"Сирота" - читать интересную книгу автора (Дубов Николай Иванович)26— Тебя Людмила Сергеевна зачем-то звала, — сказала Сима, когда Лешка садился обедать. Он отодвинул стул и побежал к директору. — Тебе письмо, Алеша, — сказала Людмила Сергеевна. — От кого? — удивился Лешка. — Вскрой — вот и узнаешь, — улыбнулась Людмила Сергеевна. На смазавшемся почтовом штемпеле с трудом можно было разобрать окончание слова "…манск". Лешка надорвал конверт. Письмо начиналось словами: "Здравствуй, тезка!" — Ой, вы знаете, от кого это? — поднял Лешка просиявшее лицо. - От того старшего помощника с «Гастелло», что меня привел… Помните? Алексей Ерофеич… Письмо было коротким. Алексей Ерофеевич сообщал, что они находились в длительном и трудном плавании в Заполярье, потому он не мог написать раньше. Николая Федоровича уже не было на «Гастелло», его перевели на Черное море капитаном пассажирского теплохода, и он уехал вместе с Чернышом. Капитаном «Гастелло» назначен он, Алексей Ерофеевич. Все остальные на местах, помнят Лешку и шлют ему приветы. Как ему живется в детском доме? Ладит ли он с товарищами? Он, конечно, учится, а вот какие у него отметки? "Помни, тезка, — писал Алексей Ерофеевич, — чтобы стать настоящим человеком, заслужить уважение других, нужно хорошо делать свое дело. Мы ждем от тебя письма и сообщения о твоих успехах". Анатолий Дмитриевич в короткой приписке спрашивал, не разводит ли он сырость, как тогда в Батуми, и повторял свой совет: "Всегда идти полным ходом вперед, чтобы ветер свистал в ушах!" Лешка протянул письмо Людмиле Сергеевне: — Прочитайте! — Хороший, видно, человек… — задумчиво сказала Людмила Сергеевна, возвращая письмо. — Вы еще не знаете, какой он хороший! — восторженно подхватил Лешка. С Алексеем Ерофеевичем он был всего два дня, но Лешке казалось, что он знает его много лет и что другого такого хорошего человека нет на свете. Лешка показал письмо Яше, Мите, оно пошло по рукам. Его читали и перечитывали, с завистью поглядывая на Лешку: шутка сказать — ему писал настоящий капитан дальнего плавания! С Лешкиного лица не сходила восторженная улыбка. На следующий день он пришел в школу пораньше, чтобы показать письмо Витьке. Весть из Заполярья Витьку ошарашила. Каждую перемену он бежал к Лешке, отводил его в сторону и горячо шептал — почему-то ему казалось это тайной — о том, куда и какое плавание совершил "Гастелло" и что пришлось пережить его экипажу. Витька был убежден, что плавали они по Великому Северному морскому пути, что их затирали льды, они голодали, болели цингой… Он не прочь был допустить, что "Гастелло" раздавили торосы и моряки, как челюскинцы, жили на льдине. К Витькиному сожалению, Алексей Ерофеевич ничего об этом не писал. По счастью, в тот день Витьку не вызывали, иначе в дневнике его остались бы печальные следы смятения, вызванного письмом капитана. И без того всегда взбудораженное Витькино воображение получило такой сокрушительный толчок, что в течение нескольких дней он не мог говорить ни о чем, кроме моря, ледовых полей, торосов, айсбергов и великолепной, отчаянной и неподражаемой жизни моряков-полярников. Сам он — это было ясно, как дважды два, — должен стать таким же капитаном, как Алексей Ерофеевич. — Я ему тоже напишу! Ладно? — сказал он Лешке и, не удержавшись, выдал свою сладостную надежду: — Может, он к себе возьмет? Хоть кем-нибудь, а? Лешка написал ответ и принес Людмиле Сергеевне, чтобы она проверила — вдруг там ошибки. — Нет, зачем же проверять? — сказала Людмила Сергеевна. — Пусть будет как есть. Алексей Ерофеевич ждет письма от тебя, а не от меня. А это будет вроде подделки. Лешка подумал и решил, что это правильно. Если даже и есть ошибки, так что уж… Вот выучится — тогда другое дело. — А про отметки написал? Хорошо бы послать Алексею Ерофеевичу табель за обе четверти. Вроде полного отчета. Я думаю, ему это будет приятно. — Ага! Только… — Лешка замялся и слегка покраснел, — только, может, за одну вторую четверть? — Что ж, можно и за одну вторую, — улыбнулась Людмила Сергеевна. Лешка старательно переписал табель, Людмила Сергеевна заверила и от себя приписала, что "воспитанник Алексей Горбачев хорошо учится, дисциплинирован и дружно живет с товарищами". Витька хотел было послать свое письмо отдельно, потом передумал: в одном конверте вернее. "Дорогой товарищ Алексей Ерофеевич! — писал Витька. — Мы лично незнакомы, но я лично хочу стать капитаном, как вы. Мы с Горбачевым — друзья. Он рассказывал, как плавал с вами на теплоходе "Николай Гастелло". Мне очень понравилось. Напишите, как сделаться настоящим капитаном дальнего плавания. Я хотел уехать в школу юнгов, но мне сказали, что такой школы нет. По-моему, это неправильно. Многие хотят стать юнгами, только не знают как. Может, вы возьмете меня в юнги? Я буду стараться и делать все, что скажут. Я с самого лета в кружке юных моряков, умею грести и немножко управлять парусом, а скоро научусь совсем. Я знаю азбуку Морзе, умею семафорить флажками. Мороза я не боюсь, хожу всю зиму с расстегнутым воротником, так что в Заполярье могу ехать когда угодно…" Они пошли вдвоем, чтобы опустить письмо в почтовый ящик. Витька приподнял откидную крышку, а Лешка сунул конверт в узкую щель. Витька на всякий случай постучал по ящику. — А то еще застрянет, — сказал он. — Жди тогда… Они постояли, посмотрели на ящик, мысленно прослеживая путь письма из этого ящика до Мурманска, о котором они только и знали, что там полгода не бывает солнца, стоит полярная ночь, протекает Гольфстрим и поэтому море не замерзает. — Эх, авиапочтой надо было! — спохватился Витька. — В два счета бы дошло… Всю дорогу он прикидывал и рассчитывал, когда Алексей Ерофеевич получит письмо и когда можно ждать ответа. Сроки получались самые неопределенные. — Все равно, — решил Витька, — надо готовиться! Подготовка шла по двум направлениям: изучения Заполярья и личной закалки, тренировки в борьбе с лишениями. На стене Витькиной комнаты появилась большая самодельная карта Советского Заполярья, рисунки кораблей были оттеснены перерисованными или просто вырванными из книг картинками, изображающими затертые льдами суда, северное сияние и торосы. Путешествуя по своей карте с запада на восток и с востока на запад, Витька заучил названия островов, мысов и заливов и все, что сумел найти о них в Большой советской энциклопедии, стоящей в отцовском шкафу. Теоретической подготовке никто не мешал, и она подвигалась успешно. Хуже обстояло дело с личной закалкой: мама и Соня восставали при малейших попытках Витьки перейти от слов к делу. Особенно плохо было с едой. Если бы не они, Витька доказал бы, что он, как настоящий полярник, может несколько месяцев питаться одними сухарями и консервами. Но чуть что — мама и Соня начинали кричать о "дурацких выдумках", грозились пожаловаться отцу, и приходилось есть свежий хлеб, супы и прочие разнеживающие блюда. Как ни скандалил Витька, отстоять кепку не удалось — пришлось носить ушанку. Витька принципиально не опускал наушников, приучая лицо к холоду, но все-таки это было не то. Отыгрывался он на том, что сразу же за воротами сдергивал кашне, совал его в карман и целый день ходил с расстегнутым воротом куртки. Против меховой куртки Витька не возражал: она напоминала кухлянку. Полярникам приходится на долгие месяцы расставаться с близкими, любимыми людьми и стойко переносить разлуку. С папой и мамой расстаться, конечно, нелегко — Милка в счет не шла, — но Витька не сомневался, что разлуку перенесет. Вот только проверить было нельзя: никакой разлуки в ближайшем будущем не предвиделось. Иное дело — разлука с любимыми. Любовь к папе и маме была совсем "отдельная", домашняя. Настоящая любовь была у Витьки к Кире. После объяснения о ней больше не говорили, но Витька был убежден, что любовь существует и становится сильнее. Сможет ли он перенести разлуку с Кирой? Витька представил себе, что будет, если он не сможет каждый день видеть Киру, слышать, как она скороговоркой сыплет слова и заразительно смеется. Ему стало скучно от этой мысли, он почувствовал какую-то унылую пустоту. Должно быть, так и страдают от разлуки моряки и полярники. Витька попробовал растравить свое страдание, но оно не стало сильнее, и он подумал, что ничего страшного нет, переживет. Разлука будет даже полезна, чтобы проверить свою любовь. Вдруг Кира права и ему действительно "просто показалось"? Дойдя до этого пункта размышлений, Витька опять почувствовал смущение, которое все чаще испытывал последние дни. Он был убежден, что с Наташей Шумовой покончено раз и навсегда, она нисколько его не интересует. Однако он замечал все, что она делает и что вокруг нее происходит. Так, он заметил, что Наташа уходит домой уже не с Витковским, а с подругами или одна, а с Витковским даже не разговаривает. Конечно, Витьке это было абсолютно безразлично, тем не менее он почувствовал удовольствие оттого, что Наташа с Витковским рассорилась. Потом однажды Наташа, как будто она ни в чем не была виновата, обратилась к Витьке, а он, вместо того чтобы гордо отвернуться, ответил и даже заулыбался от удовольствия. За эту улыбку Витька презирал себя и решил, что больше такое никогда не повторится. Но повторилось это на следующий же день и с тех пор повторялось непрестанно. Все началось сначала, как будто не было сердца, превращенного в ослиную башку, и его страданий. Опять, как стрелка компаса на север, Витькина голова постоянно была обращена в Наташину сторону. Опять он томился, если не мог подойти к ней, а другие подходили, и опять он был счастлив, если Наташа разговаривала с ним. В то же время ему по-прежнему хотелось быть вместе с Кирой. Значит, он продолжал ее любить? А при чем тогда Наташа? Витька пытался разобраться в этой путанице, но разобраться не мог и со страхом ожидал, что или та, или другая догадается и засмеет его. Наташа и Кира подружились, хотя учились в параллельных классах, и на переменках держались вместе. Они ведь могли просто рассказать друг другу — девчонки такие болтушки! Витька иногда замечал, что девочки лукаво поглядывают в его сторону и улыбаются. Витька в панике убегал. Он попробовал поговорить об этом с Лешкой, умышленно начав с отвлеченных предположений: — Скажи, ты бы, вот если кого полюбишь, мог сделать все, что тот захочет? Лешка подумал, что бы могла потребовать от него Алла, и кивнул. — А ради нее прыгнул бы с пятого этажа? — Зачем? — Ну так, вообще… А в огонь прыгнул бы? — Не знаю! — честно признался Лешка. — Я бы, наверно, прыгнул! — вздохнул Витька. Отвлеченные вопросы были исчерпаны, но ничего не прояснили. Он помолчал и осторожно спросил: — А как по-твоему, можно любить двоих сразу? Лешка мысленно поставил рядом с Аллой всех девочек, каких знал, и решительно сказал: — Нет. По-моему, нельзя. Витька насупился. — А что, — усмехнулся Лешка, — ты уже двоих любишь? — Нет, я просто так спрашиваю, — замял Витька разговор. Лешка страданий друга не принимал всерьез. И любовь Витькина и метания его — все это было ребячеством. Они были однолетки, но ребяческого, детского в Витьке оказывалось значительно больше, чем у Лешки. Витька во все вносил азарт и увлечение, какие возможны только в игре. Лешка относился к этому снисходительно, как старший. Живя с дядей Трошей, он разучился играть. Сталкиваясь с чем-нибудь и увлекшись, он начинал прежде всего пристально, неотступно думать об этом. Витька не думал, а выдумывал. Письмо Алексея Ерофеевича подхлестнуло увлечение морем. Необузданное воображение легко и просто подставляло Витьку на место капитана «Гастелло», переносило в Арктику, на Северный полюс, куда угодно. Стоя коленками на стуле, он водил пальцами по самодельной карте и выбирал маршрут поопаснее. Мысленно он уже совершал его: плыл по разводьям, пробивался через торосы, слышал, как трещит корпус судна, сдавленного льдами, нес вахты в темноте полярной ночи. Он допускал и даже надеялся, что Алексей Ерофеевич оценит его и вытребует к себе. Лешка не верил, что такое счастье может вдруг упасть на него или на Витьку. Это случалось в сказках, в жизни так не бывало. Он вспоминал отца, маячный зов в Махинджаури, двухдневный переход на "Гастелло", Алексея Ерофеевича, капитана. То были настоящая жизнь и настоящие люди. Нельзя было сразу очутиться в этой жизни и стать такими, как они. Для этого, писал Алексей Ерофеевич, нужно хорошо делать свое дело. А где это дело, в чем оно? Он уже прожил немалую жизнь, а еще ничего не сделал и даже не знал, что он должен делать. Вот говорят: будь как Корчагин, как Сережка Тюленин. А как стать таким? Шла война, и они показали свое геройство. А что ему делать? Случись война — он бы себя, конечно, показал, будьте уверены! Но мы ведь за мир и воевать не хотим… Воспитатели и учителя говорили, что нужно хорошо учиться, окончить школу, а тогда, избрав специальность, посвятить ей всю жизнь. Лешке казалось, что этот совет отодвигает начало жизни до тех пор, пока он кончит школу. Но ведь он уже живет, жизнь идет и не будет ждать, пока он окончит школу! Лешка говорил с Ксенией Петровной, но или не сумел объяснить, или Ксения Петровна не поняла и повторила то, что он уже слышал много раз: надо окончить школу, стать полноценным человеком, и тогда все станет ясным. Людмила Сергеевна тоже не сразу поняла, чего Лешка добивался. — У нас есть мастерская, кружки. В школе тоже есть кружки. Понемногу мы подходим к политехническому обучению. Выбирай себе дело по душе и занимайся. Лешка не понял, что значит "политехническое обучение", и сказал, что он говорит не про это. — А про что же? — Про жизнь. — Жить не работая нельзя, правда? Вот выберешь себе профессию, работу и занимайся ею. — Но ведь жизнь — это не только работа? А сама жизнь? — спросил. Лешка и замолчал, не умея выразить свою мысль точнее. — Ну, жизни, дружок, только сама жизнь научит! — улыбнулась Людмила Сергеевна. Такое объяснение ничего Лешке не объяснило. Хорошо было бы поговорить с Вадимом Васильевичем, но, очень занятый в последнее время на заводе, он в детский дом не приходил. Книги многое объясняли и многому учили, но они все были о том, что уже случилось, произошло раньше. Книги рассказывали о жизни людей, которые жили прежде, большинство рассказывало о таких, которые жили, когда Лешки не было даже на свете. Читать о других людях было интересно, но они были другие, их жизнь уже кончилась, а Лешкина только начиналась, и ему казалось, что она совсем не похожа на другие жизни, своя, особая, и все должно происходить в ней иначе, чем в чужих, прежних жизнях. Среди книжек для детей было много таких, что Лешка не мог их дочитать до конца. В сущности, это были не книги, а сборники задачек по поведению, примеров того, что нужно к похвально делать детям и что делать нельзя и не похвально. Придуманные мальчики и девочки, совсем не похожие на тех, что были вокруг Лешки, прилежно решали эти скучные задачки. Такие книжки напоминали пироги, которые пекла Лешкина мама, когда ничего для начинки не было. Назывались они "пироги с аминем". Снаружи пирог как пирог, даже корочка красивая, а внутри не было ничего — только смазано постным маслом, чтобы не слиплось. Школа? В школе занимались только одним: учились. Но, если жизнь не укладывалась во все книжки, какие существуют на свете, где уж было втиснуть ее в школьные учебники! В школе были кружки, но они считали своей задачей только повторять то, что говорили учителя и учебники. А учителя непрерывно говорили об одном и том же: о дисциплине и учебе, об учебе и дисциплине. На пионерских сборах тоже непрерывно говорили об учебе и дисциплине, только уже не взрослые, а сами ребята. То один, то другой пионер читал по тетрадке доклад на сборе, и о чем бы он ни был, какой бы он ни был, дело всегда сводилось к тому, что нужно быть дисциплинированным и хорошо учиться. Пионеры непрерывно учили друг друга хорошему поведению и усердию. Помогало это плохо: то одного, то другого «прорабатывали» за неуспеваемость или баловство. Они произносили много торжественных слов, но слова эти были как бы сами по себе и не влияли на их поступки. Стоило им уйти со сбора, и они так же шумели и баловались, подсказывали и списывали, так же притворялись больными, не выучив урока, и радовались, если удавалось провести учительницу. Детдом и воспитатели, школа и учителя подталкивали Лешку на горную дорогу. Лешка уже не упирался, идя по ней. Но во все стороны уходили, переплетались и вновь разбегались иные дороги и тропы, то гладкие, то изрытые, по ним шли другие люди. Лешка оглядывался, но ему говорили: "Рано, успеешь!", или: "Нехорошо, нельзя!" Лешка шел по торной дороге и озирался по сторонам, раздираемый нетерпением, желанием увидеть, что там, на других, узнать, почему нехорошо и нельзя… Отрочество! Незаметен шаг, неуловим момент, когда ребенок перешагивает его черту и от бездумной радости бытия переходит к затаенным раздумьям, настойчивым попыткам понять. В детстве радуются радостному, печалятся печальному, не понимая и не доискиваясь причин. Наступление отрочества — рождение сознания. Оно бесстрашно и беспощадно всматривается в мир — "Каков он?" — и в себя — "Зачем я?" Рождение это мучительно. Мятущаяся, взбудораженная душа подростка переживает грозы и бури, судорожно, торопливо отыскивает себя и свое место в мире, а родители с недоумением и страхом смотрят на чадо, ставшее вдруг неузнаваемым. Прежде нежное и кроткое, оно превращается в грубое и дерзкое. Спокойное и уравновешенное, оно теперь то угрюмо молчит, то беснуется без всякого удержу. Прилежное и старательное, оно становится рассеянным и невнимательным до тупости. Смирное и послушное, оно низвергает все авторитеты, бунтует против всего. Обнеся чертой то, что, по их мнению, составляет круг детских интересов, взрослые с помощью книг, нотаций и даже наказаний пытаются удержать в нем детей. Но черта существует только в их воображении. Дети непрестанно перешагивают ее, а если им запрещают, делают это тайком. Родители пытаются оградить детей от узнавания множества вещей. Но дети видят и узнают всё. Они видят смерть и горе, узнают любовь и ненависть, подлость и благородство, низменные поступки и высокие взлеты. В сущности, человек уже в отрочестве узнает жизнь и все, что в ней происходит. Потом он узнает больше, точнее, будет думать и чувствовать тоньше, но никогда последующие высокие витки спирали не могут сравниться с первыми, отроческими, по которым он ковылял еще нетвердо и неуверенно, оступаясь и падая, с душой, потрясаемой то ужасом, то восторгом. Мир ребенка не сужен расчетливым делением на нужное, полезное и безразличное. Мир его неделим, в нем нет деления на мое и не мое, всё — его и для него. В нем нет места получувствам, прихотливым смешениям удовольствий с огорчениями. Чувства здесь чисты и могучи. Никогда не будет так безутешен и возмущен человек в зрелом возрасте, как подросток, когда в его безоблачном мире появляется первая тень обмана. Ничто не приносит взрослому ликования и восторгов, равных испытанным в отрочестве. Не потому ли на склоне жизни он благоговейно вспоминает не удовольствия зрелых лет, а бесхитростные радости отрочества?.. |
||
|