"Емельян Пугачев. Кн. 3" - читать интересную книгу автора (Шишков Вячеслав Яковлевич)2Местность была лесистая. 10 июля Пугачёв разгромил высланный ему навстречу отряд полковника Толстого, полковник в стычке был убит, солдаты его частью разбежались по лесам, частью передались Пугачёву. — Дубровский! — обратился к вызванному секретарю довольный успехом Пугачёв. — Напиши-ка жителям мой царский указ, чтоб покорились мне, государю, без сопротивления, да приняли б наше императорское величество с честью, а город сдали без бою. На другой день Пугачёв подошёл к Казани и остановился в семи верстах от неё, на Троицкой мельнице. Его толпа, растянувшаяся на несколько вёрст до села Царыцына, постепенно подтягивалась к ставке. Армия Емельяна Иваныча никогда не была столь многочисленна: в ней насчитывалось по крайней мере до двадцати тысяч человек. Беда была лишь в том, что большинство крестьян вооружено из рук вон плохо: пики, рогатки, дубины, топоры. Несколько лучше снабжены вооружением горнозаводские крестьяне: многие из них — охотники — имели старинные ружья-малопульки. Как ни старались офицеры Горбатов и Минеев, атаманы Овчинников и Творогов навести в армии боевой порядок, научить мужиков от сохи ратному делу, это им не удавалось: слишком быстро армия двигалась вперёд, толпы крестьян то вливались в неё, то выбывали, чтобы попасть домой на полевые работы. К таким воякам, навострившим лыжи восвояси, зачастую выезжал на коне сам Пугачёв. — Детушки! — начинал он стыдить людей. — Гоже ли, детушки, в этакую горячую пору покидать меня? Нивы ваши никуда не уйдут, бабы со стариками да ребятишками без вас там управятся. А ежели помогу не окажете мне — всего лишитесь: опять оседлают вас баре! Уж раз встряли, хвостом трясти нечего! Глянь, сколь народу с нами. А как подадимся к Москве, вся Русь мужицкая подымется. Тогда мы, детушки, всех сомнём под себя, всех царицыных прихвостней-генералов повалим. — Рады послужить тебе, надёжа-государь! Остаёмся! — кричали коноводы. Тем не менее многие уходили по-тайности. И вот — Казань. Пугачёв отправил в город атамана Овчинникова со своими манифестами. Овчинников пробрался в пригороды Казани с четырьмя хорунжими, но вскоре вернулся. — Не слушают, батюшка, — докладывал он Пугачёву. — Не слушают, а только бранятся. — А коли бранятся, так мы с ними по-свойски перемолвимся, — гневно сказал Пугачёв. — Готовь, Афанасьич, армию к штурму. Да не можно ли, чтоб сегодня в ночь Минеев с Белобородовым по-тайности побывали в Казани да высмотрели, что надо? — Слушаюсь, Пётр Фёдорыч, — сказал горбоносый Овчинников, покручивая курчавую, как овечья шерсть, русую бородку. — А утресь сам я объеду позиции. Да хорошо бы «языков» добыть. — Перебежчики есть, батюшка, Перфиша с них допрос снимает. — Ну так — штурм, Андрей Афанасьич! Я чаю, народу у нас сверх головы. Одним гамом страху нагоним. А Михельсонишка-то кабудь затерял нас… — Да ведь мы ходко подаёмся. — Слышь, Афанасьич. А чего-то я депутата-то от наследника давно не видел, Долгополова-то Остафья? Не сбежал ли уж? — Нет, батюшка. Он дюже войнишки страшится, больше по землянкам хоронится. Да шея у него болит… Ему, чуешь, Нагин-Беда накостылял по шее-то. — О-о-о, пошто же так? — Да было вздумал Остафий-то с его жинкой поиграть, с Домной Карповной, ну и… — Ишь ты, старый барсук… А что, хороша Домна-то? — Да ничего себе, телеса сдобные. — Ишь ты, ишь ты! Где ж он, Нагин-Беда-то, такую поддедюлил? — А на Авзяно-Петровском заводе, батюшка, когда с Хлопушей в походе был. Она вдовица управителя завода — Ваньки Каина… Когда пали сумерки, к палатке Пугачёва нежданно-негаданно подъехала пара вороных, запряжённых в широкий тарантас. Из тарантаса выскочили двое: пожилой и парень, оба одеты в длиннополые раскольничьи кафтаны, на головах войлочные черные шляпы. Приезжих сопровождал конный казачий дозор, перехвативший их по дороге как людей подозрительных. — Не можно ли нам батюшку увидать? — обратился пожилой приезжий к окружавшей палатку страже. — Мы казанские купцы, отец да сын. — Зачего не можна, — можна, — сказал увешанный кривыми ножами Идорка. Тут вышел из палатки Пугачёв в накинутом на плечи полукафтанье с золотым шитьём. Приезжие сняли шляпы и, касаясь пальцами земли, поклонились ему. — Кто такие? Откуда? — спросил Емельян Иваныч. — Купцы Крохины, твоё величество, отец да сын. Я — Иван Васильевич буду, а это Мишка, оболтус мой… — Ах, тятенька… По какому же праву… оболтус? — заулыбался кудрявый парень — косая сажень в плечах. Все вошли в палатку. — А я за тобой, твоё величество. Уж не побрезгуй, бью тебе челом в гости ко мне пожаловать. Отец Филарет с Иргиза поклон тебе шлёт, письмо получил от него намеднись, а с письмом и тебе вещицу прислал он зело важную… — напевным голосом говорил Крохин, высокий, здоровенный человек. Открытое, с крупными чертами лицо его было не по летам молодо и свежо. Светло-русая густая борода аккуратно подстрижена, в весёлых на выкате глазах светился крепкий ум. Пугачёв несколько опешил. Уж не подосланы ли от Бранта? Чего доброго, схватят да в тюрьму. — Уж ты будь без опаски, батюшка, — как бы переняв его настроение, сказал, кланяясь, Иван Васильевич. — Мы люди по всему краю известные. Крохиных всяк знает. Пугачёв пристально взглянул в хорошие русские лица купцов и поверил им. Малый развязал узел и подал Пугачёву купеческую сряду, затем подпоясал его цветистым азарбатным кушаком, — и вот он, Пугачёв, купец. Всё же, уезжая, Емельян Иваныч призвал атамана Овчинникова, сказал ему: — Слышь, Афанасьич, собрался я к купцам Крохиным в гости. Коль к полночи не вернусь, навстречь мне с казаками иди… — Да заспокойся, батюшка!.. Мы люди верные, свои, — проговорил, улыбаясь, старик Крохин. Кони подхватили, понесли. Вскоре замерцала вдали линия сторожевых костров. Возле городских укреплений стали попадаться разъезды Бранта. — Кто едет? — Крохин! — А, Иван Васильевич! Проезжай с богом. На иных пикетах, узнав издалека купеческую пару вороных, говорили «Крохин это» и без задержки пропускали. В черте города кони пошли шагом. Емельян Иваныч любопытным взором водил по сторонам. Впрочем, в Казани многое было ему знакомо. Старик Крохин пояснял ему: — А это вот каменные палаты-те именитого купца Жаркова, Ивана Степаныча. Он нашего же старообрядческого толку и к вере нашей зело прилежен, самолучшая часовня у него. Большой свежепобелённый дом Жаркова стоял на левом берегу Булака, упираясь огородами и фруктовым садом в усадьбу Егорьевской церкви. — А это что на цепях-то? Мост, никак? — спросил Пугачёв. — А это через Булак подъемный мост, чтобы суда с грузом пропущать. Сам Жарков для себя же выстроил, на свой кошт. Он купец тароватый… — Да ведь нам, купцам, тятенька, и не можно растяпистыми-то быть, — подёргивая вожжами, сказал малый; он сидел вполоборота к седокам. — А ты помолчи! — прикрикнул на него отец не то всерьёз, не то в шутку. — А нет — живо святым кулаком да по окаянной шее… Чуешь? — Какой вы, право, тятенька! — обидчиво произнёс сын. — Да ведь я к слову. — А это ж чьи суда-то? Его же? — спросил Пугачёв. — Жарковские, жарковские… С товарами! По Каме да по Волге ходят. Унжаки, тихвинки, беляны, астраханские косные лодки. Впрочем говоря — тут и других купцов, и моих пара посудинок есть. Вишь, Булак-то многоводен ныне, а вот ужо осенью одна тина останется да ил. — А какие же товары-то грузятся тут? — допытывался Пугачёв. — А товары — перво-наперво хлеб, ну там ещё рогожи, лубок, ободья колёсные, кожа, мыло, свечи сальные, холст… Да мало ли! Ведь Жарков-то, мотри, оптовую торговлю ведет по всей России. У него есть расшивы с коноводными машинами: по бокам колёсья с плицами по воде хлещут. А это вон амбары, вишь, пошли жарковские, да ещё Петрова купца. И мой амбаришка… вон-вон, с краю стоит. Небо в лохматых тучах, накрапывал дождик. Вдали погромыхивало. Становилось темно. Сзади золотым ожерельем туманился отблеск костров — то передовые позиции, куда было выведено немало жителей. А вот и крохинский дом. Заскрипели ворота, подбежали люди с фонарями. Хозяева с гостем вошли в горницы. — Ну, гостёнок дорогой, пойдём-ка наперёд в баньку, в мылёнку, с великого устаточку косточки распарить. — Ништо, ништо, Иван Васильич, — обрадованно сказал Пугачёв и даже крякнул. — До баньки я охоч. Провожали в баню гостя и хозяина два рослых молодца с фонарём. Шли огородом, садом. Путанные тени от деревьев елозили, растекались по усыпанной песком дорожке. Пахло обрызнутыми дождём густыми травами, наливавшимися яблоками, волглой, разопревшей за день чёрной землёй. Обширная бревенчатая баня освещена была масляными подвесными фонарями. Липовые, чисто, добела промытые с дресвой скамьи покрыты кошмами, а сверху — свежими простынями. На полу в предбаннике вдосталь насыпано сена, прикрытого пушистым ковром. На полках — три расписных берестяных туеса с мёдом да с «дедовским» квасом, что «шибает в нос и велие прояснение в мозгах творит». На особом дубовом столике — вехотки, суконки, мочалки, куски пахучего мыла. Мыловарнями своими Казань издревле славилась. В парном отделении, на скамьях, обваренные кипятком душистые мята, калуфер, чабер и другие травы. В кипучем котле квас с мятой — для распариванья берёзовых веников и поддавания на каменку. В бане мылись вдвоём, гость да хозяин, говорить можно было по душам, с глазу на глаз. Купец принялся ковш за ковшом поддавать. Баня наполнилась ароматным паром. Шёлковым шелестом зажихали веники. Парились неуёмно. А купец всё поддавал и поддавал, не жалея духмяного квасу. Пар белыми взрывами, пыхнув, шарахался вверх, во все стороны. Приятно покрякивая и жмурясь, Пугачёв сказал: — Эх, благодать! Ну, спасибо тебе, Иван Васильич!.. Отродясь не доводилось в этакой баньке париться. На что уж императорская хороша, а эта лучше. — С нами бог! — воскликнул купец в ответ. — А не угодно ли тёртой редечкой с красным уксусом растереться? — Давай, давай. Тёрли друг друга, кряхтели, гоготали, кожа сделалась багряною, пылала. В крови, в мускулах ходило ходуном, и на душе стало беззаботно и безоблачно. — Ну, как, батюшка, дела-то твои, силушки-то много ли ведёшь? — А людской силы у меня хоть отбавляй, Иван Васильич. Народу, как грязи! Куда ногой вступлю, туда и всенародство бежит по следам моим. — Слышно, оруженье-то у тя плоховато? Поди, с кулаками да с дрючками больше народ-от? — Оруженья, верно, маловато, — не сразу откликнулся Пугачёв. — Ну, да ведь я подмогу с Урала жду. Урал мне весь покорился. — Вестно нам, батюшка, — продолжал, помолчав, купец, — будто под Татищевой-то дюже пообидели тебя царицынские-то генералишки, чтоб им в тартар всем, к сатанаилу в пекло! Прежде чем ответить, Пугачёв глубоко, всей грудью вздохнул. Тяжёлая неудача под Татищевой висела над ним подобно туче, о сю пору давила его сердце. Он тихо сказал: — Да, Иван Васильич… Верно, опростоволосились мы трохи-трохи под Татищевой. Довелось и оруженья сколько-то побросать, пушек… Что поделаешь!.. Видно, тако господу угодно. — Хм, — с грустью хмыкнул хозяин. — Ну, вот чего — не горюй, батюшка!.. Судьбы мира сего в руце божией. А мы, старозаветное купечество, подмогу тебе учинить порешили. Как поедем в обрат, я тебе меж кустов амбарушку покажу, черёмуха там растёт. Пришли-ка ты туда удальцов, у меня там ружей сотни четыре припрятано, да пороху пудов с двадцать, да свинцу. Больше бы скопили, да ведь не чуяли, не ведали, куда ты путь свой повернёшь. — Благодарствую, Иван Васильич… Старание твоё век помнить будем, — растроганно сказал Пугачёв, с проворством работая мочалкой. Пахучее мыло пенилось, играло тысячами глазастых пузырьков. — Деньжонок ощо дадим тебе, да снеди, да продухту разного. Ну, и ты нас, купцов-то, ину пору уважь, батюшка! Не вели грабить-то да жегчи-то нас, старозаветных. Мы для государства люди нужные… Мы отечественные капиталы созидаем! Иные среди нас даже с заграницей торг ведут, чрез что, слышь, течение капиталов иноземных в Россию усугубляется. Впрочем сказать, о сем мы за трапезой толковать будем. Поснедаем, выпьем — стомаха ради — монастырского да и побалакаем. — Ахти добро, — ответил Пугачёв. — Только, чуешь, на дело-то не впотребляю я хмельного, Иван Васильич. У меня устав такой. — А ты, батюшка, слыхал: в чужой-то монастырь со своим уставом не ходят. — А я и не собирался ходить, сам ты присугласил меня… — Мало ли бы что… Ину пору можно и выпить. Сказано: год не пей, а после баньки укради да выпей. Ох, господи помилуй, господи помилуй!.. Грехи наши тяжкие, грехи неотмолимые! — купец повздыхал и, чуть подняв голос, спросил: — Ну, а како, батюшка, касаемо веры нашей древлей, равноапостольной? Станешь ли берегчи её, как воцаришься? — Слых был, — вслед ответил Пугачёв, — архирей казанский клял меня, анафемой принародно сволочил. А вы, старозаконники, за меня богу молитесь. Так вот и раскинь умом, Иван Васильич, за кого же наше самодержавство стоять будет? — Да, поди, за нас же, за наших христолюбцев, батюшка? — Верно сказано, правду со истиной… Давай-ка кваску, хозяин. Выпили раз за разом по три кружки пенного квасу с имбирём, опять стали мыться, париться. И вдруг с высокого полка, из облаков густого пара загудел бесхитростный голос хозяина: — Так-то, Емельян Иваныч, батюшка, так-то. Пугачёв, сидевший на скамье внизу, враз прекратил мыться, его руки с мочалкой опустились. «Уж, полно, не попритчилось ли, не запарился ли я?» — мелькнуло в мыслях изумившегося Пугачёва. А голос продолжал из облаков, с высокого полка, как с неба: — Нас, чадо Емельяне, тута-ка только двоечка, а третий — господь бог над нами. И ты, родимый, не страшись и не гневайся. Я человек простой, крови русской, души прямой и к твоему делу зело усердный. — Так, так! — перебил его Пугачёв, сдвигая к переносице брови и приподнимаясь. — Морочить голову мне задумал? Ась? Не распаляй ты моего сердца! — Будет, будет тебе, Емельян Иваныч. Заспокойся, родной, — всё так же простодушно говорил хозяин. — Слушай-ка. Нам во всей России, я чаю, только пятерым старозаветным людям вестно, что ты не того… не царских кровей будешь. Ну, токмо мы, старозаветные, тайну сию крепко блюдём. Мы, слышь, по дорожке Митьки Лысова, атамана твоего, не пойдём ни в жизнь. Видишь, и о сём христопродавце осведомлены мы. Душа Пугачёва закипала. Он хотел показать купцу царские знаки на своей груди, хотел сгрести его за бороду, но сдержался, может быть, баня умягчила его чувства. — Так, так, — кидал он сквозь зубы. — Выходит, по-вашему, по-старозаветному, не царь я? — Пусть бы и царь, да токмо ещё не самодержавец ты, батюшка, — с тем же спокойствием говорил из облаков купец. — Ведай, заступник наш: царь без престола всё едино, что конь боевой без седла, алибо обширная храмина, у коей замест каменных столбов песок сыпучий. Купец свесил с полки сильные волосатые ноги, дружелюбно уставился в широко открытые глаза Пугачёва. — А мы тебе самодержавцем-то стать всякую помогу повсеместно учиняем, — продолжал старик гулко. — У нас и по заводам и по городам свои приспешники. Мы к тому и дело клоним, чтоб тебе престол отвоевать, чтоб тебе, а не Катерине, царём царствовать. Досюльные-то цари, и с Катериной вместях, скорпионы да вервия уготовляли нам… — Кто это тебе набрякал, что я не царь, не Пётр Фёдорыч? Уж не катькины ли манифесты отуманили тебя? Ась? — Тьфу, тьфу нам ейные манифесты, батюшка. А сказал мне про это самоё купец Щёлоков, помнишь, калачи-то он тебе в острог нашивал? Да ещё всечестной старец Филарет, у которого гостил ты попутно. Он тебя и в деле видел, в Бердах, под Оренбургом: то ли сам, то ли через своих посланцев. Зело одобрял он дела твои, и храбрость твою лыцарску, и распорядок. И прислал мне он, рекомый игумен Филарет, вещь тайную, коя зело поможет тебе въяве… — Чего же такое? — смягчившись, спросил Пугачёв, встал и поддал в каменку два ковша квасу. — А прислал он тебе, родимый, голштинское знамя покойного Петра Фёдорыча Третьего, императора. Купцы Крохины были роду-племени старинного. Иван Васильевич почасту ездил в Москву, водил знакомство с московскими тузами-старообрядцами, маливался в Рогожском кладбище — духовной твердыне русского старообрядчества, заглядывал в Петербург, путешествовал и в скиты керженские, где свёл дружбу со знаменитым старцем Игнатием, родственником всесильного Григория Потёмкина. Да, знал Крохин многое, что творится на Руси, и был к тому же пытлив, дотошен и умён. Поэтому он тут же и рассказал Пугачёву о всём, что представляет собою голштинское знамя. — У покойного Петра Фёдорыча, голштинского выкормка, — начал он, — содержался под Питером, в Ораниенбауме, корпус доверенных телохранителей голштинцев. И было их три тысячи человек. Он им муштру производил, а для красы и порядка было у них четыре знамени. Егда же Пётр Федорович прежде времени кончину воспринял, знамёна те схоронены досужими людьми в сундук, заперты и печатями опечатаны. Единое из оных знамён, голубое с гербом чёрным, путями неисповедимыми похищено, доставлено игумену Филарету на Иргиз, а чрез оного благоуветного старца-христолюбца и мне, грешному. Он кончил. Пугачёв молчал, усердно работал вехоткой. Потом спросил, он уже с тем же, как и у хозяина, спокойствием: — Коли я с войском своим — самозваный царь, так кто же ты, Иван Васильич, с голштинским тем знаменем притаённым? Ась? Озадаченный хозяин не понял, смущённо молчал. Пугачёв вскинул шайку и с силой брякнул ею о скамью: — Эх, купец, Иван Васильич! В знамя поганое, иноземное веришь, а в меня, всея державы царя русского, нет!.. Так-то вот и все вы, сирые, разнесчастные. Зраку своему да ощупи — вера, а что дальше да выше, тому и веры нет… Впрочем сказать, — понизил он голос, — ин, будь по-твоему: Емельян так Емельян! Мужику, алибо и вам, купцам-старателям, Пётр ли, Емельян ли — всё едино: был бы делу привержен да верен… — Вот, вот! — понял, оживился вновь хозяин. — Как говорится, — продолжал Пугачёв весело, — сивый ли, пегий ли… лишь бы вёз… — Об чём и речь! Значит, царь-государь, зазря я знаменю-то держал-сохранял? — Как так, зазря? Не портянка, чай. С ним, подарком твоим, и в Казань войду. Благодарствую во как, а пуще всего за верность. Верность — она города берёт. Так ли, Иван Васильич? — Золотые слова, батюшка! Послухать бы их из уст твоих милостивых всему миру нашему, старозаветному. — Дай срок — всяк услышит, у кого слух-то не помрачён… Не пора ли кончать, хозяин? — Пора, пора. Телеса омыли, о грешных душах наших попеченье надо сотворить. В моленную ко мне заглянуть бы тебе предлежало, по чину, по правилу. — От молитвы не бегу, Иван Васильич. |
||
|