"Аринкино утро" - читать интересную книгу автора (Бодрова Анна Григорьевна)

60-летию Всесоюзной пионерской организации имени В. И. Ленина посвящается

ДЕЛА КОМСОМОЛЬСКИЕ. РАДИО. ПЕРВЫЙ СПЕКТАКЛЬ

На другой день вся деревня знала, что Лида Бойцова, Костя Громов, по прозвищу Гром, со своей сестрой Марусей, Яша Жилин и Васька Рыжов стали комсомольцами. Вот новость так новость! У ворот шушукались, у колодцев судачили:

— Отмочили ребятки, хуже некуда...

— Да я бы со своего шкуру живьём содрала бы, — размахивала руками тётя Клава.

Откуда-то появился Архип Спиридонович. Остановился, прислушался. Потом ощерил беззубый рот, потряс костлявыми пальцами.

— Теперича, люди добрые, ждите беду... Кажинный день её ждите! Вот попомните мои слова... — и пошёл. Развевались клочья на его замызганном рваном полушубке.

— Да, правду говорит дед. Теперь будут свой нос совать куда надо и не надо.

И все стали чего-то ждать, пожалуй, больше плохого. К этому событию все отнеслись по-разному: кто с интересом, кто с откровенной насмешкой, а кто и враждебно.

Но комсомольская пятёрка без шума и похвальбы стала оживлять деревенскую жизнь. Словно в опустевший запущенный дом пришла наконец хозяйка и стала наводить порядок и чистоту. Далеко за полночь горел в избе-читальне неяркий огонёк. Там они решали свои дела.

И вот вскоре появилась стенная газета с ярким названием «КОМСОМОЛЕЦ». Над этим «первенцем» долго работали. Дело новое, незнакомое. С большим трудом, но одолели. Лида печатными буквами писала все заметки, а Маруся рисовала: через прозрачную бумагу переводила нужные картинки из журнала «Крокодил», а потом немного от руки подкрашивала, подрисовывала, и получалось совсем неплохо. Все хвалили и за рисунки и за находчивость. Вася Рыжик подписывал в рифму. Он много прочитал стихов Есенина и Маяковского и теперь пробовал сам стихи писать. Он и был за главного редактора. Вася читал все газеты и был в курсе всех событий.

Секретарём ячейки был избран Костя Громов. Он знал ещё больше Васи, правда, стихи не писал.

В тот вечер, когда была вывешена газета, мужики не сидели за столами, а сгрудились у газеты, оживлённо разговаривали и от души хохотали. Забавную картинку они увидели там.

Жил в деревне скандальный мужик Федя, по кличке Бой. Дрался он безбожно со всеми. А жену и ребёнка так избивал, что те среди ночи носились по деревне, ища приюта в чужом доме. Его мужики ругали, угрожали, бабы совестили, но ничего не помогало. И вот комсомольцы решили его пропесочить в газете. Он красовался во всём своём неприглядном виде: в проёме двери стоял враскорячку, похожий на жабу, изо рта у него фонтаном вылетали ругательства. Жена его, Аксинья, раненой птахой вылетела из трубы, а маленький сынишка прятался в большом чугуне. Кошка, мыши, тараканы — все летели, бежали, вытаращив глаза, кто куда. А внизу подпись: «Смотрите на меня, я Федя Бой, человек звериной породы, кто хочет сразиться со мной, выходите — я всех изуродую».

И удивительное дело, этот непробиваемый человек, на которого ни угрозы милицией, ни уговоры не действовали, жену и детей пальцем с тех пор не трогал.

Газета писала о жизни деревни, о её людях, плохих и хороших. Оказывается, никто не хотел прослыть дурным, поистине «хорошая славушка под лавочкой лежит, а плохая далеко бежит». Каждые две недели газета менялась, и люди с опаской и тревогой подходили к ней, увидев в ней своё неказистое изображение, отходили призадумавшись. Даже бабы, редко заходившие в избу-читальню, стали забегать на минуточку, чтоб посмотреть, про кого там «пропечатано», и, вволю насмеявшись, уходили, звонко щебеча. Их острые языки получали пищу на долгое время. Человеку, попавшему в газету, просто не было житья, ну хоть ложись и помирай.

Прошло какое-то время, и в деревню пришло необыкновенное чудо! Первое, что люди заметили, — неизвестно для какой цели на крыше избы-читальни водрузили необыкновенной длины шест, закрепили его со всех сторон проволокой, чтоб не упал. Молоденький парнишка, приехавший из города, два дня уминал снег и помалкивал, бегал вокруг читальни. Никто ничего не мог понять, решили, что это делают новый громоотвод.

Но вот в один из вечеров ребятня с палочками в руках помчалась по деревне. Тук-тук в окно. «Что надо?» — спрашивают. «Идите в избу-читальню радио слушать». — «Кого слушать? Какого Родиона?» Так ничего и не поняв, безропотно шли в избу-читальню — раз приглашают, значит, надо идти.

— Захар, ты не знаешь, зачем нас кличут?

— Дык ребята сказывали — Родиона слушать. Из города кто приехавши.

— Гляди-ко, а я понял: «Рады вас слушать». Иду и думаю: чао меня слухать, чао я буду им брехать, ума не приложу.

— Ладно, придём, узнаем, кто кого будет слухать.

Народу собралось порядком, скамейки все заняты. Некоторые сели прямо на полу, приткнувшись спиной к стене.

В углу на столе, на котором обычно сидел избач, стоял маленький ящик, похожий на ларчик. Сверху в ряд опрокинутые стаканчики, а в каждом стаканчике внутри светился, как светлячок, огонёк. Собравшиеся с любопытством и интересом уставились на этот загадочный ларчик. Что бы это могло быть? Все терялись в догадках. Покрутившись вокруг стола, что-то потрогав в ларчике, молодой парнишка из города, быстроглазый, с нежным, как у девушки, лицом, обратился к присутствующим:

— Так вот, товарищи, то, что вы видите, называется РАДИО. Посредством его вы сейчас услышите голос Москвы.

Все замерли, боялись дышать, наступила такая тишина, словно погрузились все под воду. Парнишка стал вертеть какие-то катушки. И вдруг что-то завизжало, запищало, а потом, точно вырвавшись из тенёт, громко и отчётливо проговорил голос:

«Говорит Москва. Сейчас перед микрофоном выступит Надежда Константиновна Крупская...

Голос Крупской звучал приглушённо, с хрипотцой, но слышно было хорошо. Потом играла музыка и пели песни, да такие, что в деревне сроду таких песен не пели и не слыхали. Потом парнишка выключил радио и стал что-то показывать и объяснять избачу. Наверно, учил его, как обращаться с этой штукой. Все молчали и заворожённо смотрели на ларчик, полный таинственного значения. Никто не уходил. Не хотелось уходить, не узнав, что же это такое — радио, как можно услышать голос из Москвы в их деревне? Первым пришёл в себя дядя Филипп. Дотошный до всякого рода выдумок, он считался мастером на все руки. Часы починит любые и ходики с боем. Дома у него целая мастерская. Жена воду на коромысле не носит — крылья от ветра вращаются, черпают воду из колодца и по жёлобу подают прямо к крыльцу в кадки. Его голова не давала покоя рукам, он всё чего-то придумывал, мастерил.

Такая штука, как радио, сразила его наповал. Он стоял во весь свой могучий рост, с видом обиженного ребёнка, у которого отняли любимую игрушку. И, не тая своего удивления, тихо подошёл к заветному ларчику. Робко попросил разрешения посмотреть поближе. Дотошно рассматривал со всех сторон, явно что-то выискивая. Потом разогнулся, насмешливо и во всеуслышание объявил:

— Никого нет.

Парнишка рассмеялся:

— А вы что, хотели кого-то здесь видеть, кого-то найти?

— Дык отседова голос шёл. Не можно из Москвы голос услышать.

— Звуки летят по воздуху, как волны по воде, толкая друг друга, — говорил паренёк. — Антенна, та, что стоит на крыше, хватает эти звуковые волны и направляет к нам в приёмник, а здесь, соответственно, получается звук.

— Чудо, просто чудо, как это всё получается? — растерянно разводил руками улыбающийся дядя Филипп, явно скрывая, что ничего не понял.

— Значит, если я выйду щас на улицу и гаркну во всё горло, могёт меня Москва услышать? — спросил кто-то из парней.

— Нет, не только Москва, но вас и мама ваша не услышит. Вот если вы скажете в микрофон, такой аппарат есть, вот тогда вас и услышат. — Парнишка долго и терпеливо объяснял, но видел на лицах посоловевших и утомлённых людей полное недоумение.

— Дядя Филипп, вот бы ты такую штуку сообразил? А? Небось не могёшь? — поддел дядю Филиппа кто-то с ехидцей.

Тот не обиделся, ответил с разочарованной грустью в голосе:

— Если б поучёней был, может, и не такое чудо сотворил бы. Неуч я. А кто ж этакую штуку сообразил, наш русский или иноземец? — спросил он парнишку. И когда узнал, что Александр Попов является истинным изобретателем радио, был страшно горд и даже польщён.

— Я так и знал, я так и догадывался, что наш русский этакое чудо придумал. Ай да молодец Санька!

Не успели люди прийти в себя от такого чуда, как радио, комсомольцы придумали нечто новое: решили поставить спектакль. На дверях кооперации распласталась красочная афиша, гласившая, что в такой-то день и час в здании школы будет показан спектакль. Вход за деньги — двадцать копеек.

И вот в назначенный день, как только стало смеркаться, люди двинулись в школу. Шли молодые и старые, подростки и мелкота.

Бабка Пермешиха в громадных мужских валенках шлёпала позади девок и нещадно кляла себя:

— Они идут, ладно, их дело молодое, а вот зачем меня чёрт несёт на эту шпектаклю, ума не приложу? Сидела бы дома на печке, старая оглобля. Разгреби мя нечистая сила!

— Бабушка, хватит ругаться, ну что ты, право, — утихомиривала её внучка Фрося, оборачиваясь и ласково улыбаясь. — Ты что, не человек, что ли?

Бабка только рукой махнула, мол, ладно, сама знаю, кто я, но продолжала всю дорогу бурчать про себя.

В школе, в широком длинном коридоре (классы были закрыты) рядами стояли скамейки. Некоторые из них ещё были сырые, и от них пахло свежей сосной. Впереди на широких козлах возвышалась сцена, таинственно задёрнутая ситцевой занавеской. Там что-то передвигали, ставили, шептались. Со стороны улицы к коридору примыкали маленькие холодные сенцы, в них была устроена продажа билетов. За столом, при свете маленькой лампы, сидел Яша Жилин. Он продавал билеты. Костя Гром, закрывая своим громадным туловищем всю дверь, стоял на контроле.

Народу набралось столько, что Яшу вместе с его столом втиснули в самый угол. Дубовый стол, упёршись углами в стены, стоически выдерживал непривычный для него напор. Кассиром Яша был неопытным, всё боялся обсчитаться, деньги считал медленно, а люди напирали со всех сторон, их протянутые руки мельтешили у него перед носом. Он сердился и всё время кричал:

— Ну что вы за народ такой! Чего деньги суёте все разом, станьте в черёд. Всем отпущу билеты...

Костя предупреждающе поднял руку:

— Прошу во время спектакля соблюдать тишину. Не переговариваться. Я ещё хочу сказать, может быть, у кого из вас появится желание узнать, куда мы будем девать деньги, полученные за спектакль? Отвечу сразу: деньги нам нужны на реквизит для будущих спектаклей.

Никто не понял этого слова, но все оценили высокое его назначение.

— Ча-аво там о деньгах толковать.

— Велики деньги-то.

— Раз нужно, значит, нужно, — поддержали с места.

Наконец занавес открылся. Наступила тишина. Вытянув шеи, с напряжённым вниманием слушали и смотрели, что делается на сцене. Каждый забыл о том, что сидеть ему тесно и неудобно, что стоять и перекидывать тело с одной ноги на другую ещё хуже, что в задних рядах почти ничего не видно и не слышно. Никто не роптал, все были довольны.

Но вот во время действия произошло непредвиденное. Дед Гаврила сидел в первом ряду, совсем рядом со сценой. Его внук, Ефимка, играл главную роль в спектакле, и деду очень хотелось похвалиться своим Фимкой, он смотрел внимательно. Лицо его, заросшее густеной дремучей бородой и повисшими усами, было неподвижно. Только маленькие глазки, глубоко сидевшие под лохматыми бровями, выглядывали как мышата из копны сена. Они были живыми, по-молодому бойкими. И вот дед Гаврила усмотрел в спектакле что-то не совсем для его души приемлемое. Он заволновался, заёрзал на месте. Всё его громадное тело заколыхалось, словно горячие угли под него подложили. А когда по ходу действия в спектакле Ефимку стали избивать, дед не выдержал и взревел:

— Да што ш ты, Фимка, собачий сын, дозволяешь себя при всём народе по харе бить? Аль дед не учил тебя, как надобно сдачу давать?

Все зашикали, подскочил Костя, стал его урезонивать:

— Это же роль такая, дед Гаврила.

— Пошто такую роль брал? Нече такие роли брать, где тебя по мордам лупцуют. Нас, Мясоедовых, ещё в жизни никто не мордовал! А тут... — Дед опять выругался: — Опозорил, собачий сын! Вертайся домой, я те покажу роль...

Как ни пытался Костя утихомирить его, но дед заартачился и не захотел больше смотреть спектакль. С трудом пробиваясь сквозь плотно стоявших людей, он шёл и всё ругался. Страшный гнев, пламенем охвативший Гаврилу, сопровождал его всю дорогу. Когда же пришёл со спектакля дядя Ваня, отец Фимки, он коршуном налетел на деда:

— Ты што ш это, батя, опозорил своего внука на весь честной народ! Я сидел, не знал, куды глаза девать, лучше б мне провалиться сквозь землю!

— Не я — он нас опозорил, кошачий сын! — вскинулся дед. — По харе при всём народе дозволил себя лупцевать! Тьфу!..

— Вот темнота! Как есть темнота! Дык ведь роль такая у Фимки. Иль ты совсем в этом деле не кумекаешь? Шпектакль ведь это, соображать надо! Маманя, нет, ты послухай только, што наш батя отчебучил на шпектакле-то. — И дядя Ваня подробно и красочно описал поведение деда Гаврилы на спектакле. Бабка Лукерья близко приняла к сердцу всё сказанное сыном. Трагически всплеснула руками, наигранно плаксивым голосом затянула:

— Эх ты, старый дуралей, сидел бы уж лучше дома, коль не смыслишь ничао. И прям опозорил Фимушку: теперича засмеют его робята, вдребезги засмеют. Ох ты, анчутка этакая!..

Дед Гаврила не выдержал двустороннего нападения, рьяно грохнул кулаком по столу:

— Буде, хватит! Раскаркалось, вороньё! Опозорил, опозорил. Ещё вопрос, кто кого опозорил! — не сдавался он. Но где-то в глубине души чувствовал, что и впрямь, кажись, маху дал. Чёрт его за язык дёрнул, сидел бы тихо, как все люди добрые, а теперь вот будут языками чесать. И получается по всем статьям, что не Фимка его, а он Фимку в конфуз ввёл.

Спектаклей с того вечера ждали, как праздников. С далёких деревень приходили люди. Им хотелось послушать свежие слова, слова, которые ворохнули бы их душу и заставили биться сердце, а возможно, и призадуматься над собой, над своей жизнью, над всем, что окружает.

Ну и времена наступили. Ретивые комсомольцы поставили деревню с ног на голову. Всё завертелось, закружилось. Матери охали, мужики ворчали:

— Неколи прясть, неколи ткать, только им по шпектаклям бегать да радиу слухать. Совсем от дела отбились паршивки.

Но говорили это просто так, для порядка, а сами, как только наступал вечер, трусцой семенили в избу-читальню. Да шли не как-нибудь, не в той одёвке, в какой на печи сидели, а принаряжались. Потому как в избе надобно теперь шубу сымать. Комсомольцы так отдраили избу-читальню, что войдёшь — и не знаешь, куда ногу поставить, на какую половицу. У порога — половичок, на окнах — ситцевые занавесочки. Стол покрыт скатертью. Сидеть за ним — одно удовольствие, чувствуешь себя не то в гостях, не то просватанным. А журналов-то! Не только за вечер, так и за неделю их все не прочтёшь.

В сенях, когда-то тёмных, теперь горит фонарь «летучая мышь», всё видно, и веничек для очистки сапог от снега, и дверь не надо шарить на ощупь, а в самой избе тепло, чисто, уютно. У двери вдоль стены гвоздики набиты, чтоб одёвку вешать, а не бросать куда попало. Не успеешь голову поднять, как плакат тебя по глазам хлещет: «Просьба не курить и не плевать». И просить не надо, кто ж на чистый пол будет плевать? А вот с куревом — это уж совсем никуда не годится. Неужто за каждым разом, как захотелось покурить, надо бежать из избы? Это в мороз-то? Этак каждый взад-вперёд — считай, что целый вечер дверь нараспашку будет, никакого тепла не наберёшься. Но досужий дядя Филипп и тут свою смекалку проявил: соорудил из старых противней колпак, к нему изогнутую трубу припаял, а трубу в дымоход голландки вывел. Сидит человек под колпаком, как под зонтом, покуривает, возле печки тепло, одно удовольствие, дымок зелёной струйкой вылетает в трубу. Накурился один, тут же другой его место занимает. Стул под колпаком никогда не пустует и считается самым любимым местом.

Кто-то из дома притащил громадный, в обхват, чугун: засыпали его песком, туда окурки и пепел сбрасывают.

Комсомольцы радовались, что их дела не оставались незамеченными. Их дела подхватывали и усовершенствовали.