"Испытание Ричарда Феверела" - читать интересную книгу автора (Мередит Джордж)

ГЛАВА XII Пора цветения

Появление в доме привидений – дело, вообще-то говоря, немаловажное, и коль скоро загадку привидения, напугавшую маленькую Клару, никак нельзя было решить на самой сцене Рейнема в свете разыгравшихся там событий, когда ужас объял всех обитателей Абби, давайте заглянем на мгновение за кулисы. При том, что душа баронета отнюдь не была свободна от предрассудков, весь образ мыслей его был таков, что он никак не мог допустить какого-либо вмешательства духов в дела людей, и как только тайна раскрылась, он испытал известное облегчение, освободившись от тяготившей его слабости, и восстановил поколебавшееся было душевное равновесие; словом, с этого времени он вернулся к своей прежней сути, позволявшей ему более отчетливо представлять себе великую истину, гласившую, что этот мир разумно устроен. Больше того, он способен был смеяться, даже слыша, как Адриен, вспоминавший неудачу, постигшую одного из членов семьи, называл бродившего по дому призрака Ногой Алджернона.

Миссис Дорайя почувствовала себя оскорбленной. Она утверждала, что ее дочь видела… Не поверить ей в этом было все равно, что украсть у нее принадлежавшую ей вещь. Тщательно изучивший на ее примере знакомое ему самому в прежнее время душевное состояние, сэр Остин, проникшись жалостью к ней, отвел ее однажды в сторону и показал, что привидение, как выяснилось, умеет писать чернилами на бумаге. Это было письмо несчастной матери Ричарда – лаконичные холодные строки, ставящие его в известность, что она больше не будет появляться у него в доме. Это были холодные строки, но с каким близким к отчаянию самоотречением они были написаны, какая за ними слышалась щемящая сердце тоска! Как и большинство людей, которым случалось узнать баронета, леди Феверел считала своего мужа человеком предельно суровым и беспощадным, и она поступила так, как обычно поступают люди неумные, вообразившие, что в жизнь их вмешался рок: она не предъявляла своих прав, ничего не требовала, ни о чем не просила; она пыталась умиротворить свое исстрадавшееся сердце украдкой, втайне от всех. Миссис Дорайя, которая, как-никак была отзывчива и добра, содрогнулась, узнав, что брат ее так спокойно принял от бывшей своей жены эту жертву; в ответ он только попросил ее задуматься над тем, в какое смятение будет ввергнут мальчик, если он узнает о том, как сложились отношения между матерью и отцом. Пройдет еще несколько лет, и, став мужчиной, он все узнает, и рассудит сам, и полюбит ее. «Пусть это станет для нее покаянием, которое наложил не я!»

Миссис Дорайя согласилась распространить Систему на другую женщину; у нее и в мыслях не было, что и для нее самой пробил час ей безропотно подчиниться.

Заглянув еще дальше за кулисы, мы увидим Риччо и Марию состарившимися, разочаровавшимися друг в друге: ее – развенчанную, растрепанную; его – с узловатыми подагрическими пальцами, перебирающими струны засаленной гитары. Подававший большие надежды, Дайпер Сендо разменивает свое перо на мелочи, чтобы хоть что-нибудь заработать. Звезда его закатилась, зато заметно вырос живот. Он все еще любит говорить о том, что он может создать и что непременно создаст; меж тем ему нужно пить сок можжевельника, и кажется, что без него он не в силах заработать даже эти ничтожные деньги. Вернувшись из своей несчастной поездки под свой еще более несчастный кров, дама эта вынуждена была выслушивать вкрадчивый упрек беспечного Дайпера – он был до того вкрадчив, что легко уложился в белые стихи, ибо, почти отвыкший писать стихами, поэт наш стремился все же как-то излить душу. Сочувственно прослезившись, он принялся вразумлять ее, говоря, что подобными поступками она ущемляет их интересы; он даже не постеснялся разъяснить ей, в чем именно. На мясистых губах его заиграла улыбка, и он сказал, что женщине, получившей благородное воспитание, никак не пристало жить в той нищете, которая сейчас ее окружает, и что у него есть основания думать – и он в этом уверен, – что муж ее готов ежегодно выплачивать ей определенную сумму. Когда он сообщил ей это известие, проступившая на его лице улыбка расцвела пышным цветом. Она узнала, что он позволил себе обратиться к ее мужу с просьбою о деньгах. А как тягостно, когда претерпевающего крестные муки человека стараются лишить последнего оплота – чувства собственного достоинства. В течение пяти минут за кулисами между ними происходил трагический разговор – трагический прежде всего для Дайпера, который лелеял надежду понежиться на солнце, каким должна была стать эта ежегодная рента, и вырваться из прозябания и нищеты. Тогда-то и было написано письмо, которое сэр Остин потом дал прочесть сестре.

В той атмосфере, которая сейчас стоит за кулисами, дышится нелегко, и поэтому, вызвав привидение, мы вернемся назад и взглянем на занавес.

Сэр Остин решил, что та бесконечно малая доля общения с миром, которую предоставил Системе мастер Риптон Томсон и которая возымела столь неожиданный и поразительный эффект, сделала свое дело и что этого пока вполне достаточно; поэтому Риптона больше уже не приглашали в Рейнем, и Ричард лишился друга и наперсника, на которого направлялся избыток его жизненных сил, да и сам понял, что тот ему больше не нужен. Ему хватало теперь одного Тома Бейквела. К тому же, между ним и отцом установились теперь сердечные отношения. Душа мальчика раскрылась и, преисполненная уважения и любви, тянулась к отцу. В тот период, когда юный дикарь становится восприимчивым к влияниям более высокого порядка, склонность к обожанию в нем преобладает. Именно в этот период иезуиты формируют вверенные им души[33], и все те, кто воспитывают подростка по Системе и пристально следят за его развитием, знают, что в эту пору юные души бывают всего податливее и мягче. Мальчики, обладающие известной умственной и нравственной силой, позволяющей им избрать то или иное направление, именно тогда определяют свой жизненный путь; или, если кто-то главенствует над ними, следуют примеру, который видят перед собой, и идут по проторенной другими тропе, чаще всего уже не сбиваясь с нее, и только в очень редких случаях расстаются с ней навсегда.

В записной книжке сэра Остина можно было прочесть: «Между детством и отрочеством – порой Цветения, на пороге возмужалости есть некая пора Бескорыстия – иначе говоря, время духовного посева»[34].

Он постарался заложить в Ричарда доброе семя и сделать так, чтобы самое плодоносное из семян, а именно – Пример, могло произрасти в нем в виде любви ко всем проявлениям благородства.

«Единственное, чего я добиваюсь, это сделать моего сына христианином», – сказал он, отвечая упорным противникам Системы. Давая эти наставления, он ставил определенную цель. «Прежде всего, ты должен быть добродетелен, – говорил он сыну, – а потом уже душою и сердцем служить стране». Мальчику прививались честолюбивые стремления сделаться государственным деятелем, и вместе с отцом они читали речи британских ораторов, произнесенные на тот или иной случай; и вот однажды сэр Остин увидел, как, положив ногу на ногу и подперев подбородок рукой, Ричард сидит, прислонившись к пьедесталу, на котором высится бюст Четема[35]; в то время как он созерцал лицо прославившего наш парламент героя, на глазах у него были слезы.

Говорили, что, отдавая во всем предпочтение Примеру, баронет дошел до того, что удерживал своего любящего выпить и страдающего диспепсией брата Гиппиаса в Рейнеме, дабы мальчик мог воочию увидать, какая горькая расплата ожидает человека невоздержанного; на несчастного Гиппиаса смотрели как на ходячий недуг. На самом деле это было не так, однако несомненно то, что баронет пользовался каждым удобным случаем для того, чтобы на примере окружающих его людей от чего-то отвратить сына или, напротив, на что-то его воодушевить, и в этом отношении не пощадил даже собственного брата, которого Ричард все больше презирал, все больше восхищаясь отцом, и в негодовании своем доходил до крайностей, которые сэру Остину приходилось смягчать.

По утрам и по вечерам мальчик молился вместе с отцом.

– Скажите, сэр, – спросил он однажды вечером, – почему мне не удается склонить Тома Бейквела к молитве?

– А что, он не хочет молиться? – спросил сэр Остин.

– По всей видимости, он этого стыдится, – ответил Ричард. – Он хочет понять, в чем смысл молитвы. И я не знаю, что ему на это ответить.

– Боюсь, тут уж ничего не поделать, – сказал сэр Остин. – И до тех пор, пока ему не случится пережить настоящее горе, у него не возникнет потребности искать утешение в молитве. Сын мой, когда ты будешь представлять народ, делай все, что можешь, чтобы содействовать его воспитанию. Сейчас от понимания происходящего он отделен непроницаемою завесой. Просветиться означает приблизиться к небесам. Расскажи ему, сын мой, если он тебя когда-нибудь спросит об этом, как убедиться в действительности молитвы и в том, что она услышана; расскажи ему (он процитировал «Котомку пилигрима»): «Если, помолившись, ты чувствуешь, что сделался лучше, это значит, что молитва твоя услышана».

– Я непременно ему это скажу, – ответил Ричард и, ложась спать, почувствовал себя счастливым.

Счастье дарил ему отец, счастье научился он теперь находить и в себе самом. В нем начала пробуждаться совесть, и он привыкал нести ее груз, хорошо знакомый людям зрелым, но вместе с тем груз этот оказывался таким неудобным, что все время клонил его тело то на один бок, то на другой.

Мудрый юноша Адриен с трезвым цинизмом наблюдал за тем, как постепенно развивался его ученик. Он повиновался наложенному сэром Остином запрету и больше не подтрунивал над ним; язвительность его, вызванная тем, что воспитанника его из злодея – поджигателя скирды – превратили едва ли не в святого, находила выход в том, что, делая вид, что этому превращению сочувствует, он со всей пунктуальностью отмечал не очень далеко отстоявшие одна от другой во времени даты происходивших в Ричарде перемен. Период сидения на хлебе и на воде продолжался недели две; период религиозного проповедничества (когда он поставил себе целью обратить в христианскую веру язычников Лоберна и Берсли и рейнемских слуг, в том числе Тома Бейквела) – еще дольше, и перенести его Адриену было особенно трудно: ведь делались попытки обратить и его самого! Все это время Тома заставляли исполнять все, что положено новобранцу. Ричард специально нанял для него сержанта из ближайших казарм, для того чтобы парень постепенно приобретал уверенность в себе; он испытывал огромное удовлетворение, видя, как тот марширует по его указке, и наряду с этим до крайности огорчался, тщетно стараясь приобщить этого нескладного олуха к начаткам грамоты; он ведь возлагал на Тома неимоверные надежды, полагая, что тот рано или поздно станет героем.

Ричарду пришлось также отбросить собственную гордость. Он прикидывался скромником и в глубине души был уверен, что и на самом деле таков.

Но вот Адриен как бы невзначай поставил его перед фактом, что люди – животные и что он такое же животное, как и все остальные.

– Это я-то животное! – вскричал Ричард в негодовании, и на протяжении многих недель эти начатки познания себя самого приводили его в не меньшее смятение, чем Тома – начатки правописания. Для того чтобы помочь сыну вернуть потерянное уважение к себе, сэр Остин приобщил его к диковинам анатомии.

Таким образом, пора посева миновала легко, и на смену ей пришла юность; его кузина Клара ощутила, что значит принадлежать к другому полу. Она тоже взрослела, однако никому не было дела до того, как она росла. Казалось, даже ее собственная мать устремила все свое внимание на крепнущий побег древа Феверелов; Ричард же так привык каждый день видеть Клару, что просто ее не замечал.

Леди Блендиш по-настоящему любила мальчика. Она говорила ему: «Будь я девочкой, я бы непременно вышла за тебя замуж». На что он со свойственной его возрасту прямотой отвечал: «А откуда вы знаете, что я бы на вас женился?» Тогда она смеялась и называла его глупеньким мальчиком, не слышал он разве, как она сказала, что этого бы хотела она? Страшные слова, смысла которых он не понял!

– Ты не читаешь книгу своего отца, – сказала леди Блендиш. Принадлежавший ей экземпляр этой книги в пурпурном бархатном переплете и с золотым обрезом видом своим походил на книги более благочестивого содержания, какие бывают у светских дам, и она всюду носила его с собой, и цитировала, и (как Адриен выразился в разговоре с миссис Дорайей) охотилась за благородною дичью, иначе говоря, имела на баронета определенные виды; миссис Дорайя поверила в это и жалела о том, что ее брат не держится настороже.

– Вот прочти, – сказала леди Блендиш, отчеркивая своим миндалевидным коготком один из афоризмов, гласивший, что возраст и невзгоды должны сдерживать нас до тех пор, пока мы не научимся решительно противостоять чьему бы то ни было притягательному влиянию на нашем пути. – Ты можешь это понять, дитя мое?

Ричард ответил, что, когда она читала, он понимал.

– Ну раз так, сударь мой, – тут она коснулась его щеки и взъерошила ему волосы, – то как можно скорее научись не разбрасываться и не метаться в разные стороны, гоняясь за всем множеством соблазнов, как то было со мной, пока я не встретила человека мудрого, указавшего мне истинный путь.

– А что, мой отец действительно очень мудр? – спросил Ричард.

– Думаю, что да, – леди Блендиш постаралась подчеркнуть, что она-то во всяком случае в этом убеждена.

– А разве вы… – начал было Ричард, и сердце его вдруг забилось.

– Разве я… что? – спокойно спросила она.

– Я хотел сказать, разве вы… Знаете, я ведь так его люблю.

Леди Блендиш улыбнулась и слегка покраснела.

Они часто возвращались потом к этой теме и неизменно от нее отступали; и всякий раз сердце Ричарда начинало биться, и вслед за тем появлялось ощущение некой скрытой за всем этим тайны, которая, правда, по-настоящему его не тревожила.

В Рейнеме для него была создана очень приятная жизнь, ибо в принципы воспитания, которыми руководствовался сэр Остин, входило, чтобы мальчик был неизменно радостен и счастлив, и всякий раз, когда сведения, которые давал Адриен об успехах своего ученика, бывали удовлетворительными – а тот не скупился на похвалы, – для Ричарда затевались развлечения, подобно тому, как лучших учеников в школе поощряют наградами; если он учился прилежно, он вполне мог рассчитывать на то, что все его желания будут удовлетворены. Система процветала. Высокий, сильный, пышущий здоровьем, он был вожаком среди своих товарищей – на суше и на воде, и в услужении у него состоял не один покорный раб, помимо Риптона Томсона – мальчика, у которого не было предназначения! Может быть, тот, у кого это предназначение все отчетливее обозначалось, был в известной степени склонен его переоценивать. В великодушии Ричарда по отношению к его случайным товарищам было нечто аристократическое, но в том, как он его проявлял, аристократизм этот становился несколько непомерным; как он ни презирал простолюдинов, ему легче было простить им их низкое происхождение, чем обиду, наносимую его гордости. Стоило этой гордости пробудиться в нем, как она потребовала от людей беспрекословного повиновения. У Ричарда были не только сторонники, но и враги. Пепуорты раболепствовали перед ним, как и Риптон, однако юный Ралф Мортон, племянник мистера Мортона и соперник Ричарда во многих областях, в том числе и в благородном искусстве кулачного боя, – тот открыто высказывал все, что думал, и к тому же никогда не позволял себя унизить. Всем товарищам Ричарда приходилось выбирать между высокой дружбой и беспрекословным подчинением. Третьего быть не могло. Он был начисто лишен тех космополитических привычек и чувств, которые позволяют как мальчикам, так и взрослым мужчинам, поддерживать отношения, не думая друг о друге. И, как всякий живущий особняком индивид, он приписывал эту особенность свою, которую сам отлично сознавал, тому, что он выше всех, кто его окружает. Юный Ралф был многословен, поэтому Ричард в тщеславии своем решил, что он не умен. Он был учтив, а значит, и легкомыслен. Женщинам он нравился – значит, был вертопрах. Словом, юный Ралф пользовался всеобщим расположением, и наш гордец, лишенный возможности презирать его, кончил тем, что стал его ненавидеть.

Давно еще, когда они тягались между собой за право верховодить, Ричард понял, что напускать на себя презрение к своему сопернику было верхом нелепости. Ралф учился в Итонском колледже[36] и поэтому хорошо плавал, был физически развит, играл в крикет. К пловцам же и крикетистам у их юных сверстников презрения быть не может. Видя, что старания его ни к чему не приводят, Ричард как-то раз или два решил сыграть на своем богатстве и знатности; однако вскоре он должен был оставить эту попытку, во-первых, потому, что его тонкая натура подсказывала ему, что он легко может оказаться в смешном положении, а во-вторых, потому, что у него для этого было слишком благородное сердце. И вот он оказался втянут Ралфом в различные состязания и согласился попытать в них счастья. По игре в крикет и нырянью победителем вышел Ралф; пущенный Ричардом шар ударом своим сотрясал спицы средних ворот; и лишь изредка ему удавалось, нырнув, подобрать со дна больше трех яиц, в то время как Ралф легко доставал целых полдюжины. Победили его и в прыжках, и в беге. Чего это ради глупые люди выбиваются из сил, чтобы в чем-то добиться первенства? Или почему, когда один из них этого первенства добился, ему не хватает великодушия и благородства сразу же все оставить и зажить спокойною жизнью? Уязвленный понесенными поражениями, Ричард послал одного из послушных ему Пепуортов в Пуэр Холл с вызовом Ралфу Бартропу Мортону; он брался переплыть Темзу туда и обратно один раз, и два, и три – быстрее, чем это успеет сделать его соперник Ралф Бартроп Мортон. Вызов был принят, и он получил ответ, составленный по форме и тоже содержавший все имена обоих участников и гласивший, что Ралф Бартроп Мортон принимает вызов Ричарда Дорайя Феверела и готов помериться с ним силами. Состязание это произошло летним утром; судьею согласился быть Капитан Алджернон. Сэр Остин наблюдал за ходом его из-за деревьев на берегу реки так, что сын его об этом не знал, и, начисто пренебрегшая могущими возникнуть по этому поводу сплетнями кумушек, леди Блендиш была в этот день с ним. Он сам ее пригласил и был очень доволен, когда она, повинуясь велению сердца и памятуя о том, что в «Котомке пилигрима» говорится о ханжах, сразу же согласилась смотреть это состязание вместе с ним. Не делало ли ее это одно женщиной, достойною Золотого Века? Той, что могла смотреть на мужчину как на творение господне, не поддаваясь в то же время на соблазны и уговоры змия! Такие женщины встречались нечасто. Сэр Остин не стал смущать ее комплиментами. Она чувствовала, что он одобряет ее – уже по тому, что обращение его сделалось еще мягче, а в голосе появились совершенно особые нотки, возникающие только тогда, когда говорят с человеком близким, что с его стороны было уже высочайшею похвалой. Когда оба юноши ожидали сигнала, готовясь прыгнуть с поросшего дерном крутого склона в сияющие воды реки, сэр Остин обратил ее внимание на то, как оба они статны, и она вместе с ним восхитилась их телосложением и даже слегка подняла голову над его плечом, чтобы лучше их разглядеть. В это время и как раз тогда, когда состязание началось, Ричард заметил в кустах дамскую шляпу. Пятки юного Ралфа сверкнули в воздухе прежде, чем соперник его успел сдвинуться с места; потом он тяжело плюхнулся в воду. Он был опережен на несколько взмахов.

Результат состязания поразил присутствующих, и друзья Ричарда принялись единодушно уговаривать его обжаловать фальстарт. Однако он ничего этого делать не стал, возомнив, что плавает лучше, нежели его соперник, по силе равен ему, но он жестоко ошибся в своих расчетах и кончил тем, что проиграл Ралфу свою речную яхту. Победил его не Ралф, а именно эта мелькнувшая перед ним на миг шляпа; это при виде нее сердце его так неистово забилось; это она оказалась его милым и в то же время ненавистным врагом.

И теперь, когда он от одного настроения переходил к другому, честолюбие направило его на такое поприще, где Ралф осилить его уже не мог, туда, где носительница шляпы становилась существом бесплотным, воцарялась над ним в вышине. Уязвленная гордость мальчика не раз еще будет наталкивать его на заложенные в глубинах его души сокровенные силы. Ричард порвал с товарищами, как с покорными, так и с противившимися ему, и замкнулся в себе – там, где в его владении были необъяснимые царства, где служанкой его была красота, а наставницею – история, где седое Время перебирало струны арфы и где его нареченной была поэзия; там он расхаживал по державе, ширью и роскошью своей превосходившей великие державы Востока; там его окружали прославившие себя в веках герои. Ибо никакие сказочные богатства, никакое величайшее наследство не могут сравниться с сокровищами, какими мы все бываем наделены в юности, когда кипящая кровь воспламеняет наше воображение и мир видится сквозь цветной туман безымянных и беспредметных желаний; когда мы томимся по счастью, и это счастье приходит; когда каждый пейзаж, открывшийся на повороте пути, каждый доносящийся до нас звук несут в себе особое очарование и становятся ключом к безграничному просветленному наслаждению. Страсти тогда – всего-навсего резвящиеся звереныши; они не успели еще превратиться в прожорливого хищника. У них, правда, уже есть зубы и когти, но они еще не научились вгрызаться в свою добычу и раздирать ее в клочья. Они пока еще послушны пробуждающемуся уму и чуткому сердцу. Вся эта сладостная гармония сродни музыке.

Замысел сэра Остина предусматривал, что в душе его сына должны произойти известные перемены, и то, что в нем проявлялось сейчас, было близко к задуманному. Краска смущения на лице, его долгие ночные бдения, тяготение к одиночеству, его рассеянность, его задумчивый, однако отнюдь не грустный вид – все это наполняло радостью сердце отца, стремившегося предугадать каждый его шаг.

– Ведь причиной тому, – сказал он жившему в Лоберне доктору Клиффорду, выслушав медицинское заключение, заверявшее, что мальчик совершенно здоров, – ведь причиной тому его на редкость крепкий организм, у него здоровое тело, возвышенная душа; они не толкают друг друга вниз; напротив, по мере того как он мужает, то и другое стремит его к совершенству. Если к наступлению зрелости он останется чист, сохранив всю полноту заложенных у него природой сил, я действительно смогу назвать себя счастливым отцом! Но одним он все-таки будет обязан мне: тем, что в некую пору своей жизни он вкусил райское блаженство и сумел прочесть здесь, на земле, слова, начертанные Всевышним! А вот что сказать о тех мерзких существах, которых вы называете преждевременно развившимися мальчиками, обо всех этих маленьких чудовищах, доктор? Можно ли после этого удивляться, что мир стал тем, чем он есть, если их развелось так много? Ведь если им некогда оглянуться назад, на прожитую жизнь, если на их долю не достается этих светлых минут, то скажите, откуда им взять веру в невинность и доброту, как им не стать себялюбцами, исчадиями ада? А вот для моего мальчика, – тут голос баронета дрогнул и сделался тихим и задушевным, – для моего мальчика, даже если его ждет падение, это будет падение с высот, где лежат снега и воздух чист. Сомневаться насчет него не приходится. В какую бы тьму ему ни привелось погрузиться, память станет ему путеводной звездой. И свет ее не даст ему заблудиться.

Болтать о пустяках, или о поэзии, или – избрав нечто среднее между тем и другим – глубоко и проникновенно возвещать свое несогласие с общепринятым мнением с такою категоричностью, что собеседник примет это едва ли не за душевное прозрение, – это особый дар, с помощью которого маньяки, убедив прежде всего себя самих, умудряются повлиять на ближних своих, а через них одержать победу над доброй половиной всего человечества, обратив ее на благо или во зло. У сэра Остина дар этот был. Говорил он так, как будто видел перед собою истину, и так долго и упорно отстаивал свою убежденность, что тот, кто не понимал сути сказанного им, все равно проникался верой в его правоту, а тому же, кто понимал, оставалось только молчать.

«Что ж, посмотрим», – к этому сводились доводы доктора Клиффорда и других скептически настроенных людей.

До сих пор, разумеется, проводимый им опыт был увенчан удачей. Мальчик был на редкость хорошо воспитан, и храбр, и добросердечен. Он свято исполнял однажды данное слово. К тому же, хотя корабль стоял сейчас на рейде и пока еще не был испытан в открытом море буйством стихий, некий пробный путь он все же проделал и выдержал натиск бури, свидетельством чему была разыгравшаяся в Рейнеме Бейквелская комедия. Она предвещала исполнение самых высоких надежд. В самом деле, до чего жестокой должна быть судьба, до чего суровым – испытание, до чего мрачным – предназначение, чтобы испортить такую радостную весну! Впрочем, как ни радостна она была, баронет не позволял себе ни на минуту ослабить свою бдительную опеку.

– В каждом поступке, в каждой развивающейся склонности, едва ли не в каждой мысли, рожденных в пору цветения, – говорил он своим близким, – заложены семена грядущего. За растущим деревом теперь приходится непрестанно наблюдать. – И, следуя этому положению, сэр Остин действительно наблюдал. Мальчика подвергали проверке каждый вечер перед отходом ко сну; делалось это якобы для того, чтобы он отчитался в своих занятиях, на самом деле от него хотели узнать, чем обогатился за день его нравственный опыт. Ему не стоило труда отчитаться, ибо помыслы его были чисты. Всякий порыв неистовства, который замечал в нем отец, всякий взлет его не знающей удержу фантазии считались характерными чертами поры цветения. Ничто так не сужает кругозор человека мудрого, как созданная им теория. Как строго сэр Остин ни опекал мальчика и как пристально ни следил за каждым его шагом, сына своего он знал меньше, чем любой живущий у него в доме лакей. И он был не только слеп, но и глух. Адриен счел своим долгом сообщить ему, что юноша все время что-то пишет. Вместе с тем леди Блендиш в свою очередь намекала на его склонность предаваться мечтаниям. Глядевший на сына с высокой сторожевой башни Системы, сэр Остин это предвидел – так он во всяком случае утверждал. Но когда ему сообщили, что мальчик пишет стихи, известие это вызвало в его истерзанном сердце вполне обоснованную тревогу.

– Не может быть, чтобы вы не знали, – сказала леди Блендиш, – что он марает бумагу.

– Но это же совсем не то, что писать стихи, – ответил баронет. – Ни один из Феверелов никогда не писал стихов.

– Не думаю, чтобы это свидетельствовало о вырождении, – заметила леди Блендиш. – По мне, так это совсем не плохие стихи.

Лондонский френолог и профессор Оксфордского университета, с которым сэр Остин был в дружбе, рассеяли опасения баронета.

Френолог установил, что мальчик начисто лишен способности к подражанию; профессор же заверил, что не лучше у него обстоит дело и с чувством ритма, и привел несколько утешительных тому примеров, обнаруженных им в тех немногих стихотворных опытах, которые были представлены ему на рассмотрение. К тому же сэр Остин сообщил леди Блендиш, что Ричард, по счастью, сделал то, на что, как известно, ни один поэт еще не решался: собственными руками бросил свое только что созданное творение в огонь. На это леди Блендиш со вздохом сказала:

– Бедный мальчик!

Убивать любимое дитя – как это тяжело! Потребовать от юноши, находящегося в самом разгаре поры цветения, считающего себя поэтом, чтобы он уничтожил первое свое творение без всяких на то оснований (хотя думать, что для этого могут найтись какие-то основания, уже само по себе было бы издевательством), – неслыханный деспотизм; все, что успело к тому времени расцвести в сердце Ричарда, было растоптано и погибло. Его познакомили с каким-то странным человеком, который уверенными и жесткими пальцами принялся вдоль и поперек рассекать его черепную коробку и раздавил ему душу, безапелляционно объявил ему, что он животное, заставив его почувствовать себя таким вот животным! Мало того, что увяли успевшие распуститься цветы, – все существо его, казалось, вобрало в себя выросшие было вокруг побеги и ветки. И, когда потом они остались с отцом один на один (странный человек, сделав свое дело, уехал), нежно приласкав его – он это отлично умел, – сэр Остин объявил сыну, что ему хотелось бы видеть эти вот преждевременные, решительно ничего не значащие писания обращенными в пепел, и тогда последние из еще трепетавших в душе юноши лепестков сразу же облетели. Душа его оголилась. Возражать Ричард не стал. Достаточно уже было, что от него этого захотели! Он не станет медлить ни единой минуты. Попросив отца пойти с ним, он повел его к себе в комнату и там, открыв один из ящиков шифоньера, где под чистым бельем у него был тайник, о котором сэр Остин и не подозревал, наш скрытный юноша принялся вытаскивать оттуда пачку за пачкой; каждая была тщательно перевязана, надписана и пронумерована; одну за другою он швырнул их в огонь. Итак, простимся же с юным честолюбием! А вместе с ним простимся и с доверием, которое было между отцом и сыном.