"Счастье™" - читать интересную книгу автора (Фергюсон Уилл)ЧАСТЬ I Жизнь на Гранд-авенюГлава перваяГранд-авеню делит город пополам, от 71-й улицы до порта, и, несмотря на восьмиполосное движение и зеленый бульвар посередине, кажется тесной и узкой. Устремленные ввысь вертикали по обе стороны улицы – внушительные эдуардианские здания, их фасады образуют две бесконечные стены. Многие построены во время Великого Калиевого Бума конца 1920-х, в типичной для того времени манере: угрюмые кальвинистско-капиталистические черты и мрачный тяжеловесный дух. Серьезные здания. С той высоты, на которой сидят ангелы, Гранд-авеню – сама элегантность, великолепный образец архитектурного величия. Но ниже, на уровне тротуаров, все совершенно иначе – замусоренные, прокопченные шумные полосы движения забиты выхлопами и злыми такси, безумными бормочущими попрошайками и суетливыми служащими. Это мир нескончаемого гама, где гул транспорта эхом отражается от зданий, превращаясь в несмолкаемую ревущую какофонию. Здесь не бывает тишины. От шума не укроешься, не убежишь, на тебя обрушивается бесконечный вал, постоянный отзвук городского рокота. Брань богов. Если сверху основное ощущение – визуальное, на уровне тротуаров – слуховое, то ниже, в глубинах «Петли», – обонятельное, самое насыщенное и наиболее оскорбительное. Здесь, в миазмах испарений, по бесконечной мёбиусовой ленте работы, пота, соли и грязной наживы гремят-стучат поезда. Карусель, где у лошадок эмфизема, краска облезает, а вонь изо рта и запах тела масляным водоворотом кружат в воздухе, – это и есть воздух. Тела вдыхают углекислый газ, утилизируют отходы, они спрессованы липкими клиньями – утренний час пик в метро. На самом дне города, на самом нижнем его уровне царит запах. Эдвин Винсент де Вальв (он же Эд, Эдди или Эдуинн в студенческую пору чтения поэзии) выбирается на поверхность на перекрестке Фауста и Броад-вью, точно суслик в гигантский каньон. Дождь на Гранд-авеню пачкается еще в воздухе. Тыльной стороной руки Эдвин как-то поймал каплю и оторопел – бусинка воды была уже закопчена. Эдвин – худой услужливый молодой человек с угловатыми движениями огородного пугала и сухой соломой на голове, которая отказывается держать пробор. Даже в модном пальто и блестящих черепаховых туфлях от «Диканни» Эдвин начисто лишен солидности. А также плотности. Он легковесен во всех смыслах, и во время этих утренних поездок его почти затаптывают. Чтобы выжить в естественном отборе часа пик, Эдвину приходится бороться – он с трудом удерживает голову над этим потопом. И никто – в первую очередь сам Эдвин – не подозревает, что вскоре на его хрупкие плечи ляжет ответственность за судьбу всей Западной Цивилизации. Вонь прокисшего молока и стоялой мочи, въевшаяся в восточную часть улицы – даже во рту ощущается ее вкус, – приветствует Эдвина привычной пощечиной. Заезженной мелодией. Метафорой чего-то еще. Того, что гораздо хуже. Когда Эдвин переходит Гранд-авеню вместе с толпой мятых пиджаков, влажных рубашек и тяжко стонущих кейсов, а транспорт отзывается белым шумом и тошнотворные запахи города тащатся за ним по пятам… он смотрит вверх, на уцепившееся за гребни зданий утреннее солнце, издевательское, недосягаемое и почти невидимое глазу сияние золота. И говорит себе, как обычно, на одном и том же месте, в одно и то же время: – Я ненавижу этот ебаный город. Несмотря на архитектурное величие и историческую претенциозность, Гранд-авеню – всего лишь скопление конторских шкафов. Их притиснули друг к другу и подровняли – неумолимо, едва ли не бесконечным рядом. В шкафах этих можно отыскать рекламные агентства, бизнес-консультантов, тайные потогонные мастерские, модных программистов, финансовые пирамиды, инвестиционные фонды, скромные мечты и большие надежды, начальство и поденщиков, пластиковые кафе и анонимные свидания, бухгалтеров, адвокатов, акробатов и хиромантов, коммерсантов и шарлатанов, системных аналитиков, торговцев косметикой и биржевых воротил. Это спортзалы абсурда и безумные балаганы несбывшихся стремлений. Все это и многое другое есть на Гранд-авеню. Но самое главное – здесь имеются издатели, целая головокружительная череда издателей. У кого-то – лишь табличка на двери, кто-то – винтики в огромных мультимедийных империях; некоторые запускают на орбиту великие имена, а некоторые несут ответственность за Сидни Шелдона. И все они цепляются за адрес на Гранд-авеню. Издатели просачиваются на Гранд-авеню, как личинки термитов. Сотни их таятся в лабиринте комнатенок и коридоров, что подстерегает вас за мрачными эдвардианскими фасадами: они плещутся в своем словесном болоте, взбалтывают грязь, размножаются в неволе. Здесь копятся высоченные стопки рукописей и необозримые курганы гноящейся бумаги. Здесь, сопя друг другу в затылок, дамы без макияжа и господа без вкуса к одежде острыми редакторскими карандашами черкают, черкают, бесконечно черкают многотомные излияния самого эгоистичного существа на свете – писателя. Вот оно – брюхо зверя, изъязвленный желудок национального книгоиздания, и Эдвин де Вальв, что пересекает сейчас Гранд-авеню, направляясь в свою каморку в издательстве «Сутенир Букс Инкорпорейтед», – лишь мелкая клякса в болотной трясине. «Сутенир Инк.» – почти на вершине пирамиды. Конечно, не чета кому-нибудь из Кабального Клана, не «Бэнтам» или «Даблдей», но все же на голову с плечами выше мелких издательств. Разумеется, Джон Гришэм или Стивен Кинг ему не по зубам, зато найдется какой-никакой Роберт Джеймс Уоллер. Раз в квартал «Сутенир» издает подробный каталог не книг, а «наименований» (это профессиональный термин, книги утоптаны до самой своей неуловимой сути) – от гастрономических причуд знаменитостей до сорокафунтовых готических романов о вампирах. «Сутенир» ежегодно выпускает более двухсот пятидесяти наименований. Окупается не более половины расходов, больше трети книг идет в убыток, а небольшой остаток приносит прибыль. На топливе этих волшебных наименований, этих редких доходных бестселлеров работает вся разветвленная система. В американском издательском мире «Сутенир» считается экономически стабильным. Хотя основное направление «Сутенира» – нон-фикшн и жанровые романы, иногда – в основном случайно – проскакивают и подлинные шедевры: продираться сквозь утомительную и перегруженную эзотерикой скучищу настолько тяжко, что вы понимаете – вот она, Большая Литература. Именно «Сутенир» первым опубликовал «Название тюльпана»: действие этого «интеллектуального детектива» происходит в средневековом женском монастыре в Бастилле, а главный герой – средних лет математик, ставший семиотиком. Автор, средних лет математик, ставший семиотикой, ворвался однажды в «Сутенир», швырнул свой здоровенный манускрипт, словно перчатку, и объявил сие творение вершиной «постмодернистской гипераутентичности». И ринулся прочь из комнаты – навстречу профессиональной карьере автора афоризмов и основного докладчика (афоризм – пятьсот долларов, доклад – шесть тысяч). И это – несмотря или, возможно, благодаря тому, что за всю жизнь его не посетила ни одна светлая мысль. Все-таки книгоиздание – очень странная область. Как однажды сказал Рэй Чарльз: «Ни один сукин сын не угадает, что же их проймет». Именно в этот мир, в эту постмодернистскую, гипераутентичную реальность только что вошел наш Эдвин де Вальв. В «Сутенире» Эдвин служит уже больше четырех лет – с тех самых пор, как отказался от первоначального плана стать профессиональным бонвиваном. (Оказалось, в этой категории почти нет вакансий.) Эдвин работает на четырнадцатом этаже дома номер 813 по Гранд-авеню, в Отделе Нон-фикшн. Сегодня, как обычно, Эдвин остановился купить две чашки кофе у киоска Луи («Хот-доги и Пикули от Луи»). Большинство редакторов «Сутенира» предпочитают более изысканные и модные кофейни, но не наш Эдвин. У него грубый вкус простого человека. Да, Эдвин пьет самую обычную «Яву» Луи, а не какую-нибудь обжаренную вручную смесь из «Кафе Круассан». Этот парень любит настоящий кофе, без причуд. Он бросает деньги на прилавок и говорит: – Сдачи не надо. – На латте-моккаччино вам корицу или белый шоколад с миндалем? – интересуется Луи. Обслюнявленная сигара во рту, двухдневная щетина на подбородке(-ках). Последние четыре года каждый божий день, кроме выходных, Эдвин останавливается у киоска Луи, а Луи так ни разу его и не вспомнил. – Мускатный орех и корицу, – устало говорит Эд, – и щепотку сушеного шафрана. Пены побольше. – Минуточку, – кивает Луи, – одну минуточку. В вестибюле 813-го дома по Гранд-авеню звуки неожиданно затихают: эхо шагов, далекий гул лифта, шорох сотни грядущих инфарктов. И все. Смолк белый шум транспорта. Смолкла городская симфония кимвалов. Только здесь, на Гранд-авеню, можно вздохнуть хоть с каким-то облегчением. Лишь спустя несколько лет Эдвин обнаружил, что на самом деле он работает на тринадцатом этаже. Официальный адрес «Сутенир Инк.» – кабинет 1407 – не вполне соответствовал действительности. Эдвину открылось это в лифте, когда он рассеянно заметил однажды, что в начале двойного ряда кнопок в паре стоят нечетные и четные числа (1—2, 3—4, 5– 6…), а наверху панели наоборот – четные и нечетные (…16—17, 18—19, 20—21). И только потом, мысленно пробежав по всему ряду чисел, он понял: цифра 13 отсутствует. Это все испортило и разрушило весь порядок. «Сутенир» располагался не на 14-м, а на 13-м этаже. Когда Эдвин упомянул про эту странность, редакторы не обратили внимания, только специалист по оккультизму слегка побледнел. Держа две чашки кофе (а нам бы тут не грех поинтересоваться, для кого вторая), Эдвин плечом толкнул стеклянную дверь офиса и боком вошел в мир слов. В мир слов и лихорадочного шелеста бумаг, в мир, где оказываются выпускники филфаков – они подавали такие надежды, а теперь редактируют грамматику, испещряют пометками рукописи, черкают и мечтают, что когда-нибудь откроют окно, шагнут в него и упадут вверх, в облака, в золотую кайму света на вершине города, в самую высь, куда тянутся лишь лучи солнца… А пока им надо редактировать книги, сочинять аннотации, ходить по длинным зеленым коридорам под флуоресцентными лампами, делать фотокопии, успевать к сроку, размахивать садовыми ножницами, оскоплять прозу. Десять минут десятого, а работа уже кипит. Люди проносятся мимо, целеустремленно спешат в никуда. Цветы в издательстве – пластмассовые, но даже они, похоже, гибнут от нехватки солнца. Когда Эдвин проходил мимо своего жалкого загончика из картонок, склеенных скотчем, сердце упало. На столе высилась бумажная башня. Тяжелые плиты рукописей. «Самотек». Макулатура. Ненужная, непрошеная, неприятная. Здесь умирают мечты. Заявки на издание, сопроводительные письма, целые рукописи оседают толстым слоем на издательских столах повсюду. Каморка Эдвина и так вобрала в себя массу этих отложений. Что за черт? Добравшись до кабинета Мэй в конце коридора, он уже закипал. Как обычно, дверь была не распахнута, но и не закрыта. («Приоткрыта», – немедленно вмешался его экономный редакторский мозг, желая урезать предыдущее изречение под самый корень; все знают, что редакторы славятся особой нелюбовью к писательским расплывчатым отступлениям.) – Что за черт? – сказал он, входя в комнату. – Что за кипа на моем столе? Я думал, мы взяли стажера. Мэй подняла взгляд от бумаг: – И тебя с добрым утром! В контексте книжного бизнеса Мэй Уэзерхилл считалась преуспевающей – вполне современная целеустремленная молодая профессионалка с громким, однако низкооплачиваемым титулом: Заместитель Главного Редактора по Нон-фикшн, Исключая Биографии, но Включая Ангелов и Похищения Инопланетянами (хотя этим, по утверждениям многих, на самом деле должен заниматься отдел художественной литературы). Мэй была чуть пухловата, немного застенчива и самую малость привлекательна. Хотя «пухловата» – не совсем верное определение. Лучше сказать: «крупновата». «У меня не грудь, – шутила она, – а бюст. В этом отношении я – неовикторианка». То, что у Эдвина было стройно и подтянуто, у Мэй – в складочку и ямочку. Как ни странно, Мэй, однако, не знала, что самое заметное свойство ее – не грудь, весьма пышная, а губы, красные, восковые. Такой оттенок не встречается, наверное, нигде, кроме карандашей «Крайола». Казалось, будто губы нарисованы, будто на самом деле восковые, навеки приклеенные. Во время разговора Мэй не смотрели в глаза, не в силах отвести восхищенных взглядов от губ. Лицо у нее бледное, почти до полной безжизненности, как и у большинства редакторов. Но в ее случае дело совсем не в этом. Просто Мэй Уэзерхилл создана из фарфора. Мягкого фарфора. Теплого фарфора. Но, тем не менее, – из фарфора. Прекрасного и хрупкого. Когда она смеется или просто улыбается, кажется, будто ее мысли далеко. – Экзистенциальные глаза, – так однажды (образно) выразился Эдвин. – Карие, – откликнулась Мэй, – ты путаешь карие глаза с французской философией. – Возможно, – ответил он, – а может, и нет. Мэй постоянно металась от одной диеты к другой, что долго озадачивало Эдвина. При таких экзистенциальных глазах – зачем сидеть на диете? Ко всему прочему, Мэй обладала неуловимой субстанцией, называемой «сила». Сила окружала ее и пропитывала; такова была ее личная марка духов. Отчасти это объяснялось положением Мэй в «Сутенире», но, что важнее, она пользовалась Благосклонным Вниманием самого Издателя («а также его яйцами», по мнению одного ехидного редактора). Мэй Уэзерхилл, менеджер среднего звена, поверенная главного исполнительного директора, руководитель отдела, наняла Эдвина де Вальва на работу и столь же легко могла его уволить. В любую минуту, в мгновение ока, почти по капризу – и бог свидетель, поводов для этого Эдвин давал предостаточно. Но она его не увольняла. Никогда не угрожала ему – ни открытым текстом, ни намеком, потому что… в общем, из-за того Случая на Турбазе «Шератон Тимберленд». После которого все изменилось. Это произошло во время книжной конференции на севере штата, когда, опьяненные шампанским и дурачествами, Эдвин и Мэй, хихикая, повалились на кровать (просто по-дружески). А потом, как несложно догадаться, шумно дыша, быстро раздели друг друга и принялись слизывать пот друг у друга с шеи (уже совсем не по-дружески). На следующий день во время нудной лекции «известного автора» (или, возможно, это был известный агент) по бедру Мэй медленно потекла струйка – «Эдова сущность», так сказать, – и она поняла: между ними уже ничего не будет прежним. Они об этом эпизоде не говорили. Кружили вокруг да около, балансируя почти над пропастью, но никогда не произносили вслух этих слов, ставших теперь анафемой: «Шератон Тимберленд». Это стало их Аламо, их Ватерлоо, синекдохой водораздела их дружбы. Недавно Мэй отредактировала для «Сутенира» причудливый словарь под названием «Непереводимости», где остроумно объяснялись термины, которых нет в английском языке. Целые чувства, целые понятия остались невыраженными только потому, что для них еще не придумали слово. Например, «mono-no-aware?», «печаль вещей» – по-японски это означает некое страстное чувство, которое таится повсюду за внешней стороной жизни. А, скажем, термин «mokita» на языке киривина Новой Гвинеи – «правда, о которой не говорят». Речь идет о молчаливом согласии не говорить о том, что всем известно, как, например, пристрастие к алкоголю тетушки Луизы или скрытая гомосексуальность дядюшки Фреда. Или Случай в «Шератон Тимберленд». Как и то, что Эдвин женат. Все это – «мокита». Что сближало и разделяло Эдвина и Мэй: тонкая, непроницаемая стена «мокиты». «Он женат, он женат», – повторяла Мэй, когда понимала, что теряет над собой контроль. Когда хотелось нежно погладить его по шее. «Он женат». Чем чаще она повторяла эти слова, тем сексуальнее они звучали. – Да, мы брали стажера. – Мэй благодарно улыбнулась, когда Эдвин поставил перед ней чашку кофе. Это была, понятное дело, не многозначительная и уж, конечно, не кокетливая улыбка – она просто говорила: «Я знаю, почему ты приносишь мне каждый день кофе. И ты знаешь, что я это знаю. И все же мне это по душе». (Улыбка Мэй многое могла выразить.) – Почему же стажер не занимается этой макулатурой? – спросил Эдвин. – Трудно класть отказы в конверт? – Она ушла. Мистер Мид велел ей вымыть его машину и съездить в прачечную. А она под словами «начальная должность в книгоиздании», оказывается, имела в виду что-то более творческое. Сейчас, похоже, чистит в доках загоны для скота. Говорит, разница небольшая. Эдвин сделал глоток. – Чертовы стажеры. Куда девалась старая добрая трудовая этика? Сливки его мокко-латте рассвернулись – если можно так выразиться, – образовав не вполне мерзкое нефтяное пятно ненасыщенного жира. У Луи неподражаемые капуччины – если, конечно, так говорят о капуччино во множественном числе. – Пока не найдем кого-нибудь нового, – сказала Мэй, – нам всем придется впрячься. Я собрала прошлонедельные поступления – около ста сорока рукописей и примерно столько же заявок – и разделила все между редакторами, более-менее наобум. У тебя, наверное, их с десяток, и для ответов, естественно, я распечатала тебе пачку бланков «по тщательном рассмотрении». – Но почему мы должны страдать? Нельзя нанять дрессированного гамадрила? – Помнишь генерала? Когда он без всякого агента просто подсунул под дверь свое предложение – цитирую – «взгляда изнутри на войну в Косово»? Помнишь, как быстро мы крутнулись? – А, ну да, генерал. Сам Бешеный Пес Маллиган. Такое не забывается. Последняя натовская бомба еще не коснулась земли, а «Операция „Балканский Орел“» уже на лотках. Мы на неделю обскакали «Даблдей» и «Бэнтам». Это было… – Великолепно? – Нет, я не то слово ищу… Это было ужасно. Совершенно ужасно. Для меня «Балканский Орел» стал одновременно апексом и надиром мусорного книгоиздания. – Апекс? Надир? Обожаю твой грязный язык. – Сказав это, она тут же пожалела. Стереть бы всю фразу клавишей возврата. – Эдвин, за работу, хорошо? Разгреби побыстрее, а то на подходе еще. – Самотек неостановим, да? – Это была скорее констатация факта, а не вопрос. – Точно, – ответила Мэй. – Ненужные, непрошеные мечты – клеймо цивилизации. Самотек – один из неуничтожимых элементов нашей жизни. Представь себя… ну, не знаю… Сизифом с лопатой. И не забудь: планерка в десять. – О господи. Наш Мозгоеб уже вернулся? – Эдвин! Ты не должен давать ему такое определение. Ты же дипломированный филолог, твой репертуар должен быть поизящнее. – Прости. Меа culpa. Mea maxima culpa[2]. Я имел в виду: наш Говноед уже на месте? Мэй вздохнула. Так вздыхает человек, уже отчаявшийся достигнуть недостижимого. – Да, мистер Мид вернулся. Прилетел рано утром и собирает всех во втором конференц-зале в десять часов – ровно в десять. – Понял. В два часа в десятой комнате. – До свидания, Эдвин. Он направился к выходу, но остановился. – А почему у тебя нет самотека? – То есть? – Когда ты раздавала рукописи, почему не оставила немного себе? Пострадать со всеми вместе из солидарности? – Я уже пострадала. Взяла в пятницу домой тридцать штук и десяток заявок. Сидела с ними весь вечер. – А-а, понятно. – Эдвин сделал паузу лишь чуточку длиннее, чем нужно. Но достаточную, чтобы фраза повисла в воздухе. Чтобы подчеркнуть тот факт, что Мэй провела вечер одна, с кошкой, читая заявки и непрошеные рукописи. – Ладно, я… э-э… к себе, – сказал он. – Планерка через полчаса. К тому времени разделаюсь, наверное, с половиной. Мэй посмотрела ему вслед. Выпила кофе. И подумала о множестве «мокит», которые заполняют нашу жизнь, придают ей форму и содержание. |
||
|