"Испанский меч" - читать интересную книгу автора (Филиппсон Людвиг)

ГЛАВА ВТОРАЯ БЕГСТВО

I

Северный берег в низовьях Таго — круче противоположного ему, и последние склоны Чинтры образуют на нем красивый ряд возвышенностей, которые, то удаляясь от берега своими изменяющимися формами, то ближе подходя к нему, придают этой местности большую прелесть. За высоким хребтом скрывается здесь не одна уединенная долина, существования которой и не подозревает проплывающий мимо корабельщик и которая составляет особый, совершенно замкнутый мир. Широкая река величаво и красиво катит свои светлые волны в беспредельный океан, который во время разлива втискивает сюда свои воды в ее широкое устье. Берега здесь удалены друг от друга на расстояние полутора немецких миль, и обширная водная поверхность беспрестанно рассекается множеством кораблей, или входящих в надежную лиссабонскую гавань изо всех частей света, или уплывающих оттуда к самым отдаленным уголкам земли.

Мы не пойдем вслед за ними. В том месте, где два лесистых холма отделены друг от друга узкой покатостью, на северном берегу образовалась маленькая бухта, скрытая от глаз полосой земли, вследствие чего отыскать ее может только тот, кто хорошо знаком с этой местностью. Наша лодка огибает эту полосу и бросает якорь в бухте, узкий берег которой покрыт тенистыми ореховыми деревьями. Мы тотчас обнаруживаем здесь проезжую дорогу, уходящую вправо и вскоре направляющуюся к густой роще. Через четверть часа быстрой езды по ней она сворачивает к северу и, протянувшись еще на довольно значительное расстояние лесом, приводит нас к красивым маисовым полям, которые наполняют собой маленькую долину, теперь открывающуюся нашим глазам. Это очень милая картина, потому что высоты, замыкающие долину, частью покрыты зелеными ивами, частью финиковыми и масличными деревьями, частью же образуют крутые, темные, поросшие плющом утесы, с которых катится вниз множество светлых ручьев. Никакие искусственные сады и скверы не украшают эту одинокую долину, никакой парк, ни одна цветочная грядка не свидетельствуют, что здесь укрывается и отдыхает в знойное лето богатый горожанин. То, что дает здесь сама природа, ее яркая зелень, смешивающаяся с пестрыми красками диких цветов, ее чудесный свет, падающий на землю с вечно голубого небосвода, ее свежий, целебный воздух, веющий в долинах с соседнего моря и наполненный тысячью ароматов — все это делает замкнутую долину отрадным и веселым приютом и обещает исцеление тому, кто бежит сюда от шумного света лечить израненную душу.

Пейзажу соответствует и домик, стоящий в конце долины, как раз у подошвы высоких утесов — длинное одноэтажное здание, окрашенное белой краской и лишенное всяких украшений, но окруженное высокими платанами, вследствие чего его присутствие обнаруживаешь лишь тогда, когда вплотную приблизишься к нему. Итак, долина эта кажется лежащей в самой отдаленной, самой уединенной части страны, и ничто здесь не указывает на близкое соседство одного из тех больших средоточий европейской жизни, которые называют столицами, и где бесчисленное количество людей теснится и суетится в узких улицах с высоченными домами, как будто на Божьей земле недостаточно места для того, чтобы служить их детям привольным и веселым жильем.

Ничто из этого городского шума, этой городской суеты не проникало через реку и горы в одинокую долину. Но когда вы всходили на одну из высот, на гребень какого-нибудь утеса, перед вами открывалась грандиознейшая картина. Там, на правом берегу величавой реки красовался обширный город, раскидывая вверх и вниз по трем холмам целое море домов, с блестящими куполами и башнями церквей, с широкими фасадами дворцов, с бесчисленным количеством крыш, а на другом берегу — волнообразная поверхность, покрытая роскошнейшими нивами и лесами вперемежку со множеством людских обиталищ. Справа перед пораженным взором расстилалась широкая поверхность Атлантического океана, оживленная сотнями кораблей, которые своими надутыми парусами и развевающимися флагами походили на белых и пестрых птиц, уносящихся по беспредельной водной равнине в далекие страны. Широкая река соединяла город и море блестящей лентой, которая весело бежала по изумрудному ковру нив и лугов, и, наконец, в отдалении, подымалась к небу в голубоватой дымке горы Сиерры, чудесно замыкая всю эту картину. Тут вам становилось ясно, что вы принадлежите великому, чудному миру, чудному — благодаря вечным созданиям божественного мирового духа и работе неутомимого, беспрерывно обновляющегося человеческого племени; здесь в душе вашей являлось сознание того, что вы, как и всякий — часть, хотя бы и незначительная, великого и бесконечного целого…

Из этого утаенного природой дома несколько дверей выходили прямо в долину; одна из них примыкала к небольшой террасе, защищенной от ветра и солнца стеклянной галереей и высокими растениями в горшках. Перед ней расстилался скромный цветник, грядки которого пересекались великолепными апельсиновыми деревьями, сквозь сочные листья которых просвечивали золотые плоды. В первые часы после полудня на этой террасе находились два человека, бросающиеся в глаза своей оригинальностью. В большом мягком кресле покоится мужчина, вид которого обличает тяжелое физическое страдание. Ему не должно быть больше шестидесяти лет, и все еще округлые черты его лица и несколько сутуловатой фигуры свидетельствуют о том, что он прежде имел хорошее здоровье и жил в свое удовольствие. Но под этой наружностью скрывалась, вероятно, уже с давних пор тайная змея какого-то органического порока, потому что в настоящее время болезнь запечатлела глубокие следы и на лице, и в фигуре человека, и он недвижно, с закрытыми глазами, скорее лежа, чем сидя в кресле, по-видимому пребывал в глубоком сне, полной оторванности от всего, что происходило вокруг него. Кресло было близко придвинуто к одной из стеклянных стен террасы, так что тень от растений скрывала его от солнечных лучей. Перед ним стоял стол, уставленный освежающими напитками и лекарствами, а около стола сидела женщина, занятая рукоделием, но при этом часто устремлявшая задумчивый взгляд то на мужа, то на лазурный свод неба. Это была женщина уже пожилая, но ее лицо и вся фигура хранили неизгладимые следы красоты — той красоты, которая все еще производила завораживающее действие вследствие того, что трудно было решить, в чем ее больше заключено: в пропорциональности ли черт и форм или в благородстве духа, читавшемся в ее темных глазах, на высоком, белом лбу, в прелестном выражении губ, во всей ее статной фигуре. Это лицо говорит нам, а уж седеющие кудри подтверждают, что много внутренних и внешних страданий выпало на долю этой женщины, что она вынесла все эти испытания и ожидает еще более тяжелых, но вынесет и их, и что душа ее предстанет без малейшего пятна перед троном вечного судьи. Все в ней ясно свидетельствует о добродетели, верности и преданности, лучезарный свет правды неудержимо пробивается наружу из сокровенных глубин этого сердца, как ни густы тени, падающие на него, и ярко озаряет всякую тьму.

Сообщим читателю все, что нам известно о прошлом этой четы. Гаспар Лопес Гомем был знаменитый, в свое время, быть может, богатейший купец в Испании. Жил он в Барселоне, находился в торговых сношениях со всеми важнейшими пунктами Востока и Севера, и его ум и проницательность находили себе соперников только в его рассудительности, увенчивая блистательным успехом все его предприятия. Дедушка Гаспара был близким другом и товарищем великого Абарбанеля, того министра финансов Фердинанда Католика, который добровольно пожертвовал большей частью своих богатств для того, чтобы с оставшейся верной религии отцов частью своего народа отправиться в изгнание. Не так поступил старик Гомем. В счастливой доле он разделял занятия и устремления своего друга, но теперь отошел от него, и чувствуя себя неспособным заплатить большими жертвами за ненадежную долю изгнанника, предпочел перейти в католичество и остаться в отечестве. С тех пор от отца к сыну и от сына к внуку переходила строжайшая набожность в ее наружных проявлениях, переходило аккуратнейшее выполнение всех католических обрядов в сочетании с частыми дарами монастырям и церковным учреждениям и — наряду с этим — неизменное и ревностное занятие священными книгами евреев. В Гаспаре Лопесе тоже вполне примирялись эти два направления, как будто между ними не было ничего противоречащего, ничего враждебного. В самой скрытой комнате своего большого дома, куда не проникал никто, кроме близких ему людей, сидел он в свободные от кипучей деятельности часы, читал книги Ветхого завета и талмуд и находил в этом величайшее удовольствие, живейшее удовлетворение своей духовной потребности. Но в то же время не было человека, наружно превосходившего его строго христианским рвением, и никто никогда не замечал в нем хотя бы малейших проявлений того тревожного состояния, которое должно было явиться естественным последствием этого внутреннего разлада.

Иначе все происходило в семействе Родригес. Предкам сеньоры Майор воспрепятствовали уехать из Испании почти неодолимые затруднения; несказанной борьбы стоил им переход в христианство; пламенная привязанность к старой вере и ее предписаниям воодушевляла всех членов этой семьи и была наследством, передававшимся из одного поколения в другое. Их томило желание оставить эту страну религиозного гнета и жестоких преследований и получить в другом месте драгоценную свободу открыто исповедовать убеждения, которые жили в них и которым безраздельно принадлежало их сердце. Но это обстоятельство, при выдающемся положении, которое они занимали в обществе, только усиливало надзор за ними, за каждым их шагом, и ни один из них не мог бы двинуться за границы Испании без того, чтобы не обречь на погибель оставшихся на родине близких людей. В таких обстоятельствах выросла красавица Майор Родригес, в таких обстоятельствах сделалась она женой Гаспара Лопеса, и ее жизненный путь, по-видимому, столь блестящий и счастливый, был очень тернист. Муж ее не мог понять, что беспрерывно побуждало ее уговаривать его покинуть Испанию, не понимал, как можно было тревожиться, чувствовать угрызения совести по поводу вещей, которые ведь уже целое столетие, как пришли в такое положение и сделались сносными вследствие привычки к ним — по поводу такого порядка, который был ведь создан не ими и для которого они как бы родились. Она научилась, наконец, у мужа молчать об этих вещах и только в душе своей переживать беспрерывно возобновляющуюся борьбу убеждений с внешними поступками. Часто скорбела она, что в обоих ее подрастающих детях, Марии Нуньес и Мануэле, не было того спокойствия, которое охраняло ее мужа от всякого внутреннего разлада, и что в этих молодых сердцах горела неугасимым пламенем судьба их семейства…

Но и в семье Гаспара не суждено было оставаться всегда не нарушаемым этому наружному спокойствию. Богатство Гаспара, которое, само собой разумеется, считали еще более огромным, чем оно было на самом деле, давно уже возбудило зависть и корыстолюбие сильных церкви и государства. Долго они щадили его, потому что он был полезен им, часто даже необходим, потому что он вел себя осторожно и, благодаря своей щедрости, пользовался в народе большой любовью и популярностью. Наконец, по их мнению, наступило время, когда можно было заняться и им, и когда и ему следовало испытать участь, которая постигла уже стольких его единоверцев. Если было мало поводов придраться собственно к нему, то его жена, семья которой принесла кострам инквизиции уже столько жертв, давала достаточно поводов к подозрению, чтобы отдать ее и всех ее родных в руки инквизиции.

Но Гаспар Лопес и его золото имели друзей и в тех сферах, где замышлялась теперь его погибель, и до него скоро дошла весть о грозившей ему опасности. Как ни насильственно действовала всегда инквизиция, но внезапное появление и вмешательство ее совершались только после долгих, обеспечивающих все последующие действия приготовлений. Свои жертвы она опутывала всевозможными сетями, обходилась с ними приветливо и, по-видимому, с величайшим доверием, ставила им всевозможные искушения и соблазны и при этом вела за ними самое строгое, неусыпное наблюдение. Таким образом ей удавалось подобрать факты, которые при мало-мальски смелом и вольном толковании давали достаточно веские основания для тюремного заточения и пыток, а затем — для смертного приговора. Но Лопес, благодаря своим связям, имел время подвести свои контрмины, и так как он скоро убедился, что правители государства отрекутся от него и отдадут его в жертву инквизиции, то с величайшей осторожностью, но вместе с тем и твердой энергией поспешил обеспечить почти все богатство перенесением своих торговых оборотов в конторы, бывшие у него в Генуе, Венеции, Ливорно, Анконе, Смирне и Лондоне. Но при этом, для устранения подозрений, он наполнял свои барселонские склады менее ценными товарами и давал своим агентам поручения приискивать ему в Испании разные участки земли, которые он, по-видимому, желал приобрести в свою собственность. Такому образу действий он был, по крайней мере, обязан тем, что его враги не ускоряли выполнения предначертанных им относительно него мер — и вот в одно прекрасное утро он исчез из Барселоны со всеми членами своей семьи, сел на ожидавший его корабль и быстро поплыл в Лиссабон. Инквизиция поступила в соответствии со своими принципами: она выдвинула обвинения, последствием которых был заочный смертный приговор супругов, но желанная добыча тем не менее ускользнула из их рук, — и остались только незначительные крохи, между тем, как настоящий лакомый кусок ушел далеко. Но почему Лопес отправился именно в Лиссабон? Разве там ему не грозила та же опасность? Разве король Иоанн III, вопреки своему обычному и испытанному благоразумию, не склонялся на убеждения своих советников, ввести и в своем государстве инквизицию? Разве его наследник, молодой Себастьян, воспитанный иезуитами, не был проникнут религиозным фанатизмом, вследствие чего от него нельзя было ожидать ничего, кроме жестокости для беглецов, только что спасшихся из сетей инквизиций? Но куда же им было направить свои стопы? Изо всех северных государств евреи были изгнаны, в Германии их гоняли из города в город, Италия стонала под испанским господством, а в Церковной Области последние папы были настроены самым враждебным образом против заблудших детей Авраама. Фанатическая ненависть именно в это время торжествовала свои последние победы, и страшный раскол внутри христианской церкви, последствием которого была упорная и ожесточенная борьба между старой и новой церковью, только усилила нетерпимость к евреям с обеих сторон. Таким образом, только восточные страны оставались в это время открытыми для еврейских беженцев, именно для марранов — перешедших в христианство испанских евреев, которые бежали с Пиренейского полуострова или боясь инквизиции, возводившей их на костры под предлогом неискренней преданности христианству, или вследствие неодолимого стремления вернуться к вере своих отцов. Но в восточных странах — в северной Африке и Азии, внутренний порядок уже не был на такой высоте, как прежде, и повсюду, за исключением разве что турецких провинций в Европе, к евреям относились с самым оскорбительным презрением. Притом образ жизни тут и там был до такой степени различен, что человек, проживший некоторое время в цивилизованном мире Испании, мог только в самой крайней нужде решиться перебраться на Восток. Для Гаспара Лопеса это было немыслимо; он слишком сильно сжился со своими привычками, слишком мало подчинялся своим внутренним побудительным причинам, чтобы, имея уверенность, что личности его не угрожает опасность, решиться уехать еще дальше. Но к этому присоединилось еще и то обстоятельство, что в Лиссабоне он надеялся найти для себя полную гарантию. Молодой король был так поглощен своими фантастическими планами покорения неверных в Африке и подчинения папскому престолу богатых прибрежных стран этой части света, что предоставлял полную свободу различным партиям внутри своего государства и, конечно, готов был оказывать свое покровительство тем из них, которые могли и желали помочь ему в военных приготовлениях и действиях. Во главе одной из партий, менее клерикальной, чем остальные, находился Антонио, приор монастыря в Крато. Он был сыном герцога Людвика-ди-Бейя, второго сына короля Эммануила, и, таким образом, в очень близком родстве с королем Себастьяном, так как их отделял друг от друга только дядя Антонио, шестидесятисемилетний кардинал Генрих, третий сын великого Эммануила. Но герцог Людовик, отец Антонио, провинился неравным браком, так как он, пламенно влюбившись в прекрасную Изабеллу Родригес, женился на ней. Плодом этого союза был Антонио. Вследствие этого племянница Изабеллы, жена Гаспара Лопеса, могла без сомнения рассчитывать на покровительство Антонио для себя и своих родных, несмотря на то, что его родители давно уже покоились в могиле. И она не ошиблась, а так как ее муж обещал подарить королю полное вооружение на тысячу человек для предстоящего африканского похода, то влиятельному приору было нетрудно добыть для своего родственника королевское слово ручательства за его безопасность.

Так прожила семья Гомем в Лиссабоне несколько спокойных лет, хотя и не без тревог и опасений, что будущее могло снова стать мрачным и тяжелым. Но вот наступила пора, когда Себастьян осуществил наконец свой давно лелеемый план. Он благополучно переправил свое войско в Африку, но в Алкассарской равнине произошла между его солдатами и несравненно белее многочисленной армией Мулея-Молуха страшная битва, окончившаяся несчастливо, даже смертью молодого короля. Это было страшным ударом для Португальского королевства. На престол вступил старый кардинал; но кто же будет его преемником? Четыре потомка Эммануила заспорили о наследстве — в том числе сам Филипп II и приор Антонио. Против первого восставали на том основании, что он только по матери, старшей дочери Эммануила, имел право на престол, и португальский народ ненавидел его; противодействие второму происходило оттого, что испанская партия — а в ее состав входили вельможи, часть которых купила себе дворянство на испанские деньги, и большинство духовенства — признавала его незаконнорожденным, отвергая законность брака его родителей. Этот вопрос беспрерывно занимал старого короля во все время его полуторагодового царствования, сильно возбуждал интриги партий и, само собой разумеется, так и остался неразрешенным.

После Алкассарской битвы Гаспар Лопес оставил Лиссабон и переселился в уединенную долину, в которой, благодаря ее местоположению и скромной обстановке, он мог оставаться забытым и незамеченным более, чем когда-либо. Притом это случилось тем легче, что в столице Лопес не играл никакой роли, и боровшиеся между собой партии не имели времени заниматься второстепенными вещами или, благодаря насилию, уже теперь приобретать себе врагов и ненавистников. Но тут Лопес заболел и через несколько месяцев впал в то состояние постоянной дремоты, в котором мы и застали его на маленькой террасе его дома.

Сеньора Майор мало-помалу погрузилась в глубокую задумчивость. Ей казалось, что муж спит или охвачен тем полным расслаблением, которое делало его неспособным для всякого физического и умственного движения, и это освобождало ее от необходимости притворяться, пересиливать себя. Черты ее благородного лица приняли выражение сильнейшей тревоги и печали, и между тем, как руки продолжали механически работать, голова опустилась, и мысли, по-видимому, улетели куда-то далеко. Но она ошибалась, думая, что никто не наблюдал за ней. Гаспар Лопес в последние дни несколько оправился и окреп, не обнаруживая, впрочем, этого по своей привычке к покою. Он уже несколько раз открывал глаза и устремлял испытующий взгляд на жену; затем он сделал неслышное усилие приподняться из своего полулежачего положения, и это ему удалось. Он сел и после краткого молчания нежно прошептал:

— Милая Майор, дорогая жена!

Жена вздрогнула. Этот неожиданный зов сперва страшно напутал ее; но первый же взгляд на спокойно сидевшего и почти улыбавшегося мужа сменил этот ужас на несказанную радость.

— Гаспар, Гаспар! — воскликнула она. — Что с тобой? Как ты себя чувствуешь?

Она быстро вскочила, подбежала к Лопесу и обняла его так порывисто, что это даже не совсем понравилось ему.

— Успокойся, Майор, — сказал он кротко, но решительно, — я чувствую себя значительно лучше, да хранит меня Бог и впредь… Дай мне поесть и выпить чего-нибудь прохладительного, а потом придвинь свой стул поближе ко мне и сядь.

Она радостно исполнила эту просьбу, хотя посуда и дрожала в ее руках, и восторгалась, видя, что ее муж снова ест и пьет если не с особенно большим аппетитом, то все-таки охотно. Когда она уселась возле него, он взял ее за руку и сказал:

— Ну, теперь, Майор, ты должна ответить мне на один вопрос, но только откровенно, со свойственной тебе правдивостью. Уже два дня, как я наблюдаю за тобой, и видел несколько раз, как твое лицо омрачалось заботами и скорбями. Скажи мне, что гнетет тебя, не скрывай ничего.

Глаза старика при этом были устремлены на жену с вопросительным и в то же время молящим выражением. Она встревожилась, ее бледные щеки зарумянились.

— Но, милый Лопес, — ответила она нерешительно, — разве твоя болезнь не достаточный повод для забот и печали? Разве тут нужны иные причины?

— Нет-нет, Майор, не старайся обмануть меня. То, что тебя тревожит и огорчает моя болезнь — это я хорошо знаю, но я также убежден, что сюда добавилось и нечто другое, и вот об этом-то я и спрашиваю тебя. Твое смущение сейчас только подтверждает мои подозрения. Не возражай, — продолжал он, заметив, что она хочет перебить его, — я знаю, что ты хочешь сказать: что мне следует помнить о своих недугах и не думать ни о каких делах. Но ты знаешь, что меня может волновать, а следовательно, и вредить мне — только неизвестность. Помимо этого, я все переношу твердо, и потому говори смело.

Сеньора Майор поняла, что всякое сопротивление бесполезно.

— Ну, хорошо, — сказала она, — как ни тяжело мне будет снова потрясти твои едва начавшие оправляться силы тревожными мыслями, но я обязана тебе повиноваться и, к счастью, дело не так дурно, как ты, по-видимому воображаешь себе. Не отрицаю, что я несколько встревожена. Но это касается исключительно дона Самуила Паллаче. С тех пор, как он приехал в Миддельбург и оттуда сообщил нам о своих надеждах на успех, мы не имеем ни от него, ни о нем никаких известий. И так прошло уже несколько месяцев — и я не знав, что и подумать.

Гаспар пристально посмотрел на жену и ответил:

— Неужели же, милая Майор, личность почтенного консула и все, могущее случиться с ним, так сильно беспокоит тебя? Мне ведь хорошо известно, что ты, собственно, сильно возражала против предполагаемого его брака с нашей дочерью, так что желать ускорить его не в твоих интересах.

— Я не отрицаю, — спокойно сказала она, — что совсем неохотно склонила Марию Нуньес к согласию на брак с доном Самуилом. Милая шестнадцатилетняя девушка еще и понятия не имеет о том, что значит связать себя на всю жизнь с человеком, до тех пор совершенно чужим для нее — ее чистое, невинное сердце не знает еще никакой страсти — Боже избави, чтобы он" узнало ее впоследствии! Ты не станешь, конечно, сердиться на меня за такие мрачные мысли и предчувствия: ведь образ моей незабвенной сестры Консолы к ее судьба вечно у меня перед глазами! Но я пришла к убеждению, что отдать наше дитя такому надежному человеку необходимо, если он в награду за это успеет обеспечить безопасный приют на свободной земле. Этгцель была, по-видимому, уже почти достигнута нами, и вот почему молчание дона Самуила должно, конечно, тревожить меня.

— Майор, — возразил больной, — ты сказала не все. Ты достаточно умна и сообразительна для того, чтобы не знать, что есть множество причин, которыми может быть вызвано отсутствие писем. Корабль, везший их, мог попасть в руки неприятеля или даже затонуть; переговоры могли затянуться, а Паллаче, быть может, хочет порадовать нас известием об их полном успехе и потому ждет окончания; наконец мало ли еще что могло случиться!.. Стало быть, твое беспокойство имеет еще какой-нибудь источник. Скажи же мне все. Как идут дела в Лиссабоне?

— Дорогой Гаспар, не тревожься ими. Мы живем здесь в полной безопасности… Свет позабыл о нас…

Она произнесла эти слова, но напрасно боролась со вздохами, теснившими ее грудь. Голос ее дрожал, лицо было бледно.

Тогда Гаспар Лопес заговорил более строгим тоном:

— Оставь, Майор, эти бесплодные уловки, которые еще более смущают меня, вызывают действительную тревогу. Ты напрасно делаешь первую в твоей жизни попытку обмануть меня: уже один твой вид выдает тебя. Поэтому говори правду.

— Нечего делать, пусть будет по-твоему. Узнай же, что король Генрих умирает. Смертный одр окружают партии, готовые, чуть только он испустит последний вздох, кинуться друг на друга в страшном, зверском ожесточении. Не пройдет после того и нескольких часов, как междоусобная война вспыхнет повсюду и опустошит все уголки этой страны; но что еще хуже — тиран Испании стоит с отборным войском у нашей границы, и последняя минута жизни короля Генриха будет первой, в которую испанцы ступят своей железной ногой на португальскую почву. Какая участь ожидает нас после этого — мне нет надобности говорить тебе, и ты понимаешь теперь, почему я с таким тревожным и нетерпеливым ожиданием смотрю на отдаленный берег, на котором наш влиятельный друг старается приготовить нам спасительный приют.

Лопес на несколько минут задумался.

— Да, — сказал наконец он, — конечно, это довольно тревожные вести, но опасность все-таки не так велика, как тебе кажется. Я с горестью вижу, дорогая Майор, что прежнее твое беспокойстве снова пробудилось в тебе; под твоими ногами снова горячие уголья; ты снова стремишься прочь, прочь отсюда — из этой пристани, где мы укрылись, и в своем сильном волнении ты повсюду видишь признаки бури задолго до того, как она готова разразиться. Что же намеревается делать твой царственный кузен Антонио? И неужели ты действительно веришь, что у Филиппа II, повелителя необозримого царства, только и есть дела, что думать о маленькой марранской семье? Он, конечно, давно позабыл о нас; это доказывает его молчание, потому что иначе он давно бы вытребовал нас у португальского двора как приговоренных к смерти.

— Ты говоришь вопреки, своему убеждению! — порывисто перебила его жена. — Чтобы Филипп Испанский забыл о нас?! Не забудет ведь он слов из завещания своего отца, монаха в обители святого Юста: «Старайся всеми силами, чтобы еретики во всем мире подвергались строгой каре, не обращай внимания ни на какое сословие и звание их и ни на какое ходатайство в их пользу! И точно так же никогда не выходит из его памяти человек, на которого упал однажды его кровожадный взор, не выходит из его памяти добыча, которой однажды захотелось ему и которая выскользнула из его рук. Именно его молчание не должно убаюкивать нас; Филипп хватает свою жертву только тогда, когда она уже совсем в его когтях. Что касается приора, то в его доброе желание я вполне верю, но в его силу — весьма мало…

В эту минуту разговор прервался. Лопес вдруг снова прилег в кресле, и глаза его приняли спящее выражение. На террасу вошла их дочь, Мария Нуньес. Она держала письмо и с ним направилась к матери.

— Письмо, дорогая матушка! — воскликнула она. — Карлос только что привез его; Мануэль тоже через час будет здесь…

Мать перебила ее движением руки, и взгляд девушки упал на отца, Появление ее произвело на старика такое действие, от какого она уже давно отвыкла. Мария Нуньес, во всей свежести первой молодости, была красавица — причем такая редкостная, что даже история не забыла занести ее на свои страницы. Ее ослепительный, почти прозрачный цвет кожи, грациозная фигура, большие голубые глаза, в которых блистали живой ум и благородная душа, черные с синим отливом волосы, ниспадавшие на плечи роскошными кудрями — все это превращало ее в существо, от которого как бы исходило лучезарное сияние и на которое обращались все взоры, как только она куда-то входила. И в больном отце она вызвала такое впечатление именно теперь, когда к нему снова вернулось полное сознание. Веки его поднялись, огонь глубокой любви загорелся в глазах, улыбка заиграла на бледных губах, и он с усилием приподнялся в кресле. Мария немедленно уловила это движение и с радостным криком бросилась к отцу, стала на колени на его скамеечке, обхватила руками шею и положила его седую голову к себе на плечо.

— О, батюшка, батюшка! — вскричала она. — Да неужели ж тебе лучше, неужели Господь услышал нашу молитву?

Но мать поспешила подойти к ним, старалась успокоить дочь, увещевала ее не волновать отца и наконец усадила ее в кресло. Гаспар снова спросил у жены о письме. Сеньора Майор увидела, что от мужа нельзя скрыть ничего, взяла письмо, распечатала его и увидела, что оно — от дона Самуила Паллаче. Лопес потребовал, чтобы ему прочли.

— Это из Опорто, и отправлено пять дней назад… Из Опорто! Боже мой, каким образом попал он туда? Отчего он не здесь?..

— Мы сейчас это узнаем. Читай. В письме говорилось:

«Друзья мои! Не удивляйтесь, что вместо меня самого к вам являются эти строки. Это Промысл Божий, которому подчинены все мы. В Миддельбурге я уже почти достиг цели, когда один священник, называющий себя служителем нового учения истинной веры и чистой любви, уничтожил все мои планы возбуждением против меня черни. Прилагаемая депеша, которую я вам написал тогда же, объяснит вам подробности. Я увидел, что в этой стране мне ничего не добиться, покончил с моими делами и сел на корабль, чтобы вернуться в Лиссабон. Но все точно сговорилось, чтобы сделать эту поездку несчастнейшей в моей жизни. Я так охотно уехал из Испании, где, как я слышу, снова вспыхнула ожесточенная война, потому что эти высокомерные города дерзнули воспротивиться приказаниям герцога Альбы, и он обнажил свой кровавый меч, чтобы наказать их, что ему, конечно не, удастся. Все сначала шло благополучно; но едва корабль вошел в Атлантический океан, как он сделался игралищем самых противных ветров и страшнейшего ливня. Целых три месяца нас кидало во все стороны, то к Азорским островам, то к бразильскому берегу, то снова к северу, пока, наконец, восемь дней назад мы не приткнулись к гавани в Опорто, и так как наш корабль достаточно пострадал, то мы были очень рады, что очутились хотя бы в этом приюте. Теперь я считаю своей обязанностью отправиться в Марокко, чтобы дать отчет моему государю, марокканскому султану. Я надеюсь, что с Божьей помощью государь останется мной доволен, так как я оказал ему большие услуги. Ведь и у мусульманских народов золото так же всесильно, как и у христиан. Завтра судно отплывает туда — и дай нам Бог счастливого пути. Когда мне удастся устроить там необходимые дела, я вернусь в Лиссабон для свидания с вами и для того, чтобы снова просить милую Марию Нуньес, которой навеки принадлежит все мое сердце, отдать мне свою руку, что сделает меня блаженнейшим человеком — отдать даже и в том случае, если бы ей пришлось последовать за мной не на морозный север, а на цветущий юг. И отчего бы ей не сделать этого? Я чувствую, что достоин ее в такой степени, в какой смертный может быть достоин этого небесного создания, а ведь любовь есть то чувство, которое уравнивает всех. Поэтому пошли нам, Господи, счастливое свидание!

Но я должен упомянуть еще об одном. Вы дали мне, сеньора Майор, очень странного слугу. Не отрицаю, что он оказал мне большую помощь, но еще удивительнее, что он действительно раздобыл мне очень теплое рекомендательное письмо от принца Оранского, и уверял, что видел этого превосходного вельможу и говорил с ним. Но при этом он тщательно скрывал от меня все подробности и объяснения своих действий. То он оставался со мной, то вдруг уезжал, даже не предупредив об этом. Но я предоставлял ему полную свободу, и в Амстердаме он сел вместе со мной на корабль. Но едва мы миновали канал и вошли в Атлантический океан — это было на третий день нашего плавания — как Яков исчез с корабля. Я долго думал, что как он исчез, так и появится снова, и меня нисколько не удивило бы, если б среди страшной бури, свирепствовавшей вокруг нас, он вдруг очутился в моей каюте. Но этого не случилось — он так и не появился, и я с тех пор не видел Якова. Упал ли он ночью за борт, спустился ли в лодке и отплыл куда-нибудь (что весьма неправдоподобно, так как на корабле все лодки оказались в наличии, и в это время мы уже были очень далеко от берега) — не знаю. Я расспрашивал корабельную прислугу, но она стала относиться ко мне так недоверчиво и враждебно, что я не мог добиться от нее ровно ничего. Конечно, дорогая сеньора Майор, вы не обвините меня за это, так как между нами ведь было предварительно обусловлено, что я буду предоставлять ему полную свободу действий. А по сему целую ручки вам и прекрасной Марии Нуньес и надеюсь, что дон Лопес снова оправился, а дон Мануэль братски помнит обо мне. Храни вас Господь!»

Майор читала это письмо, особенно последнюю его часть, с очевидным волнением. Когда она закончила, взоры супругов встретились, и оба разом воскликнули: «Яков исчез!» — а Майор как бы невольно и почти шепотом прибавила к этому: «Значит, погибла наша последняя надежда и опора!»

Мария Нуньес тоже внимательно слушала чтение письма, и хотя неудача плана переселения в Нидерланды, по-видимому, сильно взволновала ее, но все другие сердечные излияния дона Самуила, особенно то, что касалось лично ее, оставили ее холодной и равнодушной. Восклицание матери вызвало у нее вопрос:

— Яков? Это не тот ли молодой человек, который за несколько дней до отъезда дона Самуила был у нас здесь?.. С блестящими темными глазами и роскошными черными волосами и бородой?

— Тот самый.

— Кто же он? И мне жаль, что он пропал… Но почему его исчезновение так сильно огорчает вас?

— Милое дитя, это его тайна, а не наша, и потому мы не имеем права выдать тебе ее. Но скажи, милая, что ты думаешь о предложении дона Самуила? Примешь ли ты его?

Мария Нуньес побледнела, губы ее задрожали. Довольно долго она не могла заговорить. Но потом прекрасное лицо ее покрылось ярким румянцем, и она сказала очень решительно:

— Никогда, дорогие родители! Я уважаю дона Самуила, но не имею никакого желания быть подругой его жизни. И скорее напротив. Когда речь шла о том, чтобы добыть для моей семьи, а может быть, и для большого числа наших единоверцев, надежное убежище и таким образом вывести всех нас из того ужасного положения, которое мучит нас уже столько лет и отравляет всякий миг спокойствия — тогда я не колебалась в обещании своей руки человеку, требовавшему ее в награду за достижение этой цели. Но теперь, когда все разрушено, я не согласна! Кто же ему велел так живо и верно изобразить нам жизнь на его родине и все те бедствия и лишения, которым подвергаются там мусульмане и евреи? Ведь вы, дорогие родители, отказывались ехать в эту страну — как же вы хотите, чтобы я последовала туда за этим человеком? Я знаю, что вы никогда не станете принуждать меня, и таким образом, лучше всего было бы написать об этом теперь же дону Самуилу, чтобы он не обольщался ложными надеждами и не ехал понапрасну сюда.

При этих словах милая девушка невольно сложила руки и посмотрела на мать и отца такими умоляющими глазами, что Майор поспешила успокоить ее заверениями в полной свободе действий и сейчас, и в будущем.

— Что бы ни случилось с нами, — прибавила она, — мы должны надеяться на защиту Божью; где покинут нас люди, там будет с нами Он…

При этом восклицании лицо Марии Нуньес приняло чрезвычайно серьезное, даже, пожалуй, строгое выражение, и она с пламенным увлечением воскликнула:

— Но, матушка, заслуживаем ли мы эту Божью защиту? Не становимся ли мы недостойными ее ежедневно, ежечасно? Каждый раз, как мы склоняем колени, каждый раз, как исполняем обряды и предписания церкви, каждый раз, как шепчем священнику на исповеди лицемерные слова, умышленно придуманную ложь, — о, какие это ужасные, мучительные минуты!.. В ночные часы я в отчаянии ломаю руки, подушка моя мокра от слез, и душа моя вопиет; не сами ли мы призываем на нашу голову кару отвергнутого нами Бога, не сами ли заслужили заранее все те удары справедливого возмездия, которые еще могут постигнуть нас?

Молодая девушка произносила эти слова, высоко подняв руки, с таким болезненным выражением лица, с таким священным огнем в глазах, что ее можно было принять за негодующую пророчицу — негодующую на самое себя и возвещающую свое собственное грозное будущее. В испуге смотрел больной отец на дочь и слушал ее внушительную речь; скоро руки его безжизненно упали, и он опустился в кресло. Мать с неописуемым волнением, бледная как смерть, внимала страстному взрыву тех чувств, присутствие которых в сердце своего ребенка она давно уже подозревала и которые таились и в ней самой уже столько лет; и напрасно она делала дочери знаки замолчать ради спокойствия старика. Увидев же болезненный припадок мужа, она вскочила и подбежала к нему. Но он прошептал:

— Успокойся, Майор, это пройдет.