"Емельян Пугачев. Кн. 3" - читать интересную книгу автора (Шишков Вячеслав Яковлевич)1Ржев — городишко торговый, довольно бойкий и промышленный. Ещё с начала века, при Петре I, был Ржев не в хорошей у правительства славе, как гнездо потаенного раскольничества и всякого рода противностей, продерзостей. К числу раскольников принадлежал и состоятельный ржевский купец Остафий, Трифонов сын, Долгополов. Он изворотлив, тароват, гонял баржи с хлебом и со всякими товарами, вообще вёл крупную торговлю, одно время был откупщиком, что приносило ему большие выгоды. Часто наведывался в Питер доставлял овёс для царских конюшен и, по своей необычайной пронырливости, имел даже беседу в Ораниенбауме с самим Петром Фёдоровичем, наследником престола. Как-то сдал Долгополов в Ораниенбауме пятьсот четвертей овса, принимали тот овес Нарышкин и Д. И. Дебресан, денег же Долгополову пока что не дали, сказали: «В следующий приезд уплатим и с процентами». Ну что ж, без долгов не торговать, а за богом молитва, за наследником престола долг не пропадёт. И случилось тут печальное событие: Пётр Фёдорович воцарился и скоропостижно умер. Долгополов скорей в столицу, стал в царской конторе долг просить. Там ответили: — Ежели у тебя расписки нет, так и не получишь ничего. Много тут вашей братии по смерти государя за долгами ходят. Погоревал Долгополов и ни с чем возвратился восвояси… Да уж, полно, не тот ли это Остафий Трифоныч, что, приехав в Петербург, сидел в день похорон Петра Третьего в трактире «Зеленая Дуброва» и, помнится, вместе с трактирщиком Барышниковым да придворным мясником Хряповым правили поминки по усопшем императоре? Да, он самый… Но то было давно, в 1762 году, с того времени одиннадцать лет прошло, мясник Хряпов разорился и подвизается где-то на полях пугачевского восстания, Барышников же разбогател чрезмерно, из трактирщиков знатным стал помещиком. Вот что с людьми делает время… Однако Долгополов о судьбе бывших своих знакомцев не знал ни сном, ни духом, да и не до знакомых было человеку! Счастье изменило Долгополову. Он разорился, за неплатёж по векселям дважды в тюрьме сидел, вел темные торговые делишки, жил на каверзах, на мелких плутнях, купцы презирали его, но иные все же о нем думали: «Вывернется, не таковский, хапнет где ни-то». Сам Долгополов также не терял надежды на милость божию, вынюхивал, высматривал, как бы хитрого перехитрить, как бы ротозею за пазуху скакнуть. От скользких дум в ночи подушка под его головой вертелась. И вот, ударил час… В зиму 1773 года шел Остафий Трифоныч по базару, хотелось березовых веников для бани расстараться, и нагоняет его кум, и отводит его в сторону, и с уха на ухо говорит ему: — Слыхал, кум, про дела-то про великие? Будто под Оренбургом государь объявился, Петр Федорыч Третий. Сухонький, невысокого роста, Долгополов отпрянул от кума, лицо выразило страх и удивление. — Да что ты, кум, очнись! — замахал он на кума руками. — Статочное ли дело! Государь наш Петр Федорович умер, я в Невском монастыре не единожды на могиле его молился, ведь на нем семьсот рублёв моих долгу числится… Откудов слух идет? — От народа, от черни. Домой Остафий Долгополов вернулся будто пьяный. Жене ни слова. После трапезы пошел в божью горенку на ночь помолиться, встал на колени, разбросил коврик маленький, чтобы лбом в грязный пол не колотить, а сам все о кумовых словах думает, и молитва не идет на ум. И только руку с двоеперстием для крестного знаменья занес, как встал в его мыслях — будто бы живой — царь Петр Федорович и улыбнулся, встали знатные бояре Нарышкин с Дебресаном и тоже улыбнулись. «Пользуйся», — сказали они все трое и, словно дым, исчезли. А в углу послышалось явственно, как царские лошади хрупают овес… Чей овес? Его овес, Остафия Долгополова. «Эге-ге-е», — хитроумно подумал купец, подмигнул божнице с горящею лампадою, да из молельни вон. И голова у него в огне, метался до самого утра. И тысячи соблазнов раздирали его сердце. «Здравствуй, батюшка, светлый царь Петр Федорович! А дозвольте вашему величеству счетик предъявить, должок маленький имеется на вас…» «Господи, вразуми меня, как пред государем речь держать… Скуден я разумом своим, а только клятву тебе приношу, господи: ежели поверстаю долг, тебе свечку превеликую, попу ризу, а бедному люду целый рубль раздам». Лютая трясовица напала на Остафия Трифоновича, а сверх нее — необоримая икота. Утром он обратился к мягкотелой, кругленькой жене, Домине Федуловне: — Ну, баба, слушай со смирением и рюмы распускать чтобы ни-ни… Иначе сорву чепец, косу намотаю на руку. Отправляюсь я, баба глупая, в незадолге в Москву, засим во город во Казань, повезу туда красок, сказывают, там красок нетути, большую корысть чрез то можно поиметь. Сбирай меня в путь-дорогу, баба моя милая, покорливая… Домина Федуловна сморщилась вся, захныкала, губки сковородничком, а плакать страшно. Вздохнув, сказала: — Я воле твоей, государь Остафий Трифоныч, не перечу. Езжай, ни-то, благословлясь… Ау… — и с тем отошла горько постенать в молеленку. А втапоры жил-проживал во Ржеве великий открыватель, достославный химик и механик и на все руки искусный мастер Терентий Иванович Волосков. Сын беднейшего часовщика, благодаря неусыпным трудам своим он был зажиточен и славен. Вот к нему-то и направился хитрый купец Остафий Долгополов. Купцу всего сорок пять лет, а на вид можно дать и шестьдесят. Небольшой, щупловатый, в длинном раскольничьем кафтане, шел он, чуть прихрамывая (мозоли на ногах), крадущейся кошачьей походкой; на сухощеком, в рябинах, личике крупный нос, безбровые прищуренные глазки, да кой-какая бородёнка с проседью, личико в постоянной плутовской улыбке с подхалимцем, и глазки туда-сюда виляют остренькими щупальцами, будто купчик хочет вымолвить: «Ой, пожалуй, не трожьте вы меня, приятели… Я раб божий, тихо-смирно существую на земле. Ну, а ежели кто в мои лапки попадется — объегорю». Шапка, не по голове большая, рысья, на плечах лежит. Костромские рукавицы желтой кожи, с преизрядной вышивкой. Широкий кушак, темный иссиня, с кистями. Знатный морозец был, из труб дым столбом, жареной на конопляном масле рыбой пахло. Шел купец, покряхтывал. Дом достославного механика Волоскова стоял подле Волги, при овраге, — длинный, приземистый, крашенный в красную краску под кирпич, семь окон на улицу, да мезонинчик в три окна. Двор большой, надворная постройка справная, воздух пахнет скипидаром, щелоком и всякой дрянью, как в красильне. Люди ходят, их руки, лица вымазаны краской. — Сам-то дома? — Дома-с. Проверку часов делает. Ежели вы наелись чесноку, не дышите, механизмам вредно. Хи-хи-хи-с… Отворил дверь, обшитую рогожей с войлоком, — сердито блок заскорготал, кирпич на верёвочке поднялся — в кухне толстобокая стряпуха двумя пятернями голову скребет; проследовал в прихожую — пусто, козлиным голоском почтительно прикрякнул. — Кто там? Шагайте сюда, ни-то… Батюшки мои, светы батюшки! Горница о четырех окнах, и чего-чего в ней не понатыркано: станки, ременные проводы, колесья, верстаки. А хламу разного во всех углах: железа, жести, меди, обрубков деревянных — горы… А вот и человек с толстой книжицей в руках. Высокий, в пестрединном балахоне, длинные в скобку волосы, густая борода, нос горбатый, пальцы желтые, продубленные крепкой кислотой, а черные глаза глядят со вниманием и строгостью. Долгополов покрестился на иконы, разинул рот, левую руку на сердце положил, правую елико возможно вытянул и, согнувшись пополам в поясном поклоне хозяину, коснулся концами пальцев половицы. — Здорово будь, Терентий Иваныч, со всеми чадами и домочадцами твоими во веки веков, аминь!.. — И ты здоров будь, Остафий Трифоныч, — мужественным голосом ответствовал хозяин. — С чем пожаловать изволил? Похвального любопытства ради али по делам? — По делам, по делам, Терентий Иваныч-свет, — расправляя спину и прилизывая, будто кот, ладонями лысоватую голову свою, вкрадчивым голоском ответил гость. — Уж мне ли, неразумному, при худобе моей пытать механику твою премудрую… Темен-бо умишком своим малым. — Сие смирение зело похвально, но не основательно, — и хозяин ввел гостя в соседнюю горницу, штукатуренные стены коей, а равно и потолок были расписаны знаками Зодиака и затейными картинами. — Батюшки, пушка! — удивленно, с беззубым пришепетом прошлепал губами гость, ткнул перстом в медную стоявшую на треноге махину. — Вот и ошибся, гость дорогой, — заулыбался хозяин, — это зрительная труба суть плод моего художества, чрез нее можно наблюдение иметь за ходом и природой тел небесных, сиречь можно улавливать природу в самом действии ее работы, а сие в едино и поучает и забавляет. Да вот беда, стекла дюже плохи, нет прозрачности, и трещины кой-где идут. И горюшко мое, нет способа дознаться, как добрые стекла лить. — Да-да-да, да-да-да, — прищелкивал языком, кивал головою, льстиво улыбался Долгополов. — О, господи, твоя воля… до чего доходит ум людской, до какой премудрости! А я к тебе, друг, за советом… Хозяин хмуро взглянул на гостя, как на глупого барана, и подвел к знаменитым, своего изобретения, часам: — Уж не взыщи, все покажу тебе, в чем жизнь моя течет. Вот — часы. Я положил на них много лет, чуть умом не тронулся, больше недели без памяти лежал. Но одолел, одолел! Время покорил. Законы заключил в медь и камень. Зри… — Да, да, добре строенные, пречудно… — Плюгавенький Долгополов, нагнув голову, смотрел исподлобья снизу вверх не столько на часы, сколько в рот с горячностью говорившего сорокалетнего бородача. На крепком дубовом столе помещались в виде небольшого шкапика знаменитые часы Терентия Волоскова. Футляр красного дерева прост, изящен, отделан по бокам и по фронтону желтой медью, в середине — главный циферблат, по углам — четыре дополнительных. Они указывают ход солнца, фазы луны, год, месяц, число и исчисление церковного календаря. — Особенного зраку нет в них, — без всякой любви, скорей с неприязнью к своему детищу, сказал, вздохнув, хозяин. — Пусть часы мои заслуживают почтение не пышным нарядом, а внутренней добротностью. В них в совокупности охвачено всё, что соединено в природе неразрывной связью. — Бледное умное лицо хозяина приняло печальное выражение, на возбужденных глазах показались слезы, он снова вздохнул и, опустив голову, сел на скамью, — Эх-ма… Вот бьешься, бьешься… Ни науки не знаешь, ничего. Да и откуда знать? Дыра здесь. Ни людей, ни умного духу не слыхать… Ну, кому нужны эти часы, кому? Простолюдину они ни к чему. У помещика же труд даровой, пошто ему время знать? Вот и стоят часы мои, как чудо. Разве что знатный вельможа, может статься, забредет в мою келию да купит в кунсткамеру свою на погляденье людям… — Дозволь тебя, Терентий Иваныч, спросить, — прервал хозяина заскучавший гость. — Слых в народе идёт, будто бы объявился в Оренбурге государь Пётр Фёдорыч Третий. — Нет, не слыхивал, — с суровостью ответил хозяин. — Да подобной глупости и слухать не хочу… А вот принёс мне весточку учёный один знатец. Будто бы англичанин Гаррисон изобрел морские часы с цилиндрическим спуском, они полтора года в море плавали, в зыбь и бурю, и уклонились от истинного времени токмо на полторы минуты. Вот это часы!.. От адмиралтейства Гаррисон премию зело великую заполучил… — Оный разговор для меня вещь недоуменная. Терентий Иванович… Уж не обидься, пожалуй, — прошамкал гость. — Ведь я насчет красочки к тебе, насчет кармину… — Пойдем, — встал хозяин и ввел гостя в третью горенку с книжными шкапами. — Эта храмина вивлиофика называется. Мысль мудрецов мира сего заключена в письмена, письмена в листы, листы в переплет, сиречь в книгу, книги же заключены в шкапы. А вкупе все — по-гречески — вивлиофика… — Господи, господи… — причмокивая губами и закатывая глазки, воскликнул гость. — Каких же капиталов тебе стоит эта премудрость… Сколько овса на эти денежки можно закупить, да муки, да ситцев с сукнами, какие великие обороты можно делать… Эх, бить тебя некому, Терентий Иваныч, уж ты прости меня, пожалуй, не серчай… — Бить? — нахмурился хозяин, и по его бледному лицу дрожь прошла. Гость попятился и замигал. — Меня и так жизнь бьет изрядно… Вся душа избита невниманием… Многие знатные люди перебывали у меня — и графы, и губернаторы, и чиновники всех рангов. Насулят-насулят и ни с чем уедут. Только насмеются в душе беспримерному упорству моему над махиной сложнейшей, но никому не надобной. А окажи мне государственные люди вниманье да помощь, эх, что бы было, каких бы громких делов я натворил, каких бы затей навыдумывал на пользу отечества… А здесь… Знаешь что, знаешь что, гость любезный? Здесь даже поговаривали, особливо попы наши, чернокнижием-де занимается Волосков, планеты небесные-де рассматривает. О прошлом годе науськали мужиков на базаре бить меня… Ну, пойдём из сада мудрости, чую — это не по плечу тебе… — Ах, верно, друг, ах, верно… Истинно сад мудрости… — обрадованно загнусил, зашамкал Остафий Долгополов и, юрко протянув руку к лежавшему на столе немецкому гаечному ключу, незаметно сунул его на ходу в карман свой. — Ах, ах! Ну, до чего речи твои мудрые, до чего пресладок глас твой… Они вышли из покоев, пересекли двор; барбосы, виляя хвостами, залаяли на чужака, хозяин и гость вошли в избушку возле бани, маленькую красочную фабричку. — Отец мой, царство ему небесное, был, как тебе ведомо, часовщиком, искусству от немцев обучен, и жил он в скудной бедности. Нешто часами в сём городишке проживёшь! И стал он яркие краски выделывать — кармин да бакан. Только краски, надо прямо сказать, были плоховаты у отца. А тут, сам знаешь, армия наша зело возросла, сукна для обмундирования занадобилась бездна, на краски страшный спрос. Ну вот, значит, как возмужал я, начал с красочным делом возиться, сорт улучшать… — Терентий Иваныч, свет, одолжи ты мне, бога для, кармину да бакану своего. Еду я в Казань-город, тамо-ка, сказывают, в красках великая нужда, вот поеду, продам с барышом и денежки тебе доставлю, свет, с поклоном низким… А нет, лисьих мехов в орде куплю… Уж я не обману, я человек верный, кого хошь спроси. Хозяин знал, что слава про Долгополова идёт худая: прощелыжник, жох, но по мягкому нраву своему не смог отказать купцу: — Ладно, краски дам, ни-то. (Долгополов косорото осклабился — рот до ушей, бородёнка упёрлась в левое плечо.) А кармин у меня добрецкий, можно сказать — на всю Россию знаменитый, пробу посылал в Санкт-Петербург, в Академию художеств, постановлено признать кармин Терентия Волоскова «зело отличным и пригодным для изображения на картинах багрянца и малинового бархата с отливом», так и в грамоте на сей счёт прописано. Да и на фабриках для ситцепечатания, для сукон кармин мой в ход пошёл, заказов не обери-бери! — Волосков выпрямился, гордо откинул голову. — В сем звании красочных дел мастера служу государству и промышленности нашей… и сим горжусь… — Исполать тебе, свет Терентий Иваныч! — вновь отвесил ему купец поясной поклон. Льстивостью, нахрапцем Долгополов сумел выклянчить у хозяина два изрядных тюрючка красок и сто рублей наличными деньгами. |
||
|