"Сирота" - читать интересную книгу автора (Дубов Николай Иванович)ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПОБЕГ1Лёшка решил убежать. Во всем был виноват дядька. По-настоящему он Лешке вовсе даже не дядька, а просто муж двоюродной тетки, но заставлял называть себя дядей Трошей. Вслух Лешка так его и называл, а про себя — Жабой. У него толстая шея, бритая голова, широкий, как у жабы, тонкогубый рот. Невысокий, плотный, он часто садится, наклонившись вперед, опершись ладонями о раздвинутые колени и отставив локти в стороны, и тогда совсем становится похожим на жабу перед прыжком. Когда мама была жива, он вместе с теткой раз или два приходил в гости, но прочно и навсегда вошел в Лешкину жизнь, когда мама умерла. Отупевший от слез, голода и усталости, Лешка, съежившись, сидел на табуретке и не отрываясь смотрел на мать. Она, сразу вдруг вытянувшаяся, лежала на столе, прикрытая простыней, и лицо ее, две недели пылавшее жаром, было синевато-белым, холодным и чужим. Лешке было страшно смотреть на нее, но отвести глаза и посмотреть в сторону — еще страшнее. Лицо матери и все вокруг заволакивал радужный туман слез, голоса звучали глухо и невнятно. Казалось, в памяти только и останутся радужный туман да непонятное бормотание, однако прошло время, и обнаружилось, что Лешка увидел и запомнил не только это. Он вспомнил, как соседка и Лидия Кузьминична, Лешкина тетка, горестно поджав губы, сидят в сторонке и о чем-то шепчутся, поглядывая то на маму, то на Лешку. А дядя Троша бродит по комнате, разглядывает и незаметно щупает вещи. Потом он садится, опершись ладонями о колени, растопыривает локти в стороны и негромко говорит: — Вещички, конечно, не ай-я-яй, вещички так себе, ну все-таки… — Вещи мать не заменят, — вздыхает соседка. — Как с ним-то решаете? В детдом, что ли, его? — В приют, значит? — спрашивает дядя Троша, и тетка выжидательно смотрит на него. — Приютов теперь нету, детдома называются. — То все едино — что бузина, что рябина, — говорит дядька и еще раз оглядывает комнату. — Обойдемся и без приютов. — Что мы, не самостоятельные? — подхватывает тетка. — Воспитаем как надо быть, не чужие… Соседка уводит Лешку к себе, кормит его и укладывает спать. На другой день мать хоронят. Во двор въезжает простая телега, на нее ставят гроб. Соседка что-то говорит дяде Троше, но тот отмахивается: — В моей должности за попом идти? И оркестр ни к чему — не свадьба. Дудари эти полчаса посвистят, а запросят тыщу. За гробом идут соседка, тетя Лида, две мамины сослуживицы. Соседка и сослуживицы вытирают слезы, тетя Лида тоже время от времени трет глаза платочком. Дядя Троша, зажав кепку в кулаке и заложив руки за спину, солидно шагает в сторонке. Возчик в нахлобученном на уши картузе идет рядом с телегой и от нечего делать пробует на ходу сковыривать кнутовищем засохшую на ободьях грязь. Дядя Троша озабоченно трогает лысую голову — не напечет ли солнцем? — и надевает кепку. От всего этого Лешке становится так горько, так жалко себя и маму, что слезы опять застилают ему глаза, он ничего не видит, хватается за грядку телеги, чтобы не спотыкаться, и так идет всю дорогу. На кладбище дядя Троша ссорится с возчиком — засыпать могилу тот отказался. Сам дядя Троша закапывать тоже не хочет. Он приводит кладбищенского сторожа, торжественно бросает горсть земли на крышку гроба и наблюдает, как сторож с привычной небрежностью заваливает землей могилу. — Так, значит, — говорит дядя зареванному Лешке. — Выходит, начинается теперь у тебя новая жизнь. Приспосабливайся! Новая жизнь началась с того, что дядя и тетя оставили комнату, которую прежде снимали, и переехали к Лешке. — Домишко маленький, ну все одно хозяйского глаза требует. А из него какой сейчас хозяин? — объяснил дядя Троша соседке, пришедшей посмотреть на новоселов. Домик был и в самом деле маленький — комната да кухня. Мама спала на кровати, а Лешка — на топчане. Теперь кровать заняли дядя с тетей, топчан тетка накрыла ковром и назвала тахтой, а Лешке поставили раскладушку на кухне. Этому Лешка был даже рад — он меньше попадался на глаза, а так было свободнее и лучше. Раза три приходили мамины сослуживицы. Они расспрашивали, как Лешке живется, не обижают ли его дядя и тетя, помнит ли он маму, и при этом плакали. В кухню выходил дядя Троша, гладил Лешку по голове, говорил, что он из этого шпингалета сделает человека, и ждал, пока они уйдут. Сослуживицы ходить перестали. О том, что Лешка должен стать человеком, разговор возникал каждый раз, когда приходили знакомые и спрашивали, что за мальчик у них появился. — Сирота, — жалостливо поджимала губы тетя Лида. — От двоюродной сестры остался. В детдом отдавать не стали. Что мы, не самостоятельные? — повторяла она. — Воспитаем по-родственному… — Ну, родственник он мне — через дорогу навприсядки… — говорил дядя. — А все-таки, значит, взяли на себя, человеком сделаем. Бухгалтером, например. И учить недолго, и специальность подходящая. Бухгалтер, ежели он с головой, большие дела может ворочать. Через его руки деньги идут. Глядишь, что и к рукам прилипнет… Сам дядя Троша не был бухгалтером, но руки у него были такие, что, по мнению Лешки, к ним обязательно все должно было липнуть. Короткопалые, но ухватистые, с заросшими рыжей шерстью запястьями и пальцами, они все время шевелились, ощупывая, поглаживая вещи, а если никаких вещей поблизости не было, потирали друг дружку, словно пересчитывая деньги. О деньгах дядя Троша говорил постоянно и свято веровал в их несокрушимую силу. "Гроши — не бог, а с полбога будет", — говорил он и в людях выделял единственное качество: ловкость, уменье добывать деньги. Таких людей он уважал, к остальным относился пренебрежительно, считая придурковатыми, хотя говорил об этом только дома, а на людях притворялся бескорыстным и неоцененным тружеником. Притворялся он во всем. Ходил в полувоенном костюме, будто ответственный работник, а был заведующим столовой. Сладко улыбаясь, льстил другим в глаза, а дома ругал их последними словами. "Слово — не рупь, его не жалко, — говорил он. — Раньше, бывало, у кого гроши — тому и уважение, а теперь, чтобы до грошей достигнуть, надо завоевать доверие. А как его завоевать? Через слова. Значит, для этого слов жалеть нечего". Слов он действительно не жалел, и сыпались они из него, как просо из дырявого мешка. Поговорки и прибаутки он придумывал сам, и, хотя были они пустыми и глупыми, нравились ему чрезвычайно, и он охотно их повторял, любуясь своим красноречием. Дядя Троша был занят столовой и еще какими-то делами, о которых вполголоса говорил со своими приятелями, отослав Лешку в кухню, а тетя Лида — собой. Она непрерывно лечилась у нескольких врачей сразу; несмотря на это, полнела и то и дело переделывала свои платья или шила новые. И так как болезней у нее было много, платьев тоже, занята она была с утра до вечера. В сентябре она уехала на курорт в Сочи, но, должно быть, от этого ей стало хуже, потому что по возвращении ни одно платье не налезало, и пришлось шить новые. Иногда дядя Троша говорил ей: — Спина у тебя. Лидуха, как у лошади. Скоро поперек себя шире будешь. — Ты же знаешь, что у меня сэрце!.. — обиженно отвечала тетя Лида, напирая на букву "э". — Сердце сердцем, а ела бы поменьше. Гляди — треснешь… Заниматься Лешкой было некому. Он был этим очень доволен и вел жизнь независимую и приятную. Летом бегал с ребятами на Дон или за город; где еще змеились осыпающиеся окопы и где, говорили, одному пацану посчастливилось найти ржавый и без курка, но совсем новый "ТТ"; позеленевших стреляных гильз там была пропасть, и даже попадались патроны заряженные. Зимой Лешка ходил в школу. Учился он средне — не слишком хорошо и не слишком плохо, чтобы дядьку или тетку не вызывали в школу и они потом над ним не зудели. Ребята в пятом классе подобрались подходящие; они вместе гуляли, вместе бегали в кино. Лешка быстро научился выпрашивать на билет у прохожих. Это было очень просто: следовало только подойти к фронтовику или к парню с девушкой и уверенно просить, глядя на девушку: — Дяденька, дай двадцать копеек, мне на билет не хватает. Парням при девушках не хотелось показывать себя скупыми, и они лезли в карманы. С фронтовиками было еще лучше. Война кончилась больше года назад, но возвращающиеся фронтовики не торопились расставаться со своими кителями и медалями, и Лешка узнавал их сразу, с первого взгляда. Они денег не жалели, даже иногда давали не мелочь, а бумажку. За день можно было насобирать не только на билет, но и на сладкий кусок белого льда, который назывался мороженым. Подходить к девушкам и парням-одиночкам не следовало — девушки начинали стыдить, а парни вместо двадцати копеек могли дать и по шее. Попрошайничать Лешке было стыдно, но другого выхода не оставалось: тетя Лида деньги на кино давала редко и неохотно, а дядя Троша не давал совсем. — На баловство у меня грошей нет. У тебя в голове витры виють, а я, когда таким пацаном был, копеечку к копеечке складывал. Не я у других, а у меня грошей просили… Представить себе дядю Трошу мальчиком Лешка не мог, хотя понимал, что он, как и все, тоже был когда-то маленьким. Лешке казалось, что дядька просто был раньше маленького роста, но и тогда был уже толстым, с налитой красной шеей и бритой головой, с такими же заросшими рыжей шерстью пальцами, которые жадно и цепко хватали копеечки и складывали их к копеечкам. Когда он представлял себе такого маленького лысого дядю, складывающего копеечки, Лешке становилось смешно, и он фыркал. — Чего скалишься? — хмурился дядя. — Человек с копеечки начинается, рублем-то еще стать надо! Да. А ты и в базарный день полкопейки не стоишь. Толку от тебя никакого, а расходу — прорва. Вон башмаки каши просят. Чёрты тебя знают, по гвоздям ты ходишь или нарочно рвешь? Лешка прятал под стул ноги в рваных башмаках и о деньгах на кино не заикался. Бегать в «киношку» удавалось не часто. Дядя Троша был занят, тетя Лида все время чувствовала себя плохо, и Лешка стоял в очередях и в хлебном и в продуктовом, чтобы отоварить карточки. Выдавали на них, как и прежде, мало: месячный паек свободно помещался в кошелке. Тетки в очередях ругали завмагов, карточки, прошлогоднюю засуху и прикидывали, какой урожай в этом году и не будет ли голода. Однако дома стало сытнее. Почти каждый вечер дядя Троша вынимал из брезентового портфеля несколько аккуратных свертков и отдавал тете Лиде. Хлеб оставался, и время от времени Лешке удавалось отнести краюху всегда голодному Митьке. У Митьки была куча маленьких сестер, вздернутый, в веснушках нос и независимый характер. Он не боялся ничего и никого, кроме своего отца, которого называл «батько». Все, что сказал батько, было свято, все, что он сделал, — хорошо, правильно и лучше быть не могло. Митькин отец, суровый человек с вислыми усами и неподвижным взглядом, работал в паровозном депо слесарем и кормил целую ораву малышей, из которых самым старшим был Митька, Лешкин дружок. Лешка знал, что хлеба им не хватало и они сидят на картошке. Каждый раз, когда Лешка приносил хлеб, Митька отламывал кусок побольше, прятал его в карман — для сестер — и только потом начинал есть кусок поменьше. — Ворует твой дядька, — не то спрашивая, не то утверждая, говорил он. (Лешка, не зная, что ответить, молчал.) — А иначе откуда у вас столько хлеба? Ворует, вот и всё. Батько говорит: в столовой одна баланда, а продукты уходят неизвестно куда. Вот увидишь, доберутся до твоего дядьки, возьмут за шкирку… Когда Лешка жил с мамой, она тоже жаловалась, что всего не хватает, даже иногда плакала, но неизменно говорила: — Что поделаешь? Как людям, так и нам… Теперь Лешка попробовал заговорить дома о том, как живут другие, но дядя Троша оборвал его: — А зачем мне на другого глядеть? Он пухнет с голоду, и мне пухнуть? Дураков нет! До дяди Троши не добрались и "за шкирку" его не взяли, однако жаловался он постоянно: на большие расходы, неважные дела, трудности. Особенно досаждала ему столовая, которой он заведовал. — Разве это жизнь при карточках? Каждую ерундовину взвешивай да перевешивай. Другие вон какими делами ворочают… О чужих делах и о том, как ловко они совершаются, рассказывал он любовно, с завистливым восхищением. Однако и его дела шли, по-видимому, не так уж плохо — на скромной защитной тужурке его все меньше оставалось складок, и держался он все увереннее и солиднее. Только однажды дядя Троша растерял всю свою солидность. Он торопливо прибегал домой, совал что-то в комод, шкаф и убегал снова. В комнате появились красивые, непонятные Лешке вещи, набитые мягким, пахнущие нафталином мешки, костюмы явно не на дядин рост. Наконец, в сумерки дядя принес укутанную в старые простыни какую-то раскоряку. Он долго топтался с ней у входа, поворачивая так и этак, и ругался. Раскоряка издавала тонкое стеклянное треньканье, но в дверь не лезла. Все-таки ему удалось ее протащить, и он с яростной бережностью уложил ее на тахту. — Что это? — удивилась тетя Лида. — Люстра!.. — Дядя Троша выругался. — Четыре с половиной отдал за эту дуру… — Да куда мы ее повесим? У нас и места нет. — Закудакала! На шею тебе повесим! Думаешь, я один умный? В комиссионках все расхватали, вот только она и осталась. Нам ни к чему, а все-таки вещь. Потом дураки найдутся, купят. А я теперь чистенький. Реформой меня не обойдешь! Простыни раздвинулись, Лешка заглянул в дырку. Там переливались стеклянным блеском какие-то висюльки, виднелись золотые трубки. — Она золотая, дядя Троша? — Около золота лежала, — хмыкнул дядя. — Бронзовая с хрусталем… Через день вместо прежних червонцев Лешка увидел у дяди новые деньги. Они были большие, красивые и новенькие, трещали, как пергамент. — Теперь без карточек вздохнем, хватит ходить по ниточке. Теперь, кроме грошей, другого бога нету! — сказал дядя Троша. ОРС, в котором он служил, закрылся, и он поступил буфетчиком в ресторан. Через некоторое время — то ли дядя слишком усердно молился своему богу, то ли не поладил с сослуживцами — из ресторана его уволили, и он стал заведовать чайной. Этим местом дядя Троша был очень доволен, но почему-то его уволили и оттуда. Дядя Троша поступил в закусочную, которую называл «павильоном», но вдруг стал озабоченным, без конца бегал хлопотать, объяснять, оправдываться и даже похудел. Тетя Лида по-прежнему лечилась и шила платья, пока дядя Троша не накричал на нее: — Сиди дома, дуреха! Обрядится, как на ярмарку, и давай хвостом трепать! Понимать надо, когда можно хвастать, когда нет! Тетя Лида перестала шить новые платья и даже меньше лечилась, но это не помогло, и дядю Трошу уволили. — Ладно что так, могло и хуже быть, — сказал дядя Троша. — Однако здесь теперь не жизнь, надо в другое место подаваться. Дядя Троша уехал. В доме стало тихо и спокойно, только хрустальная люстра, которая все еще не была продана, отзывалась звонким треньканьем на каждый шаг. Для Лешки наступила вольготная жизнь. Тетя Лида, озабоченная делами дяди Троши и своими болезнями, не обращала никакого внимания на Лешку, и он ходил в школу, учился кое-как, лишь бы не остаться на второй год и не отстать от своих ребят. Дядя Троша вернулся веселый, довольный и, захлебываясь, рассказывал, какой замечательный город Краснодар и как там хорошо можно устроиться. Лешка заскучал. Ему не хотелось уезжать из Ростова, хотя, как сказал Митька, в Краснодаре есть река Кубань, и она даже больше Дона. Здесь были свои ребята, и, хотя они ссорились и, случалось, даже дрались, это были все-таки свои, хорошие ребята, а как там будет, на новом месте, — неизвестно. И потом, здесь он жил с мамой, здесь мама похоронена, остался дом, в котором он родился и вот вырос уже до двенадцати годов. А дядя Троша решил дом продавать. Лешка слышал, как он говорил тете Лиде: — Домишко так себе, много за него не дадут, ну какая ни на есть бородавка — всё чирею прибавка… А мне на новом месте с голыми руками быть нельзя: рупь до голой руки не пристает, гроши до грошей липнут. Лешка сказал, что он никуда уезжать не хочет и останется здесь. Дядя Троша озадаченно открыл широкий рот и захлопнул его с таким звуком, будто что-то проглотил. — Ты смотри — он не хочет! А кто тебя спрашивает, чего ты хочешь? Рот откроешь, когда человеком станешь, а покуда ты не человек, а четвертушка. Понятно? Лешка с Митькой долго раздумывали, как теперь быть, и Митька наконец посоветовал: — Знаешь что? Иди в детдом. Жить будешь в детдоме, а учиться в нашей школе. Вот и все. А твой дядька пусть выкусит, во! — и сложил кукиш. Детдом находился за четыре квартала. Они его знали и даже однажды подрались с его воспитанниками. Детдомовцы были отчаянно смелыми и держались друг за дружку. Лешке, Митьке и их приятелям здорово тогда попало. Пожалуй, теперь детдомовцы могли Лешке все припомнить. — Ничего, — сказал Митька, — тогда ж ты был чужой, а теперь будешь ихний, свой. Ну дадут раза — подумаешь! Чтобы Лешке было не так боязно, они отправились вместе, но во двор Лешка пошел один, Митька остался на улице. Во дворе стояли два дома. Из ближайшего дома вышел парень в галифе и расстегнутом синем ватнике. Он размахивал картонной папкой и сердито говорил кому-то, оставшемуся за дверью: — Нет, если собаки не будет, я ни за что не отвечаю! Ну вот, видали? — показал он в Лешкину сторону и пошел ему навстречу: — Эй, пацан, ты чего здесь крутишься? — Вы, дяденька, заведующий? — Ну, заведующий. — Этим детдомом? — Не детдомом, а хозяйством. А в чем дело? Заведующий хозяйством был долговязый, и Лешка мог видеть его лицо, только задрав голову. — Возьмите меня к себе. — То есть как — «возьмите»? А направление? Лешка не понял и, продолжая, задрав голову, смотреть на него, молча переступил с ноги на ногу. — Кто тебя послал? Бумажка у тебя есть? — Никто. Я сам. — А-а, сам! Так дело не пойдет. Мы без направления не принимаем. Вот если тебя гороно пришлет — другой разговор. А теперь — дуй отсюда! Лешка опустил голову и вышел. — Не взяли? — догадался Митька. Лешка рассказал. — Ну так что? Найдем гороно — я теперь с тобой сам пойду, — и в два счета тебе дадут эту бумажку. А что, неправда? Ты же сирота? Сирота. Так в чем дело? Они поехали в центр на трамвае, блуждали по улицам, потом решились спросить у милиционера. В большой, тесно уставленной столами комнате гороно им показали на сидящую в углу худую женщину. Нагнувшись над столом, она читала какие-то бумаги. Жидкие прямые волосы ее были острижены и свисали над щеками, как две дощечки, на носу сидели очки с толстыми стеклами, на верхней губе росли редкие черные волосы. Она затягивалась папиросой — щеки ее западали, отчего длинное лицо становилось еще длиннее, — и отмахивалась рукой от дыма. Он колыхался над ее головой ленивыми сизыми волнами. — Вы что, мальчики? — низким голосом спросила она и сняла очки. За ними оказались усталые и, как показалось Лешке, ничего не видящие глаза. — Жаловаться? Из какого детдома? — Ага, жаловаться. Только он не из детдома, а из дома. Заведующий его не берет, — быстро проговорил Митька. — А ты? — Я? Я с ним. — Тогда помолчи, — еще более густым и низким голосом сказала женщина и надела очки. — На что ты жалуешься? — повернулась она к Лешке. Лешка сказал, что отец погиб, мама умерла, а заведующий не принимает, потому что у него нет бумажки. — Значит, ты не живешь в детдоме, а еще только хочешь, чтобы тебя направили в детдом?.. А где ты живешь, с кем?.. С дядей и тетей? Зачем же тебе в детдом? В детдом берут тех, у кого нет родных. А у тебя есть. Тебя кормят, одевают, ты учишься. Чего же тебе еще? Ты уже большой и должен понимать, что всех в детдом взять мы не можем. Если взять тебя, может быть, другой мальчик, у которого нет никаких родственников, останется без места. Понимаешь? — А если у него дядька сволочь? — вмешался Митька. — Сволочь, и всё! — Ругаться мальчик, нельзя! — строго сказала женщина. — Тебя обижают твои родственники? — снова повернулась она к Лешке. — Они уезжать хотят, а я не хочу с ними. — Ну хорошо, — устало вздохнула она. — Скажи мне свой адрес, мы проверим. — Обманет эта усатая! — сказал Митька, когда они вышли на улицу. Усатая не обманула. Через несколько дней Лешка из окна увидел, как она, размахивая набитым портфелем и дымя папиросой, направляется к их дому. Лешка выбежал навстречу ей и успел шепнуть: — Только про меня не говорите, тетенька, а то мне будет… — Не бойся, мальчик, я человек опытный, — низким голосом сказала она и вошла в дом. Сидя на кухне, Лешка слышал, как она расспрашивала о Лешкиных родителях, как он живет, учится. Дядя Троша и тетя Лида сладкими голосами заверяли ее, что Лешка ни в чем не нуждается, они по-родственному воспитывают его и сделают из него человека. Когда она ушла, Лешка переждал, а потом нагнал ее на улице. — А, это ты? — строго обернулась она, когда Лешка ее окликнул. - Вот видишь, как нехорошо вводить людей в заблуждение. Из-за тебя я потеряла целый час, который могла посвятить другому. Стыдись!.. Твои дядя и тетя — прекрасные люди, и многие дети могут позавидовать условиям, в которых ты находишься. Она пошла дальше, а Лешка уныло вернулся домой. "Прекрасные люди" обсуждали ее посещение, и Лешка услышал голос дяди Троши: — Придется этого байстрюка с собой везти. Я было думал в детдом его сдать, да теперь могут прицепиться: дом, имущество, наследство… Наследства кот наплакал, а мороки не оберешься. Ничего, пускай едет. Баклуши бить я ему не дам, приставлю к делу. …Взрослые всегда были заодно. Ребят они слушали в пол-уха, всегда поступали так, как хотелось им, а не ребятам, и ничего поделать с этим было нельзя. Когда тренькающая люстра, дом и мебель были проданы и уже укладывались чемоданы, Лешка собрал и свое имущество: "Таинственный остров", стопочку учебников, старый папин пояс с медной бляхой, на которой выдавлен якорь, чернильницу-невыливайку и Митькин подарок — перочинный нож с разноцветной колодочкой из пластмассы. Нож Лешка спрятал в карман, "Таинственный остров" отложил для Митьки, а все остальное принес тете Лиде: — Положите и это. — Чего это там? — обернулся дядя Троша и подошел ближе. Он перешвырял книжки, взял пояс, помял между пальцами и отбросил в угол: — Хлам, даже на набойки не годится. — Это папин пояс! — Ну и что? Кабы я после батьки все возил, мне бы вагон надо было, а я вот налегке, в чемоданы укладываюсь. — Так это же память! — Невелика память. Да… Немного после покойника осталось. — Он не покойник, а погиб за Родину! — Эге, погиб, за то ему слава… Только слава — не сапоги и не деньги, ее не обуешь и хлеба на нее не купишь… Одни слова. Фук — и нет, вот тебе и вся слава. Да… — Неправда! — закричал Лешка, схватил пояс и выбежал на улицу. В словах дядьки была и правда — слава погибшего на войне отца не имела никаких очевидных следов, но это была мелкая дядькина правда. Лешка чувствовал, знал, что есть другая — настоящая, большая правда, но не умел облечь ее в слова и, размазывая по щекам злые слезы, сжимал кулаки и с ненавистью повторял: — Ж-жаба! Ух, Жаба проклятая! Митька вышел из своей калитки, увидел Лешку и подошел: — Уезжаешь все-таки? Лешка кивнул и, прерывисто вздохнув, протянул Митьке "Таинственный остров": — На. На память. — А учиться ты там будешь? — спросил Митька, запихивая книгу за пояс. — Не знаю. — А я бы… знаешь?.. Я бы убежал от такого дядьки. Убежал, и все! — Да, убежишь — и пропадешь. — Ха! Пропадали такие! У нас знаешь как государство о детях заботится? Лешка кивнул — учительница много рассказывала об этом. Однако государство — это было что-то очень большое, далекое, здесь же были заведующий хозяйством в галифе, усатая тетка из гороно, а им до Лешки не было никакого дела. Нет, видно, надо ехать с дядькой. — Ну, тогда будь здоров! — сказал Митька и протянул руку. Лешка тоже протянул руку, и их напряженные, словно деревянные ладошки соприкоснулись. Они никогда не подавали друг другу руки, и теперь оба немного смутились, будто они, как девчонки, поцеловались. Митька сунул руки в карманы и, поддавая ногой ледышки, ушел, а. Лешка стоял и смотрел ему вслед, пока тетя Лида не позвала его. В вагоне тетя Лида и дядька сели возле столика, Лешке место досталось с краю. Он вышел в коридор. За окном проплыл вокзал, тяжело отгрохотал мост, растянувшийся над замерзщим, торосистым Доном. За клочьями дыма и пара, за взвихренной пылью отлетало назад, в лиловую дымку, все, что Лешка знал и что было ему дорого: дом, школа, ребята. Больше он никогда уже не увидит Митьку, не пойдет с ним на Дон рыбалить, а Лешка так и не поймал еще за свою жизнь ни одного сазанчика, даже самого маленького… Покачиваясь и стуча колесами на стыках рельсов, вагон уносил Лешку в наступающие сумерки, в будущее, о котором было известно только то, что в нем будет дядя Троша, и, значит, ничего хорошего Лешку там не ожидало. В купе дядя Троша с хрустом разламывал руками вареную курицу и раскладывал на газете — он и тетя Лида готовились закусывать. А Лешка все стоял у окна, прижавшись лбом и носом к стеклу и держась за отцовский пояс, надетый на голое тело под рубашку. За окном мелькали шеренги подстриженных кустов, щиты, так и не дождавшиеся снега. Потом в вагоне вспыхнул свет. Окно сразу стало черным, и в этой черноте исчезли кусты, щиты и первые робкие звезды. |
||
|