"Эоловы арфы" - читать интересную книгу автора (Бушин Владимир Сергеевич)


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Двадцать четвертого февраля 1848 года в Брюссель не пришел поезд из Парижа. Естественно, не было и почты, не было парижских газет. Это еще больше усилило напряженность, в которой жила все последние дни бельгийская столица, как и многие другие столицы Европы. Ходили бесчисленные разноречивые слухи, но никто ничему по-настоящему не верил. Доподлинно было известно лишь то, что старый Луи Филипп под напором широкого недовольства парижан сместил Гизо и сформировал новое правительство. Что последует за этим в Париже? В Брюсселе? Во всей Бельгии? Определенно никто ничего не мог сказать, однако весьма отчетливое ощущение неотвратимости революционной грозы распространилось повсюду: оно жило и крепло в летучих толпах народа, возникавших то там, то здесь, в редакциях газет, в переполненных кафе, особенно в кафе "Сюисс", где собирался чуткий и всеведущий коммерческий люд, в мрачных кабинетах и коридорах департамента полиции, в строгих министерских залах и даже в сияющих чертогах короля Леопольда… Но всего отчетливей и сильней ощущение надвигающейся грозы было в комнатах отеля "Буа-Соваж", в которых недавно вновь поселилась семья Маркса…

Эти меблированные комнаты, как и все прежние квартиры Марксов в Брюсселе, были одним из самых убогих жилищ столицы, но сейчас, в дни ожидания революции, они словно осветились праздничным светом. И временные их хозяева и многочисленные ежедневные посетители жили тревожной и веселой мыслью: вот-вот начнется!..

Двадцать пятого февраля к вечеру на перроне брюссельского вокзала в ожидании вестей из Парижа собралось много народа. Люди здесь были самые разные: рабочие, эмигранты-революционеры, чиновники, дипломаты, полицейские… Одни пришли, чтобы услышать вдохновляющий возглас: "В Париже революция!"; другие всей душой мечтали получить подтверждение своим зыбким, но страстным надеждам на то, что все тихо и мирно в прекрасной Франции. Одни лица, обращенные в сторону пограничной французской станции Валенсьен, горели радостным нетерпением, предвкушением торжества, другие, обращенные туда же, — каменели настороженностью, страхом, сдерживаемой ненавистью.

Минул час, другой, третий… Поезд все не шел и не шел. В многолюдной толпе бросалось в глаза одно особенно напряженное, бледное, злое лицо старика — это был маркиз де Рюминьи, посол Луи Филиппа при дворе короля Леопольда. Весть, которую мог доставить парижский поезд, была для него так важна, что господин посол не направил сюда кого-либо из секретарей, а, пренебрегая высоким рангом, не считаясь с возрастом, явился сам, не побрезговал смешаться с разношерстной толпой, и ждал, ждал… Казалось, он мог ждать вечность. Вот если бы только не этот высокий, крепкий, военной выправки малый, что стоит рядом. Старику непереносимо видеть, как сияет предвкушением радостной вести его открытое, смелое, нет, наглое, крупных плебейских черт лицо, как то и дело он весело теребит свою короткую щегольскую — от виска до виска — шкиперскую бороду. Старик сжимает слабой рукой трость. Так бы и хлестнул сейчас по этим светлым смеющимся глазам.

Иногда колебания толпы прижимают шкипера и посла вплотную друг к другу. Старик думает: "Конечно, хлестнул, если бы не был стиснут со всех сторон, если бы руки не были прижаты к телу". Но когда волна злобы немного спадает, освобождая разум, он сознает, что дело не только и не столько в стиснутых руках, — дело прежде всего в том, какую весть привезет парижский поезд. Если он привезет ту весть, которую ожидает посол, то, право же, еще неизвестно, удержится ли он от того, чтобы не хлестнуть по этим глазам.

Великан со шкиперской бородкой все понимает, ему ясно, что он и его невольный сосед принадлежат к противоположным лагерям, что ждут они совершенно разных вестей. Но уверен, что придет именно его весть, и потому на душе у парня не только радостно — ему, пожалуй, даже немного жаль бледного старика… Вот толпа вновь шевельнулась, и шкипер вновь надавил своей широченной грудью на худенькое плечико посла. "Пардон, мосье, пардон, пардон", — добродушно и весело улыбается шкипер. Старик с брезгливой и бессильной ненавистью отворачивается: только бы не видеть эти наглые, смеющиеся глаза.

Вдруг нестройный говор толпы прорезал истошный крик: "Идет! Идет!" Толпа, как один человек, подалась навстречу крику и замерла в напряжении. Через несколько минут показался поезд. Он шел еще довольно быстро, но с подножки первого вагона соскочил кондуктор и, обгоняя паровоз, бросился к перрону. Он размахивал над головой форменной фуражкой и звонко кричал: "На башнях Валенсьена красное знамя! Во Франции республика!" В толпе произошло какое-то противоречивое движение, в разных концах послышались неясные выкрики, начал нарастать шум, и вдруг из всего этого возник зычный, торжествующий, дружный возглас: "Да здравствует республика!" Через несколько секунд он прогремел снова, потом еще и еще, каждый раз делаясь все уверенней, смелей, шире. Шкипер рявкал так, и притом каждый раз на другом языке — то на французском, то на немецком, то на английском, то еще на каком-то, — что у Рюминьи зазвенело в ушах, а голова, и без того готовая лопнуть от прозвучавшей вести, начала дергаться.

С неожиданной для шестидесятипятилетнего старика ловкостью и удивительной для аристократа бесцеремонностью маркиз принялся работать своими остренькими локтями, стремясь выбраться из толпы на привокзальную площадь, где его ожидал экипаж. Как ни энергичен, как ни проворен был посол — теперь уж не бывший ли? — но на площадь он выбрался, конечно, далеко не первым. При взгляде на нее у Рюминьи с тошнотворной слабостью замерло сердце. На площади царил хаос: люди метались, ржали перепуганные лошади, кто-то запевал "Марсельезу"… Маркиз не увидел своего экипажа на том месте, где оставил, и понял, что найти его в такой сумятице дело безнадежное. Надо было искать хоть что-нибудь. Хорошо бы встретить коллегу дипломата, но если попадется обыкновенный городской извозчик — черт с ним, маркиз поедет и на извозчике! Если уж простоял весь день в этой толпе…

Протолкавшись минут пятнадцать по площади и уже впадая в отчаяние, Рюминьи неожиданно увидел в нескольких шагах от себя свободного извозчика. Но едва он направился к нему, дрожа от радости и боясь, что прекрасное видение в облике тощей кобылы и обшарпанного кабриолета исчезнет, как кто-то длинноногий легкой, стремительной тенью обогнал его и с маху плюхнулся на потертое сиденье. Посол остолбенел от досады и злости: в кабриолете сидел тот самый малый! Тот самый, черт подери!

— Сударь! — Рюминьи подошел ближе. — Я направлялся к этому извозчику. Вы обогнали меня, пользуясь преимуществом своих ног.

Малый улыбался во все лицо.

— Я дипломат, я спешу. У меня нет времени… Меня ждут важные особы.

— Вы правы, — глаза у малого сияли. — Я обогнал вас. Вы еще более правы в том, что у вас нет времени. Наступает наше время.

— Что вы хотите сказать? — Голова маркиза непроизвольно дернулась.

— Да ничего, сударь, кроме того, что действительно наступает наше время. Но даже при такой ситуации я не могу транжирить часы и минуты и потому, пардон, не уступлю вам извозчика, честно добытого мной, как вы верно заметили, благодаря преимуществу моих ног. Хотите, — он стукнул широкой лапой рядом с собой, — хотите, можем поехать вместе. Вам, конечно, в Верхний город?

— Разумеется, — гордо ответил маркиз, прекрасно понимая, как все ужасно: посол великой Франции, аристократ, поедет в двухколесном кабриолете, запряженном клячей, рядом с зтим мерзким плебеем… Но выхода не было. Он несколько секунд помолчал, подавляя колебания, и сухо сказал:

— Хорошо. Едемте вместе. Но неужели вам тоже в Верхний город? — В голосе его было презрительное недоумение.

— Мне на площадь Сент-Гюдюль.

— Надеюсь, извозчик прежде отвезет меня, а потом вас.

— Увы, я лишен приятной возможности оказать вам такую любезность. Я уже сказал, что тоже очень тороплюсь. И меня тоже ждут очень важные особы…

Шкипер дружелюбно помог послу взобраться на сиденье и шлепнул по плечу извозчика:

— Отель "Буа-Соваж"!

Кое-как выбравшись из сутолоки привокзальной площади, экипаж, в котором восседали веселый молодой человек и унылый старец, республиканец и монархист, революционер и враг революции, устремился по многолюдным и взбудораженным улицам на площадь Сент-Гюдюль.

Поездка оказалась гораздо более мучительной, чем предполагал маркиз де Рюминьи… С каким облегчением он вздохнул, когда малый слез наконец с извозчика, шутливо сделал маркизу ручкой и быстро исчез в подъезде отеля. Извозчик повернул, и маркиз поехал домой.

А молодой человек тем временем вихрем ворвался в квартиру Марксов. Дома были только жена Маркса и дети, уже собиравшиеся спать.

— Госпожа Маркс! Дети! В Париже революция! Луи Филипп сброшен!..

Женни захлопала в ладоши, воскликнула "о-о-о!", счастливо засмеялась. Старшая дочь — тоже, как и мать, Женни, — которой не было еще и четырех лет, младшая Лаура — ей около двух с половиной — и годовалый Эдгар, конечно, ничего не понимали, кроме того, что дядя принес какую-то очень добрую и веселую новость, что можно, следовательно, пока не ложиться спать, а визжать, прыгать и даже кувыркаться.

— Дети! — поднял руки неожиданный гость. — Я должен срочно написать, вернее, закончить статью. Именем революции, именем республики прошу тишины.

Тишина, конечно, не настала, но все-таки дети немного угомонились, и пришелец, сев за письменный стол Маркса, достал из бокового кармана несколько листков бумаги. Это была написанная вчера для газеты статья о событиях во Франции. Он быстро пробежал глазами последний абзац: "Буржуазия совершила свою революцию: она свергла Гизо и вместе с ним покончила с безраздельным господством крупных биржевиков. Но теперь, в этом втором акте борьбы, уже не одна часть буржуазии противостоит другой: теперь буржуазии противостоит пролетариат".

Второй акт борьбы начался. И сейчас надо о нем написать несколько слов. Оставляя за собой четкие, как воинский строй, буквы, перо побежало по бумаге:

"Только что пришло известие о том, что народ победил и провозгласил республику.

Благодаря этой победоносной революции французский пролетариат вновь оказался во главе европейского движения. Честь и слава парижским рабочим! Они дали толчок всему миру, и этот толчок почувствуют все страны одна за другой, ибо победа республики во Франции означает победу демократии во всей Европе".

Он задумался, ему вспомнилась толпа на перроне, бледное лицо вельможного старика, разговор с ним, он обмакнул перо и продолжал: "Наступает наше время, время демократии. Пламя, полыхающее в Тюильри и Пале-Рояле, это утренняя заря пролетариата. Господство буржуазии теперь всюду потерпит крах или будет ниспровергнуто…" Перо бежало легко, быстро и радостно. Потом оно перечеркнуло старое название статьи — "Первый акт борьбы" — и размашисто вывело новое: "Революция в Париже".

…Двадцать восьмого февраля статья "Революция в Париже" появилась в "Брюссельской немецкой газете". Одним из первых и, естественно, самых внимательных читателей статьи был, конечно, маркиз де Рюминьи. Когда он дошел до фразы "Наступает наше время", у него неожиданно дернулась голова и уши заложило звоном. Он вспомнил, где и когда слышал эту фразу, он помнил человека, сказавшего ее. Маркиз проворно скользнул по статье до конца и уперся глазами в подпись: "Фридрих Энгельс".

— Фридрих Энгельс… Фридрих Энгельс, — медленно проговорил он, двигая бледными губами. — Надо запомнить это имя.

Свержение монархии во Франции явилось словно сигналом к действию для всей революционной Европы. Во многих столицах и крупных городах континента — в Вене и Берлине, в Милане и Кельне, в Мюнхене и Генте запахло Парижем. Но раньше всего это почувствовалось, естественно, в самой близкой к Парижу столице — в Брюсселе.

Многотысячные митинги и демонстрации следовали здесь друг за другом, и все они требовали одного — установления республиканского строя.

Двадцать седьмого февраля Маркс получил из Лондона резолюцию Центрального комитета Союза коммунистов о передаче своих полномочий Брюссельскому окружному комитету Союза, поскольку брюссельские коммунисты во главе с Марксом находятся ближе к разворачивающимся революционным событиям.

…Бельгийский трон зашатался. Двадцать шестого, двадцать седьмого, двадцать восьмого февраля многим казалось, что он вот-вот рухнет. Но человек, восседавший на нем, король Леопольд — многоопытно-хитрый, видавший виды Кобург — быстро учел печальный конец своего незадачливого тестя Луи Филиппа. Он смиренно заявил министрам, депутатам парламента и мэрам, что готов отречься от престола при условии, если того пожелает народ. Это так тронуло и умилило поддавшихся было революционным веяниям отцов народа, что они, в свою очередь, тотчас отреклись от всяких бунтарских затей.

Двадцать восьмого февраля, когда в "Брюссельской немецкой газете" появилась статья Энгельса "Революция в Париже", когда на улицах и площадях столицы было особенно многолюдно, шумно и радостно, уже начались репрессии. Монархисты перешли в контрнаступление.

В числе первых арестованных оказался друг Маркса и Энгельса, секретарь Немецкого рабочего союза в Брюсселе Вильгельм Вольф.

Репрессии нарастали с каждым днем, с каждым часом. Фактически было введено военное положение. Митинги и открытые собрания стали невозможны, деятельность Союза коммунистов и других прогрессивных организаций сделалась крайне затруднительна. В любой момент можно было ожидать ареста Маркса и жестокой расправы над ним.

В такой обстановке вечером третьего марта срочно собрался новый Центральный комитет Союза коммунистов. Было пять человек: Энгельс, Жиго, Фишер, Штейнгенс и сам Маркс.

Заседание вел Энгельс, протокол поручили писать Жиго. Перед началом заседания Энгельс ознакомился сам и дал прочитать другим два документа, полученных в этот день Марксом. Первый пришел еще с утренней почтой. Он гласил:

"Временное правительство. Французская республика.

Свобода, Равенство и Братство.

От имени французского народа.

Париж, 1 марта 1848 г.

Мужественный и честный Маркс!

Французская республика — место убежища для всех друзей свободы. Тирания Вас изгнала, свободная Франция вновь открывает Вам свои двери, Вам и всем тем, кто борется за святое дело, за братское дело всех народов… Привет и братство.

Фердинан Флокон, член временного правительства".

Второй документ получен Марксом, точнее, церемонно вручен ему лишь два часа назад, в пять вечера. Это было предписание властей: в течение двадцати четырех часов Маркс должен был покинуть Бельгию.

— Как видите, господа, — сказал Энгельс, поглаживая свою шкиперскую бородку, — оба документа, столь разные по своему происхождению и целям, имеют для нас один и тот же конечный смысл: они побуждают принять решение о возвращении Маркса в Париж, откуда три года тому назад его выслали по настоянию прусского правительства.

Затем Энгельс обрисовал положение в Бельгии, во Франции, высказал уверенность, что революция вот-вот вспыхнет в Берлине и Вене, обратил особое внимание на опасность, грозящую лично Марксу здесь, в Брюсселе.

Члены Центрального комитета высказывались кратко и дельно. Все были единодушны: Марксу надо немедленно ехать в Париж и там создать новый дееспособный Центральный комитет Союза. Маркс согласился с товарищами.

— В таком случае, господа, — сказал Энгельс, подводя итог, — давайте примем следующую резолюцию… Пишите, Филипп.

Он встал из-за стола и, медленно прохаживаясь, начал диктовать, а Жиго записывал.

— Пролетарии всех стран, соединяйтесь! — как стихотворную строку произнес Энгельс первую фразу. — Центральный комитет Союза коммунистов, принимая во внимание, что руководящие члены Союза в Брюсселе либо уже арестованы или высланы, либо же с часу на час ждут высылки из Бельгии; что Париж в данный момент является центром всего революционного движения; что нынешние обстоятельства требуют чрезвычайно энергичного руководства Союзом, постановляет…

Энгельс помедлил, обвел всех взглядом и, увидев на лицах согласие и одобрение, продолжал:

— Первое. Центральный комитет переносится в Париж.

Второе. Брюссельский Центральный комитет уполномочивает члена Союза Карла Маркса осуществлять в данный момент, действуя по своему усмотрению, центральное руководство всеми делами Союза.

Третье. Брюссельский Центральный комитет поручает Марксу, как только позволят обстоятельства, образовать в Париже по собственному выбору новый Центральный комитет в составе наиболее подходящих для этого членов Союза и для этой цели вызвать туда же тех членов Союза, которые не проживают в Париже.

Четвертое. Брюссельский Центральный комитет распускается.

Все участники заседания нашли, что резолюция хороша и правильна, но Маркс сказал:

— Считаю необходимым второй пункт, где говорится о наделении меня полномочиями осуществлять руководство всеми делами Союза, дополнить словами: "за что он — то есть я — несет ответственность перед новым Центральным комитетом, который должен быть образован, и перед ближайшим конгрессом".

Добавление приняли, и все поставили свои подписи. Энгельс подписался первым, Маркс — последним.

Очень скоро участники заседания разошлись. У каждого были срочные, неотложные дела, а Марксу предстояло немедленно заняться приготовлениями к отъезду.

Дразнить гусей всю жизнь было одним из любимых занятий Маркса. Много лет спустя, уже на шестом десятке, в Лондоне он писал: "Здешние эмигранты-демагоги любят нападать на континентальных деспотов из безопасного далека. Для меня же это имеет лишь тогда свою прелесть, когда совершается перед лицом самого тирана". И каждое слово здесь подтверждалось фактами его биографии. Но сейчас на примере Вольфа и других друзей Маркс видел, что власти способны на любую жестокость, и он не имел права рисковать собой после партийного решения, возложившего на него обязанность создать в Париже новый действенный Центральный комитет Союза коммунистов. Поэтому все согласились на том, что сперва он уедет в Париж один, а Женни с детьми и служанкой Еленой, по-домашнему Ленхен, приедут туда через несколько дней, необходимых на улаживание всех дел в Брюсселе.

…Был уже поздний ночной час, и подготовка к отъезду шла полным ходом. Маркс и Женни отбирали книги, рукописи, которые надо взять ему с собой, служанка хлопотала с вещами. Вдруг за дверью послышался топот, говор, в дверь постучали.

— Открывать? — тревожно спросила Елена.

— А что же делать? — развел руками Маркс. — Открой и иди к детям.

В комнату ввалилось десять полицейских во главе с помощником комиссара.

Маркс не удивился. Этого следовало ожидать.

— Я уполномочен свыше произвести у вас обыск, — деревянным голосом сказал полицейский чиновник. — Ведь вы доктор Маркс?

— Да, меня зовут так, — спокойно ответил Маркс. — А вы, конечно, Иисус Навин? Рад познакомиться.

— Какой еще Иисус? — оторопело пробормотал помощник комиссара.

— Как это какой? Надеюсь, тот самый, библейский, который, имея на то полномочия свыше, остановил на небе солнце, чтобы при его свете завершить избиение ханаанеян.

Чиновник все еще ничего не понимал и обалдело хлопал глазами. Маркс насмешливо разъяснил:

— Всем известно, как свято в Бельгии чтут закон. И если вы пришли ко мне с обыском, то я уверен, что сейчас на дворе сияет солнце, которое до такого позднего часа мог задержать на небе лишь один Иисус Навин.

— Ах вот вы о чем! — помощник комиссара сообразил наконец, что собеседник намекает на закон, запрещающий нарушать неприкосновенность жилища после захода солнца. — Нет, господин Маркс, я не Иисус Навин, а солнце действительно давно село, и тем не менее, — он ухмыльнулся, — вот вам ордер на обыск.

Маркс понимал, что в ордере, конечно, все в порядке, а если что-то и не так, то протестовать, сопротивляться сейчас все равно бесполезно. Но он взял ордер и долго-долго рассматривал его. Так долго, что чиновник не выдержал.

— Ну?

Маркс перевернул ордер вверх ногами и с серьезным видом продолжал тщательно изучать его в таком положении. Ему не только хотелось позлить непрошеных гостей, он старался также дать время Женни и Ленхен прийти в себя.

У помощника комиссара все клокотало внутри. Наконец его терпение лопнуло.

— Мы начинаем! — раздраженно сказал он.

Маркс положил ордер на скатерть.

— Ну что ж, если отныне король во дворце или господин Оди в своем ведомстве заменяют солнце на небе, то начинайте.

— Солнце, господин Маркс, — едва владея собой, проговорил чиновник, завтра взойдет, как всегда, но вам оно едва ли будет светить так же, как всем.

— Не надо пророчествовать, — поднял руку Маркс. — Это опасное дело. На нем ломали себе головы не только помощники комиссаров. Начинайте-ка лучше.

Полицейские разошлись по комнатам и принялись обшаривать все закоулки. Это длилось около часа. Бумаги, рукописи, письма их почему-то не интересовали. Видимо, искали оружие. Ничего не найдя, полицейские обозлились.

Чиновник потребовал у Маркса паспорт. Повертев его в руках, он сказал:

— Ваш паспорт не в порядке.

— Чем? — почти равнодушно спросил Маркс.

— Мы знаем чем. — Тон ясно давал понять, что спорить бесполезно. — Я обязан арестовать вас и препроводить в полицейское управление.

Женни вздрогнула и крепко ухватила Карла за рукав.

Маркс спокойно сказал:

— Я получил предписание в двадцать четыре часа выехать из Бельгии. Ваше намерение арестовать меня находится в противоречии с этим предписанием, вы лишаете меня возможности выполнить его своевременно.

— Предоставьте нам самим разбираться в противоречиях такого рода… Одевайтесь и следуйте с нами.

Делать было нечего. Маркс оделся, поцеловал встревоженных детей, жену, похлопал по плечу Ленхен, сказал:

— Не волнуйтесь. Они ничего не посмеют сделать. Завтра отпустят.

Несколько минут после того, как Карла увели, Женни была словно парализована происшедшим. Но Елена не дала ей долго цепенеть в бездействии. "Надо что-то немедленно делать!" — твердила она. Но что? К кому пойти? Первой мыслью было, конечно, бежать к Энгельсу.

— Нет, Энгельс тут не поможет, — возразила Елена. — Хотя они и выдали ему паспорт, но он такой же эмигрант, его самого вот-вот арестуют, если уже не арестовали.

Действительно, это бесполезно: к Энгельсу Женни, конечно, сходит потом, а сейчас… Вдруг ее осенило: надо бежать к Жотрану. Во-первых, он президент Демократической ассоциации, он может привлечь к аресту Карла внимание общественности. Во-вторых, он юрист, и, следовательно, у него можно получить толковый деловой совет.

Елена одобрила решение Женни, и та, наскоро одевшись, ушла.

Но вот в дверь опять постучали. Это вновь явился Жиго. По профессии архивариус, он был, несмотря на молодость — года на полтора моложе Маркса, — человеком очень аккуратным и даже педантичным. Можно представить себе его волнение, когда, придя домой, он обнаружил, что одного листка протокола, который он вел, нет. Сломя голову Жиго помчался обратно, к Марксам, надеясь, что листок выпал у него там, где проходило заседание. Действительно, листок был здесь — он лежал под стулом. Только схватив его и спрятав на груди, Жиго стал способен выслушать рассказ Елены. Узнав о происшедшем, он решил дождаться возвращения госпожи Маркс, чтобы в случае необходимости помочь ей.

Выла уже глубокая ночь, когда Женни, уставшая и продрогшая от весенней сырости, возвращалась домой. В темноте она не заметила у подъезда полицейского, и потому вздрогнула, когда рядом раздался голос:

— Госпожа Маркс?.. Госпожа Маркс, я послан из полицейского управления за вами… простите, точнее, к вам, — полицейский чуть поклонился.

— Что вам угодно?

— Я послан сказать, что если вы хотите видеть своего мужа, то можете это сделать немедленно.

— Да? Это правда? А где он? Почему его увели? — засыпала Женни полицейского вопросами.

— Все это вы можете узнать от него самого. Итак, вы идете со мной? вытянувшись в струнку, он всем видом выражал готовность помочь бедной женщине.

— Да, да, разумеется, только я на минутку зайду к себе, посмотрю, спят ли дети… Я сейчас…

Спал только Эдгар. Девочки проснулись — в тревоге и страхе ждали мать, хотя, конечно, мало что понимали в происходящем.

— Госпожа Маркс, — сказал Жиго, застегивая пальто, — даже если вы будете против, я пойду вместе с вами. Этим канальям ни в чем нельзя доверять.

Поняв, что господин Жиго идет вместе с мамой, девочки немного успокоились. Поцеловав их, пожелав покойной ночи, Женни заторопилась ведь там ждал Карл. У самой двери Елена протянула ей какой-то сверток.

— Что это?

— Пригодится.

— Боже, это передача? — Женни произнесла последнее слово трудно, врастяжку. — Неужели ты думаешь, что еще и завтра Карла не освободят?

— Я только думаю, что люди везде хотят есть. Бери. Ты-то еще никогда не встречалась с людьми, которых уводили полицейские, а мне приходилось. Всякое они рассказывали. — Елена устало свела брови, и по ее высокому молодому лбу пролегла чуть заметная тонкая морщина.

Женни судорожно обняла ее, взяла сверток и шагнула через порог.

Вежливый полицейский не возражал, что госпожу Маркс будет сопровождать господин Жиго. Напротив, он, кажется, был этому рад.

В управлении пришедших сразу препроводили к комиссару полиции.

— Господин комиссар, — радостно сказал вежливый полицейский, вводя в его кабинет обоих, — вы посылали меня за одной птичкой, а вот — сразу две. Надеюсь, мне это зачтется. — И он, как там, на улице, вытянулся в струнку.

Женни изумленно посмотрела на полицейского. Встретив ее взгляд с наглым спокойствием, полицейский вышел.

Комиссар сидел за столом. Пожилой, грузный человек с очень юркими, пронзительными глазами, которые казались чужими в его монументальном облике. Не предложив вошедшим сесть, мельком, но цепко оглядев их, он сначала обратился к Жиго:

— Кто вы такой, сударь?

— Филипп Шарль Жиго, архивариус.

— Бельгиец?

— Да.

— Что у вас, бельгийца, общего с заезжими смутьянами?

— Какими смутьянами? Карл Маркс — известный общественный деятель, ученый и публицист. Я близкий знакомый его семьи. Если позволите, я хотел бы сопровождать госпожу Маркс до конца.

— Что значит — до конца?

Вежливый Жиго несколько смешался:

— Ну, после свидания с мужем я намерен проводить ее домой. Ведь время уже очень позднее.

— Никого провожать вам не придется.

— Что вы хотите сказать?

— Вы кто такая? — чиновник перевел глазки на Женни, не удостаивая Жиго ответом.

Женни коробила грубость допроса, но она мысленно поклялась себе все стерпеть ради того, чтобы увидеть Карла.

— Вам известно, господин комиссар.

— Какое вам дело до того, что нам известно или неизвестно. Я спрашиваю, кто вы такая? — брезгливо поморщился чиновник.

Женни чувствовала, что она слегка ссутулилась от усталости, волнений или от тона комиссара. Она расправила плечи, подняла выше голову и спокойно, медленно, с легкой иронией в голосе проговорила:

— Иоганна Берта Юлия Женни Маркс, урожденная фон Вестфален, жена Карла Генриха Маркса, доктора философии.

— Как вы это докажете? Как докажете, что вы чья-то жена?

— Господин комиссар, — не стерпел Жиго, — я протестую против такого тона и таких вопросов. Перед вами женщина, перед вами жена европейски известного общественного деятеля, мать троих детей.

— Кто вас уполномочил протестовать? Не суйтесь, когда вас не спрашивают, иначе я вас выставлю вон.

— Успокойтесь, господин Жиго, — Женни дотронулась до его руки. Брачного контракта, господин комиссар, у меня с собой, конечно, нет.

— А какие вообще у вас документы с собой?

— Никаких.

— Почему?

— А почему они должны быть со мной?

— Действительно, — опять возмутился Жиго, — кому в Бельгии когда-либо раньше приходило в голову спрашивать документы у женщины!

— Вы же знали, что идете в полицейское управление. Здесь все основано на документах, — чиновник даже не взглянул на Жиго. — Зачем вы ходили сегодня вечером к Жотрану?

— Я пошла к нему тотчас после того, как полицейские увели моего мужа…

— Не успел простыть след законного супруга, — перебил комиссар, ухмыляясь, — как вы, несмотря на позднее время, бросив возлюбленных чад своих…

Женни сделала шаг к столу, она бы подошла и непременно залепила наглецу пощечину, если бы Жиго не схватил ее крепко за руку, не остановил. Но с собой Жиго совладать не смог.

— Вы ответите за это! — крикнул он. — Мерзавец! — Было очень похоже, что вежливый архивариус произнес это слово впервые в жизни.

Комиссар поднял звонок и позвонил. Вошел дежурный полицейский. Начальник загадочно сказал:

— Этого горлопана — к господину Анри.

— Как вы смеете! Я буду жаловаться министру Госси! — продолжал негодовать Жиго, но полицейский вытолкал его из кабинета и закрыл дверь.

Некоторое время комиссар молчал. Потом предложил Шепни сесть. Возможно, он понял ее намерение, когда она сделала шаг к столу, и теперь рассудил, что сидя она станет не так подвижна. Женни сесть отказалась. Тогда чиновник спросил:

— Где вы жили кроме нашего города?

— В Германии — в Зальцведеле, в Трире, Крейцнахе, Кельне, Франкфурте-на-Майне, — перечисляла Женни, — потом в Париже, в Брюсселе…

— Ого! А вот я всю жизнь прожил в одном городе… Чем вы занимались во всех этих городах?

— Я помогаю моему мужу.

— Помогаете? В чем? — прищурился комиссар.

— Во всем, — отрезала Женни.

Видимо уже не зная, что бы еще спросить, чиновник кивнул головой на сверток, который Женни держала в руках:

— Что это у вас?

— Принесла мужу. Съестное.

— Пригодится самой.

— Что это значит?

— А то значит, сударыня, что никакого Маркса у нас здесь нет. И я вообще не знаю, кто это такой.

— Как так нет? В таком случае зачем меня сюда пригласили? — изумилась Женни.

— Пригласили? — комиссар иронически склонил голову набок. — Вас привели сюда, милостивая государыня, — он с радостной злобой глядел прямо в глаза Женни и словно выплевывал каждое слово, — потому что вы, не имея никакого определенного занятия, разъезжаете по разным городам Европы. Одним словом, мы задзрживаем вас на основании закона о бродяжничестве… Комиссар позвонил в колокольчик. — Сержант, распорядитесь, чтобы арестованную препроводили в одиннадцатую камеру.

— В одиннадцатую? — не смог сдержать удивления дежурный: он знал, что в этой камере содержатся действительно бродяги, нищие да бездомные проститутки.

— Да, в одиннадцатую. Начальник тюрьмы уже осведомлен.

Женни все еще не верила тому, что слышала. Ей казалось, что начальник и подчиненный еще продолжают разыгрывать глупый, издевательский фарс. Она думала, что в одиннадцатой камере встретит и обнимет своего Карла. С этой уверенностью через полчаса Женни и переступила порог ратушной тюрьмы Амиго и ее одиннадцатой камеры.

…В камере было почти совсем темно, особенно с непривычки, однако чувствовалось чье-то присутствие. "Неужели он спит?" — подумала Женни. Через несколько минут при слабом свете мерцающей коптилки она разглядела нары вдоль боковых стен. Полная надежды, Женни негромко позвала:

— Карл!..

На нарах кто-то шумно зашевелился, и сиплый со сна, грубый женский голос спросил:

— Кого это принесло в такую пору? Новенькая! О, интересно! И кажется, высокого разряда, не то что мы.

Должно быть, обладательница сиплого голоса хорошо привыкшими к темноте глазами видела вошедшую гораздо лучше, чем та ее. От этого Женни почувствовала себя еще беспомощней, чем в первое мгновение, когда поняла, что Карла здесь нет.

Она вдруг ощутила легкий приступ тошноты. Это, конечно, от спертого воздуха, от вони, или внезапная реакция на все пережитое сегодня. Женни приложила платок к губам. Ей захотелось сесть, еще бы лучше — лечь, она чувствовала слабость. Проснувшаяся женщина, видно, заметила ее состояние. Она поднялась, уступая Женни место на нарах.

— Что с тобой? Мутит? Лишку хватила? Девки, вставайте! — продолжала она громко. — У нас пополнение.

Поднялись еще две встрепанные фигуры; в дальнем углу лежал кто-то четвертый, но не пошевелился.

Три женщины, запахиваясь в грубые тюремные халаты, приблизились к Женни, сели рядом. Одна из них была совсем молода и весьма привлекательна даже в таком полуночно-тюремном виде; вторая — тоже молода, но толста и некрасива; третья, та, что проснулась раньше всех, явно доживала уже последние годы короткого бабьего века.

— Откуда явилась? Как звать? Видно, больших господ обслуживала, да чем-то не угодила? А что это у тебя в свертке? — спрашивала старшая.

Женни развернула сверток. Она ведь и сама не знала, что именно в нем находится. Там оказалась булка белого хлеба с большим куском жареной телятины и полдюжины вареных яиц. Женни взяла булку и примерилась разломить ее на три части, но старшая запротестовала:

— Э, нет, дели на четверых. Еще неизвестно, когда тебя покормят, хотя хорошо известно чем. И дай нам всем по яйцу, себе тоже возьми, а эти два съест, когда проснется, вон та соня, что в углу.

Женни не чувствовала враждебности со стороны этих женщин, а их грубоватая фамильярность после того, что она встретила в кабинете комиссара полиции, ее не пугала. Поэтому она кратко, сбивчиво, но в общих чертах довольно ясно рассказала, кто она и как попала сюда.

Поедая телятину, предназначенную для Карла, обитательницы одиннадцатой камеры внимательно слушали Женни. В ее рассказе их, кажется, больше всего заинтересовало то, что у нее есть муж и дети.

— Трое, — уточнила Женни, впервые улыбнувшись за этот день.

— Ах, как бы я хотела хоть одного-единственного, — вздохнула самая младшая, — но, видно, у меня никогда не будет детей. В четырнадцать мне пришлось травить плод от хозяйского сынка. С тех пор вот уже шесть лет ни разу не понесла.

— Дура, — прервала ее старшая, — куда бы ты делась с ребенком? Чем бы ты его кормила? Одна-то не можешь…

— А у меня был и муж и ребенок, — сказала толстуха. — Только муж в шахте погиб, а мальчик вскоре умер от простуды.

Женщина, которая до сих пор спала, вдруг проснулась, села на нарах, оглядела всех сонно-безразличными глазами. Старшая протянула ей два яйца: "Ешь, тебе оставили". Она молча очистила их, съела, даже не посолив, и снова легла.

Младшая спросила:

— А вы давно замужем?

— В июне исполнится пять лет. А до свадьбы мы были более семи лет тайно помолвлены.

— Семь лет! Тайно! — всплеснула руками младшая. — Неужели так бывает! Все эти семь лет вы любили друг друга? И сейчас любите?

— Дура несмышленая, — перебила старшая, — ты сообрази только: пять лет еще не женаты, а уже три ребенка! Разве без любви так бывает?

Женни почувствовала, что краснеет, услышав такую аргументацию, против которой, однако, возразить, пожалуй, было нечего.

— Свадьба у вас была, надо думать, богатая? — спросила толстуха.

— Нет, очень скромная, но веселая. Ведь муж мой далеко не богат.

— Уж это ясно, — сказала догадливая старшая. — Богачей в тюрьмы не сажают.

— А свадебное путешествие у вас было? — не могла угомониться младшая. Ее, видимо, сильнее, чем подруг, захлестывали волны любопытства и горькой женской зависти.

— Было. Небольшое, но было… По Пфальцу…

— Ну хватит, девки, — неожиданно и резко скомандовала старшая. Скоро светать начнет, спать ложитесь.

Все легли. Женни — не раздеваясь, ей страшно было подумать, что придется притронуться голым плечом или голой коленкой к этой простыне, к этому одеялу. А что, если завтра ее облекут в такое же арестантское рубище?

Все лежали молча, но никто не спал. Женни думала о Карле, о детях, об этих несчастных женщинах; они думали о ней, о себе, о ее любви, о своем несчастье и позоре.

Женни даже не задремала. А проститутки, когда уже начало светать, одна за другой уснули. Последней уснула младшая…

Вопреки всем традиционным представлениям о тюрьме дверь в одиннадцатую камеру открывалась и закрывалась почти бесшумно. Она открылась утром, не разбудив спящих женщин, и на пороге появился тюремщик. Он собрался, видимо, во весь голос что-то сказать, но Женни, приподнявшись с нар, таким властным жестом остановила его, что он замер с открытым ртом. Женни встала с нар и подошла к двери.

— Что вам угодно? — спросила она шепотом.

— Вас к следователю, — против своей воли, внутренне изумляясь себе, тоже шепотом ответил тюремщик.

— Я готова, — сказала Женни и вышла в коридор.

Он осторожно закрыл дверь камеры, осторожно запер ее, и они пошли.

Выйдя во двор, тюремщик остановился, словно кого-то ожидая. Женни обвела взглядом окна камер. Они были пустынны, заключенные еще спали. Вдруг в одном окне она заметила перечеркнутое решеткой, мертвенно-бледное печальное лицо. Вглядевшись, ахнула — это был Жиго! Как и она, он, видимо, провел бессонную ночь.

Женни подняла руку, чтобы помахать, но заметила, что Жиго сам делает ей какие-то знаки и показывает в дальний левый угол тюремного двора. Она повернула туда голову и увидела Карла! Вооруженные конвоиры вели его к воротам. Женни хотела крикнуть, но не смогла — перехватило горло. Она лишь молча провожала мужа глазами…

Издевательства над женой Маркса продолжались и сегодня. Ее решили доставить из тюрьмы Амиго во Дворец правосудия к судебному следователю. Конечно, это можно было сделать рано утром, когда улицы безлюдны, а если позже, то в закрытой карете. Но полицейский комиссар распорядился иначе. До одиннадцати часов Женни продержали во дворе тюрьмы, потом посадили в открытую карету, окружили карету эскортом вооруженных полицейских и как какую-нибудь опаснейшую государственную преступницу повезли к следователю в самую людную пору дня.

Более того, комиссар позаботился, чтобы спектакль длился подольше и чтобы зрителей было побольше. От тюрьмы до Дворца правосудия путь довольно короток и прям, но комиссар выбрал другой маршрут, строго-настрого приказав начальнику эскорта точно его соблюсти, — путь оказался длиннее обычного раза в три и проходил по самым оживленным улицам, мимо самых людных мест и зданий. Выехав с тюремного двора, карета с Женни проследовала по рю Амиго мимо городской ратуши, выехала на узкую рю Де-ла-тет-д'Ор, свернула на Гран-Плас, отсюда мимо кафе "Осинь" — к площади Сент-Гюдюль, далее вдоль здания парламента, мимо парка — к королевскому дворцу, от дворца — к университету и только отсюда — мимо городского музея — к Дворцу правосудия.

Наконец Женни предстала перед следователем. Допрос был чисто формальный. Вся вина арестованной состояла, конечно, лишь в том, что, принадлежа к прусской аристократии, она разделяла революционные убеждения мужа.

— Как можете вы, баронесса фон Вестфален, быть заодно со смутьянами и вертопрахами?! — возмущался следователь.

— Господин следователь, — устало проговорила Женни, — вы свое дело сделали, обвинить меня вам не в чем, а уж мое происхождение и мои взгляды — это не ваше дело. Я прошу вас побыстрее меня освободить, дома остались трое маленьких детей, они, как вы, надеюсь, понимаете, ждут мать.

— Бедные малютки одни? О, какая бесчеловечность! — воздев руки, воскликнул следователь. — Вы свободны, фон Вестфален, можете идти. Я обещаю вам, что в следующий раз такого безобразия не повторится. В следующий раз для вашего удобства и в интересах ваших детей их заберут вместе с вами, твердо вам обещаю.

— Еще неизвестно, — усмехнулась Женни, — что будет в следующий раз, кто кого будет судить. Посмотрите, в какое переменчивое время мы живем. Но, во всяком случае, имейте в виду, когда придет наш черед, мы не будем прикрывать свои справедливые действия по отношению к вам лицемерными фразами.

Следователь зябко поежился в кресле.

— Мы крепко сидим на своих местах, — веско сказал он.

— У Луи Филиппа было гораздо больше оснований так думать, чем у вас или у полицейского комиссара, с которым я вчера познакомилась, усмехнулась Женни.

— Вы свободны, госпожа Маркс, — следователь широко махнул рукой. Идите, идите, — ему захотелось поскорей избавиться от нее.

Женни вышла…

Ее усмешка при словах следователя о том, что "мы крепко сидим", имела, как оказалось, гораздо больший смысл, чем можно было ожидать.

Маркс, которого освободили в тот же день, рассказал на страницах французской газеты "Реформа" о том, какое издевательство учинили над ним и его женой в столице Бельгии — "образцовой конституционной стране". Об этом же громовую, по его собственному выражению, статью опубликовал Энгельс в лондонской чартистской "Северной звезде". В брюссельской газете "Освобождение" была статья польского революционера Людвика Любринера; были выступления Жотрана и Жиго в Демократической ассоциации; были парламентский запрос и выступление в палате представителей депутата Жана Брикура, требовавшего наказания виновных; была угроза юриста Карла Майнца, профессора Брюссельского университета, возбудить судебное дело против полиции… Словом, общественное негодование поднялось огромное. Министр юстиции Госси и министр внутренних дел Рожье вынуждены были дать в парламенте объяснения. Более того, они уволили со службы помощника комиссара, арестовавшего Маркса, комиссара, который допрашивал Женни, и следователя. Скрепя сердце об этих увольнениях правительство объявило в прессе.

Но все это было позже, несколько дней спустя, а сейчас, выйдя за ворота тюрьмы, Женни, то радуясь свободе, то обмирая от страха за Карла и детей, спешила домой…

Дверь ей открыл Карл. Она упала ему на грудь и наконец-то расплакалась. Он гладил ее нечесаные, спутавшиеся волосы, целовал мокрое от слез лицо, говорил: "Ну, ну, это на тебя непохоже…" У них не было сейчас времени даже на то, чтобы подробно поведать друг другу обо всем, что каждому пришлось пережить за эти тревожные часы разлуки: срок предписания о высылке уже истек, и надо было спешить, чтобы не оказаться вновь в лапах королевской полиции. Женни лишь рассказала о мужественной поддержке Жиго, а Маркс — о том, что сидел в одной камере с буйно помешанным, от которого ежеминутно приходилось обороняться.

— Мне показалось, что он свихнулся от чтения Прудона, — попытался Маркс вызвать улыбку жены. — И потому я встретил его как давнего и хорошего знакомого.

Женни не улыбнулась: хотя эта нелепая и чудовищная опасность была уже позади, ей все равно сделалось страшно.

Не взяв с собой даже самые необходимые вещи, семья Маркса отправилась на вокзал.

Четвертое марта, день их отъезда в Париж, был мрачным и холодным днем. В вагоне поезда стоял почти такой же холодный сумрак, как на улице. Дети зябли, взрослые старались хоть чуть-чуть их согреть, растирая им руки, кутая их ноги, плечи.

Когда поезд тронулся, дети, немного согревшись, уснули, а взрослые под мерный стук колес задумались… Подумать было о чем, было что вспомнить.

С самого начала жизнь в Брюсселе не была легкой и приятной: частое безденежье, жалкие квартиры, преследования реакции… Много досады и горечи доставил разрыв с Вейтлингом и Прудоном — ведь они были первыми пролетариями современности, давшими доказательства высокого духа своего класса. В начале пути Маркса они оказали бесспорное влияние на него, и он осыпал их тогда бесчисленными похвалами. Вспомнились и другие утраты подобного рода…

Но при всем том выпадали и светлые дни, были и радости. В Брюсселе Маркс еще теснее, чем в Париже, сблизился с рабочими, на деле узнал силу их классового содружества; сюда к нему приезжали, здесь познакомились с ним многие замечательные люди, бесстрашные борцы. Здесь вокруг него сплотилась прекрасная плеяда единомышленников и друзей. Здесь же Маркс и Энгельс установили тесные связи с Союзом справедливых, находившимся в Лондоне, который при их деятельном участии скоро был реорганизован в Союз коммунистов. Оставаясь неутомимым искателем научных истин, Маркс стал в эти годы революционным руководителем живого движения масс.

Именно в Брюсселе, оказавшись с семьей, в очень трудном положении, Маркс до конца понял, какого искреннего, доброго и преданного друга обрел в Энгельсе. В первые же дни изгнания Энгельс предоставил в распоряжение друга гонорар за свою работу "Положение рабочего класса в Англии" и писал ему о тех, кто изгнал его из обжитого Парижа: "Эти собаки не должны, по крайней мере, радоваться, что своей подлостью поставили тебя в затруднение с деньгами". В Брюсселе Энгельс почти целый год жил по соседству с Марксом и ничто не мешало им видеться едва ли не каждый день.

Здесь, в самом начале изгнания, они вместе написали два огромных тома — в пятьдесят печатных листов! — "Немецкой идеологии". В конце изгнания, совсем недавно, они вместе работали над "Коммунистическим манифестом".

— Сюда мы приехали вчетвером, — ни к кому не обращаясь, тихо проговорила Женни, — а отсюда уезжаем шестеро!

— Да, шестеро, — как эхо повторил Маркс.

Елена дремала рядом с детьми. Женни минуту помолчала, потом спросила:

— Ты помнишь, где мы жили, когда родилась Лаура?

За три года семья Маркса несколько раз меняла жилье. Как правило, делалось это в поисках более дешевых квартир, в надежде на выход из долговых тупиков. Сначала Марксы поселились в центре города в отеле "Буа-Соваж", но очень скоро, через две-три недели, переехали на окраинную рю дю-Пашено. Там прожили месяца два и перебрались в еще более отдаленное от центра жилище на бульваре Обсерватории; через год вернулись в "Буа-Соваж", где квартировали с весны до осени сорок шестого года; осенью поселились на совсем уж окраинной рю д'Орлеан, в рабочем предместье, эта квартира оказалась самой долговременной, здесь прожили почти полтора года, до тревожно-радостного февраля сорок восьмого; в феврале Маркс получил наконец (спустя десять лет после смерти отца) свою долю отцовского наследства, изрядную часть ее он отдал на приобретение оружия для брюссельских рабочих, на остальные деньги решено было вновь, в третий раз, поселиться в отеле "Буа-Соваж", чтобы в эти дни быть ближе к друзьям и единомышленникам из Союза коммунистов, Демократической ассоциации, Немецкого рабочего общества, чтобы быть доступнее для них и удобнее направлять их порой весьма разрозненные усилия в одно русло.

— Конечно, помню, — медленно ответил Маркс, напрягая память. У него была блестящая память специфически научного характера — на цифры, даты, термины и тому подобное, — но памятью на житейские факты, бытовые обстоятельства Маркс похвастать не мог. Поэтому ему трудно было сразу ответить на вопрос жены, тем более что переездов с квартиры на квартиру было так много. Но он отчетливо вспомнил, что Лаура появилась на свет в дни, когда полным ходом шла подготовка к работе над "Немецкой идеологией", а все, что было связано с такого рода работой, запомнилось ему крепко. Так, ухватившись за "Идеологию", он и вытащил в памяти все остальное. Конечно, помню, — сказал он уверенно, — мы жили тогда на бульваре Обсерватории.

— А Эдгар? — Женни оторвалась от окна и взглянула на Карла, видимо удивленная тем, что он вспомнил.

Ну, это уж совсем просто — Эдгар! Он родился всего год с небольшим назад и именно там, где были написаны "Нищета философии" и "Манифест", то есть…

— Тогда мы жили на незабвенной рю д'Орлеан.

Усмехнувшись про себя ходу воспоминаний, Маркс хотел было раскрыть Женни свою маленькую хитрость, но побоялся: не обидится ли? А потом подумал: "Что ж, ведь "Идеология", "Нищета", "Манифест" — это тоже мои дети, мои родные детища брюссельских лет, они тоже дались мучительно, с кровью и тоже дороги мне, любимы". И он повеселевшим голосом сказал:

— Нет, Женни, мы едем из Брюсселя не вшестером. А книги — разве они не дети этих же лет?..

Она сразу поняла его, согласилась с ним и, тоже просветлев, сказала:

— Но почему только книги? А Союз коммунистов, дружба с Энгельсом, с Вольфом и Вейдемейером, Дронке и Веертом, — и это все родилось в Брюсселе. Смотри какими многодетными, с какой большой семьей возвращаемся мы в Париж!

— Ты права! Значит, это не были потерянные годы? А то ведь ровно через два месяца мне стукнет уже тридцать.

— Пусть тебе всю жизнь сопутствуют такие потери. — Она поклонилась и по-матерински поцеловала его в лоб.