"Емельян Пугачев. Кн. 3" - читать интересную книгу автора (Шишков Вячеслав Яковлевич)2— Ну, Горбатов, докладай таперь, — приказал Пугачёв офицеру. Заглядывая в свои записи, Горбатов начал: — Итак, Воскресенский завод был основан тридцать лет тому назад симбирскими купцами братьями Твердышёвыми. Этот завод, как и многие заводы, стоит на башкирской земле. Выпытав у простодушных башкирцев, где имеется медная руда, они облюбовали возле этого места огромный участок земли, ни много ни мало, как в пятьдесят тысяч десятин, с медными богатствами и высоким строевым лесом. За всю эту землю они умудрились заплатить хозяевам её, башкирцам, всего четыреста рублей, то есть меньше одной копейки за десятину. — Во-во! — проговорил Пугачёв, обжигаясь горячим чаем. — Мне об эфтом самом и полковник Падуров, бедная головушка, когда-то сказывал. — Яман, яман, дермо дело! — закричал тонким голосом Кинзя Арсланов и стал лопотать наполовину по-башкирски, наполовину по-русски. Толмач Идорка, переводя его речь, говорил, что купцы спаивали башкирских старшин вином, одаривали их разными вещичками и подсовывали им купчие. Старшины в пьяном виде ставили на купчей свою тамгу (подпись), и законная сделка таким образом считалась совершённой. Кинзя Арсланов через переводчика сказал: — Поэтому наша башкирь и пошла к тебе, бачка-осударь… За правдой пошла, верит, что ты обидчиков нашего народа покараешь, а землю опять вернёшь первоначальным хозяевам, значит, нам, башкирцам. Пугачёв подумал, подвигал бровями и, обратясь к переводчику, проговорил: — Перетолмачь: мол, с землёй дело прошлое; что с возу упало, то пропало. А то выходит, — лежит собака на сене, ни себе, ни людям. Стой, погоди, Идорка! Насчёт собаки не перетолмачивай, а толкуй тако: ныне, мол, завод со всеми землями в нашу государеву казну отошёл, а земля для завода так и так нужна. Уж пусть башкирцы не прогневаются, им той земли хватит, коей владеют. И ещё башкирцы пускай ведают, что без государевых заводов России не стоять: заводы пушки с ядрами льют, оружие сготовляют. А то придёт враг со стороны и заберёт всю землю — башкирскую и русскую. А без русского народа малым-то народцам где устоять? С них, с бедных, враг шкуру-то до рёбер спустит, ни земли, ни лошадей, ни жилища не оставит им. Сам на всю землю сядет и распространится. Горе тогда всем вам, малым! Будете, как желторотые птенцы в брошенном гнезде, когда орёл с орлицей застрелены. Ты только покрепче подумай, Кинзя Арсланыч, да и сородичам расскажи своим. Вот заводчики, разные там Твердышёвы да Демидовы, замест пользы один вред приносили вам, обиды да притеснения сотворяли башкирскому люду простому. А я тебе, Кинзя, говорю своим великим царским словом — впредь этого не будет. Кто башкирцев на заводской земле обижать станет, голова тому будет рублена! Идорка перевёл. Кинзя, выслушав, кивнул головой, сказал: — Якши. Горбатов, прислушиваясь к резонным речам государя, сказал: — Это вы правильно, государь, рассудили, умственно. — Ну, а как инако-то?.. — возразил Пугачёв. — Тут само дело указывает. — Для полного уяснения обстоятельств, — продолжал Горбатов, — надо вам сказать, государь, что башкирцы подпали под власть Москвы ещё при Иване Грозном, после покорения Казани. И вплоть до петровских времен в Башкирии не было ни русских заводов, ни русских деревень. Далёкая Башкирия никому не нужна была. А вот, когда Пётр Первый новые порядки на Руси заводить начал, тогда всё круто переменилось. Пётр укреплял государство силою оружия. При нём постоянные войны шли, требовалось много пушек, много прочего оружия, значит, занадобились и медеплавильные и железоделательные заводы. Наш торговый флот к тому времени знатно увеличился, расходы на войны были чрезмерны, довелось усилить торговлю с заграницей хлебом — стало быть, потребовались под пашню новые земли. И вот потянулись в Башкирию купцы вроде Твердышёвых, да на придачу им — помещики: пронюхали они, что дикой, незапаханной земли в Башкирии много и земля та чернозём. — Горбатов сделал паузу и продолжал: — Вскоре государыня Елизавета Петровна возвела Твердышёвых в звание потомственных дворян и обещала оказывать им воинскую помощь, ежели от башкирцев да от киргизов предвидена будет какая-либо бунтовская опасность. — Эх, напрасно это, — крутил головой Емельян Иваныч. — Этакую тётушка моя, блаженные памяти, промашку допустила. По-бабски это! Тут полюбовно надо было, полюбовно, говорю. А народ на народ неча, как собак, натравливать. Она бы лучше, тётушка Лизавета, вечная память преславному её имени, указ-то издала, чтобы купцы Твердышёвы недоданные деньги выплатили башкирцам за землю сполна, по справедливости. Да их бы, Твердышёвых-то, надо было, сукиных детей, не в потомственное дворянство, а на каторгу! А этакие указы давать станешь, кого хошь озлобишь. — Вы правы, государь, — вновь выговорил Горбатов. — С тех пор башкирцы возненавидели и русских заводчиков с купцами, а заодно и русских мужиков, тех самых, коих навезли в Башкирию помещики да разные предприниматели. Пугачёв расправил бороду, откинул со лба чёлку и, подумав, сказал: — Идорка, перетолмачь, а ты, Кинзя, слушай… Мы решили тако, и наша императорская Военная коллегия не единожды о том манифесты выпускала — бедноте башкирской я слёзы вытру, а что касаемо, чтобы русских мужиков изобижать, тому строгий запрет кладу, чтобы ни-ни! Уж не прогневайся, Кинзя Арсланыч. Наслышавшись мы немало, как башкирские толпы безначальные, наущаемые муллами да богатыми баями, мужиков беззащитных забижают… Да нешто мужики виноваты, што господа сюда их перевезли, в Башкирию? Когда Идорка перетолмачил, Пугачёв, хмуро насупясь, спросил башкирского старшину: — Понял ли, Кинзя Арсланыч? (Тот кивнул головой.) А понял, так на ус покрепче намотай… Идорка, перетолмачь. Горбатов, поглядывая в бумажку, продолжал: — Предприимчивые Твердышёвы принялись распространяться по Уралу всё шире и шире. За каких-нибудь пятнадцать лет они открыли ещё десять заводов.[7] Пугачёв встал, подошёл к поднявшемуся Горбатову и, похлопав по плечу, сказал: — Благодарствую. Мастер докладывать. Таперь мне всё явственно. А вот что это такое, ваше благородие, в трубке-то у тебя свёрнуто? Горбатов сорвал с рулона нитку и раскинул на столе чертёж пушки и мортиры, по бокам чертежа пестрела рябь мелких цифр. — Сие есть изобретение шихтмейстера Мюллера, государь, — сказал он. — Хотя нечто подобное было, кажись, введено в нашей артиллерии ещё в Семилетнюю войну. Все сгрудились подле чертежа. Пугачёв влип глазами в рисунок, наморщил нос, посапывал. Яков Антипов сказал: — Не один Мюллер над этим башку-то ломал. А ежели по правде-то молвить, не Мюллер, а наш мастер-пушкарь, по прозвищу Коза, пушку-то эту выдумал. Он знатец великий. У него два сундука разных книг с цыфирью, у Козы-то… Вот те и Коза! Он и зовёт себя «механикус». Только пьяница — не приведи бог! — Где он, Коза ваш? — оживился Пугачёв. — Нетути его, ваше величество, — ответил Яков Антипов. — Он, пьянь горючая, на Каму нивесть зачем подался. Нешто его, Козу, удёржишь? Чай пили с каким-то ожесточением, и вскоре самовар усох. Ермилка притащил другой — в полтора ведра — с клеймом Воскресенского завода. Стало темновато. Зажгли в люстре восковые свечи. Разговоры не смолкали. Старый заводской мастер, литейщик Пётр Сысоев — человек высокий, со впалой грудью, лицо сухощавое, скуластое, в небольшой тёмной бороде, глубоко посаженные глаза сильно косят, он стал рассказывать о Тимофее Иваныче Козе. История Козы такова. Он сын крестьянина Ярославской губернии. Будучи мальчишкой шустрым и затейливым, он почасту играл со своим сверстником барчонком, был вхож в господский дом, затем отобран от родителей и помещён в людскую. Барчонка обучал разным наукам гувернёр из отставных офицеров-артиллеристов. На уроках всегда находился и Тимошка, барин хотел вывести его в люди, чтобы иметь доморощенного механика, архитектора, садовода и вообще на все руки мастера. Но выходило так, что Тимохе наука давалась легко, а барчонок ни в зуб толкнуть. Тимоха стал по-немецки говорить и «всю рихметику произошёл». Барин, присутствуя на уроках, злился на сына, что ничего не может усвоить, тряс его за вихры, давал подзатыльника, а Тимоху за то, что отвечает бойко, без заминки, отсылал на конюшню драть. Когда Тимохе исполнилось двадцать лет, на него начала заглядываться пятнадцатилетняя барская дочка Танечка. Однажды родители нашли у неё под подушкой Тимохино письмо: «Ненаглядная, золотая, дорогая. Бежим, не бойся, будет хорошо. Бери денег. Поженимся, а после заявимся к родителям. Меня изобьют, выдерут и тебя такожде, а тут — простят. И жизнь пойдёт не надо лучше». Ну, словом, что-то в этом роде, сам Коза сколько раз Петру Сысоеву об этом толковал. Хоть и жаль было расставаться барину с Тимохой, а ничего не поделаешь; продал он его за хорошую цену на Воткинский завод, разлучив дочерь свою с крестьянским сыном, а крестьянского сына с родителями его. И заделался он на заводе подмастерьем, а через четыре года мастером. Вошёл в доверие. Хозяин послал его с железным товаром на Макарьевскую ярмарку. А в те поры проживал в Нижнем-Новгороде великий изобретатель, механикус Кулибин, самой государыне ведомый. Тимофей Коза направился к нему, прожил у него двое суток, насмотрелся всяких диковин: видел он у Кулибина золотые, с гусиное яйцо, часы, им изобретённые, дивные-предивные, ещё видел «ликтрические машины» со стеклом и трубу длиной в сажень луну рассматривать. — Много Коза рассказывал о премудрости всякой, кою видел у Кулибина. И книжиц охапку оттудова привёз, — говорил Пётр Сысоев. — Яков Антипыч, нет ли у тебя какой из его книжек? Антипов сходил к себе в спальню и принёс в кожаном переплёте измызганную книгу: «Георг Крафт. Краткое руководство к познанию простых и сложных машин, сочинённое для употребления российского юношества. Переведена с немецкого языка чрез Василия Ададурова, адъютанта при Академии Наук, 1738 год». Книгу полистали и Горбатов, и Чумаков, и сам Емельян Иваныч. — Ах, добро! Ах, добро!.. Замысловатая книга! — восторгался он. — И картинки. Ну-к, а что же дальше-то с Козой?.. Толкуй, Пётр Сысоев… А ты, Творогов, нацеди-ка мне ещё чашечку покрепче. — С этих пор, — продолжал Сысоев, прищуривая то один, то другой глаз, — с этих пор Коза полез в гору на Воткинском заводе, и его за большую цену купили братья Твердышёвы, купили и, видя в нём старание, а от сего большую для себя корысть, в награждение дали ему вольную. И определили его на Воскресенский завод, сиречь сюда, в помощники немцу. Старший-то из Твердышёвых, Иван Яковлич, хотя и совсем стариком сделался, а ума палата, он пёкся о процветании дела своего, и было у него устроено здесь вроде школы: ребята обучались грамоте, штейгерскому и всякому рукомёслу. Школу вёл немец Мюллер. Только та беда, что главных секретов он ученикам не передавал, чрез что хозяин был им недоволен. Поэтому он и Козу-то Тимофея к нему определил, в мыслях у хозяина было немца прогнать, а Козе препоручить весь завод. Пронюхав это, немец, проклятая душа, принялся Козу вроде как бы спаивать. И стал Коза на работу пьяненький являться. А напьётся — плачет, слезами разливается, всё Танечку свою вспоминает, забыть не может, волосы на себе рвёт. И было ему в те поры под сорок годков… — А теперь-то сколько же? — спросил Пугачёв. — Теперича, ваше величество, к шестидесяти подходит… И образовался он вроде как запойный: месяц работает, неделю пьёт, четыре месяца на деле, два в гульбе. До зелёного змия допивался. И чрез сие содеялся плотию немощен, ну, а разумом, как и допреждь, крепок. Хозяин, Иван Яковлевич, зело скорбел о нём, потому — мастер золотые руки. Ему сверхурочное жалованье шло. Одначе он завсегда пропивался до ниточки и всё Танечку свою вспоминал, ещё до сей поры жениться на ней мыслит. Мы, бывало, говорили ему: «Сдурел ты, Тимофей Иваныч… Да твоя Танечка-то ненаглядная давно старухой сделалась, а может, богу душу отдала». А он: «Над ней смерть власти не имеет, Танечка ко мне, пьяному горемыке-бражнику, завсегда во образе прекрасной юницы появляется. О мучения мои великие, о распятая на кресте жизнь моя!..» — скажет так, схватится за голову и горько-прегорько восплачет. И нам-то досмерти становится жаль его, и у нас-то зачинает в носу свербить. — Скажи на милость, скажи на милость, до чего прочная любовь! — рывком поставив на стол блюдце с чаем, восклицал Пугачёв и приударил себя ладонями по бёдрам. Он вдруг вспомнил недавнюю жену свою, государыню Устью, вспомнил Катерину, с которой слушал на Каме соловьёв, вспомнил дворянскую дочь, ненаглядную Лидию Харлову, замученную христопродавцем Митькой Лысовым, ещё вспомнил, наконец, красавицу Стешу Творогову, последнюю разлуку с ней в Берде. Все милые его сердцу женщины пришли на память вдруг, как слетевшие с облаков райские жар-птицы. Вихрем крутнулись в мыслях, опалили сердце и исчезли. Пугачёв вздохнул. И все вздохнули. Под влиянием рассказа внезапно родились у всех воспоминания о счастливых днях юности, о звёздных ночах, о жарких поцелуях, о горьких слезах, пролитых при разлуке с милой. Да, хороша незабываемая юность, вся в цветах, вся в хмельных соках жизни! Но лучше не вспоминать о ней — она неповторима. Старообрядцу Петру Сысоеву даже пришла на ум старинная стихира, которую он и произнёс вслух: «Увы мне, увы мне, на горе рождённому: вот грядёт юность, за юностью младость, за младостью старость, за старостью — смерть». После бани, после пеннику и солёной рыбки чай пили с неослабевающим азартом и никак не могли утолить жажду. За самоваром чайничали ввосьмером, на месте же всегда сидело только семеро, восьмой, в порядке очерёдности, отсутствовал. Огромный самовар вдруг зафырчал, зашумел и неожиданно осел на бок. — Глянь, распаялся! — с удивлённой веселостью вскричал Пугачёв, ткнул рукой в похилившийся самовар. — Ах, беда! Должно, воды нет, — взволновался подскочивший к самовару Творогов. Он торопливо потянул вверх крышку и вместе с ней вытащил из самовара распаявшуюся трубу. — Ишь, ты, вся горловина рухнула… — Вот это попили чайку! — со смешливостью и сожалением подхватила вся застолица. — Эх, самовар жаль! Часы пробили двенадцать, все принялись укладываться спать. |
||
|