"Эдит Пиаф" - читать интересную книгу автора (Берто Симона)Глава третья. Четверо в одной постелиКак-то вечером в одном бистро возле форта Роменвиль мы встретили Луи Дюпона. Он пришел за вином. Он жил в Роменви-ле, где у его матери была лачуга. Эдит ему понравилась — это была любовь с первого взгляда. В тот же вечер он перебрался к нам. Луи, светловолосому пареньку, было восемнадцать лет, Эдит — семнадцать. Я не находила в нем ничего особенного, мне он казался ничем не примечательным. До него у нее были отличные парни из колониальных войск… Не спросив разрешения, Луи присел за наш столик, поставил на него бутылки с вином, которое купил для матери, и сказал, глядя на Эдит: — Ты из нашего квартала? — Нет, — ответила она, — я из Менильмонтана. — Потому-то я тебя никогда не видел. — Да, наверно. — Ты придешь еще? — Не знаю. В зависимости от… — От чего? — Ну, от моего желания. — А у тебя оно будет? — Не знаю. — Хочешь выпить? Дайте два перно. — А моя сестра, что — не пьет? — Три! — заказал он. — Что ты делаешь? — Пою. Я артистка. — А, — поразился он, — и выгодное дело? — Как сказать. А ты? — Я каменщик, это моя настоящая профессия, но сейчас работы нет, и я развожу продукты на велосипеде. С чаевыми выходит сто шестьдесят франков в неделю. Мы расхохотались, он обиделся. — В чем дело? Это неплохо, мне ведь всего восемнадцать. — Мы в хорошие дни зарабатываем до трехсот. Но это не важно. Ты мне нравишься. Не имеет значения, что у тебя нет денег. И они продолжали рассказывать о себе, как будто от этого зависела их жизнь. Я отключилась, они мне надоели, и потом я привыкла к таким разговорам. Но на этот раз все закончилось не как обычно. Луи понес матери вино. Пока его не было, Эдит извелась: — Как ты думаешь, Момона, он вернется? — Конечно, он в тебя влюбился. — Ты думаешь, я ему нравлюсь? Она взбивала волосы, как в кино, мазала губы немыслимой красной, как бычья кровь, помадой, обтягивала на себе свитер, еще сравнительно чистый, а в глазах была тревога — тревога любви… Эти жесты, эти слова… Сколько раз я их видела и слышала в течение нашей жизни! Казалось бы, для меня они должны были потерять и искренность и свежесть. Каждый раз, когда Эдит любила, ей снова становилось восемнадцать лет. Каждый раз она сгорала от первой и последней любви, единственной в жизни, любви до гроба. Она в это верила, и я верила вместе с ней. Каждый раз она терзалась, кричала, ревновала, тиранила, подозревала своих любимых, запирала их на ключ. Она была нетерпимой, требовательной, невыносимой, и в отместку она им изменяла. Они тоже не сдерживались, но это и было для нее любовью. От сцен, от криков Эдит расцветала, она была счастлива. — Когда любовь остывает, Момона, ее нужно или разогреть, или выбросить. Это не тот продукт, который хранится в прохладном месте! Год ли она любила или один день — разницы не было. — Любовь это не вопрос времени, а вопрос количества. Для меня в один день умещается больше любви, чем в десять лет. Мещане растягивают свои чувства. Они расчетливы, скупы, поэтому и становятся богатыми. Они не разводят костра из всех своих дров. Может быть, их система хороша для денег, но для любви не годится. Она ждала Луи не находя себе места. — Если он не придет, подонок, я наделаю глупостей. Глупостей нам и так хватало. Чтобы забыть измену, она пила или искала другого мужчину. Сидя за столиком, стиснув руки, устремив на дверь глаза, мы ждали. И вот он вошел. Нет, это был не он — его брат или какой-то родственник! До этого он был в синей рабочей куртке, волосы торчали. Теперь он был в пиджаке и при галстуке, волосы смазал растительным маслом и сделал себе великолепный пробор. Он представился: — Меня зовут Луи Дюпон. Мое прозвище Луи-Малыш. Давай жить вместе. — Хорошо, — сказала Эдит, погружаясь в водоворот любви. Все было именно так просто. Разумеется, об этой встрече рассказывали потом целые истории; будто он услышал, как она поет, и пришел в восторг. В действительности же Луи не любил, когда она пела, это его бесило. Он не считал пение профессией. И он отчаянно ревновал Эдит: когда она пела, на нее смотрели другие парни. В глубине души он боялся, что песня отдалит Эдит от него. Как и все остальные, он хотел, чтобы она принадлежала ему одному. Они сидели и смотрели друг на друга. Лицо Эдит менялось. Глаза становились огромными, нежными и горячими. Это была любовь. Это был трепет страсти. В нашу гостиницу мы вернулись втроем. Никому и в голову не пришло, что я могу ночевать в другом месте. Снимать две комнаты нам было не по карману, кроме того, мы не видели в этом ничего дурного. В Эдит был неисчерпаемый запас чистоты, которую ничто никогда не могло запятнать. Конечно, трое в одной постели — это, может быть, и не нормально, но когда вам всего семнадцать и вы бедны, любовь так чудесна, «это» совершается в полной тишине. Я заснула, как ребенок. Эдит стала жить вместе с Луи-Малышом, потому что он был первым, кто ей это предложил. — Видишь, — говорила она мне, — вот я и устроила свою жизнь. В семнадцать лет это не так уж плохо. Ты думаешь, он на мне женится? — А ты согласишься? — Наверное. Луи-Малыш не посмел жениться на ней. Его мать никогда бы ему не разрешила; ей были нужны его деньги. Дальше все пошло быстро: два месяца спустя Эдит забеременела. — У меня будет ребенок, Момона, у нас будет свой собственный ребенок. Ты рада? Я не больно-то понимала, что об этом следует думать, хотя мне было ясно, что это осложнит нашу жизнь. Ни Эдит, ни я не представляли, что это такое. Мы настолько ничего не понимали, что ничего не приготовили для ребенка. Нам в голову не пришло, что новорожденный может в чем-то нуждаться! В течение нескольких дней Эдит ходила с гордым видом. Она важно заявляла подругам: — У меня будет ребенок. Оценки расходились, но Эдит не колебалась: она живет с Луи-Малышом, у нее будет от него ребенок, это правильно, это в порядке вещей. Луи-Малыш был, скорее, доволен, но и он не знал, что в этом случае полагается делать. Для нас ничего не изменилось. Луи работал, мы пели. Но он хотел, чтобы Эдит сидела дома. Он нам твердил с утра до вечера: — То, чем вы занимаетесь, — нищенство. И вообще, разве это профессия — актриса? Это несерьезно. Ты скоро станешь матерью. Матери на улицах не поют! Простачок! Оказалось, что поют! Верхом мечтаний для него было видеть Эдит в двухкомнатной квартирке с туалетом на лестничной клетке. И чтобы у нее была какая-нибудь рабочая специальность. И эта мечта чуть было не осуществилась. Беременная Эдит не могла больше петь на улице, мы и впрямь выглядели нищенками. Мы стали работать в мастерской, где изготовляли траурные венки с фальшивым жемчугом. Нам приходилось выполнять все заготовки, красить жемчуг из пульверизатора в черный цвет. Мастерицы же делали венки из цветов, вплетая в них нитки бус. За работой Эдит пела, это всем нравилось. Луи Дюпон был доволен: — Видишь, как хорошо. Каждую неделю у тебя получка. Это надежно. Ты в тепле, и поешь. Как тебе такая перемена? Особой перемены мы не ожидали, жили по-прежнему в нашей клетушке, ели прямо из консервных банок, сидя втроем на кровати, потому что стульев не было. Луи-Малыш стал обзаводиться хозяйством. Он стащил у своей старухи три вилки, три ножа и три стакана. Тарелок Эдит не захотела. — Я никогда не буду мыть посуду. И она никогда ее не мыла. — И потом, я предпочитаю есть в ресторанах. Но с заработков от пения можно было ходить по ресторанам, от венков — нет. Луи мог сколько угодно твердить: «Венки — хорошая работа, с покойниками перебоев не бывает». Убедить Эдит было нельзя. Она хотела улицы, хотела свободы. Улица затягивает. Петь на улице потрясающе интересно. В те годы для нас это было как чудо. А Луи-Малыш ревновал ее к этой жизни. Они ссорились, даже дрались. Их часто забирали в полицию. Так не могло продолжаться. Он был простым рабочим, а она стала уже Эдит Пиаф. Правда, она этого еще не знала, это еще не бросалось в глаза, но она уже ею была. Луи ревновал, и не без оснований. Эдит ему изменяла, несмотря на то, что им дорожила. Не знаю, любила ли она его еще… Ей всегда нужен был мужчина в доме. В этом она видела залог надежности. С Луи-Малышом Эдит поступила так, как поступала потом со всеми своими мужчинами, в этом она не менялась. Беременность у Эдит была легкой. Если бы она не располнела, она бы ничего не чувствовала. В срок, который нам назвали, мы пошли в больницу Тенон. Она там осталась, а я вернулась к венкам. Девушки меня спросили: — Когда роды? — Уже. — Вы все приготовили для младенца? — Нет, ничего. А что нужно? — Ну, пеленки, подгузники, свивальники. Это же не Иисус Христос!.. Он не может ходить с голым задом. Мы об этом не подумали. Девушки были потрясены. Подобная беспечность ни у кого в голове не укладывалась. — Вы что, его в газету заворачивать будете? Давай быстрее, все неси сестре. — Да на что я куплю? Они остолбенели. Я тоже. — Ладно, не беспокойся, — сказала большая Анжела, — что-нибудь придумаем. Работницы сложились, накупили приданого и еще всякой всячины. Они были по-настоящему добрыми женщинами. Эдит была счастлива, что у нее родилась дочь. Она назвала ее Марсель. Она любила это имя. Оно несколько раз встречается в ее жизни. Тех, кто его носил, она очень любила: Марсель, ее дочь, Марсель Сердан, Марсель, мой сын, ее крестник. Имя Луи тоже значило не меньше: Луи — папаша Гассион, Луи-Малыш, Луи Лепле, Луи Барье… Сесель была чудным ребенком. Луи был доволен. Он тотчас же ее признал, но о женитьбе не заговорил, и правильно сделал. Время было упущено — Эдит сказала бы «нет». Луи вообразил, что раз есть ребенок, Эдит у него в руках. Он будет командовать. Но Эдит тут же заявила: — Я возвращаюсь на улицу. На Сесель нужны деньги, и я должна их зарабатывать. А с твоими венками катись ты знаешь куда? Теперь нас было четверо в комнате, четверо в одной кровати. Эдит согревалась в объятиях Луи. А у меня была Сесель. Я ложилась спать в толстом свитере, а ее прижимала прямо к телу. И так мы спали. Впоследствии нашлись люди, которые брезгливо поджимали губы и осуждали поведение Эдит. Но в семнадцать лет бедная девочка не представляла, что принесет с собой появление ребенка. Мы не знали даже, что молоко нужно кипятить, и давали его сырым. Споласкивали соску, подогревали молоко, клали в него сахар, потому что Эдит считала, что это питательно, это укрепляет, и так кормили ребенка. Когда мы шли на улицу, мы закутывали девочку и брали ее с собой. Она вообще всегда была с нами. Ни за что на свете Эдит не согласилась бы с ней расстаться. Это была ее манера любить. Она никогда не оставила бы свою дочку в отеле одну. Где мы только ее не таскали! На дальние расстояния всегда садились в метро и никогда в автобус, потому что в автобусе дует. Если девочка пачкалась, мы «делали» еще одну улицу и покупали ей все необходимое, чтобы переодеть. Мы ее одевали только в новое до двух с половиной лет. И никогда ничего не стирали. Это был верный метод. Да мы и не умели стирать. Эдит умела петь, а стирать — нет! Мы жили неплохо. Жили сегодняшним днем, безбедно! Луи-Малыш почти ничего не зарабатывал. Иногда доставлял на дом покупки на своем велосипеде. Эдит пела на улицах, он сидел дома с ребенком. Мы возвращались поздно, Луи ругался. Эдит его иногда будила, иногда оставляла в покое, но когда мы возвращались, всегда поднимался шум, и девочка плакала. Иногда мы вообще не приходили домой ночевать. Эдит от него крепко влетало, но характер ее не менялся, она всегда делала что хотела. В этот период с Эдит произошло нечто существенное. Она начала осознавать свое призвание, еще смутно, но уже отдавать себе в этом отчет. Она многому научилась, знала улицу, знала свою работу. Правда, она не сделала еще настоящих успехов, не стала петь лучшее, но подобрала себе репертуар: песни предместья, уличные куплеты, да и кое-что получше. Она разглядывала афиши настоящих артистов, выступавших в мюзик-холлах «Пакпа», «Эропеэн», «АВС», «Бобино» и «Ваграм». Это были Мари Дюба, Фреэль, Ивонна Жорж, Дамиа — словом, «великие». На бульварах мы заходили в кафе, опускали монетки в автоматы и слушали их. Эдит вся превращалась в слух. — Я как будто их вижу, — говорила она. — Не смейся, слушая, я вижу. Это у меня осталось с тех пор, когда я была слепой. Звуки имеют форму, лицо, жесты, голоса — как линии на руке, одинаковых не бывает. Вот это и было новым. Эдит начинала понимать, что пение — это профессия. Это сознание пробуждалось в ней. Когда мы с ней встретились, я смогла ее многому научить. Она, например, не подозревала о существовании Елисейских полей. А я их знала. Еще совсем маленькой, на улице Пануайо в доме у своей матери, я поняла, что кроме Менильмонтана должно существовать и что-то другое. Для меня Менильмонтан был деревней, и со своей детской логикой я рассудила, что рядом с деревней должен находиться город. Мне было семь лет, когда я решила отправиться на Елисейские поля… Пошла туда случайно, просто чтобы посмотреть, зашла в отель «Кларидж» и увидела такое, чего не видела никогда. Какая красота! И чистота! До этого я знала только отель в предместье Фальгиер, где жил отец. Елисейские поля! После того как я их увидела, для меня на свете не было ничего лучше! Я показала Эдит все роскошные кварталы Парижа. Сделала это ради развлечения, а также для того, чтобы попробовать заработать деньги там, где они водились. И потом, мне хотелось, чтобы Эдит увидела, что на свете существуют не только наши жалкие дома по уши в грязи. Это было необходимо. Если бы не было ничего другого, тогда и жить бы не стоило. Все, что нас окружало, отнюдь не было прекрасным. Мне не хотелось, чтобы Эдит с этим смирилась. Она любила приключения, но имела и свои твердые привычки и держалась за Менильмон-тан. В ней крепко сидели ее мещанские взгляды, она боялась нового. И я повела ее на площадь Тертр.[10] С момента когда мы стали ходить на Монмартр, Эдит начала двигаться вперед как певица. Атмосфера заставила ее поверить в свои силы. На площади Тертр она увидела людей, которые вкалывали всерьез, а зарабатывали немного, гроши. Приходила Эдит, пела и тотчас же собирала деньги — гораздо больше тех, у кого в руках была профессия. Они смотрели на нее и завидовали. Эдит это заставило призадуматься. В такие минуты Луи-Малыш исчезал из ее жизни. Он больше не принимался в расчет. Она утверждалась в своих мыслях: песня — это не только улица, песня — там, где «великие». Однажды вечером, идя по улице Пигаль, мы прошли мимо кабаре «Жуан-ле-Пэн». У дверей стоял швейцар Чарли, он же зазывала. Чарли заговорил с нами. Он видел, что мы простые девчонки, да и лицом не вышли. Мы не были похожи на клиенток, к которым он привык. Как обычно, у нас был не слишком аккуратный вид. Ему захотелось с нами поболтать. Он спросил: — Чем вы занимаетесь? Эдит ответила: — Я пою! В этот момент из дверей выбежала хозяйка, Лулу, руки в боки, злая, одетая в мужское платье. Похожа на голубого. Она набросилась на Чарли: — Что ты тут делаешь? Он ей спокойным тоном: — Болтаю с девочками. Вот эта вроде поет, — указал он на Эдит. Хочет стать артисткой. — Так ты поешь? А ну зайди на минутку, покажи, что ты умеешь. Прослушав Эдит, Лулу сказала: — С тобой порядок. Хорошо поешь. А эта? — Это моя сестра. — А мне она на что? — Она танцует. И акробатка. — Пусть разденется. Когда я сняла свитер, юбку, трусики и на мне ничего не осталось, она сказала: «Ладно, годится». Мне бросили воздушный шар, заиграла музыка. Стоя лицом к публике, я прикрывала главное шаром, а поворачиваясь спиной, держала шар над головой. Обыкновенный стриптиз. Я себе нравилась, я подросла, но была тоненькой. У меня не было никаких округлостей — ни груди, ни бедер, ничего. Доска. — Ты похожа на мальчишку. Это моим клиентам понравится. Выглядишь несовершеннолетней. Сколько тебе лет? — Ей пятнадцать. Это моя сестра, и я за нее отвечаю. Мне было четырнадцать с половиной, но законы о несовершеннолетних мы знали. На панели их знает каждая девочка. Новеньким о них сейчас же рассказывают. Из солидарности. У Лулу был первый ангажемент Эдит. Так с улицы она перешла в помещение. Не следует думать, что все в корне переменилось. Эдит пела, она нравилась, но не больше. Особенно праздновать было нечего. Мы тогда еще не поняли, какое это имело значение. Лулу деньгами не швырялась, благотворительность была не в ее стиле. Она не выбрасывала денег ради искусства, и раз наняла Эдит — значит, та того стоила. Не радовался этому событию только Луи-Малыш. — Это кабак для шлюх! Тогда между нами все кончено. Ты что, хочешь, чтобы мы расстались? Эдит не сказала «да». Ей нужно было, чтобы кто-нибудь оставался с Сесель по ночам. Но было ясно, что это ненадолго. Мы переехали в другой отель, в тупик де Бо-зар. Это было удобно для работы. И место нравилось Эдит. Теперь можно обойтись и без Луи. Девочке почти полтора года, она спокойная и послушная. Мы не брали Сесель в заведение Лулу. Днем по дворам мы ее таскали, но на ночь оставляли одну в нашей комнате, в отеле. Конечно, она очень осложняла нашу жизнь. Эдит вспомнила о моей матери. Вот кто мог бы взять ребенка на воспитание. У нас были неплохие отношения. Когда Эдит перестала давать деньги, мать отнеслась к этому спокойно, она и не рассчитывала, что Эдит долго будет соблюдать договор. Как-то Эдит мне сказала: — Если платить твоей матери, она могла бы взять ребенка. Мы с девочкой пошли к матери, но она дала нам от ворот поворот. И мы стали жить, как прежде: днем пели на улицах, а вечером шли к Лулу. Иногда так уставали, что засыпали под скамейками. Девушки у Лулу были славные. Они садились так, чтобы ногами прикрыть нас. Среди официантов был один, с которым мы дружили. Если на тарелках оставалась еда, он, проходя мимо, говорил нам: «А ну быстро, кушать подано!» Мы бежали в подвал, куда он незаметно приносил нам тарелку, и мы ели. Это была хорошая сторона работы у Лулу. Но была и другая. По договору она должна была платить Эдит пятнадцать франков, но мы их никогда не получали. Она штрафовала нас по малейшему поводу. Работа начиналась в девять часов. Если мы приходили в пять минут десятого — уже штраф. И так почти каждый вечер. Штраф пять франков… Нас было двое — получалось десять. Утром мы уходили, унося в кармане один франк. Приходить точно, когда у тебя нет часов и когда не имеешь ни малейшего представления о времени, нелегко. И потом, Лулу всегда орала на нас, особенно на меня. Так и не знаю почему. Наверно, ей нравилось. На чем у Лулу можно было заработать, так это на «пробках». Садишься с клиентом за столик, болтаешь и стараешься заставить его выпить как можно больше шампанского. Пробки забираешь, а перед закрытием выкладываешь их в ряд, как кошка мышей. Хозяйка подсчитывает и платит с пробки. Но для этого нужны данные: если у тебя нет ни бедер, ни всего остального — ничего не получится. Девушки у Лулу такие красивые! И ухоженные! В то время сильно красились: на ресницах тонны туши, губы кровавые, волосы белые крашеные — в глазах рябило! Никому и в голову не пришло бы пригласить за свой столик таких грязнуль, как мы. В зал мы выходили в том, в чем выступали: Эдит в матросском костюме не по росту, брюки из голубого сатина, рубашка темно-синяя с матросским воротником. Как нам ни было плохо, мы все-таки не уходили от Лулу. Если мы не кимарили, то «украшали зал своим присутствием» — картина не из Лувра! Однажды Эдит выставила клиента на газированную воду — мы полгода об этом говорили. Эдит делилась со мной: «Понимаешь, ведь не на улице же, не на панели я могу стать артисткой. Здесь у меня все-таки есть шанс. В один прекрасный день сюда зайдет какой-нибудь импресарио. Он меня заметит и пригласит на работу». Я до сих пор помню атмосферу этого заведения — тяжелую, прокуренную, полную безысходной тоски! Мы должны были оставаться там с девяти вечера и до ухода последнего клиента, который спал, уронив голову на стол перед пустой бутылкой. Пианист что-то наигрывал, вокруг него сидели девушки, уставшие от того, что им нечего было ждать. Я думаю, теперь уже многих нет в живых, если не всех! Для Эдит, которая пела вполголоса, пианист играл: Между тем светало. Уходил последний клиент. Уходили девушки. Уходил пианист. Наконец, уходили и мы… Эдит вдыхала чистый воздух улицы Пигаль. Она брала меня за руку и говорила: — Ну, Момона, пойдем петь. Ею владело только одно желание — петь на улицах. Эдит было необходимо ощущение чистоты, которое ей давала только публика улицы. Она хотела видеть, как открываются окна, как в них выглядывают женщины, спавшие ночью в своих постелях. Они бросали нам монетки, нужные на кофе, на завтрак, на полоскание для Эдит. Как только мы собирали достаточно денег, можно было идти спать. Эдит была со мной очень строга у Лулу, просто очень, очень строга. Она оберегала мою девственность, как будто я могла ее долго сохранить. Не прошло и полугода, как я с нею рассталась. Когда это произошло, мне было, кажется, пятнадцать лет и три месяца. Я даже и не заметила, как это случилось. Ни в мире, ни в нашей жизни ничего не изменилось. Но Эдит не бросала слежку. «Момона — руки прочь!» «Момона — запрещено!» «Момона — сестричка!» Даже когда она с кем-то спала, она брала меня с собой. Мне это не мешало, я так уставала, что сразу же засыпала. Так как мы расстались с Луи-Малышом и у нас в семье не стало мужчины, мы больше не снимали постоянной комнаты, а кочевали из отеля в отель на улице Пигаль. Дешево и удобно: мы снимали комнату на двенадцать часов. Двенадцать часов девочка спала ночью в номере, а потом мы ходили с ней по городу. Но как-то у нас совсем не было денег и мы не спали семь ночей, а потом вместе с ребенком заснули на скамейке прямо на улице. Сесель росла здоровой, красивой и веселой. Она все время смеялась. Луи-Малышу не нравилась наша жизнь. Где бы мы ни селились, он постоянно околачивался возле нашего отеля, у него на это был удивительный нюх. И хотя Эдит с ним порвала, она говорила: — Отец моей девочки занимается торговлей! Вокруг нее вертелось много мужчин. Если посетителей Лулу она не устраивала, то в других местах не было отбою. Простым ребятам мы нравились. Люди, которые приходят на Пигаль ночью, — не сливки общества. Но таким мы были по вкусу. С нами было просто, нам с ними тоже. У нас оказывалось очень много общего, мы принадлежали к одной породе — «пригородной». С нами им было весело, не то что с девушками, которые на них работали и которых они отправляли на панель прямо с поезда из Бретани. Они говорили о нас: «Славные девчата, веселые». Наши друзья — это взломщики, сутенеры, торговцы краденым, шулера. А подруги — их постоянные женщины. Блатной мир, дно. Но нам оно нравилось. Мы здесь хорошо себя чувствовали. Никто ни к кому не приставал. Входишь — «здравствуй», уходишь — «до свидания». Никто тебя не спросит: «Откуда ты? Куда идешь?» Эдит вообще терпеть не могла, когда ей задавали вопросы и требовали отчета. На улице мы были свободны, поэтому Эдит так дорожила ею. С нас хватало ночей у Лулу. Зарабатывали мы не всегда. И не всегда бывало нам весело. Мы пели. Сесель лежала в коляске. Ей уже было года два, когда однажды у церкви Мадлен мы встретились с одним моряком. Эдит всегда питала слабость к морякам. С ними ей казалось, что она тоже путешествует. Заочно… Это был красивый парень — берет с красным помпоном, матросский воротник. Он выслушал все наше пение и, когда мы закончили, положил мне в берет двадцать франков и сказал: — Вы хорошо поете, вы такие милые. Надо ловить удачу. Мне было смешно, я понимала, что «вы» — значило только «Эдит». Видно было, что у него хорошее воспитание. Дома небось спал на чистых простынях. Он продолжал: — Но знаете, на улице вы за собой не следите, плохо одеты. И вдруг выпалил: — Грязные. Эдит все это приняла с улыбкой: он ей нравился. С высоты своего крошечного роста она смерила его взглядом с ног до головы (у него, наверно, было метр восемьдесят) и произнесла тоном королевы: — Не думайте, что я такая в жизни. Это для публики. Я сейчас работаю, но вечером я совсем другая. Если вы увидите меня в другом месте, ни за что не узнаете. Моряк только того и ждал. Он хотел бы встретиться с Эдит, но чтобы она иначе выглядела. Надо сказать, вида мы были самого непривлекательного. И он назначил ей свидание вечером, на улице Руаяль. Мы бегом понеслись в отель. Все трое вымылись в тазике. Не знаю, как это нам удалось, но мы стали еще грязнее, чем утром. Эдит напялила красный бархатный костюм цвета театрального занавеса (чей-то подарок) — словом, вырви глаз, отделанный мехом, наверно, кошачьим. Волосы она смазала и приклеила к голове. Накрасилась в стиле того времени: цвет лица смертельно бледный, губы кровавые… Она была похожа на актрису из плохого фильма немого кино. У нашей хозяйки, мадам Жезекель, она одолжила туфли на каблуках. — Понимаешь, когда мы с ним будем идти под руку, нельзя, чтобы я была такой маленькой. Ноги у нее были тридцать четвертого размера, а у хозяйки — доброго сорокового, и Эдит напихала в туфли газетной бумаги. Все, чтобы только понравиться моряку. Мы отправились в метро, я с ребенком на руках. Прибыли к министерству морского флота. Эдит мне говорит: — Пойди к «Максиму»[11], спроси, почем там пиво. Кажется, это шикарное место. Он с ума сойдет, когда там нас увидит. Я иду, бармен мне называет цену — что-то около пяти франков. Я решила, что он надо мной издевается, потому что мы плохо одеты, и стала с ним ругаться. Но Эдит утащила меня: — Момона, не скандаль. Пошли. Не важно, купим газету. Мы купили газету, расстелили ее под аркадами министерства и уселись, чтобы не испачкаться. И стали терпеливо ждать. Он, наверно, сказал своим ребятам: «Я встретил двух девушек, увидите, какие они хорошенькие». Когда он пришел и увидел нас на газете с ребенком, то сказал с нескрываемым ужасом: — Не может быть. Вы сейчас еще грязнее. И оставил нас. Это была печальная история. Нам стыдно было глядеть друг на друга. Мы были так уверены, что все получится, что он влюбится в Эдит!.. Мы ее и одели получше… Когда мы туда ехали, Эдит всю дорогу повторяла: — Какой он хороший, да? Видела, у него ресницы, как у девушки? А шея — красивая, правда? Вот он удивится, когда меня увидит в таком наряде… В себя прийти не сможет. Он и не пришел… По дороге обратно я видела, что она мучилась. У нее было тяжело на сердце и у меня тоже. Такое причиняет боль. Она сказала: — Видишь, вернулся в свое министерство, а нас бросил. Не получилось. В отеле мы съели консервы из сардин, не говоря ни слова. И отправились к Лулу. Часа в три ночи Эдит мне сказала: — Все к лучшему. Что он о себе воображает? Все равно ничего бы не вышло. Никогда больше она мне о нем не говорила, но я знаю, что она про это не забыла. Судьба нам не очень улыбалась! Однажды утром, когда мы вернулись в отель, где спала девочка, нас встретила мадам Жезекель; интересно, когда она вообще спала, она всегда сторожила в дверях, чтобы получить плату за номер. — Для вас новость. — Плохая? — Не знаю, как вы посмотрите. Приходил ваш муж и забрал девочку. Он приехал на велосипеде, погрузил ее в багажник и увез. Я не могла ему помешать. Это же его дочь. — Все правильно, мы с ним договори лись, — успокоила ее Эдит, которая всегда знала, что нужно сказать. Это никого не обмануло, но произвело хорошее впечатление. Увозя ребенка, Луи сказал: — Я забираю свою дочь, потому что это не жизнь для ребенка. Если мать захочет ее получить, пусть придет за ней. В этом и было дело. Он надеялся таким образом заставить Эдит вернуться к нему, вернуться в отель на улицу Орфила. Для него она была матерью его ребенка, его женой. Она должна вернуться. Но с Эдит такие способы не годились. Впрочем, никаких способов вообще не возникало, если она решала, что все кончено. Она ничего не сказала. Честно говоря, девочка мешала нам работать. Девочка стала жить у Луи, но он ею не занимался, она оставалась одна целый день. С нами ей было лучше, несмотря ни на что, мы неплохо смотрели за ней. Она много находилась на воздухе и была здорова. Вначале нам ее не хватало. Мы не говорили об этом, но без нее стало пусто. Часто мы работали лишь для нее. Эдит говорила; «У девочки нет того-то и того-то. Момона, пошли петь. Сесель не должна ни в чем нуждаться». С того дня, как Луи забрал Сесель, Эдит не произнесла о нем ни одного слова: никакой оценки, никакого воспоминания — вычеркнут. Однажды вечером, когда жизнь казалась нам такой мерзкой, хоть в петлю лезь, появился Луи. Без громких слов он сказал: — Малышка в больнице, она тяжело больна. Мы побежали к «Больным детям». Девочка металась по подушке. Эдит прошептала: — Она меня узнала. Видишь, она меня узнала… Я не хотела лишать ее иллюзий, но менингит в два с половиной года… Крошка была уже в том мире, куда нам не было доступа. Эдит пыталась поговорить с профессором, заведовавшим отделением, но он нас не принял… Это не изменило бы ничего. Потом я часто думала, что если бы тогда она уже была «Эдит Пиаф», все могло оказаться по-другому. Когда наутро мы пришли в больницу, сестра спросила Эдит: — Вы к кому? — К Марсель Дюпон. — Она скончалась в шесть сорок пять. Эдит захотела еще раз увидеть Марсель. Нас направили в морг. Эдит хотелось оставить себе на память прядку волос. Отрезать ее было нечем и сторож: одолжил нам пилку для ногтей. Головка ребенка качалась из стороны в сторону… Такое нельзя забыть. Нужно было достать денег на похороны. Луи-Малыш сказал, что у него ничего нет. Он был неплохим человеком, но очень молодым. Ему, наверно, не было и двадцати, когда девочка умерла, Эдит — исполнилось девятнадцать. Как дети… Надо было всем заниматься. Эдит не придумала ничего лучше, как напиться. Я думала, она умрет. Я нашла гостиницу поблизости, мне помогли ее втащить наверх, я еле-еле ее уложила. На следующий день ей стало лучше, и мы пошли к Лулу. Мы рассказали о том, что у Эдит умерла дочка. Лулу и девушки сложились и дали денег на похороны, но нужно было восемьдесят четыре франка, не хватало еще десяти. Эдит сказала: «Тем хуже… я это сделаю». И пошла на бульвар. Это было в первый раз. На бульваре Шапель к ней подошел мужчина. Они пошли в отель. В номере он спросил, зачем она это делает. Эдит ответила, что ей нужно похоронить дочку, не хватает десяти франков. Он дал ей больше и ушел. И все это ради того, чтобы служащий похоронного бюро взял крошечный гробик под мышку, как пакет, и отнес его на кладбище! То были черные дни, может быть, самые черные в нашей жизни. Но прошли они быстро. Через несколько дней мы уже забыли о том, что Марсель умерла. Это ужасно… О ней мы больше не думали. |
|
|