"Almost blue" - читать интересную книгу автора (Лукарелли Карло)

Часть третья HELL'S BELLS

My lighting's flashing across the sky You're only young but you gonna die. AC/DC. Hell's Bells[4]

«Иль ресто дель Карлино»

Болонья и Имола

НОВЫЙ ПОВОРОТ В РАССЛЕДОВАНИИ УБИЙСТВ УНИВЕРСИТЕТСКИХ СТУДЕНТОВ, ПРОЖИВАВШИХ ВНЕ ОБЩЕЖИТИЯ

Один-единственный киллер умертвил шестерых студентов

ТРУПЫ РАЗДЕТЫ ДОГОЛА И ИЗУВЕЧЕНЫ.

ПОЛИЦИЯ ИЩЕТ УБИЙЦУ ПОД КОДОВЫМ ИМЕНЕМ ИГУАНА

Репортаж МАРИО ДЖИРЕЛЛЫ

Болонья. Хорошая новость: полиция ведет расследование и располагает достаточными данными, чтобы задержать преступника. Плохая новость: по Болонье разгуливает серийный убийца – в полицейских рапортах его называют Игуаной, – на счету которого по меньшей мере шесть убийств. Потребовались месяцы, чтобы сквозь завесу тайны, которой было окутано следствие, просочилась ужасная правда. Один человек убил шестерых юношей и раздел догола их трупы, вероятно, чтобы совершить какой-то непристойный, святотатственный ритуал.

Игуана убивает с особой жестокостью и скрывается в одной из тысяч квартир, где живут студенты, не причисленные к общежитиям. Трудно понять, почему следствие так долго не видело связи между шестью убийствами, рассматривая их как самостоятельные дела. Есть сведения, что следственная группа из Рима помогает в расследовании болонским полицейским. Так или иначе, охота на Игуану была объявлена неделю назад, когда комиссариат разослал по газетам фоторобот. Мы еще раз приводим на наших страницах этот портрет: не путать с фотографией опасного грабителя, который уже арестован. Нет, это монстр, до которого полиция еще не добралась, – Игуана.

Продолжение на странице 2 и 3


«Репубблика»

ШЕСТЬ УБИЙСТВ ЗА ПЯТЬ ЛЕТ

Киллер, убивающий студентов

АБСУРДНОЕ МОЛЧАНИЕ ГОРОДА

Наш специальный корреспондент ПЬЕТРО КОЛЛАРПИКО

Болонья. Шесть студентов университета были убиты за последние несколько лет. А их родные, друзья, соученики своим поразительным молчанием день за днем оберегали не тайну следствия, не свои личные переживания, а безопасность убийцы, Игуаны, как окрестил его убойный отдел, – того, кто за последние несколько недель нанес три удара, проникая в студенческие квартиры и оставляя после себя раздетые догола трупы.

Даже и сейчас официальное расследование не проводится. Комиссар, как бы абсурдно это ни звучало, «ничего не подтверждает и не опровергает». Полиция копается в личной жизни жертв, ищет мотивы убийств в сексе и наркотиках, будто этого достаточно, чтобы объяснить зверские расправы с университетскими студентами. Такое впечатление, что в Болонье сложился некий заговор молчания, «омерта», и тела юных жертв серийного убийцы похоронены и забыты.

Продолжение на странице 19


«Мессаджеро»

ОТ ОПРОВЕРЖЕНИИ К ВНУШАЮЩЕМУ ТРЕВОГУ СЛЕДУ

Тень серийного убийцы нависает над молодыми жертвами

МАРКО ГУЩИ

Наконец-то появилось нечто новое и вразумительное в расследовании по поводу страшной смерти молодых ребят, чьи тела были найдены раздетыми догола и изувеченными. После ряда опровержений, бесчисленных мер предосторожности и совершенно непонятного сопротивления, следствие вроде бы решилось выдвинуть версию, которая многим казалась наиболее вероятной: эти преступления дело рук серийного Убийцы. Способ совершения преступлений, общие черты, характерные особенности – все приводило именно к этой мысли. И так думали все, кроме полицейских следователей (со временем мы надеемся обнаружить причину подобного недомыслия). Зато вчера внезапно, неисповедимыми путями, какие можно сравнить лишь с неисповедимым упорством, с которым отрицалась гипотеза о маньяке-убийце, наступил перелом в расследовании. Кажется, этот новый этап даже удостоился чести получить кодовое название «Операция Игуана», хотя и не совсем понятно, что именно оно означает.

Продолжение на странице 19


«Унита»

ЗА ПРЕСТУПЛЕНИЯМИ ПРОТИВ СТУДЕНТОВ УНИВЕРСИТЕТА В БОЛОНЬЕ СТОИТ СЕРИЙНЫЙ УБИЙЦА

Шесть жертв Игуаны

ВСЕ ТЕЛА БЫЛИ ОБНАРУЖЕНЫ РАЗДЕТЫМИ ДОГОЛА; ГОВОРЯТ О ЦЕННОМ СВИДЕТЕЛЕ

СТЕФАНИЯ ВИНЧЕНТИ

Три жертвы, один убийца. Одна рука нанесла удар шести студентам университета в Болонье, которые погибли один за другим на протяжении последних месяцев. Рука Игуаны, как называют следователи опасного маньяка, – классический пример серийного убийцы. Никаких официальных сведений, по правде говоря, не поступало: полиция и городские власти хранят строжайшую тайну, но некоторые данные просочились в печать, и теперь уже ясно, что преступления, ранее рассматривавшиеся как разрозненные и не связанные между собой, на самом деле представляют фрагменты большой, зловещей мозаики. Три последних эпизода имеют ряд общих черт, например: одна и та же разношерстная богемная среда, в которой живут университетские студенты, не приписанные к общежитиям, а также тот факт, что все жертвы были обнаружены совершенно раздетыми (подробность, которую следствие до сих пор скрывало). Но самое главное: Игуану может опознать свидетель, человек, который вроде бы явился очевидцем преступления и которого полиция содержит под постоянной охраной.


– Ну и кашу ты заварила, девочка моя.

Стиснув зубы, Грация шмыгнула носом: горло сдавило от подступающих слез, которые она всеми силами пыталась удержать. Она не сводила глаз со своих ног, обутых в ботинки, раскачивая ими взад и вперед, взад и вперед, иногда шаркая по полу; пялилась на них не моргая, ибо стоило на секунду зажмуриться или поднять взгляд на Витторио, как она тут же расплачется, а этого ей не хотелось. Так она и смотрела на свои ботинки, сидя на краю стола у компьютерного терминала Научно-исследовательского центра, болтая ногами и время от времени сглатывая слюну, чтобы не разреветься.

– Комиссар черный как туча. Ему не удалось убедить журналистов в том, что нет никакого киллера, убивающего студентов, и он представляет себе, какую веселую жизнь ему устроят родители этих ребят. Как раз сейчас он говорит по телефону с министром внутренних дел, который ему делает колоссальное вливание. И если говорить начистоту, я тоже не слишком-то рад всему этому, девочка моя.

Витторио шарил в открытом дипломате. Он стоял у окна, положив чемоданчик на каменный подоконник, и перебирал стопку дискет, едва касаясь их краев подушечками пальцев.

– Я, конечно, хотел, чтобы дело получило огласку, но не таким же способом. В контексте общей стратегии такой поток информации представляется избыточным и преждевременным. Теперь Алвау обделается со страху и будет наспех решать, что делать – продолжать ли расследование серии убийств, ввергнувшей в панику весь город, или гоняться за единичными убийцами, что гораздо проще.

Наконец он нашел нужную дискету и выдернул ее из ряда. Взял за уголок и стал ею постукивать по кончику носа, в задумчивости морща лоб.

– Я почти его поймала, – заявила Грация. По-прежнему не сводя глаз со своих ботинок, она шмыгнула носом и сглотнула, чтобы в голосе не ощущались слезы. – Я подобралась очень близко к нему.

Витторио кивнул. Сунул дискету в карман пальто, двумя пальцами оттянул кармашек внутри чемоданчика, вытащил оттуда расческу и причесался, глядя на свое отражение в оконном стекле.

– Да. Если Игуана в самом деле приходил в тот театр, ты подобралась к нему ближе, чем кто бы то ни было. Вот только накинулась не на того человека.

– Он был самым подозрительным! Боже мой, Витторио, ты бы его видел! Казалось, это он и есть!

Витторио положил расческу на место, пальцами расправил пряди на висках. Подошел еще ближе к окну, склонил голову, удовлетворенно кивнул. Только потом повернулся к Грации, взял ее за подбородок и заставил поднять лицо. Грация еще крепче сжала губы, втянула щеки.

– Послушай, я знаю, что ты молодец. Ты нашла свидетеля, ты догадалась, что Игуана меняет кожу; ты додумалась, что можно перехватить его звонки с помощью радиосканера… хорошая работа, девочка моя. Но хоть ты и молодец, а все-таки совсем еще юный инспектор, а я тебя здесь бросил одну, взвалив на твои плечи расследование, которого тебе не поднять.

Грация попыталась отвернуться, но Витторио держал ее крепко. Она быстро-быстро сморгнула, и слеза, одна-единственная, вытекла из уголка глаза и заструилась, горячая, к мочке уха.

– Наша группа совсем молодая и скорее консультативная, но мне бы хотелось превратить ее в подлинно оперативное подразделение, с опытными сотрудниками и конкретными следственными задачами. Для этого нужен успех, и поимка Игуаны могла бы таковым стать. Я хотел, чтобы моя упрямая, с животным инстинктом девочка добыла мне вескую улику в ходе осторожного расследования, не слишком обнаруживая себя. А ты заварила кашу – но ладно уж, все равно. Успокойся, девочка моя, придется мне поработать самому.

– Я возвращаюсь в Рим?

Витторио почти исчез за блестящей пеленой слез, но Грации все же удалось разглядеть, как он снова подходит к окну, чтобы поправить прядь, выпущенную на лоб.

– Нет. Только не показывайся нигде, пока не улягутся страсти. Главное, сторонись комиссара. Если твоего слепого еще не отвезли домой, то он дает показания в сыскном отделе. Может быть, тебе удастся еще что-нибудь из него выжать.

Витторио носком туфли тронул ее ботинки и легонько шлепнул по подбородку.

– Ну же, бодрее, девочка моя! – воскликнул он и тут же пробормотал, согнув руку и глядя на часы: – Вот черт, через пять минут у меня интервью на Ти-джи-один, потом в радионовостях – и это только начало. – И он вышел из комнаты, в последний момент пригнувшись под каменной аркой.

Грация, не разжимая губ, снова шмыгнула носом; подбородок у нее задрожал. Она закрыла лицо руками, согнулась в три погибели и заплакала, стараясь не рыдать слишком громко.


Ай-й.

Внезапная боль среди непроглядной тьмы, которая меня окружает. Сделав шаг, я стукнулся бедром обо что-то твердое, неподатливое и чуть не упал.

Опускаю руки, чувствую под ладонями холодную гладкую поверхность крыла автомобиля. Пальцы скользят, определяя, где заканчивается бампер, и я, прихрамывая, обхожу машину. Потом замираю, не отрывая руки от металла. Раздумываю, совсем упав духом.

Двор этого дома, я знаю, маленький, квадратной формы. Под ногами скрипит гравий, но через пару шагов я должен почувствовать твердую, прочную поверхность асфальта перед ступеньками, ведущими к крыльцу. Но вот этой машины я не ожидал.

А вдруг тут стоит еще одна? Или велосипед прислонен к поребрику? Или еще что-то лежит на земле?

Я прислушиваюсь.

Только шум машин на улице, за моей спиной, за пределами внутреннего дворика жилого дома.

Я принюхиваюсь.

Запах гнилого банана из мусорного ящика слева.

Я отрываюсь от автомобиля. Вытягиваю ногу, пробую носком гравий впереди себя. Протягиваю руки, растопырив пальцы; шарю вокруг, чуть ли не царапаю воздух. Делаю шаг, но что-то движется впереди, и я резко подношу руки к лицу, защищаясь. Нет, ничего нет, – может быть, пролетела муха.

Делаю еще шаг.

И еще.

Чувствую под ногами бортик пешеходной дорожки, наклоняюсь вперед, пытаюсь нащупать стену. Нахожу ее, приваливаюсь со вздохом облегчения. Продвигаюсь вперед мелкими шажками, почти касаясь щекой пыльной штукатурки. Ребром ладони ударяюсь о выступающий край низкого карниза; боль пронизывает руку до локтя.

– Вам помочь?

Женский голос, справа. Рука касается плеча, скользит вниз, к запястью. Другая рука подхватывает за локоть, поддерживает заученным движением.

– Осторожно, ступеньки. Не беспокойтесь, я вас проведу… я ведь привыкла, знаете ли. Мой сын тоже слепой.

Я позволяю себя вести.

Я хотел пройти через двор с закрытыми глазами – я видел, как это делает тот парень, который смотрит сквозь меня, внутрь; тот, которого я проследил до самого его дома позавчера вечером. Теперь, думаю, следует еще немного подержать глаза закрытыми, несмотря на то, что веки чешутся и нестерпимо хочется их распахнуть.

– Я вышла встретить моего сына, он вот-вот вернется, – говорит женщина, – но с удовольствием помогу и вам. Моего сына зовут Симоне. Вы не знакомы с ним?

– Симоне? – повторяю я и протягиваю руку, чтобы дотронуться до двери, которую она передо мной открывает. – Конечно, я с ним знаком. Даже очень хорошо знаком. Собственно, я к нему и пришел.


– Симоне Мартини? Ах, тот слепой… он ушел с четверть часа тому назад. Его повез домой Кастаньоли, который закончил дежурство.

Развалившись в кресле, опершись коленом о край стола, агент не сводил с нее глаз. Грация шмыгнула носом и провела тыльной стороной ладони про щекам, все еще липким и влажным.

– Окажи мне любезность: позвони Мартини и сообщи, что я сейчас выезжаю к нему домой.

– Как скажешь… только надо подождать, пока погаснет красная лампочка. Другой отдел занимает линию.

Грация сунула руки в карманы куртки и прислонилась к шкафу. Опустила глаза, уставилась себе под ноги, чувствуя пристальный взгляд агента.

– Насморк, а?

– Насморк.

– Хочешь салфетку?

– Не надо.

В отделе работало радио. Маленький приемник на письменном столе, с короткой антенной, склоненной к корпусу. Из овального репродуктора с шипением вырывался искаженный, надоедливый голос, то и дело заглушаемый помехами, от которых агент морщился и вздыхал. Но вот наконец он протянул руку, придержал антенну, и голос стал доноситься яснее, по-прежнему тусклый и немного искаженный, но четкий.

– Мы спросим у доктора Полетто, начальника отдела, который специально занимается выявлением серийных убийц…

– Еще один паразит, – заявил агент. Он разжал пальцы, и мощные сплошные помехи снова заполнили эфир, заглушая голос Витторио. Агент опять взялся за антенну со словами: – Не могу же я так и сидеть весь день, – потом медленно-медленно расцепил пальцы, и помехи вернулись, но не такие сильные.

– Мы проводим расследование в широком спектре, не пренебрегая никакими гипотезами. Мое личное мнение таково, что Игуана существует, здесь, сейчас. И мы его поймаем.

– А что по поводу задержания юноши из независимых? Не станет ли это очередным делом Карлотто? Ведь он идеальный подозреваемый, уже привлекавшийся за политические взгляды?

– Спасибо за вопрос. Дело Карлотто тут ни при чем, и, насколько мне известно, независимого уже отпустили. Имела место всего лишь оплошность молодого, чрезмерно импульсивного инспектора…

– Вот молодец! – Агент поднял трубку, потому что красная лампочка, все время мигавшая на аппарате, только что погасла. – Так у них заведено… посылают вперед какого-нибудь злополучного подчиненного, потом вешают на него всех собак, а сами остаются чистенькими. Какой номер?

Грация продиктовала цифры, покусывая щеку, по-прежнему глядя в пол. Она старалась не слушать голос Витторио, с трудом пробивающийся сквозь помехи, заглушаемый зычным басом агента, который говорил по телефону.

– Если муниципалитет сочтет это целесообразным, я готов возглавить расследование и возложить на себя всю ответственность… но сейчас я не могу делать заявления, не относящиеся к моей компетенции…

– Квартира Мартини? Уголовная полиция. Инспектор Негро хочет предупредить, что заедет сегодня к вам, чтобы переговорить с…

– Да, сегодня наш отдел имеет статус консультативного, но я убежден, что необходимо…

– Ну… он уехал отсюда минут двадцать назад, но в эти часы на улицах всегда пробки. Так или иначе, инспектор скоро приедет, в случае чего она подождет.

– Почему Игуана? Это моя догадка. Знаете, я подумал, что…

– Не за что. Всего хорошего.

Грация моргнула, стиснув руки на груди, стиснув губы, даже зубы стиснув. Веки, все еще влажные, горели огнем. Успокойся, девочка моя: придется мне поработать самому.

– Твой слепой еще не доехал, – сообщил агент. – Дома беспокоятся, отчего он так запаздывает… еще бы, ему уж и так досталось. Но я сказал тому типу, чтобы он не волновался, потому что… Да что за черт…

Грация развернулась и бросилась к столу так стремительно, что агент откинулся на спинку кресла и заслонил рукою лицо, словно ожидая удара. Голос Витторио окончательно сгинул в густых, непрерывных помехах.

– Ты сказал тому типу? Какому типу?

– Откуда мне знать…

– Кто подходил к телефону?

– Откуда мне знать, черт возьми? Какой-то мужчина, может быть, парень. Какого хрена, инспектор… кто-то, кто там был.


Сладкий запах лимона и едкий – растворителя. Кожа заднего сиденья мягкая и чуть-чуть прилипает к ладоням, если ее погладить. Суперинтендант Кастаньоли, наверное, совсем недавно отдавал машину помыть.

Вокруг меня – звучный, мерный рокот мотора, он усиливается, когда мы устремляемся вперед, но очень скоро затихает. Нет, мне не нравится ездить в автомобиле. Движешься, но при этом не шевелишься. Мне не нравится.

– У вас есть радио? – спрашиваю я, потом мотаю головой, услышав щелканье кнопки еще до того, как меня захлестнул зеленоватый шелест программы новостей.

– Мы благодарим доктора Полетто, руководителя группы по анализу серийных преступлений…

– Да нет, я имел в виду рацию. Она есть в этой машине?

– Нет, нету. Это не служебная машина… это моя личная. Я закончил дежурство, и поскольку нам по пути… Но у меня есть коротковолновой передатчик… я радиолюбитель. Устроит?

Жаль. Мне бы хотелось послушать, как переговариваются полицейские, вживую, не через сканер. Прямо из машины, непосредственно, как ту музыку в Альтернативном театре. Даже, может быть, ответить на чей-то вызов, и пусть где-то там, в эфире, кто-то меня услышит…

– Черт, тут пробка, – бормочет суперинтендант Кастаньоли, передавая мне микрофон радиопередатчика. – Вот скотство… снова красный.


Грация наклонилась вперед и вытащила из-под сиденья синюю мигалку. Положила ее на колени, одной рукой опуская окошко, а другой вставляя штепсель в розетку для зажигалки. За мгновение до того, как машина резко дернулась с места, забросила чертов прибор на крышу и рухнула на сиденье.

Матера резко затормозил при выезде со стоянки на площади Рузвельта, на пятистах метрах улицы Дзекка набрал скорость до ста двадцати, потом снова притормозил и на чуть меньшей скорости резко, едва не завалившись набок, свернул на Уго-Басси под яростный рев сирены. Одной рукой, рывками, он переключал передачи, другой намертво вцепился в руль, и ремень безопасности натянулся, врезавшись в его массивное тело. Грация вообще не успела пристегнуть ремень, она так и подскакивала с пряжкой в руке, болтаясь между дверцей, приборной доской и сиденьем. Вытянув ноги, она вжалась в спинку, когда Матера опять затормозил перед автобусом и вывернул налево, идя на обгон, близко-близко к длинному борту. Подрезав автобус, свернул на улицу Маркони: шофер, плешивый парень с клочком волос на подбородке, жал на клаксон, беззвучно ругаясь.

Грация стиснула зубы, еще сильней вжалась в сиденье, поставив ноги на приборную доску; одной рукой она держалась за ручку над дверцей, а другой вцепилась в пояс безопасности. Она уже забыла это нестерпимое ощущение щекотки, от которого под кожей все горит, этот выброс адреналина, от которого прерывается дыхание. Как в те времена, когда она несла патрульную службу, Грация смотрела в ветровое стекло, следила, как остаются позади машины, обгоняемые Матерой; как пешеходы жмутся друг к другу на островке безопасности, пропуская их; как мелькают в боковом окошке велосипеды, – смотрела вперед и в стороны, ни о чем не думая. При выездах на кражу в девяти случаях из десяти по радио передавали отбой еще до того, как они прибывали на место, и напряжение спадало так резко, что она себя чувствовала совершенно опустошенной. Как бы она хотела, чтобы и сейчас, в этой машине под синей мигалкой, прозвучал сигнал отбоя. Голос по радио, который сказал бы: Успокойся, ничего не случилось, Симоне в безопасности, не волнуйся, девочка моя.

– Вот дерьмо! – громко выругалась Грация, когда Матера затормозил с визгом перед двойным рядом машин, запрудивших улицу. – Ты ведь знал, что творится на дорогах!

Матера не ответил. Он переключил передачу, мотор истерически взвыл, а Матера выехал на встречную полосу и до отказа вдавил педаль акселератора.


Сирена приближается на полной скорости, откуда-то сзади. Настигает нас и обгоняет с желтым воплем, от которого пробирает дрожь.

– И куда гонишь, мать твою! – говорит Кастаньоли, дважды нажимая на клаксон. – Тише едешь – дальше будешь!


В начале улицы Коста пробка у светофора была такая плотная, что, сколько Матера ни жал на клаксон, машинам не удавалось расступиться и дать ему дорогу. На встречной полосе разворачивался грузовик, преграждая путь, и Грация отстегнула пояс, нырнула под спутанный провод мигалки и выскочила из машины.

Она побежала, стуча подошвами по мостовой, напирая на носки для большей скорости, сжав кулаки и работая локтями, как поршнями, взад и вперед, взад и вперед. Обгоняла пешеходов, которые смотрели ей вслед, и читала номера домов, выведенные на дверях: 11…13…15…17; читала вполголоса, запыхавшись: 19…21…23, нагнувшись вперед: 25…27 нумерация продолжается. На бегу свернула в подворотню, ведущую во внутренний дворик; не рассчитав, врезалась в противоположную стену, ухватилась за бампер припаркованной машины, ухитрилась не упасть и побежала по скрипучему гравию к парадной. Там на секунду остановилась, согнулась, опершись о колени, всего на одну секунду, чтобы перевести дух, потом резко выпрямилась, расстегнула молнию на куртке и вытащила пистолет.

Дверь, к которой вели две ступеньки, не была заперта. Грация распахнула ее, толкнувшись в матовое стекло, и вбежала внутрь.

Лестница поднималась ко второму этажу, потом, загибаясь, вела к следующему и пропадала в высоте.

Тяжело дыша, Грация зашагала наверх. Она держала пистолет у бедра на случай, если кто-нибудь выйдет.

Квартира Симоне, третий этаж. Дверь светлого дерева, медная табличка с гравировкой Мартини, под ней – колокольчик. Приоткрыта.

Грация убрала со лба волосы, слипшиеся от пота. Пот, противный, холодный, струился по спине, футболка прилипала к коже. Толкнув дверь, Грация распахнула ее.

Коридор в квартире Симоне. В глубине – лестница, ведущая в мансарду. Справа – дверь на кухню. Слева, чуть ближе, – в гостиную. Все приоткрыты.

– Симоне? – позвала Грация. – Синьора Мартини?

Дверь, ведущая на лестницу, шелохнулась. Внезапно, стремительно пришла в движение; с резким щелчком захлопнулась.

Клац!

Грация вздрогнула, издав сдавленный крик, почти рыдание, и подняла пистолет. Щелкнула затвором и, чувствуя, как неистово колотится сердце, надавила на дверную ручку.

Лестница, ведущая в мансарду Симоне. Узкая, крутая, почти вертикальная, с латунными перилами вдоль стены. Над деревянными ступеньками – дверь в мансарду. Закрытая.

Грация нашарила выключатель – ей показалось, что в этой части дома слишком темно, но лампочка, висящая посредине скошенного потолка, ее ослепила, и пришлось тотчас же выключить свет. Она заморгала в полутьме и снова окликнула:

– Симоне! Синьора Мартини!

Потом начала подниматься.

На верху лестницы, за дверью, – тихий рокот включенных сканеров. На верху лестницы, в центре светлой полосы между дверью и полом, – черная тень. На верху лестницы, под дверью, черная тень вдруг шевельнулась.

Грация сильно, до крови, закусила губу. Подняла пистолет двумя руками, сцепив большие пальцы, как ее учили в Полицейской школе, прицелилась в дверь.

– Инспектор Негро! – закричала она. – Итальянская полиция! Кто там внутри? Я вооружена и собираюсь войти! Кто там внутри?

Если бы там был Симоне, он давно бы уже услышал ее и отозвался. Если бы там была мама Симоне, она отозвалась бы тоже. Эта тень – не мама Симоне. Эта тень – не Симоне.

Это Игуана.


Кастаньоли улыбается, я чувствую, как раздвигаются над зубами его влажные губы.

– Конечно, мы можем выйти на частоту, которую использует полиция. Только вы никому не говорите… иначе у меня будут неприятности.

Я улыбаюсь тоже, облизываю губы. От мысли, что кто угодно может услышать меня, перехватывает дыхание, пробирает дрожь. Я знаю, что не должен этого делать, что суперинтендант разозлится, но не могу устоять. И нажимаю на кнопку микрофона с такой силой, что она скрипит.

– Грация? – зову я. – Грация, это ты?


– Да! – крикнула Грация, – да, это я!

Услышав из мансарды голос Симоне, едва заглушённый шелестом, она чуть не заорала от облегчения. Она судорожно вздохнула, выпустив воздух, который комом застрял в горле, опустила руки с пистолетом и распахнула дверь.

– Черт, Симо! Как ты меня напугал!

И сразу, на пороге, она обо что-то споткнулась и повалилась вперед, не успев ухватиться за дверную ручку, а голос Кастаньоли, сурово выговаривающий: «Нет, нет, синьор Мартини, так нельзя! Дайте сюда микрофон!» – звучал из сканера и вскоре сменился сплошным жужжанием. Грация рухнула на пол с такой силой, что у нее вырвался стон. Пистолет выпал из рук, медленно заскользил по липкому полу мансарды, к забрызганной стене, к испещренным красными пятнами занавескам, которые неистово метались в открытых окнах; к голой ступне Игуаны, который наступил на пистолет, прижимая его к полу скрюченными пальцами. Грация подняла голову, но в этот самый момент образовавшийся из-за распахнутой двери сквозняк раздул занавеску, и та окутала Игуану саваном из красноватой кисеи. Грация едва не закричала при виде этого окровавленного кокона без лица, с телом, покрытым плотно прилегающей пленкой, которая обрисовывала впадины и выпуклости, задиралась на торчащих колечках, втягивалась в дыры глаз и ноздрей, забиралась, красная, в глубины разинутого рта. Парализованная страхом, который приковал ее к полу, Грация смотрела, как он подбирает пистолет, еще тесней прижимаясь лицом к занавеске, являя его, это лицо, через прозрачную ткань; не лицо – глиняную маску, покрытую миллиардами тончайших трещин; безволосую, голую маску, блестящую от краски и сгустков крови. То есть ей показалось, что он нагибается, чтобы подобрать пистолет, но, не закончив движения, Игуана вдруг застыл, коснулся языком занавески и уставился на лежащую девушку, издавая звук, который среди нестройного гудения сканеров больше всего походил на шипение.

Вдруг со двора, наполняя гулом лестничный пролет, раздалась сирена полицейской машины, на которой приехал Матера. Игуана зашевелился за своей занавеской. Он схватился за оконную раму, встал коленями на подоконник и выпрыгнул наружу. Грация, может быть, погналась бы за ним по крыше или, может быть, выстрелила бы из окна, но, оглядываясь вокруг, чтобы подняться с пола, она увидела, обо что споткнулась в самом начале, и замолотила ногами вслепую, больше не контролируя себя, а по спине, до самых корней взмокших от пота волос, бежали мурашки.

– Мама? – позвал Симоне с лестницы. – Мама?


Чувствую, как Одышливый обгоняет меня, даже отталкивает локтем. Хватаюсь за поручень, чтобы не упасть, и зову Грацию, потому что мне страшно.

Деревянные ступени скрипят под ногами Одышливого, звуки отражаются от стен, потом раздается его крик:

– Господи Всемогущий!

И я начинаю торопливо подниматься. Но, подойдя к двери, чувствую руки Грации, которые останавливают меня, держат, выталкивают обратно, и она твердит:

– Не входи! Не входи!

Потом я чувствую едкий запах лака для волос, который употребляет моя мать, чувствую запах крови, потоков крови, и тоже начинаю кричать.


– Как он?

– Не знаю. Он молчит, ни с кем не заговаривает, отвечает односложно, да и то не всегда. Плачет. Ничего не ест. Чего ты ждешь от человека, у которого убили мать и который должен скрываться, жить под защитой полиции?

– Девочка моя, не надо так. В том нет нашей вины… что случилось, то случилось, ничего не поделаешь.

Есть в Болонье улицы, которые выходят на виа Индипенденца, где школьники оставляют свои мопеды перед «Макдоналдсами», и велосипедисты заезжают на тротуар, чтобы взглянуть на витрины в галереях, и автобусы сигналят, пролагая себе дорогу. Но если пойти по ним в другую сторону, эти улицы ведут в никуда, в закоулки, один глуше другого, которые сворачивают за угол и пропадают.

Витторио поднес руку к лицу, нервным, судорожным движением поправил прядку, упавшую на лоб, одновременно дергая подбородком. Глаза его были окружены сеточкой мелких морщинок, и, несмотря на загар, весь он казался бледным, почти серым, будто давно не спал. Грация подумала, что никогда не видела его таким; с тех самых пор, как они познакомились, Витторио всегда выглядел так, будто только что вернулся из отпуска, свежий, сияющий. Безупречный. Прежде всего – непогрешимый.

Но сейчас он казался совсем другим человеком. Не тем, который заставил ее задыхаться от смущения, когда в первый раз пожал ей руку и сказал: «Добро пожаловать в АОНП, инспектор Негро»; она тогда почувствовала себя героиней Джоди Фостер в «Молчании ягнят». Не тем, который вогнал ее в краску, когда впервые упомянул о ней на общем собрании отдела. Куда девалась та внутренняя дрожь, та сладостная щекотка, что появились с тех пор, как он начал называть ее «девочка моя». Однажды ей даже приснилось, как они занимаются любовью, и Витторио, конечно, заметил, что она покраснела, встретив его поутру. Но это случилось всего один раз, да и то во сне. Теперь все изменилось.

– Можно, я позвоню в пансион? Скажу Саррине, что скоро приду его сменить…

– Что с твоим сотовым?

– Забыла зарядить.

Витторио сунул руку в карман пальто, вынул сотовый и широким жестом протянул его Грации, приостанавливаясь у газетного киоска. Та набрала номер пансиончика в Сан-Ладзаро, где они прятали Симоне, и попросила соединить с нужной комнатой. Бросила коротко:

– Грация. Уже еду.

Потом прекратила связь и ждала, пока Витторио спрашивал дорогу у продавца газет.

Есть в центре Болоньи улицы, чья душа скрыта от посторонних глаз, и ты не сможешь увидеть ее, пока кто-нибудь не покажет. Есть одна улица в центре Болоньи, и на ней, под портиком заброшенного дома, – отверстие, квадратное окошко, выдолбленное в стене, закрытое деревянным ставнем, окованным по краям железом. Это центр Болоньи, центр города, стоящего на суше, но если постучаться в деревянный ставень, тот распахнется и покажется река, ее струящиеся воды, и круто спускающиеся к берегу дома с отсыревшей штукатуркой, и лодки, привязанные к пирсу. Если отойти еще дальше, если завернуть за угол, можно почувствовать, как река дышит, как она ревет, проходя через шлюз, а сделаешь шаг назад, и опять слышно, только как мчатся машины по виа Индипенденца.

– Я не полицейский, – рассуждал Витторио. – Я психиатр. Я знаю, что серийные убийцы попадаются потому, что они прячут трупы под полом и разносится запах; потому, что какая-то жертва умудряется ускользнуть, или потому, что они совершают ошибку, измученные чувством вины. Но как их в точности ловят, я не знаю. Я столько сил приложил, чтобы мне доверили это расследование, а теперь, когда Алвау решился, даже не знаю, с чего начать. – Он улыбнулся, но улыбка получилась насмешливая, ехидная. – Знаешь, что я скажу тебе, девочка моя? Этот Игуана… мне интереснее не поймать его, а понять.

– Мне – нет. Я хочу его поймать. И пожалуйста, Витторио… перестань называть меня девочкой. Надоело.

Витторио похлопал себя по губам антенной сотового, сощурил глаза, глядя на солнце, заходящее за крыши. Он промолчал; Грация тоже молчала – мысли ее были далеко. Она думала о Симоне. О том, какое чувство испытала, прижавшись к нему в дверях мансарды. У нее тогда возникло желание прикрыть его полой куртки и держать там всегда, чтобы ни единая душа не смогла его обидеть. Этому нежному чувству, проникшему глубоко внутрь, она еще не дала имени, а может, и не собиралась давать – ведь ей было интереснее поймать, не понять. Она знала только, что ей грустно, когда грустно Симоне, и радостно, когда радостно ему. И когда его не было рядом, ее охватывало нетерпение.

Витторио прихлопнул антенну сотового и положил его в карман. Посмотрел на часы, покачал головой.

– Уже опаздываю, – заявил он. – Хочешь, подвезу?

– Спасибо, доберусь сама. Мне еще нужно кое-что сделать.

– Ну, как знаешь. Может, оно и лучше: я припарковал машину в таком закоулке, что, боюсь, и сам не найду. Послушай, девочка… Грация. Сейчас Игуана голый, он будет убивать. А разделся он в ожидании слепого, так что ступай в пансион, запрись там хорошенько, да смотри, чтобы никто не выследил тебя. Ну, пока, девочка моя.

Он ущипнул ее за щеку и быстро удалился.

Грация провожала его взглядом, пока он не скрылся за углом, и напрасно в последний раз пыталась ощутить ту прежнюю щекотку. Потом пожала плечами и вошла в магазин пластинок.


В теленовостях он выглядел моложе. Ну ничего.

Я наблюдаю, как он сворачивает то в один переулок, то в другой, выходит на мостовую, вглядываясь в ряды припаркованных машин, и нервничает все больше и больше. Наконец находит свою: она стоит в конце тупика, за строительными лесами. Тут он ее и поставил утром, когда я начал следить за ним и следил до тех пор, пока та девчонка не убралась и он не остался один, потому что с той девчонкой я не хочу иметь дела, я ее боюсь.

Я и теперь слежу за ним.

Издалека, чтобы он не заметил, прячась за колоннами галерей, прижимаясь к водосточным трубам, насквозь проржавевшим и загаженным голубями. Потом ускоряю шаг, догоняю его, протягиваю руку и трогаю за плечо.

Он роняет ключи.

– Какого… – начинает он, но потом застывает на месте и пристально вглядывается в меня.

Сначала, заметив наушники, он прищуривается. Но, едва разглядев все остальное, распахивает глаза во всю ширь, совершенно остолбеневший.

Я голый.

Голый и в наручниках.

– Вы – комиссар Полетто? – уточняю я.

Он быстро кивает. Поднимает руку к верхним пуговицам пальто, не знает, на что решиться. Окидывает взглядом весь переулок, заколоченные окна домов, пустынные лоджии, замечает плащ и ботинки, которые я бросил поодаль, и снова глядит на меня. На какой-то миг мне кажется, будто он заметил зверя, который шевельнулся у меня под ключицей, хоть я и пытаюсь изо всех сил его сдержать. Но нет: он смотрит на мое голое, безволосое тело, на бритую голову, на колечки, что сверкают в уголках глаз, на наушники и на плеер, который я клейкой лентой прилепил к боку. И решительным жестом засовывает руку за пазуху.

– Я видел тебя в теленовостях, – говорю я. – И пришел сдаться. Я – Игуана.

Рука выныривает из-за пазухи, наставляет на меня маленький черный пистолет. Мужик отступает на шаг, оглядывается, словно не зная, что делать дальше. Он кажется напуганным, и я поднимаю скованные руки, чтобы успокоить его.

– Не шевелись! – кричит он. – Буду стрелять!

Носком ботинка подталкивает ко мне связку ключей.

– Открой машину, – командует, но я уже это делаю, встаю на колени, подбираю связку ключей сцепленными руками, отпираю дверцу. Потом забираюсь внутрь, скольжу голым задом по коже заднего сиденья. Он тоже садится сзади, блокирует замки с помощью дистанционного управления, но так нервничает, что слишком сильно жмет на кнопку, и приходится делать это второй, третий раз. Когда наконец все получается, он приваливается спиной к дверце и закусывает губу. Черный пистолет по-прежнему направлен на меня. Теперь он держит оружие двумя руками, ствол слегка дрожит.

– Я ничего тебе не сделаю, – говорю я. – Я специально надел наручники. И разделся догола затем, чтобы ты видел: при мне нет оружия.

– Не шевелись. Главное – не шевелись. Если шелохнешься, если приблизишься ко мне, буду стрелять.

Я не шевелюсь. Зверь медленно проползает вдоль живота, так глубоко, что его почти не видно. Переносица пульсирует под кожей, но пока не выпирает. Колокола поутихли, заглушаемые музыкой из плеера, звучат словно под сурдинку, динь-дон, динь-дон, динь-дон, резонируют на губах, динь-дон, динь-дон, динь-дон…

– Отвечай на мои вопросы. Ты видел меня в теленовостях?

– Да.

– В котором часу?

– В половине второго.

– Ты убил синьору Мартини?

– Да.

– Как?

– Убил, и все.

– Как?

– Просто убил. Зачем ты это спрашиваешь?

– Затем, что я от страха сам не свой, но все же не знаю, Игуана ты или мифоман, голый и в наручниках. Вот зачем.

– Я не мифоман. Я – это я. Я – Игуана.

Он снова глядит на меня. Прищуривается, кусает губы с такой силой, что между зубами я вижу красное пятнышко. Может, он заметил, как нос у меня двигается вперед и назад, то натягивая, то отпуская кожу на скулах, словно палец в резиновой перчатке. Зверя – нет, зверя он не мог заметить. Зверь сидит у меня во рту, под языком. Я слышу, как колотится его сердце: динь-дон, динь-дон, динь-дон. Словно колокола.

– Ты все время в наушниках, – подмечает он, чуть придвигая ствол пистолета к моей голове. – Почему?

– Чтобы заглушить то, что звучит у меня внутри. В голове.

– А что там звучит?

– Колокола.

Он перестает кусать губы. Широко раскрывает глаза, шепотом произносит:

– Господи!

Даже опускает пистолет. Потом быстро поднимает его, еще сильней прижимаясь к дверце. Стискивает зубы, тяжело дышит, но смотрит на меня по-другому, по-прежнему со страхом, но более напряженно. С любопытством.

– О'кей, – говорит он, – о'кей, ладно… ты – Игуана. Сейчас я отвезу тебя… не знаю, как это у меня получится, Господи Иисусе, ты, главное, не шевелись, Господи Всемогущий, только не шевелись, иначе буду стрелять…

Внезапно он подскакивает с легким вскриком, я вижу, как палец его застывает на курке, но не понимаю, в чем дело. Потом вспоминаю слабый щелчок, пропавший в музыке, что гремит у меня в ушах, и опускаю глаза на плеер.

Ленту заело, и выскочила кнопка «стоп».

Музыка все еще гремит у меня в ушах, бьется в барабанные перепонки, потом я понимаю, что звука нет, и тогда она обрывается.

КОЛОКОЛА.

Откидываюсь назад, на дверцу, бьюсь об нее головой, снова и снова, с каждым ударом колокола, который взрывается в мозгу, динь-дон, динь-дон, динь-дон, с каждым разом все громче и громче. Тот, другой, вопит:

– Не шевелись! Буду стрелять! Не шевелись!

Но я не могу не шевелиться, я бьюсь головой о стекло, колокола меня тянут назад, взламывая лобную кость, я бьюсь и бьюсь, пока не слышу, как треснуло стекло. Срываю наушники, теперь колокола звучат в полную силу: ДИНЬ-ДОН, ДИНЬ-ДОН, ДИНЬ-ДОН, и я начинаю вопить тоже, и закрываю уши локтями, потому что запястья у меня скованы, и повторяю:

– Мама, мама!

А он вопит:

– Не шевелись, не шевелись! Буду стрелять, чтоб тебя! – Но не стреляет, только наставляет пистолет, не стреляет и слушает меня.

Я кричу:

– Мама! – Закрываю уши локтями и кричу: – Мама! Мама, я слышу колокола!

– Какие колокола? – спрашивает тот. – Как они звучат? Господи Иисусе! Самовнушение! Господи Всемогущий! Скажи мне, как звучат колокола?

Я широко раскрываю глаза. Веки свертываются, закатываются назад, глазные яблоки раздуваются, будто вот-вот вылезут наружу под напором слез, которые потоком текут по щекам, словно из треснувшего аквариума. Верхняя губа напирает на нижнюю, расплющивает ее, размазывает по подбородку, лицо удлиняется до самой груди, голос исходит из крохотной дырочки, тоненький, визгливый, на ультразвуке, как плач детеныша дельфина.

– Мама! Я слышу колокола! Мама! МАМА!

Я бьюсь на сиденье, прижимаю руки к ушам и бьюсь, стукаясь о стекло, о спинку. Весь дрожу и кричу, стиснув зубы, но колокола не смолкают, ДИНЬ-ДОН, ДИНЬ-ДОН, ДИНЬ-ДОН, не смолкают, не смолкают.

Издалека раздается голос, вонзающийся прямо в мозг:

– Не шевелись! Только не шевелись! Не шевелись и рассказывай, где ты сейчас? Кто ты сейчас? Кто ты?

Я кричу. Разинутый рот поглощает почти все лицо, заталкивая глаза под надбровные дуги. Голос, натужный, хриплый, эхом отдается в горле, будто в черной пещере:

– Этот мальчишка меня вгоняет в дрожь, Агата! Он ненормальный! Я не хочу, чтобы он жил в этом доме! Или я, или он! Или я, или он! Или я, или он!

– МАМААА!

Рот у меня закрывается, губы выворачиваются наружу, голос превращается в такой пронзительный визг, что стекла машины разлетаются фонтаном белых осколков.

– Почему? – допытывается тот издалека, издалека. – Почему они не хотят знать Алессио? Не шевелись, не приближайся ко мне, иначе буду стрелять! Кто не хочет знать Алессио? Почему?

– Тот мужчина кричит на маму. Я лежу в кровати в моей комнате, но мне все хорошо слышно. Тот мужчина кричит на маму. Он говорит: «Этот мальчишка меня достал, Агата! А ты все время: тише, он услышит, тише, он услышит! Ты должна от него избавиться, Агата, или я, или он!» Он говорит: «Помнишь ту ночь? Помнишь, мы с тобой трахались, и вдруг – дверь спальни настежь и врывается этот мальчишка, в трусах и в соломенной шляпе, и вопит: МАМА, МАМА! Я СЛЫШУ КОЛОКОЛА! Он вгоняет меня в дрожь, Агата! Я его боюсь! Мальчонка маленький-маленький, руки прижаты к ушам, плачет, кричит как сумасшедший – МАМААААА!»

Я кричу, но голос теряется в колокольном звоне, удары колокола сплющивают машину, трещит каркас, прогибается крыша. Я хочу убежать, хочу выйти, но тот, другой, кричит:

– Не шевелись, чтоб тебя, нет!

И тогда я поднимаю руки и выбиваю у него пистолет.

Потом кожа вдруг трескается, растягивается на костях, как резиновая, нос внезапно выпирает, увлекая за собой все лицо. Я бросаюсь вперед – не успевает тот, другой, пошевелиться, как я вонзаю ему в глаз свой отточенный клюв.


Потом осознаю свою ошибку.

Я всего лишь хотел сдаться ему – пусть бы отвез к тому слепому, который может видеть, что у меня внутри.

Но теперь поздно.

Роюсь в его сумке. Ищу визитную карточку, листок, адрес на конверте, блокнот – что-нибудь. Обшариваю карманы и нахожу сотовый. Вытаскивая его, случайно нажимаю на кнопку, и на экране загорается огонек, зеленые блики скользят по красному фону.

Набирается последний номер, по которому звонили с этого аппарата.

Отвечает голос. Услышав его, я прерываю связь.

Потом пробираюсь вперед, на место водителя, включаю фары, потому что уже стемнело, но все равно ничего не вижу. Тогда вытираю ладони об икры и привожу в действие дворники, чтобы разошелся плотный, красный туман, покрывающий ветровое стекло. Но он не снаружи, этот красный туман.

Он – внутри.


– Пансион «Цветок», Сан-Ладзаро… слушаю. Слушаю! Алло! Алло! Алло! Хм… отсоединились.


«Summertime».

Эта мелодия начинает звучать у меня в голове, едва Грация бочком заходит в комнату, вот только не знаю, потому ли, что я услышал ее шаги через открытую дверь, или потому, что мне так нужен ее аромат – заглушить запах спагетти под соусом, которые стоят передо мной нетронутыми.

Слышу, как она говорит:

– Предупреди еще раз привратника, что сюда может пройти только человек, имеющий на это право. И в любом случае пусть позвонит в комнату и предупредит. О'кей?

Слышу ворчание Ста Лир. Слышу, как он идет к двери, как дверь закрывается. Слышу, как вздыхает Грация. Слышу, как скрипят пружины кровати, несильно, – видимо, она присела на край; слышу, как звякают пряжки на ее ботинках. Слышу, как шуршат шнурки, вылезая из ушек, и слышу, как тяжело шмякается об пол далеко отброшенный башмак.


Грация скинула второй ботинок, согнулась, завела руки за спину и расстегнула лифчик, не снимая футболки. Хотела было спустить бретельки и вытащить его из рукавов, но через дверь в смежную комнату взглянула на Симоне и улыбнулась. Подумала, что среди других преимуществ общения со слепым есть еще и это: можно чувствовать себя вольготно, не стесняясь, – и Грация схватилась за ворот футболки и стянула ее через голову. Потом сняла и лифчик и, раз уж на то пошло, вылезла из джинсов, раздумывая, не снять ли и колготки тоже. Все-таки оставила их, подняла с полу футболку, надела ее задом наперед. Подошла к зеркалу, стоявшему на комоде, покрутила головой из стороны в сторону, пригладила пальцами волосы. Снова подумала о Симоне: Симоне не может увидеть ее ни в трусах, ни растрепанной, но ей все равно было неловко, она все равно прихорашивалась. Постояла еще перед зеркалом, поджав губы и наморщив лоб, потом прикрыла глаза и улыбнулась.


Слышу, как Грация подходит ближе. Слышу синий шелест ее чулок по ковролину, которым обит пол в комнате. Чувствую ее запах совсем рядом – пахнет маслом, нейлоном, хлопком, чуть сильнее – кожей и summertime.

Она садится на подлокотник кресла, ее упругая, затянутая в шершавый нейлон кожа касается моих пальцев. Я их быстро убираю. Она говорит:

– Ты ничего не ел.

– Нет.

– Ты не голоден?

– Нет.

– Я приготовила тебе сюрприз. Хочешь послушать?

– Нет.

Она встает, ставит что-то на стол. Сдергивает тонкую целлофановую обертку, примерно такую, как на пачках сигарет, которые курила моя мать. Мне бы хотелось подумать о матери, но все еще никак не получается, весь день я гоню от себя эти мысли. Кроме того, другой звук отвлекает меня. Я знаю – это кассетоприемник магнитофона захлопнулся со щелчком.

Фортепьяно. Один-единственный аккорд, и сразу следом за ним легкий рокот ударных, как подавленный вздох. Быстрый-быстрый пассаж, и снова звуки фортепьяно, словно капли воды, потом голос, не такой как всегда, чище, но в более медленном ритме, поет Almost Blue. Мне в глубине души не хватало этой песни. Боже мой, как мне ее не хватало. Этой песни и Грации, обеих. Но мне страшно. Моя мать умерла, и эта Almost blue – не та, которую я знаю.

– У них не было той записи Чета Бейкера, которую ты мне давал послушать, – объяснила Грация. – То есть была на компакт-диске, а у меня здесь только кассетный магнитофон. Это запись Элвиса Костелло. Между прочим, на обложке написано, что он и сочинил эту песню, «Almost Blue». Ты это знал?

– Нет. Я же не читаю, что написано на обложках. Я просто слушаю, и все.

Грация продолжает:

– Тебе не нравится, когда я разговариваю?

– Да.

– Тебе не нравится, когда я тут, с тобой?

– Да.

– Почему?

– Потому что я хочу остаться один, в тишине.

– Ну так и оставайся один, в тишине.


Грация протянула руку и выключила магнитофон. Потом дошла до двери, прислонилась к косяку, скрестила руки на груди и стала глядеть на него, не двигаясь и не говоря ни слова.

Симоне тоже не двигался и не говорил ни слова, откинувшись в кресле, одна рука на подлокотнике, другая, сжатая в кулак, – на коленях. Слегка опустил голову, стиснул зубы, нижняя губа наползла на верхнюю в какой-то детской гримаске. Глаза закрыты, но одно веко чуть приподнято, от этого лицо кажется асимметричным, перекошенным.

Оба застыли в молчании.

Грация замерла, будто бы ее больше нет да и не было никогда, глядит на Симоне. Глядит на Симоне тогда, когда он поднимает голову, будто принюхиваясь к этой опустевшей тишине, которую не заполняет даже «Almost Blue»; глядит, когда он произносит, сначала тихо, почти вполголоса:

– Грация?

Потом – громче, с нетерпением, и наконец совсем громко, почти в страхе:

– Грация, где ты?

Тогда, раскинув руки, она отрывается от двери.


Внезапно я чувствую ее совсем близко. Чувствую ее запах, тепло ее кожи у своего лица, потом чувствую ее губы на своих губах. Откидываюсь назад, но ее руки обнимают меня за шею, притягивают.

Меня пробирает дрожь. Дрожь пробирает меня, когда ее мягкие губы скользят по моим губам; когда ее пальцы забираются под воротник рубашки; когда она садится ко мне на колени, берет мою руку, кладет ее под футболку, и я чувствую теплую гладкую кожу спины.

Потом она снимает футболку, запах summertime усиливается, я тону в нем и больше не ощущаю ничего, только ее дыхание да шелест колготок, которые сползают вниз, которые она стряхивает движениями ног. Я держу руки на ее талии, но она берет их и поднимает выше, и я чувствую под пальцами розовый изгиб ее грудей и синие точечки сосков, и она, не отрываясь от моих губ, шепчет:

– Сожми.

Она склоняется ко мне со стоном, вжимается в меня вся, я чувствую ее запах, ее тепло: резкий, сильный запах, исходящий от кожи, и нежное тепло спины и прижатых ко мне грудей; чувствую влажное давление ее рта; чувствую, как ее язык проскальзывает между моих губ, а когда он касается моего языка, весь вздрагиваю, словно получив разряд тока. Она расстегивает на мне ремень, и я чувствую прикосновение ее бедер, чувствую сквозь ткань трусов что-то влажное, горячее, когда она откидывается назад, снимая с меня штаны.

– У меня это первый раз, – шепчу я и чувствую, как она улыбается, близко-близко.

– У меня – не первый, – говорит она. – Но почти.

Я выгибаюсь дугой, когда она меня трогает, весь содрогаюсь в спазме, когда она впускает меня, вместе с ней издаю стоны, чувствуя ее сверху и вокруг, – влажная, мягкая, раскаленная, она толкает, стискивая, и тогда я, схватившись за ее тело, мокрое от пота, не переставая дрожать, стискиваю и толкаю тоже.

Ощутив ее тяжелое, быстрое дыхание на своих губах, я раскрываю рот и ищу ее язык.


– Ты уже больше не дрожишь?

– Нет.

Они растянулись на полу. «Классика», – прошептала Грация, натягивая на себя рубашку Симоне. Тот лежал навзничь, совсем голый, раскинув руки крестом.

– Я не могу тебя видеть таким, – сказала Грация, подложила руку ему под голову и устроилась рядом, вытянув ногу поперек его бедер. Потом взяла его руку и положила себе на лицо. – Ты не хочешь узнать, какая я? – спросила она.

– Нет. Для меня это не важно.

– Я, кажется, довольно хорошенькая, и у меня над губой маленькая родинка, говорят, очень пикантная. Вот потрогай.

Она взяла его палец, провела вокруг рта, по родинке, потом ниже, по губам, и наконец поцеловала.

– Я обычно не люблю дотрагиваться до людей… – начал Симоне.

– До меня тоже?

– Нет… до тебя – нет. Но послушай, Грация… не требуй от меня того, чего я не понимаю. Очертания тела, его красота, цвет глаз и волос… я этого не знаю, я это не могу увидеть, для меня это не важно. У меня есть мои цвета и мои формы. Если бы я только ощупывал тебя пальцами, то в конце концов стал бы воспринимать частями, а это не годится, хотя некоторые твои части мне очень нравятся.

Он провел рукой по спине Грации, вдоль позвоночника, нащупывая его под тканью рубашки, потом по прохладному полушарию ягодиц, потом его пальцы скользнули внутрь, туда, где между ног все еще было горячо. Грация коротко застонала, прикусив губу.

– Ты для меня – одно целое. Ты – запах. Звук. Ты – это ты.

– Какой запах?

– Смазочное масло, пот, свежевыстиранная хлопковая ткань и summertime.

– Не бог весть что, если разобраться.

– Нет, запах прекрасный… мне нравится. Но ты хочешь знать, какой я представляю тебя. И я тебе это скажу, потому что знаю, какая ты. У тебя такая прозрачная кожа, что сквозь нее проходят пальцы, и голубые волосы.

Грация помолчала. Поводила ногой по коленке Симоне, потом пожала плечами и быстро чмокнула его в щеку.

– Не знаю, что это значит, но звучит красиво. Пойду приму душ.


– Комиссар Полетто. Скажите, пожалуйста, где тут у вас синьорина со слепым? Спасибо… О, это у вас ножик? Острый? Не одолжите ли вы мне его?


Грация сдвинула дверцу душа и выглянула наружу. Шампунь лез в глаза, и она, зажмурившись, напряженно вслушивалась.

– Ты меня звал? – крикнула она.

Грация оставила открытыми обе двери, и в ванную, и в смежную комнату, но душ в кабинке из матового стекла так громко и яростно шумел, что она едва различала свой собственный голос. Ей послышался какой-то шорох, посторонний шум среди грохота горячего водопада, который обрушивался на нее, и сначала она подумала, что это звонит телефон. Она вышла из кабинки на цыпочках и, схватившись за раковину, чтобы не поскользнуться, забрала пистолет, который положила на биде, потом, протирая воспаленные глаза, выглянула в дверь.

Симоне был у себя в комнате, все еще голый, но теперь он уселся в кресло и, судя по тому, как двигалась его голова, слушал музыку, которая сюда, в ванную, не доносилась.

Грация вернулась под душ, но, прежде чем задвинуть дверцу, взяла пластиковый мешочек, из тех, на которых значится название отеля, а внизу приписано: «Пожалуйста, не бросайте гигиенические прокладки в унитаз»; сунула в мешочек пистолет и положила его на металлическую полочку, рядом с шампунем и гелем для душа. Потом подняла голову и подставила лицо под горячую воду: от тугих струй перехватило дыхание, вода попадала в нос, в уши, в рот. Потом она раздула щеки и по старой детской привычке выпустила изо рта тоненькую струйку на узорчатые квадратики матового стекла.

Взяла гель, выдавила на ладонь густой зеленоватый завиток. Проведя пальцами, полными пены, пахнущими сосновым лесом, по животу и бедрам, она слегка улыбнулась, а потом вспомнила о Витторио. Что он на все это скажет? Какими словами? И когда?

Что-то промелькнуло за стеклянной дверью. Хорошо различимая знакомая тень, в длинном пальто с поднятым воротником. Грация инстинктивно протянула руку к мешочку с пистолетом, другой рукой отодвинула дверь.

– Витторио! – выдохнула она изумленно. Но тень шагнула к ней и ударила по голове с такой силой, что Грация выпала из кабинки.


Попалась.

Вижу, как она падает на пол, растопырив руки. Пытается подняться, хватается за край ванны, но ноги скользят по влажным плиткам.

Даю ей пинка под ребра, она кричит, разинув рот, а я встаю на одно колено, подбираю мешочек, который она уронила, взвешиваю его на руке, прикидывая, достаточно ли он тяжелый, и бью ее по голове.

Потом спокойно раздеваюсь догола.

Снимаю всю одежду и тоже становлюсь под душ.

Вода падает на мою бритую голову, затекает в наушники, скользит по безволосому телу до самого плеера, который болтается между ног и, намокая, начинает потрескивать.

Звук плывет – и гитара, и голос; темп убыстряется, змеевидный ритм ударяет в уши, пронзает их, словно язык рептилии; дождь обрушивается, как электрический разряд; истеричные раскаты грома раздаются все ближе и ближе; молния раскалывает небо пронзительным воплем.

I want take no prisoners, no spare lives… nobody's putting up a fight… Я пленных не беру, я жизней не щажу, никто от боя уклониться не посмеет… I got my bell, I'm gonna take you to hell… I'm gonna get you, Satan get you… Я бью в колокола, дорога в Ад легла, тебя достану я, достанет Сатана…

Потом «Hell's Bells» обрываются, плеер молчит, и во мне звучат только колокола Ада.

Выхожу из душа, смотрюсь в зеркало.

Зверь быстро-быстро снует под кожей, искажая лицо. Глазницы пустеют, становятся двумя черными дырами. Губы растягиваются поверх зубов в мрачном оскале.

Девчонка позади меня начинает двигаться, хватает меня за лодыжку.

Я оборачиваюсь, снова беру тяжелый мешочек, опять встаю на одно колено и приканчиваю ее.


Это не шаги Грации. Эти голые пятки, стучащие по полу, подошвы ног, хлюпающие по плиткам, пальцы, скребущие ковер, – не ее.

Это – не Грация.

Кто-то стоит передо мной. Стоит и молчит, но издает запах и дышит. Мне страшно.

Потом раздается голос.

Зеленый голос:

– Привет. Ты меня помнишь?


Он смотрит на меня, но не видит. Он смотрит сквозь меня, смотрит внутрь, но не видит ничего.

Я разеваю рот, вываливаю язык, показываю зверя, который раздувается и шипит, но он не видит.

Подхожу вплотную, голова к голове, прикладываю мои уши к его ушам, чтобы он услышал колокола, но он не слышит.

Я тоже хочу быть таким.

Я хочу быть таким, как ты.

Я хочу быть тобой.


Он говорит: «Взгляни сюда, ты его видишь?» – и разевает рот передо мной, так широко, что заходится в приступе кашля.

Он говорит: «Ты слышишь? Слышишь колокола?» – и прижимается ко мне лицом, оттягивает щеку пальцами, чтобы приложить к моему уху свое, холодное и мокрое.

Я ощущаю толчок, потом еще и еще, будто там, внутри, вертится шестеренка.

Он говорит: «Я тоже хочу быть таким».

Он говорит: «Я хочу быть таким, как ты».

Он говорит: «Я хочу быть тобой».

Я чувствую у самого рта запах металла.

МНЕ СТРАШНО.


Что это за девчонка, холодная, голая, набрасывается на меня сзади? Откуда она взялась? Я думал, она мертвая, а она сжала мне бока и швырнула на пол. Я думал, что убил ее, а она рухнула сверху, перевернула меня на спину, рычит как зверь, хватает за горло. Я думал, ее больше нет, а она оплетает ногами мои ноги, прижимает меня к полу всем своим весом, обеими руками сжимает горло.

Я задыхаюсь. Не хватает воздуха. Чувствую, как ее большие пальцы впиваются в шею под подбородком, остальные упираются в затылок, горло сжато, я не могу дышать. Хватаю ее запястья, царапаю спину, плечи, отпихиваю окровавленное лицо, дергаю за мокрые волосы, но она не поддается, держит мои ноги, упирается ступнями в лодыжки, давит лбом в лоб, сжимает горло, и я не могу дышать.

Открываю рот. Язык сам собой вываливается наружу. Если бы я мог показать ей зверя, который у меня внутри, она, наверное, отпустила бы меня, но ее ногти крючьями впиваются в кожу, пальцы сжимают горло, а зверь остался внизу, ему не выбраться. Вот бы ударить ее, вот бы убить ударом клюва, выросшего посредине лица, но ее мокрый от пота лоб прижат к моему, и ничего не получается. Чувствую ее жаркое дыхание на моих губах, чувствую, как она запыхалась, и еще дальше высовываю язык, и пытаюсь тоже вздохнуть, но не получается, потому что она все сильней сжимает мне горло, и я не могу, не могу, не могу дышать.


Грация сжимала ему горло изо всех сил, хотя пальцы болели, в глазах двоилось и было не поднять головы, один глаз застилала кровавая пелена. Грация тяжело дышала, не размыкая объятий, удерживая Игуану под собой, и все давила и давила ему на горло, даже когда почувствовала, что рука, впивавшаяся ей в спину, соскользнула бессильно и стукнулась о ковер, а другая замерла у щеки, захватив несколько прядей. Она понимала, что вот-вот потеряет сознание, и сосредоточилась на прерывистом стоне, терзавшем ей уши, и сжимала, сжимала, сжимала изо всех сил, чтобы вовсе задавить его, сжимала до тех пор, пока руки не сделались ватными, пальцы не разомкнулись и не стала гуще багровая пелена, плотным, сырым туманом клубящаяся в разбитой голове. И она потеряла сознание, не отрывая от ненавистного горла обессилевших рук, и голова ее соскользнула со лба Игуаны и, задержавшись на его неподвижной, словно ласкающей, руке, опустилась на пол, медленно, чуть ли не томно.


Я услышал холодный плавный щелчок рядом с собой, потом глухой быстрый топот, а потом шуршание голых тел, катающихся по ковру. Шуршание борющихся тел. Запах борющихся тел. Я услышал, как Грация скрипит зубами, рычит и тяжело дышит, так же как тогда, когда занималась любовью; услышал долгий стон, вырвавшийся из открытого рта, и до последней капли выдавленный хрип. Больше я не слышу ничего. Тишина. Полная тишина, которая опрокидывает меня на колени, заставляет шарить по ковру, повторять:

– Грация? Грация, где ты?

Потом этот спазм, этот короткий глухой хрип, словно выплюнутый из горла. Рычание зверя.

Еще живого зверя.


Я отпихиваю девчонку, сталкиваю ее с себя, отвожу руку назад, выпутываясь из ее волос.

Она меня чуть не убила, но вовремя лишилась чувств, и теперь я мог бы убить ее, но не хочу это делать второпях.

Слепой, который смотрит внутрь меня, стоит на коленях, водит руками в пустоте. Замирает, услышав, как я шевелюсь, застывает неподвижно, когда я переворачиваюсь на живот и поднимаюсь, в нескольких шагах от него.

Я подбираю нож, который девчонка выбила у меня из руки, и, не произнося ни слова, обхожу слепого кругом и останавливаюсь за его спиной.

Слепой напрягается, когда я хватаю его за волосы и запрокидываю голову, когда упираюсь коленями в его спину и накрепко зажимаю затылок между бедер.

Колокола звучат, как никогда раньше. Стучат внутри, как тяжелые молоты, отдаваясь в барабанных перепонках, и глаза вылезают у меня из орбит с каждым ударом, и голова качается в такт похоронному звону.

Зверь снует, обезумевший, приподнимая кожу на лице. Черты искажаются, раздуваются губы и лоб, челюсть искривляется так, что я с трудом могу говорить.

Я говорю: «Я тоже хочу быть таким» – и глажу его по голове, крепко зажатой у меня между бедер.

Я говорю: «Я тоже хочу быть, как ты» – и кладу руку ему под подбородок, чтобы он не смог вырваться.

Я говорю: «Я тоже хочу быть тобой».

Потом прикладываю нож к глазам, крепко зажмуриваюсь, прижимая лезвие к векам, и режу.


Боже, что за крик! Я никогда не забуду этот крик, который раздается надо мной, крик нечеловеческий, зеленый, зеленей некуда; он скребется по потолку, отскакивает, яростный, от стен, заполняет комнату и все длится, длится, и пальцы все сжимают мне подбородок, и бедра стискивают затылок, а горячие густые капли падают сверху на лицо; крик все длится, пронзительный, прерывается в горле, скрежещет, словно наталкиваясь на острия зубов, и все длится, длится, и нет ему конца.


Боже, что за крик!


Под подошвами шуршит свежескошенная трава, жесткая и колючая.

Зеленая.

Над головой – свежий, чистый запах летнего неба.

Синего.

В руке – гладкое, круглое, большое яблоко.

Красное.

Я протягиваю руку, шарю перед собой, пока не нащупываю скамейку, не касаюсь пальцами ее холодной спинки. Скольжу ладонью по растрескавшемуся лаку, ногой упираюсь в сиденье, по кромке его двигаюсь к самому краю, к углу, где рассчитываю усесться. Медленно опускаюсь, предварительно опершись ладонью, но, едва коснувшись чугунных полос, роняю яблоко и застываю в неподвижности, едва дыша, изо всех сил напрягая слух, чтобы еще до того, как яблоко коснется земли, понять, где искать его.

Яблоко падает в траву, слева. Катится ко мне. Я наклоняюсь, протягиваю руку, подбираю его с первого раза. Но тут же встаю и ухожу, ступая осторожно, на цыпочках, потому что слышу приближающиеся голоса.

Я не хочу ни с кем говорить, не хочу никого слушать. И меньше всего – ту полицейскую девицу, которая попросила о встрече со мной, едва это будет возможно.

Лучше я буду один.

Чуть позже поднимусь в комнату, немного послушаю музыку.

Джаз.

Би-боп.

Чет Бейкер.

Мне подарили компакт-диск, но я бы предпочел пластинку, на ней можно прощупать бороздки и выбрать мелодию, а компакт-диски гладкие, на них ничего не различаешь. Настройка не помогает: кнопки слишком утоплены, у них слишком много различных функций, которых мне не упомнить. Я попросил прикрепить к этим кнопкам треугольнички из клейкой ленты, но они то и дело отваливаются.

Есть одна мелодия, которую я слушал бы без конца, но я никогда не знаю, где она, и приходится слушать все подряд, пока не дойдешь до нее.

«Almost Blue».

Blue.

Иногда, слушая ее, я засыпаю на стуле у окна. И тогда, если светит солнце, миллиарды крохотных рыболовных крючков будто бы впиваются мне в лицо, извне, и начинают дергать; говорят, это потому, что у меня очень светлая, нежная кожа и я быстро обгораю.

Иногда, когда я ложусь спать, темнота кажется гуще обычного: это значит, что перегорела лампочка под потолком, а я все еще отличаю свет от тьмы, хотя и слабо, смутным отражением. Но это происходит редко, потому что здесь, в тюремной психиатрической больнице, эту лампочку под потолком гасить нельзя никогда.

Иногда какая-то дрожь быстро пробегает у меня под кожей. Но это ничего, говорит доктор: легкая температура от препаратов, которыми меня колют. Сереназ, по пятьдесят миллиграммов каждые две недели.

А колокола, колокола Ада в голове… их я уже почти не слышу.


Пластинка, опустившись на крутящийся диск, издала короткий вздох, немного пахнувший пылью. Звукосниматель, соскользнув с подставки, судорожно всхлипнул – или кто-то прищелкнул языком, только без слюны, всухую. Язык-то пластмассовый. Игла, переползая от борозды к борозде, тихонько шипела, иногда поскрипывала. Потом вступало фортепьяно, потом – контрабас, а потом Чет Бейкер глуховатым голосом начинал петь «Almost Blue».

Симоне услышал ее, когда она только-только начала подниматься по лестнице: она двигалась бесшумно, однако ее выписали из больницы всего два дня назад, так что приходилось держаться за поручень, чтобы не кружилась голова, а поручень скрипел.

Едва заслышав ее, он выключил сканер, уверенным, точным движением ткнув в кнопку; приглушил и Чета Бейкера, но слегка. Опустил ноги на пол, развернул кресло к закрытой двери, уставился туда, словно зрячий, чуть-чуть скашивая взгляд влево.

Улыбнулся, когда перестал ее слышать, потому что знал: Грация, как всегда, пытается его провести; вот теперь уселась посредине лестницы и снимает ботинки. Но ее выдавал шелест шнурков, выдавал скрип ступеньки, на которую она опустилась. Ее выдал хруст в коленке, когда она встала и снова начала подниматься – на цыпочках, затаив дыхание.

Вот-вот заскрежещет дверная ручка – под сурдинку, будто бормоча что-то.

И в мансарду войдет Грация, пахнущая маслом, потом, свежевыстиранной хлопковой тканью и summertime. И зазвучит музыка, которая всюду ее сопровождает, которая уже начинает тихонько звенеть у него в голове.

Он знал, как выглядит Грация, хотя и не мог ее видеть.

У нее такая прозрачная кожа, что пальцы проходят насквозь, и голубые волосы.