"Долгая дорога истории" - читать интересную книгу автора (Григорий Померанц)

РОМАНТИКА КРОВИ И ПОЧВЫ


Третья черта процесса модернизации – почвенный характер незападной романтической реакции на Просвещение. В Англии и Франции романтическое движение сохраняет универсализм Просвещения. Оно углубляется в средневековье, но не обязательно собственное. Романтический идеал может быть найден на чужбине, на Востоке. Просвещение не было для англичан и французов чем-то чужим, от которого бегут к своему, родному. Скорее наоборот: западный романтик склонен бежать с просвещенной родины. И только к востоку от Рейна положение меняется. Для большинства немцев Просвещение пришло извне, вторглось в Германию вместе с армиями Наполеона и его кодексом, противоречащим германскому праву; оно силой расчищало авгиевы конюшни немецкого феодализма. И в результате возник особый немецкий романтизм, со своеобразным почвенным привкусом. Слово "почвенничество" изобретено в России, но впервые именно в Германии возникло острое чувство беспочвенности, разрушения национальных основ, и поиски собственной традиции выступили в романтизме на первое место, оттеснив Восток, экзотику, романтическую даль.

Гейне говорил, что французский патриотизм расширяет сердце, а немецкий его сужает. То же хочется сказать о романтизме. Вместо знамени борьбы за свободу чужого народа, под которым умер Байрон, незападные романтики подняли каждый свое знамя, и это знамя легко становится знаменем ксенофобии, "Французоедский" стереотип, созданный немцами, с очень небольшими вариациями повторяется – или изобретается заново – почвенными движениями Востока.

Особенно неизменен набор обвинений, впервые выдвинутых против Франции. Он просто переносится на Западную Европу в целом, включая Германию, на белую расу в целом, включая русских, и т. д.

В начале шестидесятых годов в Южной Африке демонстранты несли хоругвь с надписью: "Белые распяли Иисуса Христа", Это, к сожалению, неоспоримо. Кто бы ни был главным виновником – еврейский первосвященник или римский наместник, – грех богоубийства лежит на белой расе. Правда, к ней принадлежал также Иисус. Но последнее для африканцев не очевидно. Некоторые идеологи африканизма настаивают, что Моисей и Иисус – африканцы. В африканской народной иконографии белые распинают черного Христа.

Несколько более вариативна похвала собственным добродетелям, но и в ней можно проследить общепочвеннический стандарт. Запад всегда безнравственный, порочный, гнилой, растленный. Ему противостоит этически полноценный немец, "верный росс" и т. п. Иногда почвенничество признает возможным заимствование западной техники, но так, чтобы не повредить нравы. Отсюда китайский (и японский) лозунг: "Восточная этика, западная техника".

Если этическое превосходство сомнительно, его дополняет превосходство религиозное. Достоевский, например, признавал, что мужики пьянствуют, лгут, воруют, но зато у них есть сознание греха, способность к покаянию и очищению. Поэтому они в конечном счете и нравственнее, чем интеллигенты, потерявшие веру в Бога.

Отдаленным предшественником Достоевского был Кальдерон, любимый писатель немецких романтиков. В "Поклонении Кресту" Кальдерон сталкивает два характера: разбойника, который грабит, убивает, насилует, но никогда не забывает перекреститься: и ученого монаха, своего рода протоинтеллигента средних веков, который мухи не обидел, но усомнился в символах веры. Разбойник после некоторых перипетий попадает в рай, монах – в ад. При этом Кальдерон не считает нужным доказывать, что сомнение в символе веры может привести к убийству, или по крайней мере создать идейную атмосферу убийства (как в "Братьях Карамазовых"). Это для него просто аксиома, очевидность.

Несмотря на вое отличия, творчество Кальдерона и Достоевского вдохновляет одна и та же идея, возникшая в ответ на обезбоженное научное миросозерцание. С точки зрения социологии развития, Испания – такой же Незапад, как Россия. На Западе научное мировоззрение, развиваясь рядом с религиозными движениями и реформами, практически сживается с христианской по происхождению этикой. На Незападе внезапно появившаяся наука сталкивается с религией, совершенно не готовой к диалогу. Ситуация обостряется, и возникает выбор: либо окаменевшая традиция с заповедями, либо свобода научной мысли без всяких заповедей. "Если Бога нет, то все позволено". В этой обстановке всякая интеллигентность, всякая затронутость западным свободомыслием воспринимается как пагуба и бесовщина. Это не индивидуальное, а всемирно-историческое заблуждение, ставшее почвой трагических коллизий в жизни и в искусстве.

Иногда индивидуальное этическое превосходство незападного человека дополняется превосходством незападных социальных систем, основанных на соборности (Россия), или всеобщем долге перед императором (Япония), или на сельской общине (Россия, Африка). Джулиус Ньерере, лидер Танзании, вероятно, не читал Бакунина и Герцена, но он обосновывал африканский социализм примерно так же, как они обосновывали русский социализм.

Наконец, сухой рассудочности Запада противопоставляется эмоциональное богатство Незапада: немецкая задушевность, русская широта, японское "чувство чая" или то, что "негр думает, танцуя".

В наиболее резких и вульгарных формах почвенничества представление о Западе доводится до уровня бесед странницы Феклуши (из "Грозы" Островского): "Все-все неправедно", – и в некотором духовном и душевном вакууме развиваются наука и техника. Просвещенное почвенничество, напротив, понимает достоинства европейской культуры и недостатки собственной "почвы". Идея "борьбы с Западом" уступает тогда идее синтеза европейского рационализма и незападной душевности. В просвещенном почвенничестве обнаруживается рациональное зерно почвенничества вообще. По сути дела, почвенничество – своеобразная форма протеста против отчуждения, которое несет с собой Новое время, против бесчеловечных сторон общественного развития; если воспользоваться выражением современного почвенника В. Солоухина, – против отрыва людей друг от друга и от неба. Почвенничество, как всякий романтизм, фантастично и часто реакционно; оно пытается остановить развитие, которое остановить невозможно, и предлагает для этого негодные средства. Но оно должно быть понято в своей истинности.

Сила почвенничества прежде всего в критике современной цивилизации как законченного и безусловного идеала. Достоевский сделал это с необычайной глубиной, потому что он глядел на Европу одновременно изнутри, как европеец, и извне, как неевропеец, чужак. Этот двойной взгляд глубже проникал в действительность, чем воззрения чистоевропейские. Тема противоречий прогресса – одна из самых плодотворных в искусстве. Задача искусства – защищать человека, которого давит машина прогресса, а не подталкивать эту машину.

Почвенничество рационально и в критике методов распространения современной цивилизации. Западничество сеет прогрессивные идеи, принципы, учреждения, убежденное в том, что они должны привиться, а почвенничество ставит вопрос о том, что в данных условиях может привиться. Опыт парламентских учреждений в Пакистане, Нигерии, Гане показывает, что это далеко не праздный вопрос.

В почвенничестве есть ощущение внутренней логики культуры, которая нелегко меняется, и если меняется, то не всегда так, как это было намечено, вырастая из новых учреждений, в строгом соответствии с планом. Из почвеннических тенденций историографии выросла культурология Шпенглера и Тойнби. Один из предшественников их – Данилевский. Культурология Шпенглера дает подступ к пониманию краха социально-экономических реформ в Иране. Наши энтузиасты рынка, кажется, совершенно не изучили этот феномен.

Наконец, сила почвенничества в установке на внутренний мир человека, на его полусознательные и бессознательные привязанности. Западничество как бы предлагает переехать на новую квартиру, а почвенничество отвечает эмоционально, по-обломовски: "Мне нравится старая, я к ней привык и не знаю, привыкну ли к новой!" Западничество предлагает "капитальный дом по контракту на тысячу лет и с зубным врачом Вагенгеймом на вывеске" (Достоевский), а почвенничество ретроградно отказывается. Западничество толкает вперед, в царство крупнопанельных и крупноблочных удобств, а почвенничество тоскует по рябине, которая смотрелась в перекошенное старое окно перекошенного старого дома. Западническая точка зрения, очевидно, плодотворнее для плановика, вынужденного решать вопрос о переселении миллиона людей из подвалов или из районов экологических катастроф. Но для писателя важнее всего как раз то, от чего плановик отвлекся. И величайшие русские писатели, Толстой и Достоевский, не случайно были критиками Запада, прогресса, науки и т. п. Художественный талант толкал к тому из двух альтернативных миросозерцаний, которое прямо вело к главному писательскому делу – раскрытию "тайны о душе человеческой" (Достоевский). Разумеется, было бы лучше без связанных с этим крайностей. Но история без них не обошлась.

В 1939 году, когда я впервые об этом написал, меня очень дружно осудили. Господствовало убеждение, что взгляды радикальных западников плодотворны во всех отношениях – и в политической практике, и в практике художественной. Но потом жизнь показала, что почвенные идеи понадобились не только классической литературе, а и современной, что мне, признаться, в 1939 году не приходило в голову. Проза В. Астафьева, В. Белова, В. Распутина и других, связанная с поисками забытых архаических слоев народной культуры, дала больше нового, чем рассказы и повести, показывающие, по совету Белинского, то, что социолог мог бы доказать. Эта альтернатива не обязательная, но на какое-то время – в связи с политикой, разрешавшей Распутина и запрещавшей Гроссмана, – она господствовала в нашей литературе.

Однако отказ от рационального подхода к общественной жизни мстит за себя торжеством бредовых представлений, овладевших умом В. Белова и В. Распутина. И рядом с отличной деревенской прозой – шумная спекуляция почвенническими идеями, не всегда грамотная и не всегда честная.

Поэтому хочется повторить мысль, высказанную в 1939 году, с противоположным акцентом: идеи, плодотворные в искусстве, – где романтизм вообще обнаруживает свои сильные стороны, а Просвещение свою слабость, – могут быть неплодотворными и опасными в общественной практике. Взлеты и падения по ту сторону здравого смысла привлекают и захватывают в духовной жизни и в литературе, идущей по следам этой жизни, но в общественной практике осторожный и трезвый реализм сохраняет свои преимущества.

Парадокс почвенничества в том, что современное всемирно-историческое содержание выступает в нем в локальной и архаической форме, что против всемирного дьявола прогресса почвенники взывают каждый к своему старому местному богу. В таком споре дьявол всегда будет сильнее. Нечто сходное уже было в Древней Римской империи. Бездушное политико-административное единство накладывалось на локальные культы, вокруг которых лепился теплый человеческий мир. Римское владычество постепенно сглаживало, стирало местные культуры, не предлагая человеку ничего взамен, кроме еще более стертого культа принцепсов. Местные боги казались обреченными. Но бездушное единство тоже было обречено, оно не могло удержаться. И выход был найден в христианстве. Из иудаизма, привязанного к жизни племени, родилась религия, связывающая всех и каждому давшая икону общего теплого культа. В христианстве почвенничество стало "беспочвенным", вселенским, и в этой вселенской, беспочвенной форме оно победило. Хочется напомнить слова христианского апологета III века, а потом Августина: "Для христианина всякое отечество – чужбина и всякая чужбина – отечество". Вопреки нынешним представлениям новая, глубочайшая духовность была вселенской, "космополитической".

Современный мир также требует духовного синтеза, подобного синтезу местных традиций вокруг евангельского стержня, требует общего языка культуры, такого же универсального, как универсальны наука, экономика, транспорт, связь XX века – и каким больше не являются "языки" (символы) "мировых" религий, разных в каждом крупном регионе. Пока невозможно сказать, как это все случится. Ясно одно: необходимо глубокое взаимное понимание культур, прислушивание друг к другу, до которого еще очень далеко. Легче указать движения, рвущие мир на части, чем то, что ведет к духовному синтезу.

Постмодернистская Европа освобождается от "бремени белого человека", смотрит на Новое время со стороны, видит его ограниченность и готова учиться у примитивных и архаических культур, шедших другим путем. Запад хочет остановиться и оглянуться, использовать досуг, который ему дало развитие, для поисков духовных ценностей, которые буржуазное развитие скорее отымало. А в это время Восток, расшевеленный, вступивший на путь модернизации, корчится в муках социальных и национальных конфликтов, не дающих покоя ни ему, ни остальному миру. Волны ксенофобии бегут назад, к рубежам, у которых они некогда родились, вызывая и здесь отклики – воспоминания полумертвых антагонизмов: фламандско-валлонского, шотландско-английского. Католики Ольстера вспомнили поражение, понесенное в XVII веке, и пытаются взять реванш с помощью террора. Ожили старые болячки и в нашей стране. В этой обстановке всякая прямолинейность опасна. И прямолинейное западничество с его недооценкой местных традиций, и прямолинейное почвенничество, посыпающее солью раны народив, полученные в недавнем и давнем прошлом.