"Массажист" - читать интересную книгу автора (Ахманов Михаил)Глава 7Март выдался ветреный, хмурый, морозный. Днем солнце скрывалось за пеленою туч, но все-таки грело, хоть не с весенним усердием; его скуповатый жар заставлял оседать серые сугробы на тротуарах, и кое-где под растаявшим снегом уже виднелась темная трещиноватая шкура асфальта. Но по ночам все возвращалось на свои круги: ветер вытряхивал снежную перину туч, носился над застывшей Невой, свистел по-разбойничьи на широких проспектах окраин, жалобно выл в переулках, сыпал снег на деревья, на землю и крыши. Ночью не верилось, что наступила весна – а лето, пусть короткое, нежаркое – казалось просто смутным сном, какие бывают после просмотра голливудских кинолент с красотками и красавцами, что нежатся на пляжах Акапулько. Тем не менее, зима иссякала и отступала день от дня, знаменуя тем самым конец сезона Охоты. В теплый светлый период Баглай не охотился; он, как полярная сова, предпочитал холод и тьму, ибо их спутником было безлюдье, и, следовательно, безопасность. В самом деле, кто проследит человека зимней ночью, когда все сидят по домам, спят или мечтают о солнечном Акапулько, поглядывая в телевизор? Кто заметит, как и с чем он бродит по улицам – с сумкой ли, с чемоданом, с пакетом или свертком? Никто, разве лишь ветер… А ветер не выдаст и никому не донесет; нет ему дела до подозрительных незнакомцев, гуляющих с сумками и чемоданами в ночной разбойный час. Но если дождаться трамвая или автобуса – из первых, самых ранних – то подозрений нет как нет. Нет подозрений, а есть добропорядочный обыватель, который едет с сумкой на вокзал – или, быть может, с вокзала, вернувшись из командировки, весь в мечтах о теплой ванне и сытном домашнем завтраке. Все эти соображения были вполне очевидны, и Баглай даже не задумывался о них, не называл мудреными словами, тактикой или стратегией, а просто действовал, руководствуясь инстинктом. Ночи стали светлей и теплей – значит, пора заканчивать Охоту, брать временный тайм-аут и ждать, когда над городом снова сгустится зимний мрак, союзник и помощник. Метаморфоза, свершавшаяся с ним весной, была подобна линьке; он, словно северный волк, сбрасывал плотную зимнюю шубу, пропахшую кровью и плотью жертв, и облачался в иное одеяние, более легкое и чистое, скрывавшее его клыки и когти. Но – лишь до времени, до срока. Он размышлял об этом, направляясь к Черешину, ибо тот являлся, в определенном смысле, исключением из правил. На него Охота разрешалась в любой сезон, так как охотник мог унести добычу не в чемоданах, а в карманах. Даже в горсти или в наперстке… Однако Баглай все-таки предпочитал карманы. Карманы были надежней и, разумеется, вместительней. В дом к Юрию Даниловичу Черешину он хаживал не первый год и изучил это строение как собственную пятерню, со всеми его парадными и черными лестницами, дворами и арками, ходами, выходами и переходами. Этот старый петербургский дом располагался у Таврического сада и был еще крепким и презентабельным, хоть и знававшим лучшие дни. Штукатурка с него не сыпалась, но потемнела под слоем многолетней грязи, мрамор лестничных ступенек поистерся, дубовые перила кое-где исчезли, а кое-где напоминали обрезки грубо обструганных жердей, водосточные трубы жаждали срочной замены, а вздыбленный булыжник во дворах местами наводил на мысль о рухнувшей с гор лавине. Но квартиры тут были просторные, двери – крепкие, потолки – три пятьдесят, а на широченных подоконниках можно было спать или устраивать застолье. Впрочем, в жилище Юрия Даниловича все подоконники, равным образом как стены, пол и даже потолок, предназначались не для застолий или спанья, а исключительно для экспонатов. Сам же хозяин обитал на кухне – к счастью, довольно большой и вполне заменявшей однокомнатную квартиру; тут имелись диван, стол и стулья, кресло, обитое плюшем, полки и шкафы и даже верстак – с тисками, резцами, алмазными пилами и прочим инструментарием для каменных работ. В комнате побольше на стенах висели картины из малахита, родонита, чароита, лазурита и других поделочных камней; под ними тянулась шеренга витрин, в коих стояли и лежали изделия из тех же материалов – ларцы и шкатулки, подсвечники и чаши, письменные приборы и набалдашники тростей, шары и миниатюрные дворцы, а также иные уникумы, обязанные своим происхождением уже не человеку, а природным силам: друзы кварца, похожие на пингвинов и медведей, роскошные щетки аметистов, опалы и пейзажные агаты, гигантский кристалл шпинели величиною в два кулака, жемчужины, кораллы и гагаты. Другие сокровища, поменьше размером, но подороже ценой, таились в ящиках под витринами: коллекция редкого янтаря с невероятными включениями, собрание гемм и камей, старинные перстни с печатками, украшения из бирюзы, цитрина, аметиста, из турмалина и топаза, из гранатов всех цветов радуги – огненно-красных пиропов, сизо-малиновых альмандинов, золотистых гроссуляров и изумрудно-зеленых демантоидов. С потолка в этой комнате спускались светильники и люстры, райские птицы и цветы, большие резные сферы и модели кораблей – все, что можно изготовить из поделочного камня и металла и подвесить где-нибудь повыше, чтоб ненароком не зашибить голову. Имелся здесь и камин – уникальное сооружение из мрамора тридцати шести сортов со вставками из яшмы и нефрита. Но главное богатство таилось в маленькой комнате, в громоздких дубовых шкафах музейного вида, в ящиках, сделанных на заказ. Тут, снабженные номерами и пояснительными карточками, лежали благородные самоцветы, приписанные к двадцати коллекциям, и их названия внушали благоговейный трепет. Коллекция сапфиров (отдельно – камни синие, классических оттенков, отдельно – розовые, лиловые и желтые); коллекция рубинов, от бледно-алых до кроваво-красных и багровых; собрания изумрудов, аквамаринов и бериллов, где были экспонаты в сорок-пятьдесят карат; и, наконец, всякая мелочь вроде хризобериллов, александритов, цирконов и шпинелей. Алмазы Черешин целенаправленно не собирал, считая это баловством, но не отказывался выменять или приобрести «по случаю», и на эти «случайные» камешки можно было б вооружить мотострелковый полк. А на все остальное этот полк мог бы отправиться в Новую Зеландию и воевать там лет пятнадцать, освобождая папуасов от британских колонизаторов.[11] Кроме двух комнат и обширной кухни были в черешинской квартире еще и прихожая с коридором, и в них Юрий Данилович разместил библиотеку, тысяч пять томов, все – о камнях и способах их обработки, о ювелирных изделиях, о геммах и камеях, о самоцветах магических, целительных, библейских, а также о методах и приборах, с помощью коих различались подделки и имитации. Сами же приборы, микроскопы и рефрактометры, дихроскопы, полярископы, пикнометры, фильтры и весы, хранились в огромном стенном шкафу на месте бывшего туалета, а туалет нынешний был совмещен с ванной, благо ее габариты не отрицали подобной возможности. Так Юрий Данилович и жил – в обрамлении камней и книг, приборов и инструментов; дожил он до преклонных лет, видел в своих самоцветах не богатство, а исключительно радость и красоту, и был совершенно счастлив. Вот только болела у него временами спина… Баглай вошел в подъезд, поднялся по мраморной истертой лестнице к двери, некогда сиявшей лаком, а ныне выкрашенной бурой краской и позвонил. Звонок был старинным, из тех, где надо не кнопку давить, а повертеть маленькую металлическую рукояточку. Дверь распахнулась, явив невысокую крепкую фигуру Черешина в монгольском халате, с благожелательной улыбкой на устах. Юрий Данилович был вообще человеком улыбчивым, добродушным, легкого нрава и сангвинического темперамента; он улыбался даже тогда, когда им пытались закусить – в прямом, не в переносном смысле. Ну, а Баглай, целитель и добрый знакомый, гость дорогой, проходил по особому списку – хоть не племянник, не внук, однако почти что родич. – Ну, бойе! В самый раз пришел! – Пальцы Черешина утонули в крупной ладони Баглая. – Перво-наперво, я тебе деньги отдам… память-то стариковская, пока не забыл, надо отдать… А после мы чайку изопьем, и примешься ты выкручивать мой копчик и барабанить по спине… – Он уже тащил Баглая на кухню, лавируя меж книжных полок и шкафов. – И разомни-ка мне сегодня, бойе, шрам… не тот, что на ребрах, а тот, что на левом костыле… погода сырая, мозжит – спасу нет!.. Вот разомнешь, да с маслицем, оно и полегчает… – Это какой же шрам? – спросил Баглай, осторожно пробираясь по коридору, забитому книгами. – Который от малайского криса? Или от пули? – Ха, от криса!.. От него – царапина под локтем, плевая такая царапинка, о ней я и думать позабыл… От пули – то как раз на ребрах… затянулось и быльем поросло… А вот на ноге – болит! Ногу мне мишка порвал… в сорок седьмом, на Вилюе… а от его когтей – самые вредные раны. Вроде и зажила, но сырости не терпит… ни сырости, ни холода… а у нас холод восемь месяцев в году… Вот если б я в Нигерии остался… или в Конго… зря не остался… Вот там, бойе, климат, доложу тебе!.. Теплынь! Бойе было тунгусским словцом, обозначавшим парня или юношу; Черешин называл так всех моложе семидесяти лет. Продолжая сыпать короткими отрывистыми фразами, он расставил на столе вместительные кружки, навалил в тарелку баурсаков[12] и принялся разливать чай. Чай был не простой, а плиточный, калмыкский, с добавкой топленого масла, молока, соли и сахара. Баглай это питье уважал, привыкнув к нему еще в те времена, когда обучался у Тагарова. Тагаров, хоть был бурят и тибетский монах, от чая с маслом не отказывался, только называл его не калмыкским, а монгольским. Отдуваясь и хрустя баурсаками, они с Черешиным выпили по кружке. Баурсаки Юрий Данилович готовил сам, ибо, вдобавок ко многим своим талантам, отлично кухарил, и были ему известны рецепцы всяческих экзотичных блюд – вроде слоновьей ноги, запеченой со страусиными яйцами, и антрекотов из бегемота. Покончив с чаем, а заодно – с историей вилюйского медведя (череп его красовался над полками в прихожей), Черешин хлопнул себя по лбу, пошарил за поясом халата, извлек две стодолларовые бумажки и протянул Баглаю. – Вот память, бойе!.. Про камушки и шрамы помню все, а о деньгах забыл… Держи! За первую половину. С частной клиентуры Баглай брал двадцатку за сорокаминутный массаж, а число сеансов определялось от двенадцати до двадцати, смотря по состоянию спин и конечностей клиентов. Те же двадцать долларов брались и в «Диане», но из них на баглаеву долю приходилось восемь; тем не менее, ежемесячно на круг он зарабатывал побольше тысячи. Где-нибудь в Штатах или в Европе это считалось бы плевой деньгой, но только не в России; тут на них можно было существовать с комфортом и даже с роскошью. Существовать – да, однако не покупать квартиры и редкостные вазы эпохи Мин… Впрочем, для их приобретения имелись способы результативней лечебных процедур. Юрий Данилович сбросил халат, с кряхтеньем примостился на диване, а Баглай, достав из саквояжа флаконы с зельями и маслами, начал трудиться над черешинским позвоночником, не забывая о пояснице и лопатках, шее, копчике и шраме на левой ноге. Шрам, собственно, был не один, а целых четыре, от длинных медвежьих когтей, и оставалось лишь удивляться, как Юрий Данилович, уложив зверюгу, смог доползти до лагеря. Видно, тунгусские черти ему помогли, размышлял Баглай, привычными движениями втирая масло. Потом подумалось ему, что черти нынче далеко, на берегах Вилюя, а он вот близко, ближе, чем медведь. Значит, такая судьба у Черешина – не от медведя смерть принять, не от пули и не от малайского криса, а из человечьих рук… Мысль эта не покидала его, пока он разминал тощую спину Черешина и правил позвоночные диски. С этим, если учитывать возраст клиента, все обстояло неплохо, совсем неплохо – Черешин имел крепкую конституцию, как полагалось потомственному геологу и долгожителю. Мать его преставилась в девяносто, отец – в девяносто четыре, а сам Юрий Данилович, пребывая в цветущем возрасте восьмидесяти трех годов, на здоровье не слишком жаловался и твердо полагал, что разменяет второе столетие. В тридцать восьмом закончил он в Питере Горный институт и хоть не воевал, а бродил по лесам и горам в поисках металлов и минералов, жизнь ему выпала бурная, полная странствий, приключений и опасных авантюр. Лет двадцать он провел в Сибири, Монголии и Китае, а с конца пятидесятых, когда Союз обзавелся друзьями в жарких краях, начались сплошные зарубежные командировки. И бросало Черешина от Индии до Антарктиды, от Огненной Землм до Эфиопии, от Кубы до конголезских джунглей. Искал он все, что только можно откопать в земле, выдрать из-под льда и камня, намыть в ручьях и реках. Искал уран и медь, никель и алмазы, нефть и уголь, золото и молибден; не раз тонул и замерзал, нередко голодал, а однажды, во время разведки в дружелюбной Гане, на берегах реки Горвол, сам был чуть не съеден и спасся лишь тем, что вождь и воины им побрезговали, решив, что русский – это не настоящий белый, и, к тому же, стар и жилист. Между делом Юрий Данилович четырежды женился, но завести детей как-то не достало времени, и потому его жены занимались этим с другими мужчинами, не столь преданными геологической науке. Черешин их бросал без всякого сожаления; на его век хватило негритянок и чилиек, китаянок и чукчанок, и прочей подобной экзотики. Лишь с камнями он состоял в прочном и долгом супружестве. О том, как началась его коллекция, он не раз рассказывал Баглаю. Случилось это в сорок четвертом, когда молодой Черешин застрял в глухой уральской деревушке, отрезанной снегами и непогодой от всех дорог, от городов и сел, от мира и от войны. Метель бушевала без малого месяц, и этот период зимней спячки Юрий Данилович провел в компании коллеги, другого геолога-поисковика, заброшенного в ту же деревушку. Коллега был уральцем из Свердловска, мужчиной зрелых лет; пил он по-черному, а выпив, не матерился, не буянил, однако жаждал развлечений и доверительных бесед. Но ни книжек, ни радио, ни шахмат в той деревушке не нашлось, так что Черешин с уральцем разрисовали карточную колоду и целый месяц резались в очко. Сперва на спирт, который потреблялся под задушевные разговоры, потом – на деньги, а когда свердловчанин иссяк, Черешин, которому везло, вернул ему проигрыш, и все пошло-поехало по новой. Коллега опять проигрался в дым, но оказался человеком чести: когда проигранное вернулось к нему в третий раз из щедрых рук Черешина, сунул Юрию Даниловичу потрепанный увесистый портфель, пробормотав, что он-де – старина-старинушка, и много ему не нужно, а ты, Юрча, парень молодой, жить тебе и жить – вот и живи в свое удовольствие, только поосторожнее: родина-мать не дремлет, а маманя она суровая. Намека этого Черешин, по молодости лет, не понял, но тут метель притихла, и пути их разошлись: коллега отправился в Свердловск, а Юрий Данилович – в Москву, с отчетом и старым портфелем. Затем он перебрался домой, в послеблокадный Ленинград, чтоб поддержать и подкормить родителей. Портфель привез с собой и, заглянув в него, обнаружил лишь здоровенные комья грязи; но, в память о сидении в той деревушке и карточных играх, не выбросил, а пихнул на антресоль, да и забыл на пару лет. После войны, разбираясь со старым хламом, Черешин вновь наткнулся на портфель, вытряхнул его содержимое в тазик с водой, отскреб, промыл и обомлел. Перед ним лежали уральские самоцветы сказочной красоты и редкости: благородная шпинель в два кулака, пять безупречных изумрудов, топазы, аквамарины, несколько сапфиров и рубинов – причем не какие-то камешки в девичье колечко, а раритеты в сорок-пятьдесят карат. Черешин долго глядел на них, вздыхал, перебирал и любовался, потом в сердце что-то защемило, и понял он – судьба! А от судьбы, как ведомо всем, не уйдешь и не сбежишь. Но Юрий Данилович не собирался бегать. Его профессия была самой подходящей, чтобы собрать коллекцию; всю жизнь он крутился около камней, россыпей, шурфов, шахт и рудников, а значит, что-то находил, что-то выменивал, а что-то ему дарили или отдавали за бутылку водки; и постепенно его собрание росло, и стали появляться в нем камешки из Африки и Бразилии, с Цейлона и Мадагаскара, из Индии, Бирмы и ЮАР. В суровые сталинские времена он свою страсть не афишировал, да и коллекция была небольшой, занимала лишь половину маленькой комнаты. Развернулся он по-крупному лет тридцать назад, после смерти стариков-родителей: переоборудовал квартиру, поставил крест на семейной жизни и переселился на кухню. А заодно составил завещание о передаче коллекции в Горный институт – при тех условиях, что не будут ее разделять, а дарителя похоронят по-людски, на Волковом кладбище, с оркестром и в родительской могиле. Так что наследник у Черешина был, но по-государственному нерасторопный – за тридцать лет не удосужился составить опись всех черешинских богатств, ибо в перспективе принадлежали они народу, а значит, всем и никому. Юрия Даниловича это не слишком волновало; он еще не собирался умирать и полагал, что в ближайшие лет десять или пятнадцать составит опись собственной рукой, с посильной помощью доцента Пискунова, назначенного институтом в воспреемники. Но Пискунов был сам немолод, возился с дипломниками и студентами, страдал диабетом и, по той ли, иной причине, дарителя вниманием не баловал. В отличие от Баглая, который трижды в год трудился над черешинской спиной по месяцу и знал намного лучше Пискунова, что и где хранится. А кроме того, имел ключи. Сеанс подходил к концу, Черешин блаженно кряхтел под сильными руками массажиста, жмурил глаза и ворочал с боку на бок головой – видно, затекала шея. Заметив это, Баглай начал ее разминать, коснулся редкой поросли на затылке и вдруг ощутил под волосами шрам – даже не шрам, а изрядную вмятину, будто стукнули Черешина кувалдой или иным приспособлением, вроде гантели или кистеня. Пальцы Баглая замерли. – Здесь не болит? – спросил он. – А чему ж там болеть? – удивился Черешин. – Ямка у вас, Юрий Данилыч. Кость вроде бы цела, однако… – Однако я про нее и забыл, бойе. Не чешется, не болит, и слава богу. Это меня в каверне приложило, в медном руднике, под Зыряновском. Году этак в шестьдесят восьмом… нет, в шестьдесят девятом, как раз перед экспедицией в Бомбей, в Сахьядри… это горы такие индийские, с видом на Аравийское море… вот за них я этой ямкой и заплатил… Вызвали меня к замминистру – хороший был мужик, да преставился в восьмидесятом – вызвали, значит, и говорят: в Бомбей отправишься, Черешин, начальником партии, никель искать… хороший вояж, хлебный, валютный, но до того проинспектируй рудники в Зыряновске. Согласно утвержденной разнарядке и в компенсацию за Бомбей… Ну, я что… собрался и поехал. А там как раз каверну вскрыли. Большая, мать ее, метров тридцать… Вскрыть-то вскрыли, а крепь поставили хреновую – я полез, а свод возьми да обвались… не сильно, но задело меня каменюгой… Видел кварц, что в комнате стоит, за малахитовым блюдом? Белый такой, на медведя похож? Вот им и задело. Ну, ничего… отлежался. – Вы про какую каверну толкуете? – спросил Баглай, массируя черешинскую шею. – Каверны только в легких бывают. – Вот тут ты, бойе, не прав. Каверна – сиречь полость, а полости в разных местах случаются, и в организме, и в металле, и в земле. Представь-ка рудную жилу… Это ведь не сплошной монолит, там и легкие породы есть, и грунтовые воды, и много всякого разного… Ну, вода вымывает полость, затем, с подвижкой пластов, уходит, и появляется пещера… Там, внизу, на глубине километра, – Черешин ткнул пальцем в пол. – Вечный мрак, огромное давление, самый причудливый газовый состав, плюс влага, что сочится по стенам… собственно, не вода, а раствор минеральных солей… И так – тысячелетия… Потом приходим мы, бьем шахту, прокладываем штрек по рудной жиле, вскрываем полость – и что же видим? – Что? – откликнулся Баглай, слегка надавив на нервные узлы под челюстью. Эта процедура, если делать ее с осторожностью, снимала тахикардию, стабилизируя ритм сердечных сокращений. Ну, а если не остерегаться… если нажать вот здесь и здесь… Черешин заговорил, и рука Баглая дрогнула. Он быстрым змеиным движением облизал пересохшие губы. – Мы увидим, бойе, что на стенках полости скопилась куча всякого добра… всяких природных редкостей, что выросли тут в тишине и покое… Попадаются самоцветы – не из самых дорогих, но поразительной величины… чаще – кварц… аметистовые щетки и кристаллы… еще цитрин, морион, кошачий и тигровый глаз, горный хрусталь и халцедон… А иногда в прозрачном кварце прорастают кристаллики рутила, тонкие, как волоски – и это будет уже «волосатик»… А если попало что-то пластинчатое, чешуйчатое, гематит или слюда, то получится у нас авантюрин… он как стекло с яркими блестками… Еще бывает молочный кварц, непрозрачный и белый, но удивительных очертаний… будто статуэтку лепили двести тысяч лет, без рук и скальпеля! Хотя бы вот этот медведь, коим мне съездило по затылку… – Все, Юрий Данилыч, – произнес Баглай и направился к раковине, мыть руки. Черешин встал, накинул халат, пощупал над коленом. – А ведь не болит, пес ее забери! Как есть, не болит! Легкая у тебя рука, бойе, золотая… Еще чайку не хочешь испить? – Пожалуй, нет. – Баглай покачал головой и принялся укладывать бальзамы и мази в свой саквояжик. – С вашим чаем, как и с массажем, необходима умеренность. Иначе выйдет как у Алексия… – А как у него вышло? И кто он таков? – с любопытством поинтересовался Черешин. – Врач древнегреческий. О нем у Киллактора есть эпиграмма… – Сощурившись и отбивая рукой ритм, Баглай произнес нараспев: Черешин ухмыльнулся, заметил, что звучит весьма современно, и потащил Баглая в маленькую комнату. Это было у них почти традицией – после лечебных процедур полюбоваться чем-нибудь редкостным и для глаз приятным; по мнению Юрия Даниловича, такой процесс прочищал мозги и генерировал положительные эмоции. На самом же деле он нуждался в компаньоне, ибо, как всякий собиратель, испытывал явное наслаждение, демонстрируя свои богатства внимательному зрителю. Он не был излишне доверчив и понимал, что делает, но разве имелся повод для сомнений? Их отношения с Баглаем были давними, а значит, как бы освященными временем; к тому же Черешин доверял ему нечто более дорогое, чем самоцветные камешки – собственную плоть, со всеми шрамами и отметинами, какие оставила на ней долгая бурная жизнь. Распахнув шкаф, он выдвинул среднюю полку с двумя плоскими квадратными ящиками и приподнял крышки. В ячейках, меж деревянных перегородок, будто яйца сказочных птиц, уложенные в ватные гнездышки, сверкали глубокой летней зеленью изумруды. Штук двадцать крупных, в брильянтовой и табличной огранке, и сотня помельче, размером с ноготь; среди последних попадались кабошоны, овальные и круглые, блестевшие не так ярко, как ограненые камни. Но все равно они были прекрасны – каждый камень переливался и сиял будто капля росы на древесном листе, пронзенная солнечными лучами, а более крупные самоцветы казались полными огня, трепетного зеленого пламени, что бушевало и мерцало в их таинственных глубинах. И мнилось, что пламенные языки вот-вот коснутся граней, расплавят их, прорвутся на свободу, брызнут веером ослепительных искр и умчатся куда-то – скорее всего, на небеса, ибо лишь там, среди изумрудных звезд, есть место, предназначенное им от века. Баглай восхищенно вздохнул и покосился на Черешина. Тот разглядывал камни с просветленным лицом, с каким, должно быть, истинно верующий взирает на чудотворную плащаницу или гвозди, вынутые из ран Христовых. Восторг его был по-детски наивным, открытым и бескорыстным; чувство это питали не жадность, не тщеславие, а лишь восхищение красотой – возможно, с примесью радости, поскольку он мог любоваться подобными чудесами в любое время ночи и дня. – Камни… – с задумчивой улыбкой вымолвил Черешин. – Камни… холодные и вроде бы мертвые… Однако греют душу и сердце веселят! Не стану врать и говорить, что собираю их не для себя, а для кого-то… для отечества или грядущих поколений… Нет, не стану! Мне они в радость, мне, здесь и сейчас… И глядя на них, я думаю, бойе, о смерти, о жизни и вечности. Мы, друг мой, умрем и обратимся в прах, а камни будут жить и радовать других людей, и восхищать их как нас с тобой – ведь только в этом их назначение, не так ли? Они прекрасны и нетленны, и если существует что-то вечное в нашем мире, что-то такое, что неподвластно времени, то это сейчас перед нами. Вот, взгляни… Он коснулся одного камня, второго, третьего… Они словно вспыхивали под пальцами Черешина. – Эти – из лучших… Наши, уральские, каких в земле теперь не сыщешь… копи истощились… А какие копи были!.. На речке Токовая, километрах в восьмидесяти от Свердловска… Ты на цвет посмотри, на цвет! Какой цвет, а? Пожарище! Зеленый пожар, как тайга по весне! А эти вот, яркие да блескучие – колумбийские… выменял три кристалла на один уральский… тоже хороши, но не такая редкость… К северу от Боготы их копают… деревенька там есть, Мусо… шахты древние и открытые разработки… Этот овальный – из Африки, из Зимбабве… черный старатель мне его продал… за сколько – не скажу, все одно не поверишь… красив и за понюшку достался, а не люб… крови на нем много… черный рассказывал… Вот эти – индийские, их в сланцах находят, в Калигумане… тоже неплохие… А эти, бледные, из Бразилии… Карнаиба и Бом-Иесус-дос-Мейрас… Цвет у них жидковат, с колумбийскими и уральскими не сравнишь… Но все равно – редкость! Ведь что есть изумруд? Тот же берилл, но окрашенный хромом, а это, как говорят геохимики, необычное сочетание, нонсенс… Вот корундов, то-бишь сапфиров и рубинов, тех много… да и подделать их легче. А вот такой – не подделаешь! Он вытащил из ячейки кристалл величиной с рублевую монетку, круглый, сочного цвета, в брильянтовой огранке, и положил Баглаю на ладонь. Омытый тусклым светом, струившимся из окна, камень вдруг засиял и распустился пышной зеленой розой, каких не бывает ни во сне, ни наяву. – Индийский, из Аджмера, – сказал Черешин. – Когда умру, будет твой. На память обо мне и в благодарность. Баглай вежливо улыбнулся. Когда умрешь, все будет моим, мелькнула мысль. Все! Все, что захочу! |
||
|