь. (Речь идет о России и Западе, а не о мусульманском Востоке, который еще не сказал своего окончательного слова во всемирной истории, и, конечно, не о Китае и Латинской Америке, у которых – великое будущее, в том числе, самое близкое). Хорошо это или плохо? Мертвы ли они или лишь в полуобмороке? Навеки отказались от попыток изменить свою судьбу или лишь перестали верить демагогам, сулящим рай на земле? Без ответа на эти вопросы никакая анархическая теория или практика невозможны.

Давайте вспомним гениальное стихотворение Блока «Скифы», написанное в 1918 году и неподражаемо воплотившее в себе дух Великой Российской Революции. «Старый мир» – к которому обращается через поэта Революционная Россия – это разом и Европа (понятие «цивилизационное»), и «буржуазное общество» (социально-экономическое понятие). В стихотворении Блока – чередуются угрозы, бравада, отождествление России с Европой, с Востоком, новые угрозы, призывы к братству, – нечто в духе Рогожина из «Идиота": смесь любви и ненависти, нежности и обвинения, тревоги и упования. Европа у Блока – это Эдип, Россия – Сфинкс: символ силы, тайны и древности. Эдип погубил Сфинкса. Эдип пытлив, энергичен, все желает знать, но Сфинкс знает о нем самом нечто такое, что лучше бы Эдипу вообще не жить: в России, и не просто в России, а в Российской Революции – таится судьба Эдипа – Европы. «Ваш старый горн ковал и заглушал гром лавы» – пишет Блок: цивилизованность старушки-Европы мешает ей увидеть живые, свежие силы, несущие Апокалипсис – яли Возрождение. Россия – гениально прозревает Блок – и Запад, я Восток, в ней ключ к XX веку; она либо даст синтез (через Революцию) своей восточной стихии с Евррпой, ее свободолюбивой персоналистической культурой, либо – повернется к Западу «своею азиатской рожей», сочетав восточный деспотизм с западным индустриализмом и породив всплеск варварства, тирании, грозной для Европы, но Европой же спровоцированной. Впрочем, тот «гунн», о котором Блок в 1918 году еще мог говорить с такой нежностью, воодушевлением, бравадой и тревогой, оказался куда страшнее, варваризировав Россию (в духе Петра I) модернистскими средствами, под видом варварской модернизации. Сейчас роль России 1917 года в мире, возможно, призвана сыграть Латинская Америка или Китай. И как тогда, все возможно, ничто не предначертано заранее. А Россия?

«Свобода или смерть!» – такие слова может произнести не только отдельный человек в какой-то пограничной ситуации, но и целый народ в великий момент своей истории сыграв ва-банк. Но, если Судьбе угодно второе – то есть не свобода, а смерть, то, в случае с отдельным человеком, все на этом и заканчивается. Заканчивается ужасно, но достойно и возвышенно. («Лучше умереть стоя, чем жить на коленях», – впрочем, сказавшая так Долорес Ибаррури, предпочла бежать в СССР, чтобы стоять на коленях серед Сталиным и жить, чем погибнуть в борьбе против Франко, что отчасти обесценивает эту изумительную фразу: такие фразы надо подкреплять делом!) Человек, правда, не может больше повторить эти слова, как и любые другие, ибо погибает героической смертью в борьбе за свое достоинство. Куда хуже дело обстоит со страной, с народом, который, произнеся всем своим существом эти слова, тем не менее не добивается свободы. (Это напоминает игрока, поставившего все на кон и проигравшего, но желающего продолжить игру – непонятно на что). Подобные слова второй раз повторить народ, как и отдельный человек, не может. В 1917-1921 годах – в роковой, величайший, звездный момент своей истории – Россия в своем дерзновении от всей души сказала, выдохнула эти магические, страшные слова: «Свобода или смерть! Социализм или варварство!» Тогда – Блок свидетель! – схлестнулись невыразимой мощи стихии, потоки, смерчи, силы. Корнилов, Ленин, Колчак, Троцкий или Кронштадт, Махно, антоновцы – третьего не дано. И выпала на чашу весов – смерть. Игра стоила свеч, но она была честно проиграна. Мы сейчас – и это самое скверное – не можем уже повторить этих слов, мы – еще живые люди уже мертвой страны. Хребет России был переломлен в 30-е годы и – сейчас это понятно, – ее история завершена. То, что могло стать для России и мира величайшим прорывом, стало величайшим крахом. Мы сегодня не можем повторить такие слова вторично как народ, но не как отдельные люди. Можно раздавить, запугать, уничтожить целый народ, но невозможно лишить свободы каждого отдельного человека. Каждый из нас – за себя – может еще сказать: «Свобода или смерть» – и в этом остатки надежды.


VIII

Что вызывает, порождает революции?

Примем к сведению все имеющиеся (не столь уж разнообразные и многочисленные) ответы. «Подстрекательная деятельность смутьянов-революционеров», – говорят консерваторы. «Экономический кризис, конфликт производительных сил и производственных отношений, отчаяние и недовольство угнетенных», – таков ответ марксистов. «Три признака революционной ситуации: кизы не хотят жить по-старому, верхи переживают кризис и возрастает активность революционеров (имеется в виду, что возникает очередная «авангардная» партия «нового типа»)» – убеждение ленинистов. По моему мнению, во всех приведенных суждениях содержится доля истины, однако, следует добавить к ним еще два ключевых момента, без которых революции – невозможны. Во-первых, нелегитимность существующей системы в глазах народа и в глазах ее самой: полнейшая дискредитация, исчерпанность, опозоренность и обессиленность власть имущих, их системы ценностей и базирующихся на ней социальных, политических порядков. Во-вторых, – и это самое главное, – наличие идейной, духовной, мировоззренческой, ценностной альтернативы в сознании людей – не просто «идеи», но «идеи-силы», о которой писал Бакунин, «веры», способной поднимать тысячи людей на борьбу и побуждать их рисковать собой. Без этого любые экономические кризисы, политические склоки наверху, любые «закручивания гаек» (вспомним опричнину или сталинский террор) не ведут к революции. От наличия и масштабности, глубины двух этих факторов: нелегитимности системы в глазах людей и наличия созидательной альтернативы существующему порядку – зависит глубина, размах и последовательность революции.

С каждым веком роль духовного начала в революции и духовной подготовки революции становятся все значительнее и очевиднее. (Что бы там ни говорили марксисты, стремящиеся не возвысить «интересы» до «идеалов», но, напротив, свести все '"идеалы» к «интересам»). Великой Французской Революции предшествовало Просвещение, а 68-му году – идейная работа ситуационистов, экзистенциалистов, Франкфуртской школы. Революция 68-го была вызвана прежде всего не экономическими, но духовными факторами. Она со всей очевидностью показала: прежде, чем революция происходит на улицах, она совершается в умах и сердцах людей.

Современная Россия переживает системный и всеобъемлющий кризис: «Смутное время», отчасти сходное с событиями начала XVII века: полная дискредитация и нелегитимность всех властей, ухудшение жизни народа, зверская борьба клик и кланов вокруг «трона», распад смыслового «силового поля» империи, активное влияние на события и вмешательство со стороны иностранных держав. Только одно препятствует перерастанию этого «Смутного времени» в восстание, этого распада и разложения державы – в Революцию: отсутствие «идеи-силы». Не веря никому, мы не верим и в самих себя. Власть дискредитирована, но также дискредитированы и все «идеи», все «идеалы». Вот что реально стоит за модной фразой: «Мы устали от революций ,нас не интересует политика».

Одна из главных проблем современности – в ее «одномерности» (говоря языком Маркузе), в нашем конформизме, отсутствии импульса к мечте и воображению, идеализма, бунтарства. Постмодернистский цинизм порождает покорность и безальтернативность. Кажется, что все перепробовано, исчерпано, сказано: (Тот же Маркузе говорил, что современный мир таит в себе невероятные возможности – стоит только захотеть, но вся проблема в том, чтобы захотеть). Для нас любая идея – лишь игрушка и забава, можно на миг «заинтересоваться» одной из них, потом – другой, потом выложить из них пеструю эклектичную мозаику. Но – «дело прочно, когда под ним струится кровь». Не зря же в 68-м на стенах Парижа писалось: «Забудь все, чему тебя учили, и научись мечтать!» (В этом – главный секрет революций). Родился тогда же и другой призыв: «Будьте солеными, а не сладкими!» Сейчас, конечно, Система во многом «переварила» революцию 68-го, превратив в «обертку», в безопасный ностальгический товар, в безобидное воспоминание: «И мы были молоды, а молодежь всегда бунтует». (Увы, отнюдь не всегда: нынешняя молодежь старее стариков). Вообще, прошлые революции всегда безопаснее будущих. Поэтому немалое число людей (я знаю много подобных примеров) склонны в области своих исторических пристрастий позволять себе крайний радикализм, а в современной ситуации сочетать его с лояльностью и умеренностью. Брут и Желябов в прошлом не так опасны, как шахтерская «рельсовая война» в настоящем.

Завершая свои разрозненные рассуждения о некоторых аспектах революции, я лишь повторю – не доказывая, не аргументируя и не детализируя, еще несколько проверенных временем истин о революции, высказанных уже задолго до меня (Бакуниным, Кропоткиным и другими мыслителями, знавшими о революции не понаслышке и поставившими ее в центр своей рефлексии). Итак, революция – это не отрицание эволюции, но законный и важный элемент эволюции: эволюция исподволь подготавливает революционный взрыв, который, устранив старые стены и открыв новые горизонты, определяет направление и смысл новых эпох. Революция по преимуществу разрушает, – строит же эволюция. Но без революционного разрушения невозможно революционное созидание. Да, революция – это в значительной степени разрушение, отчасти стихийное, отчасти осознанное разрушение старых (устаревших) институтов, обычаев, стереотипов, предрассудков, ролей. Однако это мгновенное разрушение является бесполезным и даже вредным, если ему не сопутствует (и не предшествует – еще до революции) созидание новых идей, ценностей, форм общежития.

Революция стремится к тотальности, охватывает все сферы жизни, быта, сознания и пытаясь распространить свободу на все уголки: именно поэтому революционеры 1789 года говорили и о свободе женщин, и о ликвидации рабства чернокожих. Революция вторгается в повседневность и стремительно преобразует ее.

Революция означает творчество и самоорганизацию, а потому невозможно никакое «революционное правительство», «революционна» диктатура». Всякое правительство, даже «революционное», по сути контрреволюционно – все, что оно может сделать для революции – это погибнуть. Вопреки Ленину надо подчеркнуть, что «коренной вопрос всякой революции» – это не вопрос о власти, если только не понимать под этим ее уничтожение. Революционерам прошлого фатально не доставало… революционности – то есть активности мысли, осознанности, последовательности, конструктивности и смелости действия в преодолении привычек прошлого и в творчестве нового (с этим связан и «правительственный предрассудок», сохраняющийся у столь многих честных революционеров).

Важно отметить, что задача современных революционеров существенно изменилась по сравнению с временами Кропоткина и Махно: если в начале XX века революционеры апеллировали к существующему социуму (обществу) и, прежде всего, к его живой и здоровой основе – общине, со всем ее достоинствами и пороками, стремясь повернуть этот социум в либертарном направлении, то современным революционерам апеллировать к социуму невозможно, поскольку общество как таковое почти отсутствует, будучи атомизировано, раздроблено тоталитарным катком и рыночным беспределом, а значит, надо создавать его заново, апеллируя к отдельным личностям и микрогруппам. В XVIII-XX веках развитие революционной мысли и революционного процесса можно (весьма условно и схематически) наметить как движение от революций политических (происходящих под знаменем либерализма, устранявших сословные рамки и заменявших абсолютные монархии парламентскими республиками) через революции социальные (вдохновлявшиеся куда более «материальными», «земными» и «теплыми» социалистическими лозунгами и апеллировавшие не столько к свободе, сколько к реальному социальному равенству и радикальному преобразованию социальных институтов и отношений собственности) к идее о революции личностей – делающей упор уже не на универсально-абстрактном («права человека вообще») и не на материально-конкретном («справедливое распределение общественного богатства»), а на личностном освобождении – духовном и материальном, индивидуальном и социальном одновременно. Современные революционеры могут и должны апеллировать не к «массам», а прежде всего к единицам, разрозненным личностям (это делает сегодня особенно актуальными и важными идеи Макса Штирнера), осознающим несправедливость и бесчеловечность существующего миропорядка, бунтующим, исходя из своих экзистенциальных мотивов и лишь затем (в силу всеобъемлющего индивидуализма и атомизации) склонных и способных осознавать связь своих личных проблем с общественными и делающих попытки объединиться в совместные коллективы (будь то гражданские инициативы, профсоюзы, кооперативы, коммуны, музыкальные и поэтические союзы, кружки самообразования, пропагандистские группы, издания, антифашистские, экологические, феминистские и антимилитаристские группы), из которых – будем надеяться – возникнут ростки нового либертарного общества.

При этом достижения либеральной и социалистической мысли могут и должны быть превзойдены (в своей непоследовательности и односторонности), но не могут быть отброшены (подобно тому, как большевики, отбросив «буржуазные свободы» и пообещав новый, невиданный расцвет советской демократии, в реальности откатились на сотни верст назад от завоеваний Февраля, или, подобно тому, как современная «контркультура», претендующая на то, чтобы превзойти «буржуазную культуру», на деле оборачивается варварством и бескультурьем, откатом в чудовищную дикость и невежество). Ни одно мировоззрение (в силу своей узости и определенности) не имеет монополии на свободу – и тем паче то мировоззрение, которое провозглашает свободу своей альфой и омегой, а значит, лучше других должно понимать сущность свободы – анархизм. Если уже либералы формально терпимы к оппонентам (см. известные слова Вольтера о его готовности отдать жизнь за право противника высказывать ненавистные самому Вольтеру взгляды)» то анархисты должны пойти здесь намного дальше и глубже – не в смысле безразличия к истине, пошлой всеядности и терпимого релятивизма, равнодушного к (несуществующей для него) правде, а в смысле попытки понять правду, истину во всех ее различных и всегда односторонних проявлениях, что невозможно без диалога. (Деспотизм не знает диалога: он владеет целиком одной истиной и знает лишь монолог власти перед внимающими подданными; либерализм также не знает диалога: он знает лишь множество монологов множества изолированных людей-атомов, которые владеют каждый «своей» истиной и, не умея слушать друг друга, способны лишь договариваться о правилах игры, позволяющей существовать рядом тысячам герметичных монологов). От представительной и полуиллюзорной демократии – к прямой и фактической, от защиты формально-юридических и политических прав и свобод человека – к утверждению, наряду с ними, реальных и социально-экономических прав («право на довольство для всех», «право на творчество», «право на досуг»), от абстрактного универсализма и слепого прогрессизма – к конкретности и неповторимости каждой личности, к равенству непохожего (а не «тождественного») и к взвешенному сочетанию новаторства и традиции – таков путь анархизма. Если социалисты в своей вере в важность «общественных форм», апологии коллективизма и необходимости социального обеспечения каждого человека высказывали непреложную истину (пусть и однобоко абсолютизированную), то анархисты не могут и не должны предавать забвению этой истины, в своем стремлении вперед, дальше – от социального и универсального – к личному и неповторимому, от материального «базиса» к духовному «избытку» (как уже говорилось, равносильному собственно человеческому, свободному и творческому, но невозможному все же без достойных минимальных материальных условий). Превзойти, воплотить и сочетать справедливые устремления либерализма и социализма и всех прошлых революций, проходивших под их знаменами, – вот великая задача либертарного движения.


IX

В прославленном фильме «Стена» группы «Пинк Флойд» меня всегда поражал тот знаменитый эпизод, в котором люди двигаясь по конвейеру, падали в мясорубку. И в самом деле, современность пережевывает в своем стерильном и бронированном свинцом желудке любого. Наша жизнь все более алгоритмизируется, подчиняясь не то что чуждому содержанию, но, что важнее, навязываемым извне формам и ритмам – будь то технические инструкции или бюрократические регламенты. Центральная фигура современности (по справедливому замечанию Эрнста Юнгера) – техник: инженер, управляющийся со станками или юрист, управляющийся с законами – и то и другое одинаково непонятно простому смертному, одинаково всемогуще и становится для него объектом страха и поклонения, как для первобытного язычника ураган или гром. Мы протискиваемся, точно ломтики, сквозь турникеты метро и сквозь экзамены в школе, делаем, вместе с другими, шаг на эскалатор или на конвейер службы, затем живем по часам, по расписаниям, по инструкциям. Методисты штампуют учителей, чтобы те штамповали учеников, а ученые советы штампуют диссертации, выпуская стандартные серии кандидатов и докторов. Миром правят тысячи приказов, фатально воспринимающиеся нами как неумолимые и бездушные законы природы и, в свою очередь, относящиеся к нам, как к механизмам, лишенным свободы воли и своеобразия. Алгоритмизация, технократизация, бюрократизация жизни личности происходит везде: в армейской казарме («Строем – шагом марш!»), в школе («По звонку – на урок!»), в транспорте («Осторожно, двери закрываются! Покиньте вагон поезда».), дома у телевизора (время новостей, время рекламы, время «расслабиться», время получить порцию промывки мозгов), в магазине, в офисах («Занимайте вон ту очередь!», «Вам – в правую дверь», «Заполните эту и эту анкету»). Спонтанность, самобытность, самопроизвольность, без которых никакая индивидуальность, никакая свобода и творчество невозможны, стремительно убывает, исчезает, пресекается; бездушная инструкция и мертвая регламентация занимают в современном обществе большее место, чем в традиционных культурах – живая традиция и ритуал.

Единственное противоядие против обезличивания – то, что Бакунин называл «святым чувством бунта». Бунт проистекает из личности и имеет продолжение в обществе. Одним из частных случаев и социальных проявлений бунта и является революция. Проблема личного бунта и вырастающей из него социальной революции прекрасна раскрыта в книгах Штирнера, Бакунина и Камю, и я не буду здесь повторять их размышлений на эту тему. В бунте сплавлены воедино чувство протеста и жажда человечности, ненависть и любовь, разрушение и созидание, освобождение от внешних оков и поиски себя, утверждение индивидуальности и преодоление одиночества, неприятие данного окружающего мира и искание, сотворение мира иного. В бунте рождается свобода, хотя и не в бунте она живет. Знать о смерти и иметь мужество жить, повторяя подвиг Сизифа – уже есть бунт, который Штирнер и Бакунин считали главной творческой силой, созидающей человека. А спустя сотню лет Камю перекликался с русским и немецким анархистами: «Разве непонятно, что в этой уязвимой вселенной все человеческое обретает самый жгучий смысл?… Революция всегда совершалась против богов, начиная с Прометея: Это протест человека против своей судьбы: требования бедняков являются только поводом… Великие революции всегда метафизичны». Протестовать против своей несвободы, против своей смертности и бороться, зная о неизбежном поражении (крушении бунта, смерти) – есть ли что-то более великое и достойное человека?!

В бунте человек обретает не только Смысл, но и Братство с другими людьми, и потому тысячу раз прав Камю, сказавший святые слова: «Я бунтую, следовательно, мы существуем».

Поскольку человек не только природное, естественное, но и по противоречивой сути своей также сверхприродное, сверхъестественное существо, он способен не только слепо следовать тому, что есть (это удел деревьев, зверей и птиц – вечно покоряться установленному порядку вещей), но он может также требовать того, что должно быть. Никто, кроме человека, не способен к тому: удел же человека – бунт против «настоящего» как ненастоящего ради должного, – творчество.

Проблема, с неизбежность возникающая периодически и перед целыми народами и перед отдельными людьми – неизбежность и необходимость разрушать, отрицать старое, как устаревшее, утратившее правду (оправдание), силу и жизнь, навязанное и авторитарное, однако, при этом, сохраняя и приумножая нечто главное, живое, не впадая в цинизм и варварство. Отсюда вопрос – о допустимой мере разрушения, насилия в бунте и революции. Главная трудность бунта – избежать Сциллы конформизма и Харибды нигилизма. Первая грозит фарисейством тотального принятия существующего, отказами от попыток что-то изменить, безликим фатализмом: «моя хата – с краю» и «от меня ничего не зависит». Вторая еще опаснее – цинизм самоуверенного и мессианского разрушительства. Подлинный, рефлексирующий бунтарь, как гениально показал тот же Камю, всегда и принимает, и отвергает, и ввязывается в драку и, в своей рефлексии осознает всю ограниченность и условность этой драки, готов бороться, но не ищет победы «любой Ценой», ценой любых жертв и предательств. Бунтарь без веры – бессилен, бунтарь без рефлексии и совести – фанатичен. Жажда и ощущение мерцающей впереди истины поднимает на бунт, а сознание того, что нет тех, кто «знает как надо», и истина никогда не открыта нам полностью, (а в каждом враге и негодяе сокрыт человек), делает этот бунт зрячим и нравственным. Истинный бунтарь – не Ионыч и не Робеспьер. Таков, например, по мысли Камю, любой подлинный художник – одновременно и принимающий мир, черпающий в нем темы, образы, мысли для своего творчества, и – отвергающий данный, наличный мир, накладывающий на него печать своей фантазии и воображения. Гамлет все время рефлексировал, и потому – не мог отомстить за своего отца, – не имея за собой, в себе веры – доброй ли, злой ли, разумной или нет, но – цельной и безусловной. Робеспьер и Ленин не рефлексировали, и потому, слепо веря в обладание истиной, пролили потоки крови посредством своих гильотин и расстрелов. Напротив, социалист-революционер Каляев в своем бунте поднялся до необходимости действия – страшного действия – убийства сановника (злодея, замешанного в черносотенных погромах и во многих других преступлениях), но, в своей нравственной рефлексии не бросил бомбу в карету, в которой, рядом с сановником сидели невинные лица – его дети и жена. Он понимал и необходимость действия, необходимость убийства, но также понимал он и видел ограниченность своего действия, невозможность убийства, непригодность использования любых средств ради высокой цели.

Понимание Бунта (и Революции, как его частного – коллективного – проявления) в качестве Пути снимает кажущееся противоречие между целью и средством. В самом деле, нет же противоречия между дорогой и одним шагом: либо это шаг – пусть и один, но свершающий дорогу, либо это – шаг не по той дороге. Цели не «оправдывают» средства (как считали Макиавелли, иезуиты и Ленин) и даже не вступают с ними в противоречие: это надуманный конфликт. На деле вступают в противоречие между собой лишь цели – как осознанные и неосознанные, провозглашаемые, декларируемые и – подлинные. Средства важнее цели, ибо они не лгут и несут в себе саму цель – не декларируемую, но реальную. «Цель власти – власть», сказано у Оруэлла: диктатура «ради освобождения» есть не противоречие, но ложь, смешение правды «средства» – диктатуры, с ложью «цели» – «освобождения». Человек, говорящий о благородстве, но совершающий мелкие подлости, – не– благородный человек, непоследовательно избравший подлость средством, но просто подлец, говорящий о благородстве. Человек, стремящийся на деле к свободе, никогда не будет – пусть и «временно» – вводить диктатуру; напротив, тот, кто предлагает диктатуру в качестве временного средства, стремится к ней (возможно, неосознанно) и в качестве цели: он в любом случае обманывает – либо других, либо себя. Поскольку в истории – и в истории революций особенно – зачастую побеждали те, кто обладал наименьшей склонностью к саморефлексии, то не удивительно, что история играла с такими победителями злую шутку и делала их победу «пирровой». Именно о них – известное выражение: «революцию начинают романтики, делают ее фанатики, а плодами ее пользуются циничные прагматики». Партии, искренне клявшиеся в верности свободе и человечности, всегда попадали в ловушку этой иронии истории, осуществляя не провозглашаемые и исповедуемые, но, зачастую, противоположные цели (достаточно сравнить Робеспьера в 1790 году и в 1793-ем, Ленина в сентябре 1917 и в августе 1918). Анархизм, поклоняющийся одной богине – Свободе личности – никогда не будет стремиться к «эффективности» в ущерб и за счет этой свободы, иначе это будет уже не анархическая «эффективность». Поэтому, хотя на первый взгляд, рефлексия ослабляет в революционере способность к действию (в смысле, к действию как «беспределу»), на деле она усиливает его способность к действию правильному, в котором средства соответствуют цели, а не противоречат ей (и, следовательно, удаляют от нее). Если, чтобы победить Дракона, как гласит известная сказка, необходимо стать Драконом самому, лучше погибнуть. Отцы-основатели новейшего анархического движения 80-х годов в СССР, чтобы сделать анархизм «эффективным», пошли «во власть» и отказались от самого анархизма – достигнутая ими эффективность анти-анархична. В борьбе «за власть» рефлексирующие революционеры могут проиграть, но это будет честное и не напрасное поражение, ибо власть в подлинной революции – объект не вожделения, но уничтожения, и революционеры, борющиеся «за власть» – контрреволюционны. «Революция перестает быть революцией, когда действует деспотически», – предостерегал Бакунин. Или оппортунистически, добавим мы, оглядываясь на свой недавний опыт.

Однако вернемся к проблеме созидания/разрушения, нигилизма и конформизма в социальной революции и в повседневном личностном бунте. Реальная жизнь всегда толкает нас то к бездействию – чистому, невинному, но – бесплодному и покорному, к витанию в сфере возвышенных, но безжизненных «идеалов», то к действию безо всяких правил и границ, действию, внешне «эффективному», но внутренне грязному и полному компромиссов. С одной стороны, безжизненный смысл, с другой, бессмысленная жизнь, с одной стороны, фактическое принятие навязываемых правил игры (часто лицемерно оправдываемое желанием «остаться верным принципам» и не запачкать их о практику), с другой, тотальное отрицание и разрушение, готовность жить по «законам джунглей». Однако и «идеал» сам по себе, и «действие» само по себе не являются достаточным оправданием и алиби для нас. «Чистое» бездействие также постыдно и грязно, как и «грязное» действие. «Чистое бездействие» – нечисто. «Эффективное действие» – без идеала и смысла – неэффективно, разрушительно, самоубийственно, а потому – недейственно. Благородное и принципиальное бездействие также подло и беспринципно, как и подлое и беспринципное действие. А беспринципное действие стиль же бездейственно, как и принципиальное бездействие. Жертвовать анархическими принципами ради «эффективности» – это точно также отказаться от анархизма, как жертвовать действием ради соблюдения чистоты принципов.

Жизнь постоянно ставит перед нами ложную, но кажущуюся неизбежной, неразрешимой дилемму: быть овчаркой или овцой, жертвой или палачом (в лучшем случае, соучастником казни), активным негодяем или пассивно-бездеятельным олухом. Палач польского восстания 1863-1864 годов Муравьев, родственник декабристов Муравьевых, однажды не без гордости сказал о себе: «Я не из тех Муравьевых, которых вешают, я из тех Муравьевых, которые вешают», и остался в истории с почетным прозвищем «Муравьева-Вешателя». Однако в том, чтобы сказать о себе: «Я не из тех, кто будет расстреливать, – я из тех, кого будут расстреливать» – тоже мало чести и утешения. «Я не люблю насилья и бессилья», – пел Высоцкий.

Даосская идея недеяния как высшей формы активности – не делать лишних движений, не играть в чужие игры, идти своим путем по лезвию ножа, постоянно «сверяя координаты» по компасу сердца, прислушиваясь к себе, а не отклоняясь в сторону – не только философское основание для многих видов восточной борьбы. Я уверен в том, что только такой подход может быть оправдан и для анархической революционности, сочетающей радикальное действие с действенным радикализмом и минующей крайности партийного догматизма и беспринципного релятивизма.

В 1977 году в своей предсмертной статье Герберт Маркузе писал: «В сравнении с эффективностью массовых организаций, современный радикальный протест может быть осужден, как имеющий маргинальное значение. Но подобное бессилие всегда характерно вначале для тех групп и людей, которые защищали права человека и гуманные цели против так называемых реалистических целей Слабость этих Движений должна быть, по-видимому, признаком их подлинности, их изолированность – признаком отчаянных усилий, необходимых для того, чтобы вырваться из всеохватывающей системы господства, разорвать преемственность…» Нынешнее анархическое движение маргинально, находится на обочине жизни общества, едва заметно. Эта наша маргинальность может так и остаться – обочиной жизни, но может стать плацдармом в будущее, началом нового пути, выводящего из тупика. И на этом пути необходимо преодолеть и мираж соглашательского увлечения «реальной политикой», с ее призрачной эффективностью и практическим интегрирующим протест оппортунизмом, и мираж эскапистского бегства из общества («спасусь в одиночку, а на других плевать»), мираж насильственного, «авангардистского» навязывания другим «единственно верной программы».

Если взгляд на революцию просто как на орудие ведет к партийному догматизму и скуке (а революция не должна быть скучной; Эмма Гольдман писала: «Мне не нужна будет революция, если я не смогу во время нее танцевать»), то взгляд на революцию просто как на самоценную стихию легко заводит в дебри «эстетизации» революции, забывающей и о своем изначальном Смысле, и об этических императивах. Вальтер Беньямин подчеркивал: «Фашизм эстетизирует политику, а большевизм политизирует эстетику": первый в своей стихии безразличен к живым людям и разумным целям (оттого-то среди российских «новых правых» так много «революционных художников», поэтизирующих насилие и стремящихся слепить компот из «левого» и «правого» радикализма), второй же в своем бездушном партийном прагматизме превращает саму жизнь в орудие для своих целей, надевает на мечту, красоту и воображение уздечку целесообразности и партийной программы. Отсутствие скуки не означает бессмысленность и всеядность, отсутствие бессмысленности не означает скуку. Поскольку революция не самоцель и не орудие, а Путь, идущие по нему всегда должны смотреть – куда они идут, однако жить полной грудью не только (и ради) в точке прибытия, но на каждом шагу своего странствия.

Вопрос о целях и средствах, о разрушении и созидании возвращает нас к вопросу о насилии, его допустимости и недопустимости. Если считать, что возможны лишь два варианта: «бездействие» или «беспредел», а третьего не дано, тогда выхода из тупика не будет. Однако путь истинного бунта, сохраняющего себе верность (как показывает и опыт героев «Народной Воли», и история Боевой Организации социалистов-революционеров) лежит между слепым воспеванием и оправданием насилия и его безоговорочным и абсолютным осуждением. Вот что писал об этом человек, знающий о терроре не понаслышке и лично заколовший шефа жандармов Мезенцева, Сергей Михайлович Степняк-Кравчинский: «Террор – ужасная вещь. Есть только одна вещь хуже террора. Это – безропотно сносить насилие». Ему вторит народоволец Александр Михайлов: «Когда человеку, хотящему говорить, зажимают рот, то этим самым развязывают руки». Бывают случаи, когда заповедь «не убий!» сама себя отменяет и отказ от насилия над одним означает соучастие в насилии над другим – его жертвой. Трудно бросить камень в немецкого полковника фон Штауффенберга, попытавшегося уничтожить Гитлера, в Веру Засулич, стрелявшую в Трепова во имя защиты униженного человеческого достоинства, в Фанни Каплан, стрелявшую в Ленина, или же в Шарлотту Корде, заколовшую кинжалом кровавого маньяка Марата. Было бы лицемерием – осуждать всплески насилия со стороны доведенного до отчаяния народа, одновременно замалчивая о веках систематического насилия, творимого властями над этим самым безропотным народом.

Однако убийство – даже вынужденное и оправданное этой вынужденностью – всегда есть убийство. Аргумент: «Они первые начали» необходимо всегда учитывать, но нельзя считать абсолютным и всеоправдывающим. Не стоит превращать нужду в добродетель и считать насилие панацеей или даже просто средством создания нового общества, нового человека. Насилие возможно как средство личной или общественной самообороны, однако оно никак и никогда не может стать средством творчества нового. А, будучи превращено в безликое и холодно систематическое насилие, насилие «оправданное», оно всегда обращается и против революции, и против человечности. Жестокость в истории существовала всегда, однако сомнительная привилегия Нового Времени состоит в том, что теперь насилие приобрело планомерно-систематический, рационально-механизированный характер. Атилла и Чингисхан стирали с земли целые народы, однако современные Атиллы и Чингисханы делают это из тиши кабинетов, планомерно и последовательно: сегодня уничтожаем всех евреев, завтра всех кулаков, послезавтра всех казаков и т.д. Государство – это квинтэссенция и наиболее совершенное воплощение насилия, из чего для анархистов вытекают два следствия: невозможность отдать государству монополию на применение силы, отказавшись от общественной и личной самообороны, и невозможность использовать насилие в созидании анархического общества.

А потому вновь со всей остротой встает вопрос об «эффективности» насилия в революции. Если под «эффективностью» понимать захват власти, устрашение и уничтожение всех инакомыслящих, то насилие несомненно эффективно. («Винтовка рождает власть» – писал Мао, а уж он в этих делах многое понимал). Однако, если мы говорим об эффективности анархической революции, устраняющей власть и освобождающей личность, то насилие окажется здесь помехой и злом – иногда неизбежным, но всегда сводимым к минимуму и нуждающимся в постоянной рефлексии и ограничении. Даже террор и война далеко не всегда тождественны «беспределу», а допускают и предполагают свою этику (не казнить невиновных, платить своей жизнью за жизнь врага и т.д.). Даже в мясорубке гражданской войны повстанцы-махновцы стремились минимизировать насилие, отпуская на все четыре стороны рядовых солдат противника, принудительно вставших под ружье, категорически пресекая мародерство и погромы. Ожидать большего гуманизма от людей, у которых красные и белые сжигали деревни и расстреливали всех родных, было бы лицемерным фарисейством. Вспомним и о том, как в первые месяцы первой чеченской войны (1994-1995) чеченские повстанцы нередко отпускали на свободу захваченных российских солдат или отдавали их на руки их матерям; впрочем, потом ожесточение войны, разделившая людей кровь и развитие торговли людьми свели такое благородное поведение на нет.

Об эсерах, членах Боевой Организации, Альбер Камю шкал: «История знает немного примеров, когда фанатики мучились бы угрызениями совести даже в разгар схватки. А люди 1905 года постоянно терзались сомнениями. К их чести надо сказать, что сейчас в 1950 году, мы не можем задать им ни одного вопроса, который уже не стоял бы перед ними и на который они, хотя бы отчасти, не ответили своей жизнью или своей смертью. Они были воплощением парадокса, объединившего в себе уважение к человеческой жизни вообще и презрение к собственной жизни, доходившее до страсти к самопожертвованию: Эти палачи, бесстрашно ставившие на карту собственную жизнь, долго колебались, прежде чем посягнуть на жизнь других: Принимая необходимость насилия, они все же признавали его неоправданность. Убийство было для них неотвратимым, но непростительным актом. Столкнувшись со столь чудовищной проблемой, посредственные натуры чате всего предают забвению одну из ее сторон. Либо они во имя формальных принципов объявляют непростительным всякое прямое насилие и допускают тем самым рост скрытого насилия на всемирно-историческом уровне, либо от имени истории провозглашают его неизбежность и громоздят убийство на убийство до тех пор, пока эта история не превратится в сплошное подавление всего, что восстает в человеке против несправедливости».

Если все мои предыдущие рассуждения доказывали необходимость пути по лезвию ножа между «бездействием» и «беспределом», то опыт многих революционеров доказывает возможность (хотя и невероятную сложность) такого пути. При этом, конечно, невозможны универсальные рецепты и внешние регламентации решения подобных вопросов, ибо в расчет следует брать все: целесообразность, этическую оправданность, экзистенциальную неизбежность и подлинность выбора тех или иных форм борьбы. Революционное насилие не является для меня только вопросом практической целесообразности (в одних ситуациях уместно и полезно, в других – нет) или же только вопросом этическим (допустимо/недопустимо) или только вопросом личного выбора («выпендривается» человек, «ищет приключений», самоутверждается подобным образом или – не может бездействовать, осознавая всю моральную ответственность за последствия своих действий). Все эти стороны необходимо рассматривать во взаимодействии. Ни воспевание насилия, чреватое фашизмом или большевизмом, ни безоговорочный отказ от самой его правомерности со стороны личности и общества всегда и во всех случаях (являющийся проявлением трусости и лицемерия) не являются реальным решением этой больной и мучительной проблемы. Коль скоро государство есть институционализированное и концентрированное насилие, то очевидно, что общество, чтобы разрушить его и избавиться от него навсегда, должно уметь говорить с ним с позиции силы, но не должно создавать «собственного Дракона», подобного Дракону уничтожаемому. Как в случае с личностью, так и с обществом существуют правила самообороны: человек может защититься от напавших на него бандитов, общество может совершить восстание в качестве оборонительного акта, когда произвол властей, превысив крайние пределы, спровоцирует народ на него. (Это признавали даже либералы: Локк, Джефферсон и другие, о чем их нынешние эпигоны не любят вспоминать). Понятен и оправдан акт «насилия» как акт личного возмущения, негодования, самозащиты, возмездия, но – не как систематическое «переделывание общества», безлико-анонимное действие, организованное какой-нибудь холодно-бездушной силой, тщащейся «представлять» всех в качестве «авангарда» и «от имени» одних людей (или идей) уничтожающей других. Читателю, вероятно, очевидна разница между «террором» «Народной Воли» в самодержавной России, в которой были невозможны никакие пути легальной общественной деятельности, и террором очередной «авангардной» организации вроде РАФ или «Красных Бригад» в современных демократических странах: Италии и Германии.

Завершая эту (нескончаемую) тему, приведу отрывок из резолюции съезда российских анархистов-коммунистов в Лондоне в октябре 1906 года: принятая сто лет назад, она не утратила своего принципиального значения и для нашего дня: «Главное различие по вопросу о терроре между нами и политическими партиями заключается в том, что мы вовсе не думаем, чтобы террор мог служить средством для изменения существующего порядка, а видим в нем только проявление совершенно естественного чувства возмущенной совести, или же самозащиты, которое, именно вследствие этого, и имеет агитационное значение, способствуя развитию такого же чувства возмущения среди народа: Мы считаем, что террористический акт есть дело решимости отдельной личности или кружка помогающих ей товарищей; поэтому централизованный террор, в котором действующая личность играет роль исполнения чужих решений, противен нашим понятиям».


X

Именно оттого, что революция есть не только социальное явление, но также и личностное, духовное, религиозно-экзистенциальное, и есть не только разовое событие, – но и тенденция, мироощущение, можно быть революционером и в отсутствие революции, может существовать революционное мировоззрение (в частности, анархическое), когда социальной революции не происходит, и она даже не предвидится.

Наш век особенно остро ставит вопрос о необходимости интегральной, тотальной, всеобъемлющей Революции, как ответа на наступивший Апокалипсис. Однако, похоже, чтобы люди поняли, в какой пропасти они очутились, и осознали необходимость радикального выхода, должна сперва произойти радикальная катастрофа. Но, когда она случится, будет уже поздно – и некому что-то осознавать. Если кто-то и выживет, то одичает, озвереет, будет действовать логика выживания, естественного отбора и чрезвычайщины, от которой до анархизма далековато. Поймут, когда будет поздно. А сейчас, пока катастрофа (наглядная, внешняя, очевидная) еще не разразилась (хотя разразилась внутренняя) – еще рано: Апокалипсис не наступает, он уже наступил (он ведь может растянуться на десятилетия – что такое десятилетия в сравнении с вечностью?) Уже многие люди остро ощущают сегодня всю призрачность, случайность и негарантированность как собственного индивидуального существования, так и существования всего человечества, зыбкость островков гуманности и культуры среди бездны варварства, зверства и пошлости – на огнедышащем вулкане современности. Однако людей трудно и не нужно побуждать к действию, запугивая Апокалипсисом, ибо страх, в любом случае, это не то средство, которое способно пробудить человеческое в человеке. Не страх, но надежда, вера в свои силы, готовность утверждать свои идеалы и ценности – вот единственный достойный ответ происходящему.

Современная цивилизация вобрала в себя, знает и завершает все (или многие) культуры прошлого – завершает не в смысле вершины, а в смысле исчерпанности («постмодернизм» – как выражение того ощущения, что "Все уже было», «все известно», «все прожито», но своего и нового содержания нет). Кто не растет, кто не взлетает (а расти можно лишь рискуя и творя), тот скукоживается, мельчает и падает – это верно применительно как к человеку, так и к обществу. Человечество сегодня явно не растет, но стремительно «прожигает» «капитал» природы и культуры, не думая о будущем и не понимая прошлого, а значит, падает, не видя дна и не осознавая своего падения. У нынешней «культуры», как у обожравшегося гурмана, притупился порог восприятия ко всему оригинальному и подлинному. Платон… Рембрандт… Шекспир… Бах… – мы перебираем эти имена, кичась своей ученостью и теряя живую связь с тем, что стоит за ними. Выходом из нынешнего одичания человечества (не видящего разницу между «Мадонной» Рафаэля и «Черным квадратом» Малевича) и порочной системы ценностей являлась бы «контркультура».

Контркультура в изначальном, истинном смысле, как обретение, спасение и превосхождение старой культуры и плоскости настоящего, а не их невежественное отрицание. Проблема «контркультуры», как «воздуха с других планет», иного (по Маркузе) мало общего, разумеется, имеет с тем, что сегодня присваивает это имя – пьяными панками и зловещим скрежетом разнузданных ударников – и на деле является не превосхождением и альтернативой безрадостному настоящему, но лишь одним из продуктов его распада.

Если человечество не погибнет раньше от терроризма, экологической или ядерной катастрофы, то, вероятно, лет через двадцать люди совсем не будут читать книг и писать писем, а полностью «подсядут» на иглу как традиционных наркотиков, так и компьютерной «виртуальности": компьютерные игры – вместо жизни, компьютерное общение «в виртуале» – вместо человеческого общения: с живым взглядом, голосом, улыбкой, теплом, пожатием руки; комиксы вместо поэзии, эстрадные шлягеры вместо симфоний Бетховена, «мыльные оперы» по телевизору вместо любви, отупляюще пестрый «информационный шум» вместо познания мира, потребление и карьера вместо дружбы и творчества, беспомощная зависимость от машин и властей вместо развитого самосознания, свободы и автономии. Можно ли будет назвать это мир человеческим? И не оправдан ли любой бунт против этого, стремительно надвигающегося на нас и поглощающего нас мира?

Сегодня, увы, большинство «консерваторов» и «охранителей» – консерваторы и охранители по инерции и лени, а большинство «разрушителей» – разрушители из-за инфантильной легкости и глупого позерства. Тем паче: и для того, чтобы «разрушать», и для того, чтобы «защищать» нечто по-настоящему, надо, во-первых, чтобы это "нечто» было, а во-вторых, надо быть самому.

Было бы неверно утверждать, что люди «полностью перестали верить». Это не совсем точно. Люди всегда во что-то верят – так как нечто выбирают, чему-то доверяют, чем-то живут, на что-то надеются, к чему-то стремятся, – если не в Большое и Высокое, то в мелкое, суетное и низкое, если не в осознанное, то в зомбированное и несвободное. Вера всегда есть – мелкая, глупая, мелочная, несвободная, стадная, непросветленная вера-суеверие. Так мы верим экстрасенсам, политикам, специалистам, верим в а науку, технику, в рынок, прогресс и инопланетян, в «масонский заговор», верим, что иначе, чем есть сейчас, быть не может. И, если даже мы разувериваемся в чем-то (или в ком-то) одном, то тотчас начинаем верить в другое и другого: свято место пусто не бывает. Но верим мы стадно, рабски, по привычке, по инерции, не осознавая своей веры, не жертвуя ей ничем, не пробуя ее (как Сократ) на прочность. Человека достойно – не отказаться и отречься от веры (это невозможно), но выбрать, осознать свою веру, отшелушить чужое и, решившись верить, делать это сильно, свободно и достойно, –веря в то, что достойно такой веры.

Одна из главных проблем для нынешних революционеров состоит в том, способна ли жизнь сегодня выдвинуть нечто новое (чего еще не было, и что не было бы уже «отыграно», дискредитировано), и способно ли это новое – в эпоху всеобщего конформизма и цинизма – увлечь людей, которые во всем отчаялись и разочаровались. Наша нынешняя «революционность», граничащая с эскапизмом и оборонительными реакциями на новые злодейства властей, говорит либо о нежизненности нашего идеала в прежнем его виде, либо (что вернее)о нашей неспособностью связать его с жизнью: мы можем реагировать, быть «жертвами» и «протестантами», обличителями и критиками, но не творцами и победителями. В самой нашей «революционности» – слишком много партийной узости, инерционного консерватизма, лени, неподлинности, приспособления к Апокалипсису, а не воли к его преодолению. И наша революционность – недостаточно революционна, чтобы воплотиться в жизнь. В надежде на общую, социальную, глобальную революцию необходимо творить постоянную локальную «революцию повседневной жизни», расширяя «свободные территории», свободные от власти, пошлости и капитала, создавая очаги человеческого общения в бесчеловечном мире, бескорыстно помогая там, где верят лишь в корысть и выгоду, сопротивляясь там, где привыкли лишь к покорности и насилию, мечтая там, где привыкли лишь все бухгалтерски взвешивать и рассчитывать, осознанно и самобытно мысля там, где царствует безликость и соглашательство, прокладывая третий путь по лезвию бритвы там, где привыкли всегда выбирать из двух зол. В революции сегодня, как показал уже опыт 68-го года, все больше выходит вперед вопрос о Смысле, на который «замкнуты» все иные вопросы. Хочет ли человечество жить? Готово ли оно расти, перерастать себя и штурмовать небо? Или оно от всего устало, одряхлело, во всем разочаровалось и выбрало путь к коллективному самоубийству? Этот вопрос еще не совсем окончательно решен (хотя пессимистический ответ многократно вероятнее). Глобализация мирового отчуждения неизбежно ведет к глобализации мирового сопротивления, мировой революции. Речь не просто о том, что революция сегодня неизбежно должна носить всемирный характер (в географическом отношении), но и – что важнее – характер интегрально-всеобъемлющий, охватывая и сочетая вопросы семьи и быта, работы и общежития, политики и искусства, глубочайших ценностей и смыслов и повседневных деталей. «Чего вы хотите?» – спрашивала власть парижских бунтарей. «Мы хотим жить, жить иначе», – отвечали те. Но это «жить иначе» столь же конкретно, сколь радикально и глобально.

Бакунин писал: «Народ мыслит фактами, а не словами, он большей частью презирает слова. Поэтому надо убеждать его фактами, а не абстрактно-логическими заключениями». И сейчас, спустя сто тридцать лет, в эпоху всеобщей грамотности, всевластия телевидения (и чуть ли не всеобщей компьютеризации) эта констатация верна по-прежнему. Действия, факты, самопожертвование, бескорыстие влияют не только на мысль, но и на чувство, вызывая доверие, «цепляют» людей. Поэтому маленький кружок самообразования, один скрытый от армии дезертир, локальная забастовка, или крошечный кооператив, или индивидуальный отказ от уплаты налогов, участия в выборах, делания карьеры – могут оказать на окружающих людей более воодушевляющее воздействие, чем годы пропаганды и потоки революционных фраз.

Рождающийся в бунте новый Смысл ищет форм для своего выражения и воплощения. «Мне есть что сказать, но я не знаю – что», – еще одна фраза из «Красного мая». Проблема революционера – проблема творческой немоты, когда жажда жизни, гневный протест, отважный порыв не могут проявиться и, не найдя, не обретя новых форм, уходят, как в песок, в старые одеяния, лозунги, в оппортунизм и диктатуру, в половинчатые решения и требования. Однако сперва, прежде всего должен родиться бунт – личный и общественный, стыд за нынешнее положение и желание любой ценой изменить его.

Я завершаю это «Письмо» в страшные дни захвата заложников в Москве отрядом Мовсара Бараева. Здесь не место подробно писать об этом, однако укажу лишь на одну поразившую меня деталь. В интервью тележурналистам один из террористов сказал: "Мы хотим умереть больше, чем вы хотите жить». И в этой фразе таится глубокий и чудовищный смысл, касающийся далеко не только России и Чечни и далеко выходящий за рамки данной ситуации, смысл, проливающий свет на всю глубину тупика, в котором мы сегодня оказались. С одной стороны выступает первобытная сила, героизм, мужество, подлинность, но и зверство, варварство, бесчеловечная готовность убивать и умирать, безмерная жестокость и фанатизм, которым нечего терять и которые готовы на все, чтобы отомстить «цивилизации» за великое унижение. А с другой стороны (ситуация «Скифов» Блока повторяется спустя век) мы видим дряхлость, лицемерие, бессилие и старческое бездушие, разложение, слегка прикрытое гримом «цивилизации» и «закона». Пока человечество находится между такими двумя силами и не способно породить третью, оно обречено.

Однако, пора завершать.

В нынешней России до революции, кажется, намного дальше, чем до конца света. Есть нищета и вопиющая несправедливость, но почти нет протестов, есть отчаяние, но нет надежды, есть дискредитация политики и политиков, но нет положительной «идеи-силы», живого идеала, есть уныние и ощущение тупика, но нет готовности проломить или взорвать стену и вырваться из этого тупика на волю, есть неверие в государство, но нет веры в себя. Общество и индивиды, его составляющие, смертельно больны и боятся лекарства-революции, пожалуй, больше, чем летального исхода. Однако чем невыносимее удушье, тем больше потребность в свежем воздухе. Где сгущается мрак, там может вспыхнуть искра. Сама безысходность ситуации требует от нас отваги, подвига, дерзания. И кто знает – что нам готовит будущее? Оно, как всегда, будет таким, каким мы его сделаем, и не станет таким, каким мы его не сделаем. Кто посмеет сказать с полной уверенностью, что «это вот возможно, а то невозможно»? «Будьте реалистами – требуйте невозможного!» – говорили бунтари 68-го. И все, что нам остается сегодня, в эпоху сумерек человечества, это постараться стать именно такими реалистами.


23 сентября 2000 г. – 9 октября 2002 г. – 27 октября 2002 г.


Выходные данные: впервые опубликовано в журнале «Наперекор». В 2003 г. «Анархические письма» вышли отдельным изданием.