"Особое подразделение (Степан Буков)" - читать интересную книгу автора (Кожевников Вадим Михайлович)Кожевников Вадим Михайлович Особое подразделение (Степан Буков) VВ состав группы Букова кроме Должикова входили: минер Кондратюк, электрик Сапежников, сапер Дзюба, сержант из разведбата Лунников. Все они были, как говорил Лунников, «заслуженные фронтовики республики». Пантелей Кондратюк — грузный, солидный, упитанный — держал себя с генеральской сановитостью из уважения к самому себе за то, что выжил. Все годы войны он извлекал и потрошил всевозможные взрывные ловушки бесчисленных конструкций и систем, снабженные самыми хитроумными комбинациями. Кондратюк мастерил подобные же «сюрпризы» для противника, вкладывая в это дело тонкое лукавство и даже остроумие, упорную жажду переиграть врага в состязании на техническую выдумку. И когда его минные сооружения срабатывали, нанося существенные потери врагу, Кондратюк становился напыщенно высокомерным. Заходя на батарею, снисходительно замечал: — Тыкаетесь своими вилками, тыкаетесь. Навалили гильз целую поленницу. А я им как поддал — в будь здоров. — Поддал! А где же ты был во время боя? — Где? В блиндаже отдыхал, чай пил, портянки сушил. Мое дело такое — без суеты. Боеприпас зря не порчу, заложил где надо, а немец сам себя на нем рвет. И дешево и сердито. Почти то же самое повторялось у петеэровцев, где Кондратюк снисходительно объявлял: — Ружьишки у вас громкие, а дела тихие. За моими хлопушками не слыхать. Обычно перед вражеской атакой Кондратюк отправлялся к артиллерийским наблюдателям. Если немецкие саперы, выходя для очистки проходов, обнаруживали поставленные им мины, Кондратюк доходил до неистовства и, бывало, срывался с места и с автоматом в руках уползал в ничейную полосу, чтобы там защищать свое минное хозяйство. Эта армейская профессия наложила на Кондратюка заметный отпечаток. Был он медлителен, вкрадчив в движениях, недоверчив. — Это ты что мне налил — щи? Ладно, выясним. — Осторожно зачерпывал в сторону от себя ложкой, разглядывал содержимое, произносил мрачно: — Допустим. — Ты давай хлебай, не томи желудок. — Хлебать не приучен. Прием пищи — дело существенное. Ел он торжественно, чинно, не спеша, не склоняясь над котелком. Если кто обращался к нему, не отвечал. И даже не менял при этом сосредоточенного выражения лица. Что бы ему ни поручили, он отдавался делу целиком, и, помимо этого дела, для него ничего не существовало. В подразделении держался отчужденно, независимо и только к минеру Акимушкину из группы младшего лейтенанта Захаркина чувствовал душевное расположение. С ним он беседовал подолгу, красноречиво. — Я, Прокофьич, так считаю: взрывчатка — это силища, еще окончательно недопонятая. Скажем, пресс! Сооружение дорогостоящее, шлепает — тюх-тюх. Куда лучше агрегат на взрывчатке. Как даст тысячи тонн давления, ему самый твердый холодный металл все равно как бабе тесто. Или, скажем, котлован: ковыряются, копают. А с умом на выброс заложить, и выкинет грунт куда хочешь и сколько хочешь. Можно горы своротить при желании и надобности. За войну мы чего только той взрывчаткой не наворочали, и все на хаос. Демобилизуемся — кто такие? Минеры. Нет надобности. Требуются гражданские специальности. Извиняюсь, врете. — Я и до войны взрывником в руднике работал, — перебил Акимушкин. — Кто такой, мне не скажут. — Но квалификацию ты себе поднял. — Правильно, на чем только не работал — и на своей взрывчатке, и на ихней! — Вот, значит, можешь с одного прищура сосчитать, сколько, чего, для чего и как заложить. Выходит, мы с тобой люди первостепенной надобности и по гражданской линии можем не только ломать, но при сообразительности при помощи взрывсредств совсем обратный эффект иметь... Сапежников — кроткий, голубоглазый, белобрысый с девическими губами конструкции «бантиком» — сказал смущенно: — А мне вчера, когда я третий квартал на кабель высокого напряжения подключал, кто-то резиновые монтерские сапоги подкинул. — Подкинул? — живо переспросил Кондратюк. — Значит, заминированные. — Заключил авторитетно: — Обычная их манера взрывные ловушки в бытовые предметы маскировать. — Сапоги обыкновенные, пустые. — Зачем обязательно внутрь взрывчатку совать, ее рядом можно ставить с предметом, а предмет с капсюлем соединен на тонкой проволоке. Потянул вещь — ив медсанбат доставить нечего. — Я на кабеле без защиты работал, — тихо произнес Сапежников, — под током, и вот понимающий человек сапоги монтерские мне подбросил. А сам не показался. — Выходит, антифашист какой-нибудь. — А что ему прятаться? Они теперь тут главные люди, местная власть. — Ну, значит, кто-то из жильцов соображающий, — стукнуло бы тебя насмерть током, опять сколько время без света обходиться. Не сочувствие — простой расчет. — Когда свет в домах загорелся, — задумчиво произнес Сапежников, — вышел я из трансформаторной будки, гляжу — что такое? Люди. Раньше прятались, а тут прямо толпа. — Вот ты бы им на месте митинг устроил, разъяснил нашу политику по отношению к мирному населению. — А чего объяснять, свет горит, — значит, все им теперь ясно! — Ясно! А сапоги тайком подбросили. — Интересно мне: кто? — Размер мужской, — значит, не дама. Не за голубые твои глаза. Только, спрашивается, почему без снаряжения работал, собой рисковал? — Так, быстрее хотелось. — Кокнуло бы током. Тоже нашелся, жизнь за удовольствие фрицам отдать. Были бойцы, которые собой амбразуру затыкали. Высшая сознательность. А это у тебя от безответственности. — Война кончилась, зачем же людей в затемнении держать, в темноте... Сапер Дзюба, сильный, широкоплечий, томился здесь в безделье. Всю войну он провел с лопатой, топором на оборонительных полосах, работая так же, как и до войны работал на различных стройках. А теперь вот, когда война кончилась и его зачислили в Особое подразделение, где он пока не получал никаких заданий, томительная тоска овладела им. Часто его можно было видеть на соседней улице, где мужское население по распоряжению местных властей занималось разборкой развалин. Дзюба сидел неподвижно на поверженном куске кирпичной кладки у разбитого бомбой здания, пристально и мрачно наблюдая, как работают люди в удушливой пыли, и только его толстые жесткие пальцы непроизвольно шевелились. Он ходил туда каждый день, словно по приказу. Возвращался еще более мрачный, ел нехотя. — Ты что не кусаешь? Зубы болят? — Душа не просит. — А брюхо? — Я ему не служащий. — Про саперов слух ходил: взвод может ротную норму одолеть по приему пищи. Едоки! — А ты вынь столько грунта, сколько сапер вынимал, да помахай также топором. Тогда скажи, натощак осилишь или нет. — Теперь тебе отдых. Можешь маникюр сделать для красоты. — Дома в строителях дефицит. Кто людям жилье даст? Мы. А меня вот в Берлине содержат на полном казенном иждивении. — В германской столице проживаем! За такой адрес жизнь клали. — Кровельный материал у них больше черепица, — задумчиво произнес Дзюба, — стропила, пропитанные, безызносные, и раствор крепкий, излом не по шву, а по кирпичу, хотя он тоже основательный, каленый, аж звенит. — Еще чего скажешь? — Про них? А вот подпочвенные воды здесь высокие, а подвальные помещения сухие, — значит, изоляцию особую кладут — гидроустойчивую. — Смотри, какие слова знаешь. — И Лунников рассмеялся. — А я думал, ты их за войну позабыл. — А кто вам доты строил, где вы отсиживались в сухости и безопасности? Не проложи сапер с умом гидроизоляцию, мокнуть вам в них, как в дренажной яме. — Я в твоих дотах не отсиживался. Комфорта такого разведбату не положено. Ладный, подвижной, с яркими, живыми, медного цвета глазами, Лунников отличался от всех своим весельем, легким характером, умением общаться с местным населением. — А что особенного? Нет ничего такого особенного. Я к немцам за войну привык. Берешь «языка», ну, пока доставишь, угадываешь, что за личность. Раз взял, значит, он тебе по закону пленный. Обязан вести себя с ним как представитель державы, чтобы сразу по мозгам ударить: мы — не вы. Попадались иногда ничего, надо думать, из трудящихся. Такому и закурить дашь и даже всю пачку в карман сунешь за послушное поведение. Были и такие, что до отправки в тыл проведывать ходил. Говорю охране: «Мой фриц тут у вас — пришел на свидание, поскольку соскучился. Я ему вроде крестного». Ну, передачу из сухого пайка принесу. Расчувствуется, иногда такое скажет, что при допросе утаил. На «языка» надо ходить без злости. Хладнокровно. Санитарку не вызовешь, чтобы его как на «скорой помощи» в санбат. Надо так его обеспечить, чтобы он при всем том ногами мог действовать, а не на себе его тащить. — Смотри, какой ты с ними деликатный. А сколько раз тебя самого на волокуше от них вытаскивали, как говорится, в крови и без сил. — Бывало, конечно, попадется азартный, аккуратно не сладишь, — охотно согласился Лунников. — Но организм у меня повышенной прочности, в санбате все заживало. Питание по повышенной норме, женский персонал душевный. — Ты, Лунников, смотри, по этой части здесь не споткнись. — А в чем дело? — А то, что эта твоя психическая возле комендатуры все околачивается, в окна смотрит. — Она не психическая — глухонемая. — Симулирует. — Ну, это ты брось, я ее в санчасть водил, определили: от нервного потрясения. — Смотри какой заботливый! — Обнаружил я ее, когда еще со штурмовой группой пробивались. В заваленном помещении лежит засыпанная. Поотстал от ребят, чтобы, значит, проверить, живая или мертвая. Стал оказывать помощь, а она, как фашистка, на меня кинулась. Всю шею исцарапала. — Значит, фольксштурм? — Да нет, в гражданском. Но тут, понимаешь, фаустников засек, начал по ним из автомата бить, они по мне. Изловчился, гранату кинул. Все нормально. Оглядываюсь — что такое? Она, понимаешь, из электрического шнура петлю сделала, встала на коленки и душится. — Идейная гитлеровка! — Ладно там — гитлеровка. Дом жилой, не рейхсканцелярия. Сорвал я с нее петлю, лежит без памяти. Ну я бегом ее на себя — и в санбат. По дороге задело меня маленько. Пришлось самому медициной тоже попользоваться, противостолбнячную вкатили. Завалили на койку. Я — шуметь. Но в санбате дисциплина тоже армейская. Уложили по команде «Смирно». Потом мне санитар докладывает: «Товарищ сержант, ваша немка пищу отказывается принимать». «Значит, глотать ей больно!» «Нет, из принципа». «Зовите переводчика, пусть уговорит». «Был, уговаривал, бесполезно — глухонемая». «Ну, а я тут при чем?» «Может, вас послушает. Вы ее сюда доставили, по-человечески она же должна понять». Аргумент. Встал, пошел, где она лежала, отгороженная плащ-палаткой. Ну, присел возле койки, гляжу — лежит тощая, бледная. Смотрит и даже не моргает. Ну, я зачерпнул кашу ложечкой и к губам поднес. Полмиски приняла и только после этого головой покачала. А кофе — всю чашку. Национальный напиток, специально для нее сготовили. Так и ходил: как кормежка — меня вызывают. Поправилась она. Выписали нас вместе. Начальник санбата приказывает, чтобы я ее до дому сопроводил. Объясняю: «Нет у нее дома — разрушен». А он: «Поскольку вас в районную комендатуру зачислили — обеспечьте». Мог я ее в любой дом вселить. Но она не пожелала. Привела к тому разваленному и начала там убираться. Ну мне что? Уговаривать средств нет, немецкий тоже не понимает, раз глухая. Мое дело — сопроводил, и ауфвидерзеен. Но все-таки потом наведался, вот с товарищем Дзюбой, он там стенку порушенную из кирпича восстановил, отштукатурил, раму, стекла вставил, душевность проявил. — Да это я так, со скуки, — сконфуженно сказал Дзюба. — Разве это ремонт? Так, халтура. Времянка. — Значит, обеспечили. Чего же она тогда каждый день к комендатуре ходит, выслеживает? — Ничего она не выслеживает, — сердито сказал Дзюба. И, кивнув на Лунникова, пояснил: — Вот его ищет, дожидается. А он к ней как чурка бессмысленная. — Чего ж так? — Не хочу голову ей морочить, — сухо произнес Лунников. — И себе — тоже. — Если б нормальная была, так ты бы не пренебрег. — Связистки, как он явится, сразу суетятся, губы себе мажут. Видный парень. — Она к нему не так. Из благодарной душевности, — резко прервал Дзюба. — Так из каких она все-таки? — Из каких бы ни была, а раз к советскому солдату тянется, значит, осознала. — По женской линии! — Если б чего против нас таила, ушла бы в любой союзный сектор, там гитлеровцам приют обеспеченный. Значит, не из них. — Тоже правильно. — Ты чего, Лунников, молчишь? — А что он тебе докладывать обязан? Дело личное — переживает. Как и следует по-человечески. Задела она его, видать, тоже. — Задела! — сказал Лунников гневно. — Ну и что, не отрицаю, задела, прямо перед всеми говорю. Ну и все! Ну и точка... — А как зовут, хоть знаешь? — Шарлотта. — Изъясняешься с ней как? — Пишу, и она пишет. — Про родню спрашивал? Одной инвалидке тяжело. Может, есть кто из родни? — Нету, одна. — Плохо. — С питанием у нее как? — Ношу, — сказал Дзюба. — А почему ты, а не Лунников? — От него не берет. — Гордая! — Верно, хочет, чтобы просто так заходил. — А от тебя берет? — В обмен за вещи. — И ты, гадюка... — Тихо, — грозно сказал Дзюба. — Тихо. — Вздохнул, выдохнул, потом объяснил: — А как я с ней препираться буду? Беру. Перед уходом вещь куда-нибудь украдкой сую. Моя задача какая? Чтобы сыта была. — Правильная твоя тактика. Извиняюсь! — Все-таки ты, Лунников, ситуацию продумай. Отпихнуть человека просто. Для этого ни ума, ни души не требуется. Если понадобится в наряде тебя подменить, говори — обеспечим увольнительную. Лунников никогда не испытывал робости в общении с людьми. Даже с высшим начальством он держал себя свободно, с оттенком развязности. Это ему дозволялось, слава отважного разведчика сопутствовала ему. В подразделении он дружил со всеми, не чувствуя ни к кому особой привязанности. На фронте его знали как беспечного весельчака, ибо, возвращаясь из разведки целым, он предавался шумной радости, располагая бойцов к себе удальством и шутливостью. С местным немецким населением держал себя с подкупающей простотой, дружелюбием, уверенный в том, что никто из своих не посмеет упрекнуть его, будто он «ластится к фрицам». Чистосердечно откликался на просьбы немцев и радовался, когда их выполнял. Радовался так же, как радовался еще недавно захвату стоящего «языка», удачной операции в тылу. Лунников доложил Букову, кто эта немка и почему она приходит каждый день к дверям комендатуры. Буков выслушал внимательно. — Я в твое личное вникать не желаю, — сказал он. — Но если эту глухую немецкую гражданку на улице по дороге в комендатуру машина сшибет — твоя ответственность. — А что я могу сделать? — Дам тебе наряд, и все. — За что? — Будешь сопровождать гражданку до армейского госпиталя и обратно, на лечение, на основании рапорта товарища Дзюбы. — Настукал! — Доложил по форме, как положено. — Буков пояснил: — В комендантской инструкции записано; вникать в нужды населения, оказывать по возможности содействие. Вот я по инструкции и действую. — Душевный вы человек, товарищ младший лейтенант! Буков рассердился: — Приказ дан. Почему не по форме реагируете? — Виноват, товарищ младший лейтенант! Лунников вытянулся и щеголевато, с особым вывертом поднес ладонь к фуражке. Глядя пристально на Лунникова, Буков произнес хмуро: — Встрепенулся! Кавалер орденов! Ну, кругом арш! И когда Лунников вышел, Буков расстегнул карман гимнастерки, вынул фотографию Люды из ее комсомольского билета, покоробившуюся, коричневую от засохшей крови. Эту фотографию он получил от моториста Игумнова, который сообщил в письме, что еще во время прорыва Люда была тяжело ранена и он взял ее документы. Но поскольку сам был ранен, обгорел в танке, кто из зенитчиц погиб, установить в точности не смог. Эту приписку Буков воспринял как соболезнование солдата солдату. Когда Дзюба доложил Букову о глухонемой немке, тот сказал сердито: — Спас ее Лунников, ну и правильно. А то, что она теперь вяжется к нему, это отставить. — А если она от сердца? — Бдительность утрачиваешь, товарищ Дзюба. — Бдительность при мне. — Что-то не заметил. — Вот и обратил ваше внимание. Потолковали бы вы с ней, товарищ младший лейтенант. — С глухонемой? — А вы с карандашом и с бумажкой. — Неловко. Вроде допроса получится. Дзюба рассмеялся, сказал, торжествуя? — Именно! |
|
|