"Тревога" - читать интересную книгу автора (Достян Ричи Михайловна)

Глава шестая, и последняя, в которой все только начинается

...И вообще, как это можно, чтобы один человек командовал всеми твоими желаниями, поступками, даже мыслями…

Впервые за всю свою жизнь Слава отдыхал от зависти. Поминутно бегая к соседям, он без конца задавал вопросы. Больше Косте, но так, чтобы Вика тоже слышала. Славу точно прорвало. Могло даже показаться, что он наслаждается своим невежеством: нате, мол, пожалте, весь я тут! Но его беспощадность к себе была так велика и искренна, что брат с сестрой восприняли это как проявление дружбы и наперегонки старались привести В БОЖЕСКИЙ ВИД своего приятеля.

— Ты убийственно некрасиво ешь... — говорила Вика.

— Например?

— Например, таращишь зачем-то глаза, когда подносишь еду ко рту.

Слава закрывал глаза совсем и продолжал жевать с блаженной улыбкой и жутким чавканьем.

Если трое приятелей бывали не одни, а шли всей компанией, Вика приближалась к Славе, клевала пальцем в бок, а затем молча выразительно смотрела.

Славка сначала паническим шепотом чевокал, потом, спохватясь, извинялся и, размякая от радости, что Вика занимается им, спрашивал:

— Опять не по-русски говорю?

— На протяжении ста метров, — отвечала Вика, рассеянно глядя по сторонам, чтобы не привлекать ничьего внимания, — ты успел дважды сказать «башка» вместо «голова», «ложу» вместо «кладу» и по-прежнему говоришь: «он приехал с Москвы»…

Обычно перед сном Костя и Вика по очереди читали вслух. Слава наслаждался, но не столько самой книгой, сколько сознанием, что читают ему. Время от времени задавал вопросы, тоже больше в угоду им: мол, смотрите, какой я простой, нисколько не стесняюсь.

— А я не понял, кто такой этот Великий Мумрик.

Вика, боясь Славу смутить, смотрела себе на руки и как бы рукам своим говорила и только под конец, подняв на Славу глаза, внимательно и мягко спрашивала:

— Теперь ты понял?

Ни черта Славка не понял и не собирался понимать — он благодарно мотал головой, а про себя думал: «Фик с ним, с Мумриком с этим, ты лучше еще раз на меня посмотри».

После приятной церемонии с пожеланиями «спокойной ночи» — и раз, и два, и пять, когда каждый почему-то норовил оказаться последним, — Слава затихал в полутьме веранды, и, по мере того как из него выходил зуд суеты, незаметно наплывали опасения. Тот, кто приучен к жажде иметь, навсегда отравлен страхом потери. И Слава боялся, не зная даже чего. Раньше это бывали маленькие очень определенные страхи. Сейчас это было большое смутное беспокойство: как бы этого самого лучшего в жизни никто у него не отнял!


Как раз в эти дни бабушка Юлия переживала очередной приступ заботы о внуке, что изредка случалось с нею в промежутках между ПРЕЛЕСТНЫМИ ВЕЧЕРАМИ. В эти дни любви и заботы она вставала немного раньше, чем обычно, и, пока Павлик самообслуживался, мыла вчерашнюю посуду, напевая или декламируя стихи своим поставленным голосом. А когда Павлик, причесанный и умытый, садился за стол, бабушка Юлия подсаживалась к нему, чтобы наконец спокойно покурить. Она пускала дым ему в лицо и пристально и въедливо, как разглядывают прыщ, впивалась взглядом в обожаемого внука.

— Ты только взгляни на себя в зеркало, Павел! Нет, ты не бледный — ты просто зеленый!

Он знал, чем это кончится: горячего чаю ему не дадут. Он получит пищу, НАСЫЩЕННУЮ ВИТАМИНАМИ.

Неумытая, без прически, а это значит — с головой в два раза меньшей, чем для гостей, постаревшая, потолстевшая оттого, что на ней шлепанцы, а не туфельки на шпильках, бабушка Юлия вскакивала и бежала срочно варить рисовую кашу, а покуда каша варилась, Павлик обязан был съесть фруктово-овощной салат.

Ему очень хотелось чаю, но он жевал холодный, шершавый салат из сырых овощей без намека на фрукты и готовился к сопротивлению. Он всегда мог сказать, что уже сыт, и с этим бабушка почему-то считалась.

Рисовая каша, оттого что ее варили срочно, получалась странная. Она была вязкая, как смола, и трещала на зубах сырыми внутри зернышками. Про вкус Павлик молчал, но однажды неосторожно заметил, что каша пахнет мышами.

Результат был неожиданный — бабушка не обиделась, а прижала руки к вискам и потребовала сию же минуту признаться, когда, где и с кем он нюхал мышей!

Ясный ум и уже настрадавшееся сердце давным-давно подсказали Павлику, что не всегда нужно всерьез относиться к поведению взрослых. Если бабушки, и та и эта, хватаются за голову и от жалости или от любви прижимают его к животу, считая, что прижимают к сердцу, то чаще всего это делается для вида.

Он рассеянно улыбался открытому окну и ждал, когда бабушка Юлия перестанет говорить, что мыши— это чума! Но она почему-то волновалась по-настоящему и нервно шагала по комнате. Павлик встал и забегал рядом с бабушкой, уверяя ее, что каша пррревосходная, но сейчас ему хочется съесть кусочек сыра и только поэтому он сказал про мышей.

Бабушка Юлия не поверила Павлику НИ НА ГРОШ!

Тогда Павлик пустил в ход единственное безотказное средство. Он сказал «клянусь честью!».

Бабушка Юлия немедленно перестала ходить и курить. Она склонилась над внуком и, поедая зеленое личико любящим взглядом, произнесла:

— В таком случае ты эту кашу сию минуточку съешь!

— Я сыт.

— Глупости не говори — это твоя любимая рисовая каша!

— Я сыт.

— Боже, до чего трудный ребенок!

— Большое спасибо, бабушка!

— На здоровье! — сказала она тоном проклятья и дала ему кусочек сыра.

Павлик грыз сыр и страшно ругал себя за то, что в позапрошлом году рассказал бабушке Юлии, какая вкусная была та рисовая каша, которую сварила для него ставропольская бабушка. С тех пор считается, что он любит рисовую кашу!..

А впереди обед — и никакой надежды, что хоть кто-нибудь приедет, иначе бабушка Юлия на всякий случай привела бы в порядок голову.

Был долгий и трудный рассвет.

Синие по утрам окна хозяйского домика заволокло белизной, а сам он выглядел легким и плоским, словно имел всего одну стенку — ту, что перед глазами.

Было оглушающе тихо. Дождь пока не начинал идти…

Когда-то в давние времена самого раннего детства Слава узнал, а может быть, и выдумал, что в пасмурные дни повсюду прячутся расплывчатые глухонемые существа, которых увидеть нельзя, но они есть. Например, в углах под карнизами, между поленницами во дворе, за каменными тумбами, которые торчат по обе стороны ворот.

Слава хотел, чтобы пошел дождь, пока все еще спят. Он любил дождь. Он родился и вырос в Ленинграде, и летний дождь был чем-то прекрасным, от чего все вокруг меняется и блестит. И не видно грязи, потому что сама она сверкает, а дома, деревья, тумбы, громоздкие мусорные урны, которыми обставлен весь Ленинград, почтовые ящики, скамейки на бульварах, живые водосточные трубы, камень, и асфальт, и люди — полны ожидания. Только люди ждут, когда перестанет дождь, а Слава, всей душой прилипая к улице, ждет, когда наконец она останется одна.

Неповоротливое небо все еще сидело на крыше хозяйского домика, не давая надежды, что когда-нибудь поднимется.

И Слава подниматься не хотел. Обычно желание действовать приходило к нему вместе с сознанием, что уже не спит, а сегодня совершенно неожиданно весь он вдруг разомлел, опустил веки и так, с закрытыми глазами, заулыбался вчерашнему дню…

…Он снова был в оболочке радости, которая непривычно поднимала его в собственных глазах. Думая о Вике, он становился до того стоящим и новым, что не хотелось жить на самом деле. Не хотелось даже поскорее увидеть ее — пускай спит! Сейчас предпочитал ту, что существует за прикрытыми веками.

Он шелохнуться не хотел, боялся, как бы все это не исчезло.

И вдруг прямо над ухом завопил петух. Слава вздрогнул. Нахальный этот крик вернул к действительности — напомнил о Марсе. Он еще не привык, что эта великолепная собака принадлежит ему, и каждое утро как бы заново ее получал, ни разу, между прочим, не подумав: «А что же дальше?..» Просто отпихивал от себя эту мысль — приедет батя, видно будет!

Слава заглянул под топчан. Оттуда в упор смотрели на него хорошо выспавшиеся и до неприятного понимающие глаза, но по каким-то неуловимым признакам можно было угадать, что пес только что проснулся.

— Спи! — зачем-то приказал он собаке и снова повалился на подушку. Марс деликатно постукал хвостом по полу и, не впервые удивляя тактом, не вылез и не поплелся к двери.

А Славы точно тут и не было. — Еще не осознав до конца всего, что с ним произошло, он впервые ощутил в себе силу, равной которой нет, — силу полного права на самого себя! Он медлил расставаться с этим. Он знал, что мать одним словом, даже взглядом одним отнимет это право. При ней он никто. Пацан, который ДОЛЖОН СЛУШАТЬСЯ СВОЮ МАТЕРЮ.

Слава рывком сел. Марс, увидевший ноги своего хозяина, начал медленно вылезать.

В доме было очень тихо. Неужели брат с сестрой уже ушли?

Слава подошел к двери, сначала открыл ее, потом тихонько постучался.

Кости не было, а Вика спала. Она спала так, будто ей сутками не дают уснуть, и вот, бедная, наконец дорвалась. Одна рука засунута под подушку, другая свисает с кровати, а сама она — вся перекрученная, даже через одеяло видно #8213; не то на велосипеде едет, не то перелезает через забор. Слава бесшумно подошел поближе, но под спутанными волосами лица разглядеть не смог. У него вообще было такое впечатление, что он ни разу толком ее еще не видел. Когда бывали вместе — почему-то забывал на нее смотреть и спохватывался уже перед самым сном, когда оставался один. Каждый раз он говорил себе: завтра обязательно как следует посмотрю, но… по утрам мир, люди, события — все выглядит по-другому, и Слава, захваченный ими, конечно, забывал пялить глаза на девчонку, которая могла такое сказать, что хотелось поскорее провалиться куда-нибудь или исчезнуть вообще.

Он недолго простоял над спящей Викой, но со страху, что его могут здесь застать, показалось — вечность.

Он выскользнул из комнаты, задыхаясь от желания немедленно сделать для нее что-нибудь очень хорошее,

Впервые Слава жаждал радости не для себя!..


Сидя на камне в углу двора, трое друзей поглядывали на калитку, и каждый думал: «Приведет сегодня Гриша Павлика или нет?»

Брат и сестра светились радостью, а Слава мучился. С некоторых пор подле своего дома он даже мечтать ни о чем хорошем не мог. Мерещилось — что-то злое будет! Мамка неожиданно перестала его шпынять, и это настораживало с непривычки. Ну конечно же, наябедничает отцу про Марса. А Марс, спокойный и сытый, лежал у Славкиных ног. От прежней его жизни, вернее, от беды осталась привычка тревожно прислушиваться к шагам и ложиться так, чтобы двери всегда были перед глазами. Сейчас он поглядывал на калитку и тоже кого-то ждал. Возможно, того, кто никогда не придет, а возможно— маленькое двуногое существо по кличке Ленька, с приятным запахом и смелыми мягкими лапками.

Во дворе была теплынь и тишина погожего летнего дня, хотя над соснами все еще летали детеныши облаков— белые, легкие и такие прозрачные, как будто их кто надышал морозным ясным утром.

Вдруг Марс привстал и, по-волчьи припадая к земле, двинулся к калитке. Там стояли Гриша с Володей — на этот раз без Павлика!

Слава сорвался и побежал к ним. Он положил руку на спину овчарке, но Марс и сам узнал «своих» и уже вовсю вилял хвостом.

Вика так посмотрела на Гришу, что тот сразу начал оправдываться:

— А что я мог! Она мне его не дала, хотя он и ревел. По-моему, он и сейчас ревет.

— Тем более нельзя было его оставлять!

— Да?! А ты знаешь, как она на меня кричала?.. «Вы извратили идеальное существо!»

— Вот не думала, что ты струсишь…

— Плевать я на нее хотел, я ее не боюсь, просто ненавижу, когда меня называют хамом!.. Нечего на меня так смотреть! Когда она сказала: «Мой Павличек теперь такой же хам, как и вы…» — понимаешь, мы все хамы, и ты тоже! — я не выдержал и ушел!

— Ладно, не злись, лучше скажи: можешь повести нас в лес так, чтобы мы прошли мимо вашего дома?

— Могу, но не хочу… У меня тоже нервы есть! Вам хорошо — живете без никого, а я не в состоянии два раза в день вырываться от своей мамы!

— И не нужно, я сама зайду за Павликом, ты нас только подведи.

— Пожалуйста, но тогда Ленька целый день один проторчит у дороги.

— А-а… а ты не можешь…

— Какая хитрая… я не могу сразу по двум дорогам вести, я бы лучше Леньку забрал.

Это был первый случай, когда орали все, заведомо зная, что орут зря, потому что Павлика не увести нельзя, а Леньку оставить одного на дороге невозможно, а не орать и не спорить тоже нет никаких сил, когда всем одинаково не хочется делать громадный крюк по жаре.

Сначала они отправились за Павликом.


Из открытого окна во втором этаже вылетали фразы, но понять, что там происходит, было невозможно.

— Я сыт по горло!

Это выкрикнул Павлик.

— Очень прррекрасный вид!

Это тоже был его голос, только разгневанный.

Наконец они появились: Вика — малиновая, Павлик — бледный, потусторонний, похожий на Иисуса Христа в терновом венце — ото лба вверх и в стороны лучами стояли волосы, склеенные на концах.

— Что с ним сделали? — спросил Костя.

— Никто ничего со мной не делал!

И это была правда — Павлик сам надругался над своей головой.

Он шел молча, держался крепко за Вику и думал о еде. Он упорно молчал. Когда они подходили к лесу, Павлик все еще думал о еде, не понимая, почему люди так много уделяют ей внимания.

— Ты часто передразниваешь свою бабушку?

— Как? — очень удивился Павлик.

— Зачем ты сделал себе такую прическу?

— Низачем. Я хотел узнать, как увеличивают голову. — Он чуть забежал вперед и заглянул Вике в глаза. — А ты не умеешь, я же вижу, у тебя волосы лежат прижатые, а это считается давно уже не модно!

Вика засмеялась, как смеются обычно бабушкины гости, когда он скажет вдруг что-нибудь ЭТАКОЕ ТАКОЕ. Сейчас он оставался грустным, хотя и любил потрясать воображение. Давалось ему это легко: смешивая свои ощущения с услышанным, Павлик запросто мог сказать: «Курочка очень хорошая, тепленькая. Я ее беру, когда они ложатся спать… и Млечный Путь открывается впереди… честное слово! Они ведь спят с открытыми глазами».

Сказав этакое, он замирал в злорадном упоении, видя, как взрослые перемигиваются, закатывают глаза, как любимый бабушкин ученик, пользуясь удобным случаем, подходит к ней и говорит прямо в клипсы (бабушка обожает, когда с нею шепотом говорят): «Вы потрясающая женщина, вы понимаете все с полуслова и…» В это время любимый ученик замечает Павлика и дальше шепчет яростно: «Надо приостановить развитие этого ребенка… надеюсь, вы меня поняли?!» Бабушка учащенно дышит и основательно хохочет. Грудь ее подскакивает под самый подбородок, а голос становится прямо как резина — тягучий-тягучий. Этим расплывчатым голосом она отвечает любимому ученику прямо в галстук: «Ну, разумеется, приостановлю…»

Кончались такие сцены одинаково: бабушка наклонялась к Павлику, и он, уже готовый к этому, всем теменем слышал шип: «Зачем ты здесь торчишь, неужели другого места нет?!»

Сейчас Павлику было не до злорадства. Сейчас он был измучен и невесел; шел молча, глядел себе под ноги; видел край Викиного сарафанчика, очень любил ее в эти минуты и хотел сделать для нее что-нибудь приятное.

— Хочешь, я научу тебя тапировать?

— Что делать?

— Тапировать волосы!

— Это еще что такое?

Павлик поднес указательный палец к своей голове:

— Ужасная боль, просто кошмар!

Вика крепко сжала тоненькие Павкины пальцы и ничего не ответила. Он смотрел на лесную тропу, шедшую под ноги, а где-то в глубине его глаз стояло неподвижное зеркало, в котором час назад отражался он сам: прихватив одной рукой прядь волое на лбу, другой он скоблил эту прядку с тыльной стороны гребешком. Когда отпустил, прядка осталась стоять, как будто он все еще ее держит. Он прихватил вторую прядь и третью и так по кругу — от виска до виска. С потрясающей точностью подражая движениям бабушки Юлии, Павлик поднял все волосы на своей голове. Огонь безумия озарял его лицо, но модная прическа не была завершена, потому что у Павлика не было шпилек, чтобы прикрепить ими кончики волос на затылке, как это делает бабушка. Он просто прижал их ладонями к голове, но волосы поднялись! Они поднимались сами. Они вели себя как заколдованные, а то, что отражалось в зеркале, очень напоминало подсолнух, который качался от смеха на тонкой смуглой шее. В конце концов смеяться надоело, и Павлик засунул голову под кран.

Из-под крана вышел уже не Павлик, а пудель, которого хотели утопить. Эти затапированные волосы и от воды не улеглись. Тогда Павлик решил их причесать. Бедный мальчик понятия не  имел, что нет на свете ничего более трудного и зверского, чем расчесывать мокрые спутанные волосы. Но он был настойчивый. Он выл, но расчесывал. Он плакал, не замечая даже, что плачет и ругает тех, кто в этом виноват, — бабушку, всех ее учениц, всех женщин, которые бывают в доме и везде. «Они, наверное, сумасшедшие! Для чего им такая ужасная боль?! Я ведь никогда больше не буду этого делать, а они это делают каждый день! Зачем?»

Ни тогда, ни сейчас он не понимал, для чего это делается. Бедный мальчик понятия не имел, что, кроме боженьки ставропольской бабушки, на земле свирепствует другое божество, пострашнее, потому что в жертву требует не золото, не живых ягнят, а само человеческое достоинство. МОДА!

Миллионы людей надевают на себя одинаковые башмаки, напяливают одинаковые колпаки — короче говоря, делают все, чтобы никак нельзя было отличить обыкновенного дурака от умного человека.

Недавно Павлик подкрался к одной хорошенькой девушке с желтым абажуром на голове. Прежде всего он хотел узнать, из чего он сделан: волосы это или шерсть? Оказалось — волосы. Снаружи они были аккуратно зачесаны, местами даже склеены чем-то странным, как будто по куполу ее прически проползла улитка. Но самое потрясающее было внутри! Запутанные-перезапутанные волосы клубились, как дым. Павлик хотел принести новый, только что очинённый карандаш и засунуть его в прическу; хотел узнать, есть ли там вообще голова.

.. Пели птицы. Прохладный воздух притрагивался к коже. Павлик отдыхал.


В Сосновом Бору начинался ветер, явно транзитный, пришедший сюда с другого континента; в небе — синий, зеленый в полях, он подгонял семерых людей и одну собаку, делая их тоже немного шалыми.

Собаку ветер оскорблял, он задирал ей шерсть, мотал хвостом по своему усмотрению. Марс прятал хвост под живот и жмурился.

Они слонялись целый день, еще более разные и равные и еще более сроднившиеся в пору для человека самую безмятежную, когда не порицают отцов и не выбирают дорог, а идут естественно, как дождь, когда идется!


Лесными тропами, не скоро очень, Гриша вывел их на опушку, к той прекрасной березе, которую земля поила молоком, но ребята не сразу кинулись к ней — остановило небо! Там реактивный самолет нарисовал гигантские каракули, а ветер почему-то не рассеивал их, бушуя только здесь, внизу.

Они двинулись к березе. Обращенная к насыпи всеми ветвями и всеми листьями, она реяла над железной дорогой, как факел.

Когда ребята добрались до складницы шпал, Марс спрятался за спинами и задремал в тепле и надежности братства, которое от людей передавалось и ему.

Поезда не шли в этот час.

Береза горела зеленым яростным огнем. Гул ветра по стволу передавался в шпалы.

Семеро людей и одна собака жили настолько счастливо и хорошо, что даже и не знали, чего бы еще захотеть.

— Я больше не могу, — сказала Вика брату. — Я так соскучилась…

— Молчи. Завтра суббота, — ответил он тихо и этим как бы повторил: «Я тоже больше не могу».

А Славу суббота пугала. Приедут ИХНИЕ родители, и брат с сестрой снова уйдут в свою особенную жизнь. Да и сам он, встретив батю, будет уже не он, теперешний, очень значительный: он, чьим именем какие-то чудаки назвали птицу, станет опять СЫНОЧКОЙ или ИЗВЕРГОМ — разницы никакой, потому что исчезнет самое для него дорогое — радость полного права на собственную жизнь!

То ли предчувствовал это Слава, то ли понимал, и понемногу из тоски его смутной разбухла в сердце такая печаль — всем его будущим печалям мера…


Они проголодались наконец.

Слава, весело подмигнув, начал медленно разворачивать объемистый пакет, который был вручен Вике вместе с Павликом.

— Нет! — крикнул Павлик. — Я не дам! Ваша собака не сможет есть эти бутерброды!

— Посмотрим, — сказала, Вика. — У нас была кошка, которая ела сырую капусту... и ты, конечно, не прав — бутерброды мы должны были взять… И вообще так не разговаривают со старшими.

Слава сунул пакет Павлику под нос и пожалел, потому что тот сразу уткнулся Вике в колени. Она, конечно, принялась его утешать; Павлик, конечно, стал пыхтеть и попискивать, потом вдруг сел, демонстративно вытер глаза, спрятал платочек в карман на груди и повел глазищами по лицам.

— Ешьте, пожжалста! — гневно приказал Павлик. Он вздрагивал еще от невыплаканных слез, но глаза его были насмешливы. — Ешьте, ешьте, а я посмотрю, кого скорей стошнит.

— Вот именно, — сказала Вика. — Давай накормим их.

Она решительно положила пакет себе на колени и развернула. Плоские, узкие, жесткие бутерброды, помимо газеты, завернуты были еще и в бумажную салфетку.

Первый бутерброд был такой: ломтик черного черствого хлеба внизу, сверху белый, внутри кружочки помидоров, склеенные чем-то вязким.

Вика повертела эту штуку, понюхала, пожала плечами.

Володя жадно смотрел на бутерброд и под крики «ура!» и аплодисменты его съел.

Марс пододвинулся, пошарил в воздухе носом, но, обладая поистине нечеловеческой выдержкой, картинно опустил морду на лапы и принялся ждать.

— Внимание!

Вика раскрыла следующий бутерброд — между пластинками черно-белого хлеба оказалось что-то завернутое в увядшие зеленые тряпочки.

Володя заранее зажал руками рот и замотал головой.

Вика двумя пальчиками отклеила и выкинула листья салата. На хлебе осталась ветчина. Теперь у Гриши глаза напряглись.

— Давай сюда ветчину, я ее съем!

Следующий бутерброд был опять очень мокрый. Расклеить его мешала густая желтая мазь. Внутри была одна расплющенная килька и несколько мятых перышек зеленого лука.

— Кто хочет… Кому хочется осетрины в меду?

— Ой, — захлебнулся Павлик, — о боже мой. Это не мед. Это он! Он очень любит бабушку… Ой, нет! Бабушка любит его.

— Кого?

— Майонеза-а…

Последний бутерброд они поделили с Викой. Этот — без шуток — был вкусный: черный хлеб, паштет из говяжьей печенки и для ПИКАНТНОCТИ ко всему этому — сыр! Бруски голландского сыра были положены  поперек, как шпалы, и почти тонули в паштете.

— Если бы твоя бабушка меньше гналась за разнообразием, мы бы с тобой накормили всех.

Павлик фыркнул и прислонился головой к Викиному плечу. В этот день он перестал ее стесняться. Когда хотел обратить на себя внимание, просто брал и поворачивал руками Викино лицо. Вообще обращался с нею так, как будто она была его мама.

Все до единой крошки, за исключением, конечно, «осетрины в меду», было съедено.

Ленька ел без разбора. Ел то, что ему давали, и не понимал, почему еда вызывает смех.

Марс получал от каждого по кусочку и не ленился каждого благодарить. Теперь уже точно было известно, как пес говорит «спасибо» — два медленных взмаха хвостом. «Большое спасибо» — много энергичных взмахов. «Я счастлив» — частое, напоминающее движение веера в жаркий день, махание тем же хвостом плюс тонкий, задушевный свист.

Хлебные крошки Костя высыпал на песок — для птиц.


Как только показались первые дома, Володя, смущаясь, сказал:

— А теперь я побегу, а то…

— ... мамочка будет беспокоиться — ах, ах! — ехидно закончил Гриша, но смешков не дождался.

На каком-то перекрестке незаметно покинул их Леня.

Остальные двинулись к Гришиному дому — Вика дала слово бабушке Юлии, что приведет Павлика сама.

Когда компания свернула с Коммунального проспекта на улицу Энтузиастов, Павлик резко потянул Вику назад:

— Я не пойду домой!

Костя подошел к ним. Павлик по очереди заглянул в глаза сначала брату, потом сестре и твердо и спокойно сказал:

— Я хочу жить у вас!

— Чиво, чиво?!

Вика с упреком посмотрела на Славу, наклонилась к Павлику — она не знала, что ему сказать. Он не двигался и ждал. Она хотела поправить воротничок, но мальчик отстранился.

— Кончай капризы!

Это сказал Гришка.

Павлик на Гришу даже не взглянул, он поднял глаза на Костю:

— Если у вас нет для меня кровати, я могу спать на стульях.

«Еще чего не хватало!» — с раздражением думал Слава, но молчал. Он видел, как нервничает Вика, и злился на мальчишку за то, что он липнет к ней.

Вика снова взяла Павлика за руку. Он обрадовался и опять доверчиво посмотрел на брата и сестру, уверенный, что теперь они поведут его к себе.

— Пошли скорей, — сказала Вика как ни в чем не бывало, — бабушка, наверное, беспокоится.

Брат и сестра потянули Павлика вперед, но он с гневом выдернул руки, спрятал их за спину и боком стал двигаться к забору. Гордость помогала ему не заплакать. Прислонившись к забору, он поглядывал оттуда на тех, кто бросал его в беде, и молчал.

— Ты же не маленький, — осторожно начал Костя, — ты же умный…

— Мне надоело быть умным!

— Ну хорошо, пускай тебе надоело, все равно ты должен понять: ведь получится, что мы тебя похитили…

— Ничего подобного, я сам захотел! Я же сам первый сказал!

— Это верно, и все равно так не делают… бабушка тебя любит...

— Никто меня не любит!

Павлик сказал это холодно, даже без горечи. Он дубасил ногой забор и смотрел себе на ногу, потом взглянул на Костю и тем же тоном продолжил:

— Ты тоже можешь меня не любить! Я тебя не просил!

Гриша стоял в стороне, скрестив руки на груди, и поплевывал. А когда и это ему надоело, сказал:

— А ну вас всех… развели церемонии...

Павлик от этих слов выпрямился, точно его шлепнули. Ни на кого больше не взглянув, повернулся и пошел к своему дому.

Когда ребята нагнали его, он ничего им не сказал, не обернулся даже. Он шел очень быстро, позволяя смотреть на свои разгневанные красные уши, на разгневанную курточку и доведенные до бешенства сандалии, из-под которых вспышками выскакивала пыль,

В дом за ним пошла одна Вика.

Уже у лестницы она шепотом остановила его. Шепотом друга и заговорщика. От тревоги, которая была в ее голосе, Павлик ненадолго размяк. Он стоял повесив голову. Она присела перед ним на корточки, в надежде глазами досказать то, что не может уместиться в словах, но Павлик упорно не поднимал головы.

— Пока не поздно, давай подумаем, что делать, ревом ты ничего не добьешься.

Он испытующе взглянул ей в глаза.

— Мы сейчас войдем, и ты будешь молчать, ладно? Ты не будешь говорить бабушке дерзостей, а я попробую ее уговорить. Ты знаешь, что я ей скажу? Я ей скажу — пусть она отпустит тебя к нам на немножко, ну, как будто бы погостить… Тогда будет совсем другое дело, ты понял?

Он понял. Он кинулся ей на шею и стиснул так, что Вика пискнула.


— Вот пьявка, — сказал Слава, когда они остались с Костей вдвоем.

— Зачем ты так говоришь?

— А чего ему не живется — одевают, кормют, поют… такой шкет, а у него уже двухколесный велосипед есть — можешь посмотреть, во дворе стоит.

— Это разные вещи.

— Конечно, маменькиным сынкам всегда чего-нибудь не хватает.

— Как тебе не стыдно, у него ведь мамы нет.

— Ну и что из того, зато две бабки соревнуются, которая лучше ему угодит… а теперь захотел, чтобы и вы с ним вожжались!

Отчаянный рев Павлика прервал этот разговор.

Костя и Слава уставились па окно. Марс тоже поднял голову и слушал. Минуты через две появилась Вика. Вид у нее был такой, что даже брат ни о чем не спрашивал. Они быстро уходили от дома, похожего на шоколадный торт.


Только дети и давно знающие друг друга старики умеют продолжительное время идти молча.

Когда они наконец свернули на Почтовую, Марс натянул поводок.

Костя толкнул сестру и тихо сказал:

— Видишь?

Вика кивком головы ответила «да».

В последнее время Марс уже с угла Почтовой натягивал поводок и рвался к дому, а когда его, набегавшегося за день, спускали во дворе с поводка, начинал вдруг носиться с такой неожиданной, с такой неистовой радостью, что Костя обалдевал от удивления. Не верилось ему, что пес успел настолько полюбить свой новый дом. Костя не знал, что Вика посоветовала Славе снимать с овчарки ошейник, когда они возвращались домой. «Марсику жарко», — говорила она. Слава недоверчиво хмыкал, но слушался. А Марсик праздновал свободу. На этот случай в каждом живом существе дремлют силы почти сверхъестественные, и, кажется, нет такой усталости, которая могла бы этому помешать.

Околесив просторный двор кругами счастья, Марс находил себе тень. Иногда сразу засыпал, иногда, положив морду на лапы, наблюдал жизнь двора, в которой удивительно быстро разобрался: не входил, например, вслед за Славой в его дом, не увязывался за ним, когда тот сбегал с крыльца с авоськой в руке, зато, увидев своего хозяина с ведром, срывался и подбегал, зная, что за водой можно идти без поводка.

За Костей Марс тоже попусту не бегал. От одного он только удержаться не мог — не ходить за Викой, в особенности если она стирает на крыльце или чистит картошку. Делал это Марс с неизменным тактом и вежливостью.

Медленно поднимаясь по ступенькам, он останавливался перед последней и весь, от кончика носа до задних лап, заранее просил прощения, вопросительно вилял хвостом и никогда не шел дальше, пока Вика не скажет: «Ну, иди». Однако и тогда достоинство не покидало его. Поднявшись на крыльцо, он садился таким образом, чтобы не путаться под ногами, и смотрел издали, что она делает, сдерживая при этом безграничную радость, которая проникновенным повизгиванием рвалась наружу. С тем же необъяснимым достоинством пес провожал Вику во двор и ждал, пока она повесит выстиранное. Когда они возвращались, он смотрел ей на руки и заглядывал в глаза, терпеливо дожидаясь ответного взгляда. Всякий раз, когда это случалось, пес улыбался ушами и хвостом. Ну, а такие гимны, как: «Ты хорошая собака, ты чудесный пес!» — бросали его в дрожь, он подавал на расстоянии лапу, и, если Вика не приближалась, чтобы эту лапу пожать, Марс бухался на пол, полз к ней, подставляя под руки лоб, стучал хвостом и от волнения облизывался.


Были уже сумерки, когда они вошли во двор. Славкина мать увидела сына в окно. Голосом угрюмым и насмешливым она сказала то, что обычно говорила отцу, когда тот запаздывал: «Где ни шляются — домой верта-ются!»

Она вообще любила говорить в рифму: «От грязи не треснешь, от чистого не воскреснешь!» На все случаи жизни у нее были рифмы.

Слава глазами попросил друзей увести Марса, а сам взбежал на свое крыльцо. И с ходу взялся за дело: хлопал дверью, гремел ведрами, в то время как брат с сестрой блаженно повалились на топчан. Марс, получив приглашение, развалился у ног и, задушевна рыча, покусывал Викины тапочки. Она ойкала от удовольствия. Костя потрепал пса — хотелось, чтобы Марс и его немного погрыз. Но пес вдруг вскочил и от полноты чувств пошел носиться по веранде, сшибая табуретки, скрежеща когтями и подняв жуткую пыль.

— Слушай, Вилка, ты не помнишь, где я мог прочесть: «.. если собака умеет играть, значит, ее любили»?

— Это уж слишком! — сказала Вика тоном бабушки Виктории. #8213;А ну вставай! Боже, как мы запустили дом!

Теперь Костя гремел ведрами, сестра его звенела посудой, а Марс, сидя таким образом, чтобы никому не мешать, умиротворенно хекал, вывалив язык.

Вика подмела комнату. На веранде Костя отобрал у нее веник и жестом показал ей на половики.

Она сначала вытряхнула скатерть, стоя на крыльце, потом, очень довольная собой, спустилась во двор с половиками и принялась их вытряхивать. Делала это Вика бестолково: морщила нос, зажмуривала глаза и плевалась от пыли. Она так усердствовала, что половики стреляли, а вокруг образовалась мгла.

— Ты что это, барышня, делаешь?!

Вика вздрогнула и открыла глаза.

— Я тибе потрясу, нахалка ты этакая! У мине окно открытое, а она трусит. А ну, выметайся с под моего окна!

По наивности Вика взглянула на Славкины окна — они были далеко; зато шагах в пяти стояла его мать, коричневая от гнева и орущая без передышки. Когда она умолкла наконец, чтобы набрать воздуха в могучие легкие, Вика сказала:

— Простите, пожалуйста, я не подумала…

— Чи-иво?! Напылила, а типерь простити? Нечего извиняться тут! Выматывайся, пока цела… черт навязал на мою голову идиотов паразитских…

Славка, выбежавший на крик, так и задубел у своего крыльца — он знал, что будет, посмей он хоть слово сказать.

Вика стояла там, где ее настигла брань, и не двигалась. Потом Слава увидел, как выбежал Костя, обрадовался, что тот сейчас уведет сестру, но Костя подошел, положил руку Вике на плечо и встал рядом. А Славкина мамка бушевала!

Никогда не били Славу падкой по голове, а сейчас каждое слово било, и он стонал, он выл, не чувствуя собственного голоса: «У-уу, проклятая…»

А они стоят и молчат.

Это было похоже на расстрел.

Почему они не уходят? Почему они стоят и слушают?! А мамка его только расходилась:

— Приедет ваша матка, я ее поучу, как людям спокою не давать!.. Сама нибось по городу шаландает, а я терпи!

Она стояла еще как гора — коричневая и крепкая, но крик был уже другой. Один Слава знал этот другой ее голос, когда, отбушевав, мать терзает долго и наслаждается этим.

— Это каждый может так — нарожать, а потом людям подшвырнуть, скажи какие умные… Ну, чего стоишь, тоже кукла нашлась! А ну выметайся, по-русскому, кажется, говорят, а то я ведь могу и по-китайскому!

Славка метнулся с крыльца, подобрал грязные половики и побежал с ними в другой конец двора. Происходило это в пугающей тишине. Его мать, прижав кулаки к груди, молча смотрела сыну вслед. В неистовом невежестве своем она была уверена, что изверг ее ненаглядный пошел защищать РОДНУЮ МАТЕРЬ.

У забора Славка кинул половики на песок, подхватил первый попавшийся и треснул им об забор.

Вдали пропела дверь. Вышли старик со старушкой — недоуменно, как выходят на выстрел в ночи.

Славка лупил половиками забор. Злость и стыд делали это занятие непохожим на работу. Но мать поняла!.

— Ах ты, холуй ты этакий!.. Кому прислуживаешь, скот?

Старики молчали, как молчат иностранцы, не ведающие здешнего языка.

Заплакало дите. Славкина мать кинулась к нему. Плач ребенка потонул в надрывных нежных причитаниях. Старики ушли в дом.

Брат и сестра очнулись. Костя повел Вику к крыльцу. Там ждал их Марс, виновато прижавший уши. Но по мере того как брат с сестрой приближались, пес веселел, все смелее виляя хвостом, а когда Вика провела ладонью по его широкому лбу, изловчился и лизнул ей руку.

Они еще стояли в растерянности посреди веранды, когда Слава приволок половики и бережно положил их в угол у двери.

За стеной все еще плакал ребенок.

Слава постоял немного, потом повернулся, чтобы уйти, — а что он мог еще?..

— Подожди, — сказала Вика. Она сказала это как больная — не тихим голосом, а слабым.

Костя сел па топчан и тоже незнакомым Славе голосом сказал:

— Пожалуйста, больше ничего не делай для нас…

— Я виновата сама, — неожиданно громко и решительно сказала Вика. — Это свинство — вытряхивать дорожки под чужим окном… Когда она успокоится, я пойду и еще раз извинюсь.

— Какого черта! —заорал Славка. — Подумаешь— пыль! Она со всеми лается, чуть что!..

— Пожалуйста, не кричи. Я все равно пойду…

— Никуда ты не пойдешь, — сказал Костя, — я сделаю это сам… если будет нужно.

Славка замотал головой. Все больше ярясь на мать и радостно дурея, он еле стоял на ногах. Он хотел подскочить, хотел поцеловать Вику и, крикнув ей «спасибо!», хотел ворваться в дом и бить там все подряд, ломать и бить — пускай тогда мамка его поорет. Пускай попсихует…

— Успокойся, пожалуйста, и сядь, — сказал Костя.

Слава послушно сел на табуретку и тут же вскочил. Радость и злость не давали ему сидеть. Тогда Вика преувеличенно спокойно с ним заговорила. Но он не слышал. Вернее, не понимал. И вдруг от одной ее фразы очнулся и совершенно рассвирепел.

— Ты уже не маленький, — сказала Вика, — ты должен ей прощать…

— Чи-иво?! — заорал он, тараща глаза. — Это я-то? Я должен ей прощать? Выходит, она маленькая, а я большой? Может, еще соску ей купить! Сама она…

Вика прижала ладони к ушам:

— Перестань, пожалуйста, перестань, перестань говорить грубости!..

— Я перестану! Я — конечно! Я — пожалста, но чего ты от меня хочешь?

— Ничего я от тебя не хочу! Просто кошмар, какой ты грубый!..

— Я-а?! — теряя голову от огорчения, вопил Слава. — При чем тут я, когда она орет как оглашенная!

Вика странно фыркнула, и Слава почувствовал, что она разозлилась.

— Меня не интересует твоя мать, — сухо сказала она. — А вот ты… — Она сказала так сухо, как это умеют делать только взрослые.

Окончательно сбитый с толку, Слава уставился на Вику.

— Ну, что ты смотришь… не нужно на меня так смотреть…

Всем стало неприятно.

Вика снисходительно сказала:

— Как видно, ее просто не учили вежливости.

— Кого? — тупо спросил Слава.

— Твою маму.

Слава хмыкнул, пожал плечами:

— А черт ее знает… она ходила в школу, не доучилась, кажется… Факт! Сама рассказывала — дед ее палкой в школу гонял, а она любила петь…

Брат с сестрой переглянулись и неожиданно прыснули. Обрадованный таким оборотом дела, Слава тоже засмеялся.

Из-под топчана вылез Марс. Он безошибочно угадывал, когда можно напоминать о себе, а когда не стоит. Он вылез и довольно нахально привалился боком к ноге своего хозяина. Тот потрепал овчарку по упругой шее и, уже захлебываясь от радости, сказал:

— А знаете, как она здорово частушки под гармошку поет!

— Представляю! — сказал Костя.

Слава мгновенно потускнел. Он вдруг почувствовал себя здесь лишним, но все же договорил:

— ... Громче ее никто не может…

Помолчав, добавил:

— ... Раньше вообще она не была такая.

— Очень может быть, — рассеянно отозвался Костя. Брат с сестрой замолчали. Они молчали согласно и отчужденно. Слава не впервые это замечал. Временами казалось даже, что Костя с Викой связаны чем-то невидимым и не только действуют сообща, но и думают об одном и том же. Во всяком случае, когда им надо, обходятся без слов.

Он чувствовал, о чем они думают сейчас, понимал, что надо бы попросить прощения, но не знал как. Извиняться Славу не учили. Его учили «сдачи» давать, шоб в другой раз никому неповадно было!

У двери тяжело и вяло лежала куча розовых половиков. Слава испытывал к ним отвращение, какое вызывает раздавленная на дороге птица, — и смотреть тошно, и не смотреть нету сил.

Он отодвинул от себя Марса, который неприятно грел; если удавалось потупиться — сразу начинал видеть летающие по ветру Викины волосы, узкую руку, пытающуюся отлепить ото лба короткие острые пряди, секшие ей глаза. А сквозь все это маячила мысль: мать непременно наябедничает Кости-Викиным родителям обо всем — о собаке, которую они кормят, о сегодняшнем скандале и, конечно, о том, что он у них ночует. Этого Слава почему-то боялся больше всего. Скорее бы приехал батя. Ему-то Слава все расскажет сам. Батя его поймет.

Вдруг за стеной послышались деловитые, спокойные шаги. Потом странное гудение.

Славкина мать гудела: «Не нужен мне берег турецкий».

Все трое переглянулись в полутьме наступившего наконец северного вечера. В этот миг что-то необъяснимое опять объединило Славу с Костей и Викой.

— Ничего себе… — бросил Костя.

Слава не обиделся.

— Это она может, — сказал он с горечью, вдруг почувствовав себя в отцовской шкуре. Отцовским ошалело-укоряющим взглядом уперся в стену, за которой гундосила мать; видел, как она там ходит с дитем на руках. «Это она может, — злорадствуя над самим собой, мысленно повторял Славка. — Она не то еще мо-оожет!.. Наорет, гадостей наговорит, а потом гуляет по комнате взад-вперед, чем попало шваркает, заговаривает, иногда даже в голос поет. Отец после такого два дня прийти в себя не может, а она… — Слава прислушался, — а она, можно подумать, швейную машину по денежно-вещевой выиграла!.. Хорошо, что я похож на отца. Я тоже не могу, когда на меня орут».

— Мальчики, хотите есть?

— Ничего я не хочу! — грубо буркнул Слава и сразу осекся.

Вика встала и повернула выключатель,

Свет голой электрической лампочки, висевшей под потолком, отгородил маленькую веранду от всего громадного мира. Слава вздохнул и странно успокоился. Эти двое: этот пес, этот он #8213; сам себе незнакомый — парили в светящейся пустоте, от которой распирало грудь и убаюкивающе кружилась голова.

На соседнем крыльце хлопнула дверь. В тишину веранды вошел спокойный, благодушный голос. Это было так неожиданно и странно, что даже Слава не сразу узнал его.

— Иди ужинать, сын!

Слава не шелохнулся, только зло стиснул рот.

— Иди, Славочка, — шепотом сказала Вика, — пожалуйста, иди, не нужно сегодня ее раздражать.

— Ладно…

Костя сказал:

— Ты не торопись, мы тебя: подождем.

Слава кинулся в прохладную темноту двора, как кидался в воду, но не остыл. Даже наоборот, пока шел двором, больше прежнего разъярился. Омерзение и стыд саднили душу. Он не знал, как от себя отлепить слово «барышня» и слово «кукла»... Припомнил, как она сказала: «Ах ты, холуй ты этакий!» — и вдруг почувствовал страх…

За ужином он не знал, что с собою делать, до того злило хорошее настроение матери. Временами даже мерещилось, что мать не просто довольна чем-то, а ухмыляется и думает гадости о нем и о Вике. И тогда Славу передергивало от отвращения, уже к самому себе.

Так, с пустяка, началась между ними война, которая принесет еще много страданий обоим.

Откуда Славе было знать, что мамка его орала сегодня от долгой и сложной пытки, что она, как миллионы других матерей, впадает в панику с наступлением темноты. Дети могут «пропадать» целый; день, а как сумерки, начинается: из форточек, с балконов — во дворы, на улицы: и через улицы — летят душераздирающие крики: «Во-оо-о-ва!..», «Шу-уу-урик!..», «Ира-ааа!», «Ма-а-ша!..» В самом деле, можно подумать, что все несчастья с детьми случаются только по вечерам.

Очень странный народ эти матери! Сколько мальчишек удирало из дому на рассвете! Сколько ребят драпало из пионерлагерей в тихий час, то есть в четыре часа дня!

Беда в том, что, когда мать, какая бы она ни была, начинает тревожиться, о логике не может быть и речи.

А Славе что? Ну, опоздал! Подумаешь… большое дело!

Не знал он, конечно, и того, что мамка не просто беспокоилась о нем, что все эти часы ревность донимала ее, точил страх. Сторожким сердцем матери она учуяла уже, что сын уходит от нее. Уходит с этими, чьих имен она не желает знать. Уходит в чужой, враждебный мир. Вот она и отводит душу криком. И отвела, а теперь почему бы ей и не попеть? Почему бы ей не посиять? Вот он, сын, ради которого она действительно шкуры своей не пожалеет, сидит здоровый. Целый. Уже загорел. А главное, чувствует, что виноват, — повесил нос, молчит.

Это верно. Он молчит. Старается в глаза ей не смотреть, потому что, во-первых, стыдно ему за нее. Во-вторых, за себя пока еще не ручался… Он может в мыслях своих выть «у-у, проклятая!», а напоролся на мамкин взгляд — и сник. Ведь это не просто взгляд, а мама…

Он сидел, молчал и весь был начеку — только бы она к нему не прикоснулась: ведь руки ее тоже не просто руки: они тоже мама… и голос и запах — все ма-ма-а… самый первый любимый на земле человек. Все остальные будут вторыми…

А что она сделала с ним…

Он разрывается теперь и мечется: без мамки ему не прожить… и без Вики Слава не может. Не хочет!

Он не злопамятен, нет, но у него, как у детей всего земного шара, есть память зла.

Никогда не сможет Слава забыть того, что сегодня было, именно потому, что не ИЗВЕРГ он, не ХОЛУИ и не СКОТ.

А теперь он уже ничего не может поделать с собой. Мать раздражает его. В нем прямо все жужжит от раздражения. И вообще, как это можно, чтобы один человек командовал всеми твоими желаниями, поступками, даже мыслями, отнимал и по своему усмотрению расшвыривал целые клады твоих драгоценных минут, имел оскорбительное право на тебя орать.

С этого дня всякий раз, переступая порог родного, дома, он испытывал и радость и смятение. А матери его, наверно, и в голову не придет, что именно сегодня она потеряла сына. И не просто отпихнула его, а еще и унизила. Из-за этого Слава теперь сам себе противен. Он мучается, не зная, как вести себя дальше с друзьями, как вообще дальше жить....


Он выскочил из духоты на крыльцо и охмелел от радости — свобода! Свобода обрушилась на него, как только перешагнул порог. Даже тело свое Слава сейчас любил за то, что оно полностью принадлежало ему.

Озябшие руки прижал он к теплым бокам и медленно сошел по ступенькам во двор… за спиною был дом родной, впереди — далекий, чужой, заманчивый мир, где места пока ему нет, но хочется, чтобы было…

Большая луна стояла в чистом небе.

Покуда Слава ужинал, она всходила, а теперь нельзя было узнать этот двор: сосны осунулись и повзрослели; все некрасивое убралось в тень, все тусклое оделось в блеск — он лег на стволы, на скаты крыш, на все, что гладко и влажно.

В другое время Слава постоял бы ради кружения головы в прекрасный миг неузнавания знакомых мест. Это случалось не раз, и он любил эти ожоги новизной, но только сейчас было не до того. Сейчас предстоял переход от крыльца до крыльца — с каждым днем Слава все явственнее ощущал, какие громадные между ними лежат расстояния.

Но вот впереди он увидел свет, на веранде, разнёженно подумал: «Ждут!» — и вдруг захотел, чтобы немедленно, вот сейчас кто-то почтительно обошелся с ним, чтобы ласково на него посмотрел. Ну, хотя бы так, как смотрят на всех старики хозяева.

Он даже сам удивился — ему вдруг захотелось вежливости, захотелось того, что недавно еще презирал.

Он пробовал представить себе, как Вика на него сейчас посмотрит, а вместо этого увидел тоненький палец Павлика, прижатый к толстому узлу. Он это делал для того, чтобы Костя мог потуже завязать Викины голубые, уже в шпагат превратившиеся ленточки.

Ох этот Павлик! Как он испортил Славе день!

Четыре раза Вика переплетала косы, а Славка ни разу не мог ей помочь — все Павлик да Павлик. За целый день только на минуту от нее отошел, и то когда самому надо было побежать в кустики… черт бы побрал этого Павлика! Ох, как же Славка сегодня устал от этого ветра и от этого бесконечного ожидания — вот сейчас, нет, вот сейчас она посмотрит на меня, но нет и нет! Даже на складнице шпал невозможно было ни поговорить, ни толком встретиться глазами. Что можно увидеть, когда человек все время щурится от ветра...

Славка мотнул головой, хотел избавиться от неприятного и опять стал воображать, как сейчас Вика на него по-смо-о-трит, а вместо этого увидел — тени мечутся по веранде. Как странно! Такие маленькие фигурки делают такие большие тени…

И в это время совершенно внезапно глаза его памяти увидели вот что. Вечер. Стол. За столом четверо — Костя с Викой, мать и отец. Ничего не едят. Разговаривают тихо. Снаружи он. Стоит в потемках двора. Смотрит. Просто подглядывает, и ему ничего не слышно.

От зависти он чуть не задохся, он идти не мог и стоял в двух шагах от крыльца, негодуя: это почему им всегда должно быть хорошо, а мне нет?!. Небось ихние мать с отцом никогда не орут; небось освободили своих детей от бабки, а я?!

А чего ему надо — он не знал. Ни за что ведь на свете ни мамку свою горластую, ни молчаливого батю в  мыслях даже не сменяет он ни на кого.

Других родителей он бы не хотел. Он мог хотеть,  чтобы они были другими…

Когда Слава вошел на веранду, Вика никак на него не посмотрела, потому что стояла спиной, вернее, стоя на цыпочках, подпрыгивала, чтобы повесить мокрое кухонное полотенце на веревку, натянутую слишком высоко. Это было так красиво, что Слава и не подумал ей помочь — стоял и смотрел, как она мучается, и сиял.

Уже после того как было сказано «спокойной ночи», был погашен свет и под топчаном перестал вертеться Марс, Слава понял вдруг, что брат с сестрой не столько его ждали, сколько занимались уборкой.

И все ведь без подсказок, сами, по своей охоте. Живут так, будто над головой у них ремень висит! Спрашивается, какого черта из кожи лезть? Делай, что сказано, — и порядок. А то… шуруют, ахают — видишь ли, цветов позабыли днем нарвать. Костя уже при луне куда-то бегал, очень долго не был, а потом примчался довольный: «Смотри, Вилка, даже лучше, чем цветы!» Ветку бузины приволок. Правда, получилось ничего, получилось красиво, когда Вика поверх клеенки разостлала скатерть и в очень хорошенькой бутылке из-под сливок поставила эту ветку посреди стола.

Спустя некоторое время, успокоенный тишиной и торжественным светом луны, Слава вдруг спохватился, что, собственно, все хорошо, перестал злиться и столь же внезапно погрузился в радость, которую скрывал от всех и которую не умел ощущать днем в бесконечном движении и ежесекундной занятости.

Он стал думать о Вике.

Он думал о Вике теперь уже непрерывно. Он с восторгом вспоминал, как два часа назад они выжимали толстую тряпку, как эта тряпка не выжималась и как Вика, пыхтя, прихватывала Славкину руку…

Днем он почему-то забывал, кто она, и вел себя с нею как с обыкновенной девчонкой: злился, даже орал и вообще ничего такого не чувствовал. И еще интересно: они ведь двойняшки, но если смотреть на Костю — ничего особенного, совсем обыкновенный и вовсе не красивый, хотя и похож на нее. А она! Эх… Она… Она такая..

Вот именно в том-то и беда — не мог Слава понять, чем Вика его так мучает. Предположим, Вика стоит себе так, посреди двора. А Славке кажется, что это двор пристроился к ней и только для этого и нужен. И вообще чего бы стоил весь Сосновый Бор без Вики? Ничего!!!

Он лежал с закрытыми глазами и улыбался.

Как хорошо — со мною никогда ничего плохого уже не случится, потому что Вика есть!..

Спокойной ночи, Вика, спокойной ночи, Вика, спокойной ночи, пожалуйста… И вместо нежности печаль начала всплывать. Сбила дыхание. Прикоснулась к векам. Сквозь них он ощущал тревожный свет луны.

Залаял Марс во сне — печально, глухо, про себя.

Слава сел, выглянул во двор: сосны спали, чернея стволами. Была карельская белая ночь в бессонном ясном небе.

«У-уу, пусть только попробует… пусть только начнет. Тогда я… Я не знаю, что я!..»

Он долго не спал, но уже не видел больше ничего. Мысли его ором орали, а сердце, бунтуя, творило такое, аж самому становилось страшно… Мамка падала перед ним на колени… Батя за что-то прощения просил…

***

Самое большое зло, какое можно сделать человеку, — это лишить его верного представления о самом себе. Этим и страшны близкие люди. Неважно, воспитывают ли они, подчиняют или угнетают, — важно то, что с годами человек привыкает думать о себе так, как думают о нем. А это делает его беззащитным — конечно, до тех пор, пока он не взбунтовался. Ну, а раз взбунтовался — значит, вражда, бессмысленная, жестокая, бесконечная… Враждуют ведь не столько люди с людьми, сколько их представления друг о друге.

Слава и его мать, живя под одной крышей, любя и мучаясь, больше уже никогда не встретятся как люди, которые способны понять друг друга.

Он не заметит печалей ее и забот.

Она, не заметив, как сыночка вырос в человека, проглядит день, когда он станет мужчиной.


Алупка — Мазирбе

1962–1964