"Семейное счастье" - читать интересную книгу автора (Вигдорова Фрида Абрамовна)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

— Аня, не спотыкайся! Ведь ты большая девочка! Аня поднимает голову и смотрит на маму большими коричневыми глазами. Саше стыдно, что она разговаривает с девочкой сердито, но нынче ее сердит все: непрерывная Анина болтовня — ведь надо ей отвечать. И то, что Аня оглядывается по сторонам и спотыкается, — все, все сегодня сердит Сашу.

— Мама, купи! — говорит Аня.

Сама виновата: покупает дочке все, что попадается на глаза, — апельсины, игрушки, — вот Аня и привыкла. К счастью, Аня любит все маленькое. Маленьких кукол, маленькую посуду, маленьких мишек.

— Купи! — говорит Аня.

На углу стоит женщина и продает цветы. Саша шарит в кармане, достает рубль и покупает букетик ландышей. Девочка несет его, вытянув вперед руку.

Люди оглядываются.

— Аня, опусти руку, — говорит Саша.

— Мама, ты сердишься! — отвечает Аня. — Почему ты сердишься?

— Я не сержусь, честное слово! И вдруг Аня останавливается и вздыхает:

— Мама, на руки!

Саша наклоняется и покорно сажает ее к себе на спину. Теперь она может идти быстрее. Лоб ей щекочет букетик ландышей.

— Мама, лети! — приказывает Аня.

На их языке это означает, что надо пойти быстрее, и Саша, вздохнув, ускоряет шаг.

Она почти бежит. Люди оглядываются, смотрят на девочек — одну взрослую, а другую маленькую, которая сидит на плечах у своей старшей сестры.

Из-под Сашиных сцепленных позади рук торчат два желтых начищенных башмачка.

— Я устала, — говорит Саша.

— У-у-у! — слышит она в ответ. — Это Аня изображает ветер.

Ну, раз так, Саша уже не смеет остановиться и бежит все быстрее. Спасибо милиционеру, который управляет потоком машин. Пожалуй, можно передохнуть.

Они стоят на перекрестке улицы. Близко, совсем близко от них легковая машина, у руля сидит человек, рядом — девушка. Машины остановились, руки водителя все еще лежат на баранке. И вдруг — нет, не может этого быть! — водитель целует девушку. Нет, мне это привиделось, — думает Саша.

— Мама, ну! — говорит Аня. И взмахивает над Сашиной щекой букетиком.

Саша бегом пересекает площадь.

Не может этого быть, — думает она. Посреди улицы — и вдруг целуются. Сумасшедшие!

А Володя рассказывал, что во Франции очень часто целуются на улице. И это никого не удивляет.

— У-у-у! — вопит Аня, махая букетиком. Хорошо придумали китаянки или, кажется, индианки. У них

За спиной корзины, а в корзину можно посадить ребенка. Аня стала тяжелая. Ведь ей уже три года. А Саше двадцать два…

…Но что же это было такое, что так рассердило ее? Ага, вот оно. В больницу нынче пришли из кинохроники. В палату они явились с зажженными лампами. За ними шел главврач: нас отразят! Прославят на весь Советский Союз! — было написано у него на лице.

Отразят вот этого, с забинтованной головенкой. Маленькую кровать с сеткой. Вот эту тумбочку, на которую мама больного мальчика положила два апельсина. В свете ярких ламп апельсины как будто дрожат, а малыш, напугавшись, начинает орать.

— Сестра, займите ребенка! — строго говорит главврач. Саша подходит к мальчику и заслоняет его.

— Сейчас, — говорит она, — сейчас, дорогой. Сейчас они уйдут.

— Деточка, — говорит Саше кинооператор, — все это очень мило, но я попрошу вас отойти, нам надо снять ребенка… Ну и вас, пожалуй, но не спину, а, по возможности, профиль. Вот так, возьмите в руку стакан, чайную ложечку, улыбнитесь и скажите ему что-нибудь такое…

Саша слегка отстраняется, приоткрыв от негодования рот.

— Прекрасно! — вопит оператор. — Но едва Саша отступает, как ребенок начинает кричать с удвоенной силой. Он протягивает к ней руки, и, забыв о главвраче и о наглом кинооператоре, Саша видит перед собой только эти растопыренные пальцы и залитое слезами лицо.

— Ванечка, да что ты, зачем же ты плачешь! Ты же обещал не плакать!

— Кадр! — кричит оператор.

— Пропадите вы пропадом! — не своим голосом и не своими словами отвечает Саша. — Тут вам не куклы, тут дети! Василий Сергеевич, можете меня уволить, только сейчас же прекратите это безобразие!

Главврач ничего не успевает сказать.

— Прекращаю! — говорит оператор серьезно и обращается к доктору:

— Нельзя ли нам другую сестру? Постарше.

— Вы же говорили, — растерянно отвечает доктор, — самых молодых и самых красивых.

— Это верно! — легко соглашается оператор и улыбается Саше. — Но для съемок не противопоказан также хороший характер. Добрый, мягкий. Звукозапись не выдержит такого фольклора, как "пропадите вы пропадом".

Но звукозапись, оказывается, выдерживает все: крик детей, их плач. Все няни наперебой стучат ложками по тарелкам и кружкам. Киногруппа работает, и никто уже не обращает внимания на Сашу, которая, как наседка, мечется между своими ребятами. Никогда в жизни она не была так зла. Бюрократы! Подхалимы! Нахалы! — думает она

Разом и об операторе, и о враче, обо всех на свете. Чтоб к больным детям… Подумать только… Если бы дать ей власть, она выгнала бы всех с их аппаратами, с их спецовками на молниях, с их рыжими заграничными туфлями. Она развела бы костер и покидала бы их всех в огонь… Она бы, она бы…

— Ну, а теперь, напоследок, — говорит оператор, — мы все-таки запечатлеем эту молодую и сердитую особу. Вот так, хорошо. Положите руки на голову этому мальчику и, по возможности, улыбнитесь.

Саша задохнулась от ярости.

— Попрошу вас оставить палату! — сказала Саша таким голосом, будто она была не самой молодой в больнице сестрой, недавно окончившей медицинские курсы, а главврачом.

— Как вам будет угодно, — холодно отозвался оператор и, приводя в порядок свой аппарат, задумчиво сказал главврачу:

— Чрезвычайно вам благодарен!

Учтиво поклонился и, не глядя на Сашу, чуть покачиваясь на длинных ногах, вышел из палаты.

В палате разом наступила тишина. Няни озабоченно собирали кружки и ложки, малыши перестали орать, и только сердитая Саша долго еще не могла успокоиться.

К концу дня ее вызвал главврач.

Товарищ Москвина, — сказал он прямо и твердо, глядя Саше в глаза, — вы сегодня чуть не сорвали съемку. Между тем, это дело общественное. И познавательный материал, который продемонстрирует сельским больницам

Наше кино…

Саша не дала ему закончить.

— Но зачем тогда не в срок меняли белье? Если вы считаете, что на второй день оно грязное, давайте будем менять каждые два дня. Зачем принесли цветы, которых раньше не было? Зачем эти "потемкинские деревни"? В сельской местности будут думать, что…

— На сегодняшний день, товарищ Москвина, — ответил главврач, — этой детской больницей руковожу я — и попросил бы…

Что долго говорить: они поругались. Он говорил тихо и строго, Саша шумела и все поминала "потемкинские деревни".

Ничего не доказав друг другу, они расстались врагами.

— Мама, ты что? — спросила Аня.

— Так… — ответила Саша. И, достав из кармана ключ, открыла дверь.

— Мама, — говорит Аня, — а мы будем сегодня пить чай?

У них есть игра в чаепитие. В школу. В больницу. В дочки-матери (Аня — мама, а Саша — дочка). Есть игра в дедушку (Аня — дедушка).

Всю дорогу Саша сердилась, не замечала Аню. Теперь придется платить долги. Пить чай — это значит поставить на плиту маленький чайничек. В него входит стакан воды. Чайничек старый, от Нины Викторовны он перешел к Саше, от Саши к Ане. Ни у одной девочки на дворе и в детском саду нет такого красивого, помятого в боках чайничка. Он стоит на подоконнике и ждет, когда о нем вспомнят.

— Саша, — говорит из соседней комнаты Нина Викторовна, — вы с Аней опять насорите.

Это верно. Маленькие чашки, величиной с наперсток, крошечные печенья из хлебного мякиша — все это, конечно, беспорядок, потому что чашечки то и дело опрокидываются, вода оставляет пятна на чистом полу.

— Гражданочка, вы сегодня ходили на рынок? — спрашивает Аня у Саши. — А как, гражданочка, ваш сынок Сережа — хорошо поживает? А вы как поживаете?

— Я поживаю — добра наживаю, — отвечает Саша, а Аня молчит, а потом деликатно напоминает:

— А я как поживаю? Спроси у меня, спроси! — говорит она шепотом.

— А вы как поживаете? — тряхнув головой, спрашивает Саша. — А нельзя ли вас пригласить на бал?

И, мигом почуяв, что на этот раз мать вернулась откуда-то издалека, но вернулась по-настоящему, Аня счастливо смеется, видны ее маленькие зубы. Она обхватывает Сашу за шею:

— Танцевать! Танцевать!

— Не так, — шепотом говорит Саша — пригласи как следует.

И они кружатся на пятачке посреди комнаты.

Теперь эта комната Анина. Раньше здесь царил письменный стол, на книжных полках стояли умные книги "Бомбометание", "Теория воздушной стрельбы", "Интегральные уравнения".

Сейчас на них стоят сказки: "Мойдодыр", "Человек рассеянный". На них сидят куклы, отдыхают. Стоит Анина кружка, прикрытая салфеткой… У окна — низенький Анин стол, два маленьких стула и Анина кровать с сеткой.

В углу теснится незаметная Сашина кровать, Кровать старая, с шишечками у изголовья. Но шишечек уже нет — Леша давно вывинтил их по Аниной просьбе. Шишечки были очень хорошие, но они куда-то закатились. На стене портрет Андрея, и все… И только у Леши в заветном ящике планшет Андрея, маленькая его фотография, а над письменным Лешиным столом его книги.

Аня, Аня, Аня… Да, она повсюду. В настольной лампе, которая затенена газетой. В приглушенном голосе Леши, который пытается говорить по телефону шепотом. В сонном дыхании, которое Саша слышит за плечами. Вечер. Окно широко распахнуто. Кто-то поет во дворе. Кто-то

Смеется

Перед Сашей тетрадь. И вот уже Саша не слышит ни пения, ни смеха. Тетрадь и она. Саша пишет.

"…Прошлой ночью Аня проснулась и с плачем говорила:

— Возьми меня к себе, мне скучно,

Очень любит Лешу, радуется, когда он приходит за нем в детский сад. Говорит:

— Мой дядя Леша — лучше всех".

Тетрадка толстая. Это не та, что начинал Андрей, та давно уже исписана. Ведь Ане уже три года. В этих тетрадках — Аня. Ее первый зуб… Бессонная ночь после оспенной прививки… Болезни, выздоровления. Анино первое

Слово: "мама". Анин взгляд исподлобья. Анина улыбка. Анино слово "пугоровица" вместо "пуговица". На страницах этой тетради портрет человека:

"Аня легко делится вещами, игрушками. Нынче отдала мальчику на бульваре свой апельсин. Обидчива. Кричать на нее нельзя: плачет. От боли не плачет, от резкого слова — плачет".

Двенадцатый час. Саша сидит у стола. Окно распахнуто, и темное небо глядит в комнату.

"Мне кажется — мы опять вдвоем — ты и я. Зачем же я плачу? Я не могу без тебя… Я не успела тебе сказать, как я тебя люблю. Ночью ты сидел за этим столом и думал, что я сплю. А я глядела на тебя. Тебя освещала вот эта лампа. В правой руке карандаш, а левая на книге. Ты учил испанские слова, и я думала — это для того, чтобы читать испанские книги.

Где ты? Ты меня слышишь? Наш каштан уже покрылся листьями. А тебя нет, нет, нет…"

Все это Саша хотела бы написать, но не пишет. Она только думает это, глядя в темное небо.

Как она осталась жива? Об этом она не могла бы рассказать, этого она и сама не знала. Она оглохла, ослепла, все в ней стало долгой, не отпускающей болью. Незрячая, оглохшая, она ходила на занятия в университет, возвращалась домой, читала книги и сдавала экзамены. Родные с испугом смотрели на это угасшее лицо. Она не то чтобы горевала. Ее просто не было. Ей только того и хотелось: не быть. Не видеть, не слышать, не вспоминать. Так прошло полтора года, она была на втором курсе. И вот однажды она вернулась из университета, и домашние увидели: это еще не прежняя Саша, нет. Но это Саша, которая ожила. Саша, которая чего-то захотела. Саша, которая что-то решила. Она оставила вуз и поступила на курсы медицинских сестер: она кончит их и пойдет на финский фронт. Ей никто не перечил, не смел спорить даже Константин Артемьевич. Она ходила на курсы и занималась со страстью. Зубрила анатомию, лекарствоведение, училась днем и ночью, мечтая только об одном, стремясь к одному: скорее на фронт.

Там пригодятся ее руки, ее сердце, ее жизнь. И если что и случится с ней — так недаром.

Наконец настал этот день: она медсестра! И в тот день был заключен мир с Финляндией. Война кончилась — ведь это счастье. Но Саша этого не понимала. Казалось, жизнь снова потеряла смысл.

— Ну, вот ты опять сможешь вернуться в университет, — осторожно сказал Константин Артемьевич.

— Нет, — ответила Саша. — Не вернусь.

Она знала, что, вернувшись, начнет бездумно слушать лекции, машинально читать, учить, сдавать экзамены. Да, |то можно было делать почти без мысли, нужно лишь небольшое усилие памяти. И это — не жизнь. А она вдруг почувствовала, что хочет жить — так после долгого мертвого сна человек испытывает сильный голод. И если жить, пало делать что-то такое, что потребует всех сил головы и сердца. Лечить, беречь, утолять чью-то боль бездумно нельзя. Мертвец не поможет живому. Только живой человек может помочь.

Она стала работать в детской больнице. Она не могла слушать музыку, им разу с тех давних пор не подошла к роялю, не притрагивалась к книгам, которые были читаны вместе. Большой пласт жизни был под запретом. И все-таки она была жива. И сейчас, уложив Аню, сидя за столом в своей комнате и глядя в темное небо, она знала, что жива. Свежестью леса, весной пахнул букетик ландышей на столе. Сашины слезы капали на лист тетради, чернила расплывались. Саша плакала, и слезы тоже означали: она жива.

И вдруг, наклонившись над тетрадкой, она пишет слова, которые вычитала в одной книге; эту книгу подарил ей когда-то Андрей:

"От горя не умирают. Только собака умирает от горя. Потому что только собака умеет хранить верность. А человек не умеет… Нет… Человек… не умеет".

Звезда сорвалась с неба и, прочертив круг над двором, над каштаном, полетела куда-то. Куда она полетела? Крепко зажмурясь, Саша прижалась лицом к раскрытой тетради.

Однажды, выйдя из больницы и направляясь в детский сад Саша увидела, что напротив больничных дверей, безмятежно прислонясь к дереву, стоит человек и курит трубку Лохматая заграничная кепка была сдвинута на затылок. Человек смотрел на небо, на облака. Между тем, когда Саша вышла на улицу, человек шагнул ей навстречу.

— Добрый день, товарищ сестра! Не хотите ли посмотреть пробы? Будем показывать то, что наснимали у вас. Погода прекрасная, пройдемся пешком до Лихова переулка?

— Что? — вместо "здравствуйте" сказала Саша.

Ей бы хотелось уничтожить кинооператора взглядом, но это невозможно было сделать, он такой высоченный, чуть ли не вдвое выше ее. Не обернувшись, Саша пошла дальше. Он не отставал. С негодованием она косилась на его большие ноги в ярко начищенных рыжих сандалиях. Она ускорила шаг, он шел рядом… Помолчав, кинооператор печально сказал

— А я-то думал, что вы — человек, глубоко преданный своем делу. Ведь я с вами говорю о деле. Ведь пропагандистское значение этой картины…

— Главврач уже чуть не уволил меня из-за вашей картины, — сказала Саша, — и он уже все объяснил мне насчет ее пропагандистского значения, а по-моему, это халтура и безобразие — снимать больных детей.

— У, какая вы свирепая. Да, трудно иметь дело с людьми. Пингвинов было снимать куда легче и проще. Правда, для этого пришлось летать Бог весть куда, но какое это имеет

Значение?

— Пингвины? — с любопытством спросила Саша.

— Пингвины, — повторил он лениво. — Трудно представить себе, как сияют на солнце снежные горы, поля, равнины. Кинооператору там — раздолье. Снега в кристаллах.

Свет и тени… Да, раздолье… Впору не спать — ночи светлые. Кстати, вы бывали в Ленинграде, видели белые ночи? Это самое красивое, что есть на свете. Еще Царская тропа в Крыму. Между прочим, когда я летал на Северный полюс…

Саша не была в Ленинграде, не видела белых ночей и Царской тропы, но она много раз видела Анин детский сад.

— До свидания, — сказала она и открыла двери детского сада.

Когда она вышла с Аней на улицу, она с удивлением увидела, что длинный кинооператор терпеливо ее дожидается.

— Сестренка? — спросил он деловито, поглядев на Аню.

— Дочка, — сухо ответила Саша. Кинооператор сел на корточки, протянул Ане руку:

— Поливанов, Дмитрий Александрович. А тебя как зовут?

— Аня Москвина.

— Не хочешь ли ко мне на плечи, Аня Москвина? Аня молчала, но было видно, что сесть на плечи такому высокому человеку ей очень хотелось.

— Ты летчик? — спросила она.

— Нет, — ответил он виновато и с сожалением, — я бюрократ и халтурщик.

Это объяснение вполне устроило Аню.

— Ладно, — ответила она, — могу покататься.

И он взял ее на плечи. Теперь Аня видела то, что может

Увидеть только самый высокий человек на свете, чужие макушки. Кепки и шляпы. Головой она задевала ветки деревьев. Сидеть на плечах у мамы было не так интересно.

— Так вот, пингвины, сказал кинооператор. — Жили-были на свете пингвины. Пингвин — мама, пингвин — папа и пингвин — сынок. И вот сынок подрос. Мама с папой

Отдали его в детский сад. Я не выдумываю. — Он закинул голову и близко-близко увидел коричневые Анины глаза — счастливые и внимательные. — Я не выдумываю, — повторил он. — У них тоже есть детский сад. Пингвиний детский сад. На большой ледяной полянке. За маленькими пингвинами ухаживают старые няни-пингвинки. Они такие старые, что уже не могут ходить на охоту. Пингвинята играют, кричат друг на друга. А няни их уговаривают и кормят рыбешками из клюва в клюв.

— Врешь! — сказала Аня и подтолкнула оператора ногой.

— Мы пришли, — сказала Саша и отворила калитку.

— Мама, пускай он доскажет!

— Нет, Дмитрий Александрович спешит, он занят. Ему надо в Лихов переулок.

— Он не спешит! — закричала Аня.

— Она права, — сказал Дмитрий Александрович. — Яне тороплюсь.

— Я тороплюсь. Мы торопимся, — и Саша протянула Ане руки.

Перед этим Аня никогда не могла устоять, она потянулась к матери.

— До свидания, дядя, — вежливо сказала Аня.

— Зови меня просто Митей, — так же вежливо ответил кинооператор.

— Приходи к нам в гости, — пригласила Аня.

— Загляну как-нибудь, — не глядя на Сашу, сказал кинооператор. — Загляну непременно. Когда твой папа возвращается с работы?

— У нас нет папы. У нас есть дедушка и Леша. И бабушка.

Саша не видела его глаз, он сидел на корточках, но она видела, как большая рука протянулась к Ане и нерешительно, будто заколебавшись, тронула Анину щеку, потом легла на Анино плечо.

— Я приду, — сказал Митя. — Приду непременно. И доскажу тебе про пингвинов.

— Саша! Сашка! Ты только послушай. Что было! Прихожу я за Анютой в детский сад, смотрю, там настоящий бедлам — понаехало народу с кинофабрики. И один, длинный такой, Поливанов фамилия, распоряжается. С Анной нашей на дружеской ноге! Ее и в профиль, понимаешь, и в фас, и по-всякому. А она ему запросто: "Митя!" Когда он узнал, что я Анин дядя, велел взять ее на руки и снял нас на пару. Я, говорит, очень обязан вашей сестре за совет — тонкий, профессиональный совет. Какой, говорю, совет? Саша про кино ничего не понимает. А он: ваша сестра велела мне снимать только здоровых детей. Вот я и снимаю. Подумаешь, говорю! Наверно, она всем понадавала таких советов — как ни придешь в кино, глядишь, в киножурнале непременно детский сад. А он: возможно, но там, наверное, не такие здоровые дети. И вот, гляди, пригласил на просмотр: приходите, говорит, сегодня в Дом кино. Скажите на контроле, что от Поливанова. Велел с тобой приходить. Давай корми Анюту и собирайся!

— И не подумаю, — ответила Саша.

— Да ты очумела?! В Дом кино! Такой человек приглашает! Он на Северный полюс летал.

— Ах, он уже и тебе про Северный полюс успел наболтать? Ну и хвастун!

— Не хвастун, а герой! У него "Знак почета"! Ну что ты понимаешь после этого! Давай одевайся! Не пойдешь? Последний раз спрашиваю?

Взбешенный, Леша выскакивает в коридор и набирает номер.

— Нельзя ли Тамару Чудину? Спрашивает товарищ… Тамара, ты? Видишь, тут такое дело. У меня случайно есть лишний билет в Дом кино. Если хочешь, пойдем. Мне приятель дал, один знакомый кинооператор. На кинохронике подвизается. Ну как, решила? На углу. Ладно. Есть.

Леша молча подходит к Саше. Она тщательно завязывает ему галстук, потом оглядывает со всех сторон и сует ему в карман пятерку. Он делает вид, что не заметил этого. Он очень взволнован. Громко хлопает дверь парадной. С Сашиной пятеркой в кармане Леша бежит к памятнику Пушкину, а оттуда, оттуда — вместе с Тамарой Чудиной в Дом кино, к своему приятелю Поливанову.

Дачный вагон битком набит. Суббота. Саша с обеих сторон зажата какими-то толстыми тетками. У всех авоськи, па лицах пот. Кто-то кричит: "Откройте окно!", кто-то кричит: "Нельзя! Сквозняк, здесь дети". — "А если дети, так надо в детский вагон!" — басит кто-то с площадки.

Если б был хоть один свободный крючок, чтоб повесить сумку. В сумке батоны, из ее глазков выглядывают помидоры, груши и цветная капуста.

Переступить с ноги на ногу и то нельзя. Ну ничего, через две станции Ильинское. Она сойдет на платформу и сразу почувствует себя веселее: станет легче авоська. Пахнет листьями, травой — недавно прошел дождь. И чем дальше, тем легче будет авоська, а когда Саша подойдет к даче, она станет совсем легкой. Саша крикнет: "Анюта!" — и побежит навстречу дочке: она не видела ее целых три дня!

Саша идет по тропинке. Земля мокрая. Она сбрасывает туфли и кладет их в авоську прямо на помидоры.

— Саша, Саша! — слышит она Лешин голос. — Анюта, мама приехала, бежим!

Они бегут навстречу друг другу. Авоська хлопает Сашу по ногам. Да черт с ней, с авоськой! Брошу! Лешка подберет.

Налегке, раскинув руки, она бежит навстречу Анюте и, зажмурясь, обнимает ее. Два сердца бьются близко друг от друга — Анютино и Сашино. Обе запыхались. Но уже забыта дорога в поезде, больница, жара.

— Мама, — говорит Анюта.

И Сашину щеку щекочут длинные Анины ресницы.

Взявшись за руки, они идут к калитке по влажной дороге, еще не просохшей после дождя.

Застенчиво опустив голову, глядит им навстречу высокий человек. Он стоит у калитки. Кто это?

— Мой приятель, Поливанов, — говорит Леша. — Вы знакомы. Я прихватил его с собой на воскресенье.

День потемнел. Нельзя будет бегать по дорожкам с Анютой. Нельзя будет свободно шлепать босыми ногами по влажной траве. Дремать под деревом. Качаться с Анютой в гамаке. Кормить с ней хозяйских цыплят. На даче — чужой человек. Надо принимать гостя. И зачем он приехал?

Опустив глаза на свои грязные босые ноги, Саша говорит:

— Здравствуйте, Дмитрий Александрович.

А он в ответ молчит. И на светлой рубашке нет никакого ордена. И растрепаны его волосы. Весь он домашний, дачный, совсем не такой, как в Москве.

Летний вечер. Дачный, субботний. На свет электрической лампы налетают из сада мотыльки, бьются о стекло и падают на скатерть.

Леше и Дмитрию Александровичу стелют на террасе; Окна Сашиной комнаты выходят на террасу. Они не завешены — никому не могло прийти в голову, что Лешка привезет гостя.

Аня спит. И вдруг открывает глаза и говорит:

— Мама! А мы с ним пускали кораблики. И бабушка чашку дала. Мы ее понесли в сад.

Аня снова засыпает. И вдруг опять открывает глаза:

— Мама, он умеет стрелять из лука

— Спи, Анюта, — отвечает мама.

— Мама, он пел индийскую песню.

— Спи, Аня.

И Саша открывает окно в сад. Тихо стоят у окна кусты сирени. Не дрожат листья. Ночь беззвездная, безлунная. Деревья заполняют сад и там, за калиткой, сливаются с лесом. Ночь посылает Саше в окно много волшебных запахов. Запах свежести и дождя, запах лета. Неподалеку лает собака. Тявкнула — и замолчала. Видно, свой кто-нибудь прошел в темноте по саду.

Свой? И вдруг она видит, как темноту прочерчивает маленький красный круг: это зажженная трубка. Трубка мечется. Туда и обратно ходит она — неспокойно, тревожно. В тишине ночи, в синей тьме она то разгорается ярче, то вдруг готова погаснуть — меркнет красный пятачок огня. Хозяин трубки бесшумно бродит по саду и не знает, что трубка его выдаст. Оранжевый светляк летает перед глазами у Саши. Вот трубка опустилась, затихла, замерла. Видно, ее хозяин присел на крыльцо. Долго будет она гореть в темноте ночи — то красным, то желтоватым огнем. И Саша уснет, так и не дождавшись, чтобы она погасла.

Река широкая, утро тихое, а над головой — небо: летнее, синее.

Надо плыть медленно, чтоб успеть заметить все вокруг. На том берегу два мальчика. Один стоит, другой сидит, опустив ноги в воду, и оба отражаются в воде. Один в трусиках и красной майке — и отражение в воде тоже красное. А дальше гуси — раз, два, три, четыре гуся. Гусь вытянул шею, попил и задумался: хорошо. Прохладно. На воде едва заметна рябь. Повыше стоит церквушка. Бежит по воде — рябая, длинная, с белыми стенами и продолговатым куполом.

— Саша, вы устали? Отдохнем на том берегу?

— Нет!

И все же она устала. Когда они возвращаются, она жалеет, что не передохнула. Рядом с ней, по правую сторону, блестящее от воды загорелое плечо. Дмитрий Александрович плывет кролем, ничего не скажешь, хорошо плывет. И фыркает, как дельфин.

Он повертывается к ней лицом. Лицо смеющееся, мокрое, с налипшими на лбу прямыми волосами.

— Положите-ка мне на плечо руку, устали ведь?

— Нет! — отвечает Саша и добавляет:

— Спасибо. Нет.

На том берегу, куда они возвращаются, маленькое голубое пятнышко — это Аня. Рядом Леша. Голова у него повязана носовым платком. И сейчас же проходит усталость.

— Мама! — кричит Аня навстречу Саше.

— Иду! — кричит Саша вместо "плыву".

Берег песчаный. Она вбегает наверх, отжимая на ходу волосы, и смеется. Кожа покрыта каплями, кончики пальцев — белые. Это кровь отхлынула — так долго они были

В воде.

— Возьмите-ка полотенце, Саша! — говорит Дмитрий Александрович. Вытащив полотенце, он покрывает Сашины плечи.

Саша стоит, опустив руки, и не оборачивается.

— Саша, живо разотритесь! Ну что вы упрямитесь? — слышит она.

На солнце — тепло. Совсем тепло. Но еще не жарко. Холод реки в Сашиных пальцах, в волосах, подколотых шпилькой. Она смотрит вниз и видит среди песка две травинки. По травинке ползет муравей. Травинка раскачивается на ветру.

— Это его качели, — говорит Саша Ане и посиневшим пальцем показывает на муравья.

— Сашка! — орет Леша. — Ну, тебе же как человеку говорят, разотрись! Ведь синяя, мертвец мертвецом. Черт тебя знает, упрямая как осел!

Он хватает полотенце и начинает что есть мочи растирать Сашину спину.

— Спасибо, друг, — говорит Дмитрий Александрович.

Саша с Аней лежат на песке и смотрят на муравья. Муравей озабоченно переползает с одной травинки на другую. Аня говорит:

— Давай ему поможем. Ему трудно, а нам ничего. Муравей, должно быть, думает про нее и про Сашу, что

Они волшебники — взяли и пересадили его с одной травинки на другую. Но Ане этого мало.

— Мама, сделаем ему лодку. Мама, дай ему печенье. Мама, а у него дети есть? А где его дети?

— Завтракать! — говорит Дмитрий Александрович. Саша и Аня оглядываются.

Ну и молодец! На траве салфетка, на салфетке нарезанный хлеб, крутые яйца, огурцы. А главное, рядом, совсем неподалеку — костер. Какой он маленький при свете дня, пламени почти не видно, только тихонько потрескивают ветки. Они потрескивают и будто пытаются взлететь. Дмитрий Александрович стоит над костром, через голую руку перекинуто полотенце, глаза смеются.

— Прошу, — говорит он.

Леше с ним легко. Веселый он человек. И бывалый. Глядя на белый дневной огонь, Саша думает: сколько костров разжег он, должно быть, на своем веку. Сколько разных берегов перевидал, сколько дорог исходил. Нет, изъездил, должно быть, на мотоцикле, на велосипеде, на плотах, на лодках…

— Дмитрий Александрович, а вы умеете ездить на мотоцикле? — спрашивает она.

На мотоцикле? А вы хотели бы покататься на мотоцикле? Это можно устроить. У моего приятеля…

— А на коне вы умеете? — задумчиво спрашивает Саша.

— И это можно, — не теряется Дмитрий Александрович. — В колхозе "Светлый путь" замечательные кони. Прошлым летом я снимал там…

Саша вздыхает и смотрит в огонь. О многом рассказывает ей этот дневной огонь. Обо всем, что бывает на свете, обо всем, чего она не видала. Юля ездила на практику в Самарканд. Володя был в Испании. Испания, моя Испания… Да, а потом… Потом Володя был в Париже. А этот — на Северном полюсе. А она? Что она видела на свете? У нее были — школа, Калуга, дом. А еще? Больница, где она работает. А еще?..

— Приступим, — говорит Дмитрий Александрович. — Аня, держи помидор.

Хорошо. Зато у нее есть такая страна, она называется Аня. И была у нее страна, называлась — любовь.

— Саша, ну что же вы ничего не едите?

И есть у нее страна — это простая речка, березы, песок на берегу. И плевать она хотела на его Северный полюс. На плоты и мотоциклы.

— Ну, так как же с мотоциклом? Аня, хочешь на мотоцикле?

Аня хочет. И Леша тоже. А Саша молчит.

И вдруг замолкает Дмитрий Александрович. Он смотрит в огонь. Он думает о своей стране. Как она зовется? Этого Саша не знает. Но Дмитрий Александрович знает, как зовется его страна. Она не зовется ни Аней, ни Лешей. Она зовется…

— Эх, — говорит Леша с досадой, — сюда идут.

И правда, через капустное поле, которое отделяет речку от леса, идут горожане с велосипедами, с футбольным мячом. Они кричат, смеются.

И, не сговариваясь, Дмитрий Александрович и Леша начинают собираться в обратный путь. Саша накидывает сарафан, Аня, пыхтя, натягивает сандалии, и Дмитрий Александрович застегивает ей ремешки. Домой. На дачу. В жаркий день. К гамаку. Они молча идут через капустное поле. Аня сидит на плече у Дмитрия Александровича. И вот уже виден издалека забор.

— Ба-абушка! — кричит Аня. И командует:

— Митя, давай быстрей!

А через несколько дней Леша сообщил всем, что оставляет школу и поступает в авиационное училище. Что он уже ходил в Костомаровский переулок и в райком комсомола и что "теперь уже ничего не поделаешь". Никто не знал, что такое "Костомаровский переулок", но было ясно: там решаются судьбы, и спорить с Костомаровским переулком бесполезно и безнадежно.

В Костомаровском переулке заседали медицинская и мандатная комиссии, шел набор в летные училища. С характеристикой, которую дала ему комсомольская организация и подписал комсорг Ваня Меркулов, Леша переступил порог большой комнаты. В глубине ее за большим столом сидели четверо, посредине почему-то моряк.

— Товарищ капитан, — сказал Леша, — мой брат штурман, погиб в Испании. Я тоже должен быть штурманом, я ему обещал. Я здоровый, у меня значок ГТО второй ступени, я ворошиловский стрелок, у меня рекомендация комсомола, я знаю, что вы берете заводских ребят, у которых только девять классов. И родители мои согласны, только это все равно. И я уже давно решил.

Моряк взял Лешино заявление, рекомендацию и паспорт. — Пусть пройдет комиссию? — нерешительно сказал он. И остальные кивнули.

И пошло, и пошло: Лешку крутили на белом металлическом стуле, прослушивали и простукивали, он твердо назвал цвета лампочек и безошибочно определил запах воды, спирта, йода. Все было прекрасно. Маловат вес, но это ничего. Паспорт Леше уже не вернули. Не сегодня завтра его остригут под ноль, и он уедет…

Саша с жалостью смотрела на отца. И со мной так будет? — спрашивала она себя. Аня вырастет и станет делать, что захочет? И я не пойму, не услышу, зачем она это делает, и буду только сердиться и плакать?

Константин Артемьевич не плакал. Он и не кричал, как, бывало, прежде. Он ходил по комнате из угла в угол, потемневший, крепко сжав губы.

Когда человек кричит и ругается, можно ответить ему криком, даже если он твой отец. Но если человек молчит? Молчит и страдает?

— Папа, — говорит Леша. — Я даю тебе слово. Я потом кончу академию, у меня будет, будет высшее образование. Но я давно уже решил, и в Костомаровском переулке сказали…

Нина Викторовна только плакала. Тетя Маргарита бушевала:

— Ты распустил их, Костя. Они делают у тебя все, что хотят. До чего же это дойдет?

А Леша собирался в путь. Блестя глазами, он бегал по городу, что-то покупал, не забыл сфотографироваться и одарить своим портретом чуть не всех девочек в классе. Он говорил Саше:

— Ты одна меня понимаешь. Меня удивляет, что Поливанов поддерживает родителей, он уж, кажется, мог бы меня понять. Он хороший парень, как ты считаешь? Я считаю, он парень свойский.

Леша уехал. В квартире сразу стало тихо. Прежде телефон звонил как оголтелый: "Можно Лешу? Его спрашивает одна девочка… один мальчик… его товарищ… Машина мама… Тамарин папа…" Прежде в гости ходили ребята девятиклассники. Они приходили втроем, вчетвером и всегда разговаривали так, словно им надо было перекричать целую толпу.

Сейчас стало тихо. Из Лешиных товарищей продолжал ходить только кинооператор Поливанов. К нему все привыкли. Не только Аня. Даже Константин Артемьевич и Нина Викторовна. Что они! Даже соседки. Зачем он ходил к ним в дом? Что нашел у них? Разве что грелся у этого очага — бессемейный.

— У меня всего и семьи что нянька. Она меня и вырастила. Суровая, потачки не давала.

— Погодите, — говорил Константин Артемьевич, — а что же вам мешало обзавестись семьей?

— Трудно обзавестись отцом и матерью, — уклончиво отвечал Дмитрий Александрович. — Они у меня актеры, люди перелетные. Они меня на няньку оставили, когда мне и пятине было. Потом разошлись. Ну что, обычная история.

— Не такая уж обычная, — задумчиво говорил Константин Артемьевич.

Спрашивая о семье, он, пожалуй, имел в виду не мать и не отца Дмитрия Александровича. Но, не получив прямого ответа, не находил возможным продолжать допрос.

Да, Аня, Нина Викторовна, отец и даже соседки Ольга Сергеевна и тетя Даша привыкли к Дмитрию Александровичу. Не могла к нему привыкнуть одна Саша.

— До чего интересный! — закатывая глаза, говорила Ольга Сергеевна.

Интересный? Может быть. Высокий, светлые волосы, откинутые назад, лоб широкий. Губы длинные, насмешливые. Да, хорошее лицо: умное, энергичное, твердое. Но что с того? Мало ли красивых и умных людей на свете? Что-то в нем мешало Саше. Что-то казалось ей настырным, развязным.

Он часто ожидал ее на улице у больницы. Иной раз даже после ночного дежурства поутру она, выходя из больницы, видит: он стоит и поджидает ее.

— Дмитрий Александрович, — сказала она однажды, и когда вы только работаете?

— Работа не зверь, в лес не убежит. Не смотрите так строго и не думайте, что я бездельник. Я люблю свою работу, но ясам себе хозяин, Удовлетворяет вас такое объяснение?

— Не очень. По-моему, вы делаете только то, что вам вздумается.

Он посмотрел на нее внимательно:

— Ну что ж, пожалуй, вы правы. Но мне "вздумываются" разные хорошие вещи. А если вы хотите знать, зачем я надоедаю вам, извольте: Леша, уезжая, оставил вас на мое попечение.

— Между прочим, я давно уже совершеннолетняя.

— Я тоже совершеннолетний. Но я люблю, когда обо мне заботятся и не дают мне скучать. Давайте пойдем сегодня в Музей западной живописи, хотите?

— Нет. Не хочу.

Нет, она не пойдет с ним в Музей западной живописи. Там надо смотреть и молчать. А он будет говорить без остановки, и еще непременно скажет: "Так не бывает". Саша вспомнила, как они с Андреем ходили в Музей западной живописи. Андрей повел ее в зал Пикассо, и Саша с удивлением спросила:

— Отчего ты такой? Что с тобой?

— Я боюсь обернуться, — ответил он.

Саша тотчас обернулась и заставила обернуться его. На стене у окна висело такое знакомое по репродукциям полотно — старик и мальчик. Они были синие — их лица, одежда, и глубоко глядящий взгляд, и яблоко в руке мальчика. Тоска смотрела из темных глаз, тоска безнадежная, примирившаяся, покорная и вечно живая.

Молча бродили они по залам музея. Перед самым уходом они остановились около полотна, на котором хмурился осенний вечер — размытые сумерки и осколок луны, показавшийся из-за верхушки дерева. И дерево, и небо, и полумесяц были неяркие, призрачные.

— Так не бывает, — сказал кто-то за их спиной.

— Так бывает, — отозвался Андрей.

И когда они с Сашей вышли из музея, он вдруг остановился. Были ранние осенние сумерки. Дерево против Андрея и Саши, более темное, чем небо, как бы врезалось в эту размытую синеву. И, повернув рожки к дереву, повис над ним неяркий, призрачный полумесяц. Они стояли и смотрели на это, не перемолвившись словом, очень богатые и очень счастливые.

Нет, она не пойдет с Поливановым в Музей западной живописи. Поливанов не умеет молчать, в нем нет тишины.

— Ну, а в консерваторию? — услышала она его голос.

— Нет.

— Пожалуй, вы правы. Я тоже не очень люблю серьезную музыку. Скучновато.

Эх ты… — подумала она.

Однажды он принес Нине Викторовне билет на гастроли Ленинградского балета. Нина Викторовна была счастлива, она мечтала посмотреть "Ромео и Джульетту".

— Дмитрий Александрович, милый, — воскликнула она, — и как вам удалось достать?

— Посредством улыбки! — ответил он и окончательно загубил себя в Сашиных глазах.

"Посредством улыбки!" Никогда бы Андрей так не сказал! И тут же рассердилась на себя: что это я сравниваю? Как я могу сравнивать?

"Посредством улыбки!" Да, он был самоуверен. Ему казалось, что "посредством улыбки" можно добиться всего на свете.

Иногда он вдруг исчезал на неделю, потом снова появлялся и ходил за нею, провожал неотступно и торчал у них дома, мозоля Саше глаза. Однажды Сашу позвали к телефону, и она услышала в трубке глуховатый голос:

— Саша, это вы? Я заболел. Вы не навестите меня? Саша молчала. Ей очень не хотелось идти.

— Саша, вы слышите? У меня высокая температура. Конечно, если вы боитесь заразиться…

— Приеду, — сказала Саша. — Записываю адрес.

Он не соврал: у него была высокая температура. Он лежал на широком диване, укрытый толстым клетчатым пледом.

Саша остановилась в дверях, словно споткнувшись о его взгляд — счастливый и благодарный. Зачем я приехала? — подумала она.

— Как хорошо, что вы приехали! — сказал он, будто услышав, и закашлялся. Его лицо и глаза были воспалены, губы потрескались от жара. Большие руки беспомощно лежали по верх пледа.

— Вот что, — сказала Саша, — сейчас поставлю вам банки. И вы живо поправитесь.

— Банки? У нас есть банки, но я не знаю, куда нянька их засунула. И ее самой нет. Поищите в ее комнате, в шкафу.

Саша вошла в соседнюю комнату, огляделась. Железная кровать под голубым пикейным одеялом, три подушки покрыты кружевной накидкой. Над кроватью фотографии молодой женщины, видимо актрисы. Вот она, верно, в роли Марии Стюарт, вот она же в роли Офелии: с распущенными волосами и в венке. Саша подошла поближе, пригляделась: Дмитрий Александрович чем-то напоминал эту женщину. Глазами? Насмешливым ртом?

Саша открыла шкаф и на самой нижней полке нашла коробку с банками. Потом храбро постучала к соседям и спросила, нет ли спирту, Дмитрию Александровичу надо поставить банки.

Пожилая красивая дама поглядела на нее с любопытством.

— Спирту? Для банок? Пожалуйста. Я предлагала Мите поставить банки, но он почему-то отказался. Не удивлюсь, что сейчас…

Это было невежливо, но Саша не дослушала.

— Спасибо, сказала она и вернулась в комнату Поливанова.

— Где у вас спички? Снимите пижаму и ложитесь на живот, — сказала она деловито. Она быстро шлепала ему на спину банку за банкой — десять штук. Потом отошла к печке и положила руки на теплый кафель.

— Это у вас здорово получается, — сказал он. — Быстро, ловко. Почему вы ушли — вы меня боитесь?

— Боюсь? — сказала Саша, пожав плечами. Помолчала и добавила:

— Я вообще никого не боюсь.

— А скажите…

— Давайте помолчим, больной. Вам вредно разговаривать. — И тут же спросила:

— А в той комнате фотографии — это кто?

— Так как же: молчать или говорить?

— Разрешаю. Говорите.

— В разных ролях. Нянька очень гордилась ее артистическими успехами. Сейчас она убрала кое-что, а то прежде за фотографиями не видно было обоев.

— Вы любили ее?

— Кого? Мать? Гм… Моя мать была человеком долга. Она считала, что я должен есть витамины и знать иностранные языки. Она гастролировала по разным городам — актриса! И вот, приехав на один месяц в году, кормила меня только морковью и разговаривала со мной только по-английски. Результат налицо: я ненавижу морковь даже в супе, а по-английски знаю только три слова: ай лав ю…

Эх, ты… — опять подумала Саша, пропустив мимо ушей три английских слова. Эх, ты, разве так говорят о матери?

— Мы очень редко виделись, — продолжал Поливанов. — Я почти не помню ее.

Кроме дивана в комнате был только письменный стол и книжные полки вдоль стен. Книги лежали на столе, на подоконнике. Угол с белой кафельной печью казался Саше самым уютным. Она присела на низенькую скамейку и осторожно приоткрыла дверцу. На нее пахнуло теплом, и из глубины жарко заалели угли.

Видений пестрых вереница Влечет, усталый теша взгляд, И неразгаданные лица Из пепла серого глядят, — тихо сказал Поливанов. И, чуть помолчав, пояснил:

— Плещеев.

— Фет, с вашего разрешения, — сухо заметила Саша, захлопнула дверцу и подошла к дивану. Осторожно оттягивая побагровевшую кожу, она стала снимать банки.

— Я могу еще потерпеть, — сказал Дмитрий Александрович.

— Незачем. Вы бы видели, какой вы стали пятнистый. Ну, живо надевайте пижаму и хорошенько укройтесь. Сейчас я напою вас чаем с малиновым вареньем. Мама прислала вам баночку.

Она вышла на кухню — обыкновенную коммунальную кухню с закопченным потолком и грязными стенами (видимо, газ провели недавно); кухонные столики тесно лепились один к другому, и у трех столов стояли три хозяйки. Все три тотчас же, словно по команде, обернулись к ней.

— Как банки? — спросила пожилая красивая дама, с которой Саша уже была знакома.

— Благодарю, все в порядке. Вы не скажете, где тут стол Дмитрия Александровича?

Она налила чайник, поставила его на конфорку, чувствуя, что за каждым ее движением следят три пары любопытных глаз.

— А куда же Анисья-то подевалась? — сказала, ни к кому не обращаясь, толстая старушка в ситцевом цветастом переднике.

— В Хотьково поехала к племяннице, а Дмитрий возьми и свались. Я к нему сунулась, а он — куда там! Я, говорит, сам себя вылечу. Вот и лечится! — Сказав это, высокая, плечистая и скуластая женщина потушила свою конфорку, взяла сковородку с жареной колбасой и вышла из кухни, что есть силы топая башмаками.

— Не обращайте внимания, — ласково сказала та, что давала спирт. — Она, в сущности, не плохой человек, но резковата на язык. Знаете, кого вы мне напомнили? Дину Дурбин. У нее точь-в-точь такая же прическа — каштановые волосы до плеч и вьются. Теперь все девушки стали так носить. Вы смотрели "Сто мужчин и одна девушка"?

Она занимала Сашу разговором, пока не вскипел чай, сказала, что у Стоковского благородное лицо, что Милица Корьюс из "Большого вальса" красивее, зато Дина Дурбин — очаровательнее, а это гораздо, гораздо важнее.

— Вас там никто не обидел? — спросил Поливанов, когда Саша вернулась в комнату.

— Меня нельзя обидеть, — ответила Саша, накладывая в блюдце варенье и наливая чай.

— Вы ничего не боитесь… Вас нельзя обидеть… Вы заговоренная?

Саша не отвечала. Она подала Поливанову чай и снова присела на скамейку у печки.

— Меня могли бы обидеть только люди, которых я люблю, — сказала она. — А чужие пусть говорят, что вздумается.

Дмитрий Александрович приподнялся.

— Значит, вас все-таки обидели? Такая высокая, прямая?

— Нет, со мной все были приветливы. Одна, которая давала спирт, сказала даже, что я похожа на Дину Дурбин.

— Вы лучше!

Эх, ты! — уже привычно подумала Саша. Пошлый ты человек, вот и все. Она подняла на него хмурые глаза, ожидая встретить улыбку, но увидела лицо серьезное и даже печальное. И вдруг смутилась:

— А если мне что-нибудь обидное говорят близкие люди, я тоже не обижаюсь, — продолжала она. — Они ведь не хотят меня обидеть. Я знаю, что не хотят. Вот и получилось, что я заговоренная. Сердиться умею, а обижаться — нет.

— Понимаю. Вы очень правильная и рассудительная. И вы постановили: не обижаться.

Ничего-то ты не понимаешь, — подумала Саша и ответила:

— Да. Постановила.

Ей очень хотелось поскорее уйти. Она взяла свое пальто, брошенное па спинку стула, и молча стала одеваться.

— Уже? — спросил он таким печальным голосом, что Саше на минуту стало его жалко.

— Поздно, — ответила она, смягчаясь. — А вам надо уснуть. Укрыться потеплее и уснуть. До свидания, Дмитрий Александрович

— Да подойдите же сюда, не бойтесь.

Саша подошла, он взял ее руку своими горячими руками и осторожно поднес к губам.

Спасибо, сказал он.

Выздоравливайте. Вы теперь — мой больной, а мои больные всегда выздоравливают.

Спасибо, — повторил Поливанов.

Саша часто вспоминала, как однажды она с Дмитрием Александровичем возвращалась из Ильинского в Москву. В полночном вагоне было пусто. Они сидели у окна друг напротив друга. И оба глядели в открытое окно. Изредка виднелись огоньки, там, далеко в поле. Темные деревья заполнили летнюю землю. Почти невидимые, они, шумя листвой, проносились мимо.

Почему она запомнила этот ночной час, когда и слова-то никакого не было сказано? Неприметный, он запал в память и жил там вместе с деревьями, мчавшимися мимо вагонного окна.

Потом настала осень, деревья пожелтели. Они печально стояли под дождем, на ветру. А потом покрылись снегом. Весной они отряхнут снег с озябших веток. Проглянут робкие зеленые почки, потом снова все зазеленеет. Летом бывает речка. Зимой — коньки, лыжи. Весной… Весной продают на углах ландыши.

И были лыжи. И были коньки. И дни мелькали, как деревья за окном поезда.

Понемногу стала привыкать к Поливанову и Саша. Когда, выходя после работы на улицу и оглядываясь, она не видела его и понимала, что он занят на съемках, ей становилось грустно.

Она любила вместе с ним заходить в детский сад. Любила бродить с ним по улицам — и не столько разговаривать, сколько слушать. Чего он только не знал! И каких только не читал книг. И все он умел — и наладить крепления к лыжам, и починить электричество.

В Доме кино он был свой человек. Но вот туда Саша не любила с ним ходить. Там все называли его Митя — и взрослые красивые женщины, и мальчишки — молодые операторы и актеры. Он весело всем отвечал, помахивал рукой, знакомил Сашу с разными знаменитостями. Он представлял ее по разному — то "моя молоденькая приятельница", то "мой друг", то ни с того ни с сего "моя подшефная". Все это Саше не нравилось. Кроме того, в Доме кино было много очень нарядных женщин.

У Саши была черная юбка и две кофточки — белая и голубая. И одно выходное платье. Она и Нина Викторовна считали его очень красивым. Оно было синее, в складку, с белым воротничком. Нина Викторовна говорила, что белый воротничок очень оживляет.

Но когда Саша с Дмитрием Александровичем пришла в этом платье в Дом кино, она поняла, что это вообще не платье. И туфли ее — не туфли, и чулки — не чулки. Все глядели мимо нее или небрежно скользили взглядом. Лица встречных — особенно женщин — словно говорили: "Кто это? Это — не наша. Чужая".

И в самом деле, тут ей всегда было не по себе, хотя она старалась держаться гордо и независимо. Дмитрий Александрович был добрый человек, он сказал однажды будто мимоходом:

— Терпеть не могу расфуфыренных женщин. Мне нравится, как вы одеваетесь: скромно и без претензий.

Он сказал ей это перед тем, как погас свет в зале. И вдруг зажегся свет — свет чужой жизни, чужого горя, чужого счастья. На экране были Чаплин и слепая цветочница. Далеко — за океаном, за тридевять земель, в городе, которого Саша никогда не видала и, наверно, никогда не увидит. Но ей вдруг не стало дела до чьих-то красивых платьев, до чьих-то туфель. Билось и замирало сердце, навертывались слезы. Руку Саши тихонько пожала рука Дмитрия Александровича, и она счастливо и открыто ответила на это пожатие.

Потом они шли по московским улицам и переулкам. Им не хотелось ни в метро, ни в троллейбус. Зачем метро и троллейбус? Зачем люди? Ничего не надо! Надо только вот так идти под дождем, по скользкой мостовой и вспоминать, вспоминать.

— Вы хотите чаю? сказала Саша, когда он довел ее до калитки

— Не откажусь, — отметил Дмитрий Александрович.

Они поднялись наверх и тихо вошли в комнату, где спала Аня.

— Нынче вы добрая, — насмешливо сказал Дмитрий Александрович. — Как выпивший миллиардер. Я все вспоминаю, каким он становится, протрезвившись. Глаза холодные, неприступные: "Ты ли это? Я и знать тебя не знаю".

— Очень странно. Какое же сходство? — сказала Саша.

— Да ведь с вами постоянно так — как купанье в озере: то струя теплая, то ледяная. Есть такие озера с ключами на дне.

Саша помолчала, не зная, что ответить. Потом вышла на кухню поставить чай.

Он сел перед Аниной кроватью и облокотился на перекладину. Аня тихо дышала во сне. Он глядел и глядел на девочку, не решаясь укрыть ее голую коленку, торчавшую из-под одеяла. Зарумянившееся спящее личико, на лоб свесилась прядь светлых волос. Длинные ресницы. Сашины ресницы. Сашин лоб. Брови? Сашины. А рот не Сашин. Твердые губы на детском личике — чьи они? Он перевел глаза на фотографию, висевшую на стене, и снова взглянул на девочку.

Распахнулась дверь, на пороге — Саша. Она остановилась, посмотрела на Дмитрия Александровича, и вдруг лицо ее окаменело. Он поднялся ей навстречу.

— Что с вами? — спросил он. Лицо у нее дрожало.

— Уйдите, Дмитрий Александрович. Очень прошу вас, уйдите.

— Что случилось, Саша? — повторил он.

— Ничего не случилось. Я говорю: уйдите!

— Я уйду. Но это — не по-человечески!

— Пусть не по-человечески. Уйдите.

Прошло несколько дней. Было часов около пяти, люди уже возвращались с работы. На лестнице, прямо на ступеньках, сидел человек. Он сидел тут с самого утра и курил трубку. Лицо у него было серьезное и задумчивое Чего он ждет? Этого никто не знает. Жильцы проходили мимо, оглядывались, удивлялись и шли дальше. Интеллигентный человек. Хорошо одет. Не мальчишка. Чего он тут сидит?

Соседка из 14й квартиры успела сходить за хлебом, вернуться домой. Вспомнила, что забыла купить подсолнечного масла, сказала: "Эх я, голова!", снова сбегала в магазин и вернулась, а он все сидел. На лестничных площадках давно зажглось электричество, а он все сидел. Огонек трубки горел ярко в полутьме лестницы. К потолку бежал дым.

— Что вы здесь делаете, Дмитрий Александрович? — с изумлением сказал Константин Артемьевич, входя с улицы.

— Сижу, — спокойно ответил Поливанов.

— То есть как это так — сидите? — продолжал изумляться Константин Артемьевич. — Что это значит? Пойдемте наверх.

— Нет, я подожду вашу дочь.

— Она назначила вам свидание на лестнице? — спросил Константин Артемьевич. — Тогда сидите! — и он стал подниматься по ступенькам.

— Свидание… да… — сквозь зубы произнес Поливанов. И вдруг в дверях показалась Саша. Не поздоровавшись, прошла по краю ступеньки, на которой сидел Поливанов. Ани с ней не было, а он так надеялся именно на Аню.

— Саша! — сказал он. Саша не оглянулась.

— Нет, вы должны, вы обязаны мне сказать, я не собака, чтоб со мной так обращаться.

Он догнал ее, схватил за плечи и повернул к себе. Она молча, спокойно сбросила его руки.

— Не пущу! — сквозь зубы сказал Поливанов. — Ответьте, а то я…

— Ну, что вы? — тихо спросила Саша.

— Я… Я убью вас.

— Ну и убивайте — легко согласилась Саша.

Он разжал кулаки, плечи его опустились.

— Сашенька так он никогда не называл ее, — Сашенька… Я просто очень прошу вас… пожалуйста, скажите мне, что случилось?

— Мне нечего вас сказать, — ответила Саша… — Я…

Она умолкла. Ну что ей было сказать? Не могла же она сказать, что… Она вспомнила, как пошла, как увидела его над кроваткой. Лицо у него было такое… Она увидела и испугалась… Чего она испугалась? Она долго потом стояла у окна и плакала. Почему она плакала?

А потом Анюта проснулась. Ее глаза смотрели испуганно. Она сказала "к тебе!" так требовательно, что Саша не осмелилась спорить. Она держала дочку на коленях, укрывая ей ноги свободной рукой.

— А ты меня любишь? — спросила Аня.

— Только тебя.

— А Лешу? А бабушку?

Саша не отвечала. Она укачивала Аню и повторяла: "Только тебя…"

— Саша! — услышала она и, очнувшись, взглянула на Поливанова.

Они все еще стояли на лестнице, мимо проходили люди и удивленно оглядывались. Лицо у него было злое, но в глазах дрожало что-то, чему Саша не знала названия.

Что же мне сказать? — снова подумала она. И, презирая себя, сказала:

— Когда мы пришли к нам… ну, помните, после кино…Я вышла на кухню за чайником. И Ольга Сергеевна говорила маме: "У него серьезные намерения". Это она про вас…и про меня…

Зачем я вру? — подумала Саша. Да разве дело в том, что сказала Ольга Сергеевна?.. Саша пропустила мимо ушей глупые слова, но, войдя в комнату…

— И мама с ней согласилась, — добавила она упавшим голосом.

Поливанов снова сел на ступеньки и закрыл лицо руками.

— Саша, вы меня доконаете, — послышался его приглушенный голос, и Саше показалось, что он смеется. — Ну как же я могу отвечать за чужую пошлость… или глупость…Соседка болтает… оказывается, виноват я… Неужели вы не верите в чистоту человеческих отношений? В дружбу? В дружбу между мужчиной и женщиной? Так кто же из нас заражен пошлостью? Нет, вы ответьте мне!

Саша не знала, что ответить. Раздавленный ее пошлостью, Дмитрий Александрович, лохматый еще более, чем обычно, в расстегнутой куртке, какой-то растерзанный, замученный, сидел на ступеньке и смотрел на нее с укором.

— Простите меня, Дмитрий Александрович, — тихо сказала Саша. — Я действительно подумала… простите меня.

И он простил.


"10 апреля 1941 года.

Дмитрий Александрович принес Ане в подарок книжку о глупом мышонке. Сегодня она уселась за книжку и решила читать сама, долго пыталась начать и наконец, ничего толком не вспомнив, сказала:

— Ну, в общем, кошка съела мышонка…

Аня зовет частушки свистушками. Охотно поет, не стесняется. Дм. Ал. научил ее такой частушке:

Не страдала и не буду, Пускай не надеется. Если он моя судьба, Никуда не денется.

По-моему, зря. Уж если учить, так чему-нибудь другому.

4 июня 1941 года.

Сегодня мы ехали в метро. Дм. Ал. держал Аню на руках. И вдруг она спросила его:

— Митя, мы едем в темно?

Она замечает то, чего не замечаем мы. Когда сидишь в вагоне, видишь людей, смотришь, нет ли свободного места, следишь, не проехать бы остановку. А она видит тоннель, темные стены вместо дневного света, вместо неба и деревьев".


Все шло по прежнему. Они шагали имеете по улицам дневным и вечерним. Ходили в театр. Снег растаял, земля заблестела лужами. Потом лужи высохли, и асфальт то покрывался летней пылью, то сверкал свежей полировкой. Но почему же все было хоть и по-прежнему, но совсем иначе?

Лучше? Как у друзей после ссоры? Нет. Стало хуже. Что исчезло — простота? Доверие? Нет, она доверяла Дмитрию Александровичу. Почему же, когда он по вечерам провожал ее до калитки, она прощалась с ним быстрее, чем прежде?

Она невзлюбила тьму у калитки. Невзлюбила темную парадную и ступеньки, на которых он сидел тогда, дожидаясь ее.

Она бывала довольна, когда в кафе мороженое кто-нибудь третий подсаживался к их столу. Когда он звал ее в кино, она говорила:

— Давайте захватим с собой Володю и Юлю.

— Вам бы культурником работать, Саша, а не сестрой милосердия, — отвечал Дмитрий Александрович. — Ну что ж, давайте захватим.

Саша приглашала Юлю, а Юля говорила:

— Нет уж. По-моему, Дмитрий Александрович не очень-то любит хоровое пение. Идите одни.

В кино она следила за тем, чтоб ненароком не прикоснуться к нему плечом. Сколько раз, когда они сидели в заколдованной полутьме зала, ее рука тянулась к нему и тотчас украдкой уходила, будто спохватившись. Он никогда теперь не брал ее под руку. Никогда не задерживался у калитки. Да, это был настоящий друг.

Он входил во все дела семьи. Когда Саша оставила работу и начала готовиться к экзаменам в мединститут, Дмитрий Александрович принес ей гору учебников и помог составить план занятий.

— Главное — химия, — говорил он, — и, пожалуй, немецкий. Сочинение вы напишете без особой подготовки, в мединституте на сочинение не очень строго смотрят. Вот химия другое дело.

Когда он услышал слова Нины Викторовны, что с деньгами туговато, а машина для переезда на дачу будет стоить дорого, он сказал:

— Ба, ничего нет проще! У нас грузовые то и дело ездят по Казанке, запросто подбросят и вас с вещами.

И когда в начале лета на побывку приехал из училища Леша, он сказал ему:

— Зайди-ка завтра ко мне на фабрику, я все оформлю. Сам и договоришься с шофером, он у нас свойский парень. Жду завтра к трем, ладно?

Как люди быстро все забывают. Сперва страдают, плачут, боятся назвать имя того, кого уже нет. Потом страдание отступает, а вместе с ним уходит память.

Нет, — говорит себе Леша, — я тебя помню и никогда не забуду. Пусть все забыли, пусть Саша забудет, а я тебя помню, ты для меня живой.

Ночь. Все спят. Тихо похрапывает во сне отец, ровно дышит мама. И вдруг она просыпается и говорит сквозь сон:

— Что ты ворочаешься? Не болен ли? Живот, да? Живот! У него душа переворачивается, а они только и знают свое.

— Отстань! — говорит Леша матери и ложится на другой бок.

В комнате, полной сонным дыханием матери и отца, ему отчетливо видится Андрей, его лицо и улыбка, слышится скрип шагов и веселый голос: "Леха!"

Леша снова вздыхает, пытаясь уснуть, но никак не может. Вспоминается то одно, то другое.

Он был сильно влюблен, до того влюблен, что писал стихи и прятал их в коридоре, в щель между сундуком и стенкой. И вот однажды мать, доставая из сундука шерстяные вещи, обнаружила эти стихи и, если бы не Андрей, прочитала бы их при всех в столовой. Андрей вырвал стихи из рук тещи и отдал Леше смятые листки:

— Дуралей! Вот тебе ключ от моего нижнего ящика — запирай! Стихи, дневники, что там еще у тебя.

Нина Викторовна обиделась, поджала губы, целый день не разговаривала с Андреем. Андрей извинился за грубость, но был тверд и не дал прочесть прилюдно Лешины стихи.

А тогда… когда в дом пришла их классная руководительница? Она пришла с ужасным известием, что он, Леша, вот уд неделю не ходит в школу. К счастью, отца и матери не было дома. Навстречу учительнице вышел Андрей. Он только что вернулся из академии и был еще в военной форме — от этого он казался старше, чем был на самом деле. Да, сказал он, — я его брат. И Леша, корчась от ужаса и прильнув к замочной скважине, слушал из соседней комнаты.

Очень прошу вас не волновать родителей, у них больное сердце, я сам с ним поговорю. И завтра прийду в школу. жалела ее больное сердце и ничего ей не сказала.

Андрей вошел в комнату, нахлобучил Леше шапку, почти насильно надел пальто, и они спустились во двор.

— Давай выкладывай, — сказал Андрей, — только, пожалуйста, без всякого вранья, начистоту.

И Леша рассказал все начистоту, почти без вранья. Он не ходит в школу оттого, что его в школе не понимают. Он ходит в тургеневскую читальню и читает Жюля Верна и Дюма. Он ищет забвения, потому что выхода у него нет.

— Стоп! — сказал Андрей. — Не выворачивайся! Давай по порядку. С самого начала.

Пришлось рассказывать по порядку. У Леши есть друг. Учится в параллельном классе.

— Имя? — беспощадно спросил Андрей. Леша молчал.

— Имя? — повторил Андрей.

— Ну, Тамара…

— Фамилия?

— Ну, Чудина.

— Так. Продолжай. В чем же загвоздка?

А загвоздка в том и была, что Лешин друг Тамара училась в параллельном, а не в его, Лешином, классе. Леша хотел учиться вместе с Тамарой, сидеть с ней на одной парте. Или, ладно, где-нибудь через парту, но все-таки в одном классе. Как этого добиться? Когда-то Саша осталась на второй год, чтоб учиться с Юлей. Так неужели он, Леша, не придумает, как сделать, чтоб его перевели к Тамаре.

И тут случилось так, что одного провинившегося парнишку перевели в наказание в параллельный класс. Леша возликовал, путь был найден. Пока он придумывал, как бы ему похлестче провиниться, к ним в шестой "б" явилась новая молодая учительница физики.

Леша вертелся изо всех сил, разговаривал с соседом, учительница остановила на нем свои большие пристальные глаза и строго сказала:

— Встань! Как твоя фамилия? И тут Лешу осенило.

— Забыл! — ответил он весело. Все захохотали. Учительница сказала:

- Постой и постарайся вспомнить! — и продолжала урок.

Леша стоял как столб, кругом смеялись. Чуть погодя учительница спросила:

— Ну как, вспомнил? Он упрямо отвечал:

— Нет.

И тогда учительница сказала:

— Выйди из класса! И не возвращайся без отца. Отец, наверно, помнит твою фамилию!

Несмотря на такие слова, Леша удалился ликуя. Он шел по коридору счастливый: он добился своего!

Поначалу так и было: девчонки орали, что он распустился и его надо перевести в другой класс. Но мальчишки стали стеной и сказали, что на первый раз это слишком жестоко — разлучать Лешу с классом, в котором он учится всю жизнь. Он, мол, хороший товарищ и любит коллектив. И было постановлено: на два месяца снять с него пионерский галстук. Тут Леша затосковал и перестал ходить в школу.

— Так, — сказал, выслушав его, Андрей, — значит, тебе мало, что ты живешь с ней на одной планете, в одном городе и даже учишься с ней в одной школе. Тебе непременно надо учиться в одном классе и сидеть на одной парте, неблагодарный ты человек!

На следующий день Андрей пришел в Лешину школу.

Весь в холодном поту, Леша увидел, как старший брат открыл дверь директорского кабинета. Он не знал, что пришлось там вынести Андрею!

…Молодой военный вежливо поздоровался с директором.

И сказал, что он убежден: Лешу надо наказать примерно. Не только снять галстук, а именно перевести в другой класс, разлучить с коллективом.

Директор уважительно слушал молодого военного — старшего брата, который был так суров, так принципиален и ни при каких обстоятельствах не позволял себе поддаться чувству жалости: он требовал для Леши сурового наказания.

— Ну что же, — сказал директор, — пожалуй, вы правы! Но в какой же из параллельных классов его перевести?

Андрей похолодел — он не знал, в каком из шестых классов учится Лешина любовь. И тут он увидел на столе директора стопку журналов — это были журналы шестых классов. Почему они оказались здесь, а не в учительской — неизвестно. Но Андрея это выручило. Зазвонил телефон, директор взял трубку. Как бы машинально Андрей открыл один журнал, другой. Он глядел в конец списка. Вот она — Чудина! Чудно!

— Знаете, — сказал он, — вот что мне пришло в голову — кажется, судя по рассказам брата, довольно слаженный коллектив в том классе… Одним словом, в шестом "в".

— Вы совершенно правы! Это класс Анны Ивановны, отличного воспитателя. Прекрасно. Там его возьмут в работу.

И Алешу перевели в шестой "в". И он оказался с Тамарой не только на одной планете, но и на одной парте.

Вот как бывает в жизни, вот как поступают старшие братья.

Разве такое забывается? Разве был у Леши случай сомневаться в Андрее? Нет, никогда. Он знал, что Андрей никогда его не оставит, всегда будет ему и братом и другом. Андрей любил Сашу, но и Леша был дорог ему. Не только потому, что он Сашин брат, а сам по себе. Он водил его тайком от родителей прыгать с парашютной вышки. Он брал его с собой, когда ходил на лыжах. Прочитав что-нибудь интересное, говорил:

— Брось своего Дюма, держи-ка вот эту книгу. Уезжая в Испанию, он крепко обнял Лешу и сказал:

— Береги Сашу, слышишь? И Леша берег.

И когда Андрея не стало, он берег Сашу за двоих — за себя и за Андрея.

Застенчиво и сердито он сказал однажды Саше:

— Я буду штурманом. Как брат.

Как это так — Андрея нет? Он есть. Он в Леше. В Ане. И по тому, как Саша никогда не произносила имени Андрея, Леша знал: она помнит его. Не забыла. А сейчас? Что случилось сейчас? Он, Леша, не был дома около года, а как все изменилось! Сашу узнать нельзя. А Поливанов?

Кинооператор Поливанов был сначала его, Лешиным, оператором, его другом. Он, Леша, ввел Поливанова в дом, подружил с родителями, познакомил с сестрой. Так считал Леша, так он думал не день, не два — долго.

И вот однажды они шли втроем по лесу и Леша рассказывал сестре и Поливанову про последний футбольный матч.

— Дмитрий Александрович, — сказал Леша, — все-таки напрасно вы болеете за "Динамо", вот ЦДКА…

Поливанов молчал. Леша взглянул на него и вдруг понял, что Дмитрий Александрович и думать забыл про матч и что наплевать ему и на "Динамо" и на Лешу. Он смотрел на Сашу. Как смотрел!

У Леши даже сердце екнуло. Он отвернулся и умолк. И Поливанов этого даже не заметил. Саша сказала:

— Я тоже болею за ЦДКА. И только тогда Дмитрий Александрович опомнился и произнес:

— Что?

И всем троим стало неловко. Леша шел и думал: когда это случилось? И почему он прежде ничего не замечал? Так что! это он, Леша, предал Андрея? Ввел в дом невесть кого. Потому, что Поливанов, лживый, неискренний, купил его, как мальчишку, притворялся другом, приглашал в Дом кино, а самому была нужна только Саша. Он, Леша, видит Поливанова насквозь, а вот видят ли остальные? Саша, родители, тетки? Он должен вмешаться и всех предостеречь. Только одно и слышно: порядочный человек…

Любит ребенка… Любит ребенка? Вранье, вранье, вранье! Просто подлизывается к Сашке. И к родителям подлизывается. Когда Леша хлопотал об училище, Поливанов говорил:

"Останешься недоучкой. Кончай десять классов и иди в любое училище, никто не задержит". Вот как он подлизывался, неискренний человек. И почему Леша тогда этого не понял?

Мало того, уезжая из Москвы, он сказал Поливанову: "Поручаю вам Сашу. Она тут без меня с тоски пропадет". Дурак, вот дурак! А теперь тетки говорят: "серьезные намерения, нашла свою судьбу". При Саше говорить боятся, а при нем, при Леше, распустились: "Дмитрий Александрович?

Интеллигентный, культурный, обаятельный". Да уж, обаятельный! Ему на теток наплевать, Леша твердо знает: наплевать! А как он с ними разговаривает? Обаятельно! До чего же их легко купить! Слепые они, что ли? И только мужская половина семьи — отец и Леша — сохраняет трезвость.

— Как ни говорите, богема! — вздыхал Константин Артемьевич. — Он, конечно, милый человек — ваш Поливанов, но люди искусства не считают себя ответственными за полет своих чувств. У иного першит в левой ноздре, а он уверяет, что умирает досрочно от любви.

Ну, а Саша? На третий день после своего приезда Леша спросил:

— Ты что, не влюбиться ли собралась?

— Дурак! — вспыхнув, сказала Саша и запустила в него книгой.

Вот вам и весь ответ. Но Леше полегчало. Нет, — думал он. Это тетки выдумывают, Саша за Поливанова не пойдет! Она любит Андрея. И будет любить всегда.

И вот Леша стоит в вестибюле кинофабрики в Лиховом переулке. Он мнет в руке кепку, ищет глазами друга их семьи оператора Поливанова.

Дверь за Лешиными плечами хлопает, Лешу толкают. Он высокий парнишка, но его почему-то никто не замечает. Эх, зачем он пришел в штатском!

Почему они все такие довольные? — думает Леша. У них такой вид, будто они самые главные на земле. Когда Леша еще учился в своей 14й школе, он не любил соседнюю, 42ю. Он считал, что там много "типов" — что это значило, не мог бы объяснить даже он сам. Так вот, сейчас Леше казалось, что на кинофабрике тоже множество "типов".

Мимо Леши пробежала молоденькая девушка. Красивая и разодетая, как в кинокартине, она обдала его запахом духов. Она тоже плевать хотела на Лешу. Она тоже была "тип". Через плечо у нее висел фотоаппарат, новенький "ФЭД", и это тоже оскорбило Лешу. Люди кружились, сталкивались, перекликались, шутили им одним понятными шутками. Они как будто говорили: "Мы творим искусство. А тут ходят всякие". "Всякие" — это был Леша.

Леша был здесь не первый раз. И раньше ему тут очень нравилось. Роскошную фразу о том, что "искусство облагораживает человека", и остроумнейшую шутку "Кланяйся тете Уте", которую все они повторяли, Леша унес именно отсюда. И красивые девушки с киноаппаратами тоже очень ему нравились. В школе, бывало, он любил говорить ребятам небрежно: "Поливанов меня познакомил вчера с одной…" Поливанов! Вот что ему не нравилось.

— Вы наверх? Скажите, пожалуйста, Поливанову, что его ждут насчет грузовика… — сказал он Лузину, молодому человеку в куртке, блестевшей от обилия молний. Главную молнию от подбородка до живота он то опускал, то поднимал, и казалось, что он делает себе харакири…, Лузин — это был помощник Поливанова — взлетел по лестнице, сверкнув резиновыми пятками, и Леша услышал его голос. Он кричал:

— Эй, Поливанов, тебя шурин дожидается! Шурин? У Леши отчего-то стало сухо во рту.

Почти тотчас же на лестнице показался Дмитрий Александрович.

— А, ты уже здесь? Вот и прекрасно! Ну, как дома?

— Дмитрий Александрович, — сказал Леша, бледнея, скажите, пожалуйста, что такое шурин?

Шурин? Погоди, погоди… Тесть, свекор, деверь… Я всегда путаю. Постой. Шурин это что-то вроде деверя. Ах да, точно: шурин это брат жены.

Горло у Леши похолодело, как будто он сразу проглотил три порции мороженого. Мороженое катилось вниз, замораживая все на своем пути. Вот оно!

— Брат жены? А разве Саша вам жена?

— Нет, сказал Поливанов. — Что за странный вопрос? Будто оглохнув и, будто не слыша, ослепнув от ярости, Леша кричал:

— Нет, ты скажи — она кто, жена тебе?

— Что-то я не помню, Леша, когда мы пили на брудершафт!

— Плевал я на брудершафт! Я давно уже вижу, давно понимаю, что ты задумал. Тебе кажется, если мне семнадцать, так я не понимаю? Не понимаю, да? Все понимаю! Как ты смеешь? А ты знаешь, как она Андрея любила? А ты знаешь, как Андрей погиб? Он был герой! А ты…

Леша не заметил, как в вестибюле стало тихо. Все замерли, прислушиваясь.

— Мальчишка. Дурак, — сказал Поливанов тихо. — Замолчи сейчас же!

Сам не понимая, как это получилось, ужасаясь тому, что делает, Леша замахнулся и ударил Поливанова в грудь.

— Вот тебе за брата!

Рука поднялась для ответа и опустилась, не ударив. Поливанов круто повернулся и пошел прочь.

Поливанов шел из студии, задыхаясь от гнева. Что за шалая семья? — думал он. И брат шалый, и сестра шалая!

"Уходите!" — вдруг послышался ему Сашин голос, и он сжал кулаки. Да, не ходить туда, не ходить — вот и все! Что в ней? Зачем это мне? И нехороша она совсем… Умна? Да и не умна! Какое-то глупое ребячество, наивность какая-то не по возрасту. Ведь как-никак у нее ребенок. А ведет она себя так, словно думает, будто детей приносят аисты. Так что же, что? Ничего! И стоило ему сказать это слово, как вся она предстала вдруг перед ним. Ему стало жалко ее, и страшно за нее, и он понял, что не надо ни о чем себя спрашивать — ни о том, умна ли она, добра ли, красива. Сквозь боль и обиду он вдруг увидел ее. Вот она наклоняется к больному ребенку и говорит: "Сейчас, сейчас, дорогой, сейчас они уйдут". Вот сидит в кино, подняв лицо к экрану. Он увидел ее полудетское взволнованное лицо и услышал голос: "Если она умрет, так уж лучше уйдемте…"

"Она не умрет!" — отвечал он, сам еще не зная, что будет дальше.

Никогда он не был в такой зависимости от другого человека, и эта зависимость от ее взгляда, от улыбки мучила, тяготила его.

Как же это случилось? Когда? — спрашивал он себя — и не мог ответить.

Наверно, Сашу можно обнять за плечи. Если холодно, стянуть с ее озябших рук варежки и погреть их своим дыханием. Наверно, Сашу можно поцеловать. Целовал же он других женщин! Но то, что было с другими малостью, с ней казалось немыслимо. Он даже вообразить не мог, что наклоняется к этому лицу и целует. Он только один раз поцеловал ее руку, один-единственный раз, когда она навещала его, больного. Вдруг он вспомнил Лешу и безобразную сцену на кинофабрике. Как найти в себе силы, чтоб пройти мимо этого? Не заметить и снова постучаться в ту дверь?

"Уходите!" — снова послышался ему Сашин голос, и он скрипнул зубами. Да, не ходить туда, не ходить.

— Не постучусь! Уйду! — сказал он себе. Поливанов знал, что он сейчас сделает. Спустился к Трубной, пошарил в карманах, отыскал гривенник и подошел к Телефону-автомату. Он едва дождался, пока освободится телефон. Какая-то женщина, стоя в будке, кричала:

— Я тебя не про салат спрашиваю! Салат — особая статья! Я про тесто! А подсолнечного? Сколько подсолнечного?

Поливанов слушал все это и думал: "Бог ты мой, что она говорит? И зачем она только живет на свете?"

— Привет Танечке! — кричала женщина в телефонной будке. До скорого! Есть такое дело!

Она вышла… Поливанов с ненавистью взглянул на ее полное, распаренное от жары лицо, вошел в будку и набрал номер.

— Митя! Где вы пропадали? Как вам не стыдно? — услышал он обрадованный женский голос.

— Я хочу вас видеть, — сказал Поливанов. — Сегодня. Да. Сейчас же. Хорошо. У "Националя". Не опаздывайте! Какие гости? Пошлите всех к черту! Я вас жду. И он ждал у входа в "Националь". Он говорил, почти заклинал: "Скорее, скорее, да где же ты?" — как будто собирался совершить единственный в жизни шаг, единственный и непоправимый.

Она пришла не с той стороны, откуда он ждал ее. Высокая, стройная, ничуть на Сашу не похожая — черноволосая и черноглазая. Он кинулся к ней, поцеловал ее руки. Она взглянула на него, тронутая и удивленная.

— Митя, я соскучилась. Куда, вы исчезли?

— Потом, потом. А сейчас давайте пить хорошее вино и есть вкусные вещи. Чего вам хочется, Машенька?

Она сидела против него за столиком, пила кофе, ела мороженое. Он, крепко сжав губы, смотрел в зал, почти не слушая ее болтовню.

А она говорила:

— Вы слышали, Митя, что Татьяна Сергеевна оставила Костю? Ну, как же, вся Москва только этим и занята. И кто-то очень смешно сказал: после каждого такого случая хочется бросать мужей. Правда, смешно? Знаете, как те домашние гуси, которые хлопают крыльями, когда над ними пролетает косяк диких? Они вовсе не приветствуют их, они хотят улететь за ними. Митя, вы меня не слушаете?

Она говорила, а глаза ее смотрели грустно. И от этого его собственная боль становилась сильнее. Заиграл джаз. На лицах музыкантов лежало странно безразличное выражение. Оглушительный рев джаза, эти безразличные, застывшие лица, кружившиеся пары, и женщина, пришедшая по его зову, — все было ни к чему.

— Вам плохо, Митя? У вас что-нибудь случилось? Митя, вы меня слышите?

— Я слышу, слышу, Машенька. У меня ровно ничего не случилось.

Он не слушал. Он пил рюмку за рюмкой и думал: "Нет, я наплюю. Если человек хочет наплевать, он может, надо только очень сильно захотеть. А я хочу. Я ее не увижу больше. Я забуду, где она живет. Встретившись, я не узнаю ее, потому что не вспомню ее лица. Наконец я просто напьюсь. Я буду просыпаться, а бутылка рядом. Выпью — и встану, умоюсь и пойду на работу… И ничего не было… И опять напьюсь, и опять… А потом позвоню Маше, и она придет. И мне будет тепло с ней, и она будет благодарна просто за то, что я рядом. Я хочу, чтоб меня любили. Чтоб мне радовались. Чтоб меня ждали. Чтоб жить без меня не могли. Вот так…"

Он вел Машу домой. И она снова спрашивала:

— Вы не слушаете, Митя?

— И он отвечал:

— Я слушаю, слушаю, Машенька.

Когда они дошли до ее дверей, она подняла к нему лицо и спросила:

— Зайдете, Митя? И тогда Поливанов, сам удивляясь жестокости и неожиданности своего поступка, пошел, почти побежал по улице не оглядываясь.

Через неделю он уехал. Взял отпуск и уехал на Белое море, где руководил биостанцией его давний приятель, Уехал, не позвонив Саше и не простившись с ней.

Там, где жили биологи, все было мирно, тихо, ясно. Лесистая бухточка. Брезентовые палатки и мачта с выгоревшим на солнце вымпелом. Море, небо, простор, безлюдье.

Темнели кресты, серые, покосившиеся. Их ставили давно, в память благополучного возвращения из плаванья, после сильных штормов. Море билось о берег. Так оно билось до встречи Поливанова с Сашей, так будет биться, когда их обоих не станет.

По вечерам студенты — их было на острове всего девять человек сидели у костра, играли на гитаре и пели. Поливанов вместе со всеми жег костры, помогал в работах, которые велись на станции. Он был прекрасным гребцом, умели столярничать, и плотничать все это пригодилось здесь.

Однажды он вел моторку. Лодка, мелко вздрагивая на волне, взяла курс в открытое море. Чуть левее лодки плыла утка с выводком утят. И вдруг, оторвавшись от воды, она подлетела к лодке и стала "заманивать" вправо. Поливанов резко отвернул вправо, успокоенная утка что-то прокричала вслед, подлетела к утятам и скрылась вместе с ними в волнах.

Вот бы Ане рассказать, — подумал Поливанов. Заметил, что подумал спокойно, без боли, и вздохнул с облегчением. Вечерами он подолгу бродил вдоль берега и удивлялся, что воспоминания поворачивались теперь как-то иначе — все, чем он дорожил, словно потускнело.

Он вспомнил, как Саша впервые пошла с ним на лыжах. Был сияющий зимний день, они шли по лесу, не шли — летели.

— Как я давно не ходила на лыжах! Пожалуй, с самой школы, — сказала она вдруг, повернув к нему полное жизни лицо. И спустя минуту добавила:

— С Андреем мы ни разу не ходили.

Впервые она произнесла при нем это имя.

— Я носила тогда Анюту, — сказала она, помолчав.

И Поливанова почему-то тронула простота, с какой это было сказано. А теперь он говорил себе: "Ну что меня умилило? Обыкновенная медицинская привычка называть вещи своими именами. Ах, простота, ах, прямодушие, ах, доверчивость, ах, чистота! Смешно, право. До чего все преувеличиваешь, когда любишь. Любишь? Нет, это была не любовь, а увлечение". И очень хорошо, что он сумел вовремя освободиться от всего этого.

И еще он вспомнил: однажды к их столику в ресторане Дома кино подсел известный актер. Обычно угрюмый, он на этот раз был чуть навеселе и поэтому оживлен и разговорчив.

— Вот задали мне сейчас каверзный, понимаете, вопрос: какая любовь сильнее — та, что не знает искушений, или та, что их преодолевает? Ну, Митя, как ты скажешь? Я считаю, любовь, не знающая искушений, — выше. А ты?

— Никогда над этим не задумывался, — ответил Поливанов. — Пожалуй, все-таки та, что преодолевает искушения, — сильнее.

— А вы, милая барышня?

Пожилой актер смотрел на Сашу снисходительно и добро. Поливанову стало жаль ее: застесняется, залепечет что-нибудь от смущения. Не каждый день приходится разговаривать с великими артистами. Но, подперев щеки ладонями, она задумчиво глядела на собеседника. И, помолчав немного, спокойно сказала:

— А по-моему, любовь, знающая искушения, — нелюбовь.

— Вот вы какая! — сказал актер.

"Вот ты какая!" — подумал тогда и Поливанов. А теперь он говорил себе: ну что она такого сказала? Громкая книжная фраза. Не более того. И вообще, какая все это малость по сравнению с тем, что окружает его сейчас. Небо. Море. Деревья. Тишина.

Он ходил долго, почти бездумно, а потом возвращался к костру, ужинал со всеми, смеялся, острил. Саши не стало в его жизни, и это было великое облегчение. Ушла, исчезла. Снова можно дышать, спать, думать. Все. Справился. Наплевал. Теперь можно и домой.

…Место ему досталось бесплацкартное. Плацкартного он не хотел ждать: хватит, ждал довольно, надо жить дальше.

Застучали колеса, и поезд помчался в Москву. И тут Поливанов вспомнил, что у него с собою нет водки. А зачем ему водка? Ему и без водки хорошо и бездумно. Но кто бы знал, как ему хотелось напиться! Его попутчик почему-то догадался об этом.

— Выпьем по маленькой? — предложил он ласково.

Водку они заедали солеными огурцами. Попутчик назвал себя:

— Милашкин, Леонид Милашкин.

У него были седеющие виски, красные веки и бледно-синий галстук. Он оказался компанейским человеком. Весь вагон исполнял под его управлением хоровые песни: он дирижировал, размахивая руками, и Поливанов распевал громче всех.

Когда все успокоилось и вагон уснул, он остался с глазу на глаз с Милашкиным. Они продолжали пить и уже говорили друг другу "ты". И пьяные признания срывались с губ Поливанова, молчать он почему-то больше не мог.

— Ну скажи мне, допрашивал он внимательно слушав его Леонида, ну что за бред такой… Это ведь даже объяснить нельзя. А почему? Зачем? Непонятно…

— Ну а собой миловидная?

— Да разве я не знал красивых? Да что — красивых! Красавиц! Да и не знаю я, какая она… Знаю, что нет сил,

Вот и все

— А ты плюнь! — советовал Поливанову Леонид. — Они такие всю душу вымотают. Плюнь — и точка.

Они пили, пили и закусывали огурцом. Скоро ли Москва? Не было сил дождаться Москвы. Он выходил на станциях, шагал по платформе, толкался по базарам, однажды чуть было не отстал от поезда. И вот Москва. И все осталось далеко позади: тихий остров, высокое небо, умные рассуждения о вселенной, и водка, и ночной собеседник, о котором он вспоминал со стыдом и отвращением. Вот наконец ее дом, ее дверь.

— Дмитрий Александрович, дорогой, наконец-то! Куда вы запропастились? — воскликнула Нина Викторовна, открыв дверь. — А Сашеньки нет.

— Как нет? — спросил Поливанов одеревеневшими губами.

— Она в Калуге.

— В Калуге? Какой Калуге? Зачем?

— К свекру поехала. Проведать. Взяла Аню и поехала.

Ну как же, сколько не виделись. Взяла да и поехала. Заходите, пообедайте с нами.

Не ответив, даже не простясь, он спустился по этой знакомой лестнице. Куда идти? Что делать? Куда себя девать? Вот что: он поедет в Калугу. Ему не до самолюбия. Ему дышать нечем. Да, надо в Калугу.

Вечером он снова пошел в Серебряный переулок и от обиженной Нины Викторовны узнал, что Саша приедет завтра. Потому что завтра — день ее рожденья. А дни рожденья надо праздновать в семейном кругу.

Он был на вокзале за час до прихода поезда. Не стало больше мыслей о вечности, о жизни и смерти. Сейчас он увидит ее и пойдет вместе с ней, и будет нести на руках Аню, и, что бы ни было и что бы она ему ни сказала, он пробудет рядом с ней всю жизнь, ничего не требуя, ни на что не надеясь. И не страдая…

И вдруг он услышал радио. Поливанов рассеянно остановился у черной тарелки репродуктора.

— …Германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города — Житомир, Киев, Севастополь…

Поливанов словно врос в перрон, раздавленный этим голосом. Рядом с ним стояли люди, пришедшие на вокзал встречать своих близких. Молодая женщина прижала к груди букет сирени и смотрела на репродуктор, беспомощно приоткрыв рот. "Что же это? — говорило ее лицо. — Как же это?"

— Ма-ам! — тянул мальчишка лет пяти. — Ну, Ма-ам!

Он дергал ее за платье, он становился на цыпочки, чтоб заглянуть ей в лицо, а она смотрела на черную тарелку репродуктора, и лицо ее спрашивало: "Что же это?"

— …Весь наш народ теперь должен быть сплочен и един, как никогда… Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами…

Поливанов слушал, опустив голову и крепко сжав губы.

Все так же Саша вставала по утрам, на ходу пила чай и торопливо отводила Аню в детский сад, Аня все так же требовала по дороге:

— Мама, сказку!

Все так же бабушка заставляла Аню выпить в кровати стакан молока.

— Пей! — говорила она. — Пей скорее… А то придет

Гитлер и выпьет твое молоко. А ты, Саша, думай хорошенько — надо Анюту из Москвы увозить.

Бабья паника, отговорки! — думала Саша. Фашисты до Москвы не дойдут, с Аней ничего не случится. И у других матерей дети, однако они не сторожат их, идут на фронт. И она, Саша, пойдет. Это она решила твердо. Она медсестра, и ее место на фронте. Тогда, в финскую, у нее не вышло. Сейчас выйдет. Непременно. Глядя на военных с рюкзаком за плечами, глядя на ополченцев — таких штатских даже в военной форме, она думала о том, что вот пришел и ее час. Она уже все решила: Нина Викторовна возьмет Анюту и уедет с нею куда-нибудь далеко — в Саратов или Казань. Или в Бугуруслан. Сейчас многие едут в Бугуруслан. А она, Саша, — на фронт. Ее место там.

Дворники все так же поливали горячий уличный асфальт. Все такие же аккуратно подстриженные лежали газоны у Большого театра. Все так же плыл по воздуху тополиный снег. И деревьям тоже, должно быть, казалось, что все по-прежнему, что ничего не изменилось.

* * *

А изменилось все. Война была повсюду. Она слышалась в торопливых тяжелых шагах на лестнице. Это мобилизованный четыре дня назад Петька из 18й квартиры спускался по ступенькам в кирзовых сапогах. Большой театр был разрисован какими-то нелепыми домиками: его замаскировали, чтобы спасти от бомбежки. Война глядела окнами, заклеенными крест-накрест бумагой.

Леша давно уехал из Москвы, а Дмитрий Александрович уже надел военную форму — он должен был уехать со дня на день.

Он выглядел совсем иначе, чем прежде. Заграничная кепка, лихо сдвинутая на затылок, и рыжие сандалии, придававшие его шагу какую-то развязность, и замшевая куртка, делавшая его нарядным даже в самые горячие минуты съемок, — все исчезло. Выступило все, что уже так хорошо знала Саша: твердость, спокойствие, доброта. Он помог ей заклеить окна, наладил маскировочные шторы, раздобыл фонарик с синей лампочкой. И в один прекрасный день он сказал ей:

— Ну, матушка, вот что: хватайте Аню и уезжайте-ка из Москвы. Я все это обмозгую и на днях вас выпровожу. А вы потихоньку собирайте вещички.

— Видно, мы здорово вам надоели. С нашими окнами, шторами и прочей ерундой.

— Не без того, конечно, — ответил Дмитрий Александрович.

Тускло светила синяя лампочка. Они стояли в подъезде. Саша дежурила, она была в домовой команде ПВХО, а Дмитрий Александрович просто был с ней.

— Граждане, воздушная тревога! — вдруг сказал, чуть придыхая, голос диктора.

Они не двинулись — так диктор говорил каждый вечер, это ничего не значило. Они уже привыкли к тревогам, которые не рождали в них никакой тревоги.

И вдруг:

— Граждане! Граждане! Немедленно спускаться в бомбоубежища! Граждане!

Диктор приказывал, требовал, его нельзя было ослушаться.

— Саша, немедленно бегите за Аней и спускайтесь Я подежурю за вас. Да идите же, слышите! Ну, что вы задумались? Слышите, что вам говорят?

Так Дмитрий Александрович еще никогда не говорил с Сашей. Сердито, строго и властно.

Саша быстро взбежала по лестнице. Почти все двери были уже настежь. Шли женщины с детьми, чемоданами, рюкзаками. Шли, спотыкаясь, окликали друг друга.

А голос требовал, приказывал:

— Немедленно! В бомбоубежище! Граждане!

Саша схватила спящую Аню и спустилась следом за всеми.

В бомбоубежище было тесно. Низкие потолки нависали над головой. Сидеть негде. Кто пристроился на чемодане, кто захватил скамеечку для ног и уселся на нее. Константин Артемьевич постелил для Нины Викторовны пиджак прямо на пол.

— Господи, — сказал старушечий голос, — люди-то ведь-с вещичками… А я… беспамятная, и шубу не захватила.

Раздался смех:

— Да куда тебе шубу? Июль на дворе!

— Не скажи, голубок. Выйдем, стоит ли Москва на месте? Может, все в щепы разнесено!

— Гражданка! — сорвавшимся от гнева голосом сказал Константин Артемьевич. — Не сейте панику! Говорю вам

Как юрист!

Бабушка, которая сеяла панику, неслышно эашамкала беззубым ртом:

— Ты что как грозно? Я вдова. А шуба хорошая. Ты, может. себе еще наживешь, а я…

— Боже мой, — простонала Нина Викторовна, — где-то сейчас Леша?

— Без паники! — прикрикнул Константин Артемьеевич. — твой сын — военный!

И только Аня без всякой паники шагала по бомбоубежищу.

В углу сидели два пожилых человека — муж и жена. А рядом собака — большая, охотничья. Она сидела послушно, тихо и жалась к хозяину.

Аня подошла к ней, бесстрашно тронула большое ухо. Собака с добродушным презрением скосила глаз в ее сторону.

— В бомбоубежище — дети. А тут с собакой. Тоже люди — собака им дороже человека, — сказала какая-то тетка в платке.

Аня посмотрела на нее с укором.

— Тетя, зачем ты ругаешься? Она ведь не кусается.

— Деточка, отойди, — шепотом сказал хозяин собаки. Но Аня присела на уголок его чемодана.

— Тебя как зовут? — спросила она собаку.

— Карай, — ответил хозяин.

А у тебя дети есть? — спросила Аня собаку.

— Нет, — ответил хозяин.

— А ты меня любишь? — спросила Аня.

— Люблю. Я детей люблю, — ответил за свою собаку хозяин. Он привлек девочку к себе и посадил ее на колени.

Что там наверху? — думала Саша, Выйти бы. Поглядеть. Может, как всегда, ничего особенного. Вот и папа сказал: "Не сейте панику!" Что он там делает один в подъезде? В подъезде ли?

Шли минуты, потом часы. Аня уснула на руках у чужого. Рядом с ней дремала собака.

Как это странно — оказаться тут в подвале и не сметь выйти. Да почему же не сметь? Аня останется с бабушкой и дедушкой, а она, Саша, выйдет: она не станет больше сидеть здесь и ждать.

И вдруг пол дрогнул под ногами. И погас свет. Как бывает ночью, когда молния, вспыхнув, все озарит, так блеснула тьма. Это почуяли даже спящие. Бомбоубежище наполнилось отчаянным женским криком. Заплакали дети. Саша услышала Анин голос:

Мама! Мамочка!

Аня! — крикнула Саша и слепо, отчаянно стала шарить руками по чужим лицам, плечам, спинам.

Граждане! — сказал вдруг по радио ликующий голос. — Отбой! Опасность воздушного нападения миновала. Отбой!

В бомбоубежище вспыхнул свет. Толпа хлынула к выходу. Кто-то отдавил Саше ноги, кто-то хлестнул по лицу рукавом пиджака, кто-то, пытаясь протиснуться к выходу, с силой толкнул ее, а остальные, шедшие следом, придавили к стене. Она стояла, уже не пытаясь шевельнуться, и только повторяла:

— Анюта! Анюта!

— Держите свою Анюту! — говорит хозяин Карая. Да, вот она. Лицо залито слезами, руки протянуты. Вот

Она — у Сашиных губ ее щека, шея, соленые глаза. Крепко обхватив девочку, Саша стоит у стены. Если она сейчас увидит Поливанова, все будет хорошо.

Дмитрий Александрович ждал у порога бомбоубежища.

— Саша! Аня! — голос его срывался. Саша благодарно прижалась к его плечу.

— Ну, полно, полно! Слава Богу, все хорошо.

— Это я за вас, за вас… Я боялась…

— А я тут! — ответил он весело и снова добавил:

— Все хорошо, глупая вы девочка. Успокойтесь!

— Эй, бабка! Где ты? — кричал веселый молодой голос. — Москва ничего, стоит!

Москва стояла на месте. А их двор был усыпан стеклом парных разбитых окон. Каштан обугленный, почерневший, беспомощный — опустил изуродованные ветки.

В квартире были сорваны двери, выбиты оконные рамы, пол усыпан штукатуркой, осколками. На столе по-прежнему стоял чайник. В хлебнице рядом с хлебом лежало стекло. Колбаса и сыр были присыпаны стеклом. Стекло хрустело под ногами.

— Ну, — сказал Дмитрий Александрович, — завтра же, завтра вон из Москвы!

— Нет, я на фронт, а мама с Аней в эвакуацию.

Нина Викторовна сидела, беспомощно уронив на стол руки, из глаз ее катились слезы.

— Нет, — сказала она, — мы с папой останемся здесь. А тебе с ребенком надо уезжать.

Была бы ты родная, поехала бы, — подумала Саша. Впервые в жизни она подумала так. Подумала и устыдилась. И снова повторила себе: "была бы она родная…"

Дмитрий Александрович отнес спящую Аню и положил ее на кровать. Обернулся и посмотрел на Сашу. Взял ее руку, поднес к губам.

— Послушайте, — сказал он, и голос его дрогнул. — Послушайте. Я понимаю, вы хотите на фронт. Но как же Аня? Ей нельзя оставаться здесь… И мне ли вам это говорить? Не плачьте!.. Когда вы плачете, я не могу.

— Собирайте вещи, Саша! — это были первые слова, которые она услышала на другое утро. — Собирайте вещи! В два часа идет поезд на Ташкент, вы поедете с ним. В три отходит мой поезд, на Юго-Западный. Нет, нет, не отвечайте, не спорьте! Все! Где чемодан, Нина Викторовна?

Саша хватает летнее Анино платье, тапочки.

— Валенки, — всхлипывая, говорит Нина Викторовна.

— До зимы далеко, к зиме мы вернемся…

— Давайте сюда валенки, Нина Викторовна, — говорит Поливанов.

Саша снимает со стены фотографию Андрея и кладет ее на дно чемодана… А вот дневники, их много, целых три тетради.

— Саша, ну что ты, бумага же тяжелая… — протестует Нина Викторовна.

— Это не бумага! — отвечает Саша.

— Ну ладно, ладно. Бери что хочешь. Только захвати, пожалуйста, Анины валенки.

Поливанов стоит у окна.

— Саша, — говорит он, не оборачиваясь. — Можно захватить еще рюкзак. Я сам уложу, я сделаю это лучше.

Нина Викторовна выходит из комнаты — надо найти рюкзак. Надо отыскать Анины валенки и вынуть из сундука засыпанное нафталином Сашино теплое пальто.

— Саша, — голос Поливанова звучит отчаянно, сдавленно. — Саша, неужели вы ничего не скажете мне на прощанье?

Она стоит, по-детски, беспомощно опустив руки, опустив голову, не смея поднять глаза. Она ищет слов, которые были бы щедры, горячи, ласковы и которые заменили бы то одно, одно единственное слово.

— Дмитрий Александрович, — говорит она. — Я очень, очень хорошо к вам отношусь. — Она посмотрела на спину Дмитрия Александровича и добавила:

— Мне будет плохо без вас.

Он молчал.

— Дмитрий Александрович… Я буду очень скучать. Ну, милый. Правда же…

Он повернулся. Лицо его было спокойно.

— Саша, где же рюкзак? — сказал он.

— Вот! — ответила Нина Викторовна, входя в комнату.

— Отлично! — сказал Поливанов. — Очень подходящий рюкзак

…На платформе стоит Поливанов. Из окна вагона смотрит Саша с Аней на руках. Поезд военного времени. Ребятишки на руках у матерей. Ребятишки двухлетние, пятилетние, они в каждом окне — вихрастые мальчики, девочки с бантами в волосах. Один стоит в испанской шапочке — такой круглолицый, румяный, и глаза вытаращены. Военный поезд. Вот он трогается. Отбывают дети. Они смотрят из окон на платформу. И все, кто стоял на платформе, бегут сейчас вслед за поездом. Светловолосая женщина, захлебываясь от рыданий, кричит:

— Вовочка! Сынок!

— Дмитрий Александрович! — кричит из окна Саша.

— Митя!

— Сашенька! — отвечает Поливанов на бегу.

Саша уже не слышит, а Поливанов все еще кричит:

— Сашенька!

Уже не видно поезда. Уже пропал из глаз последний вагон. А толпа на платформе все еще голосит. Это мамы и бабушки. Молча идут с вокзала военные — отцы и братья. Молча идет с вокзала Поливанов. Она сказала "Митя", — думает он. — Она сказала "Митя".

Через час отходит его поезд на фронт.