"Онлирия" - читать интересную книгу автора (Ким Анатолий Андреевич)Весною художнице Тамаре приснился некто Келим, который ей объяснил все. Она умрет, и это само собою разумеется, но от нее дорого получить не столько ее смерть, сколько предсмертные мучения и всю меру бездонного ужаса, которым питаются жильцы темных провалов. Но еще дороже этого для них решимость человека уничтожить себя собственной волей. Келим убеждал Тамару, чтобы она лишь не противилась желанию, которое уже возникло в ней, — и тогда он освободит ее от долгих и тяжких мучений. Он обещал, что ничего самой делать ей не придется, все совершит он сам. Тамаре предстояло лишь закрепить их сделку. Келим достал прямо с воздуха и протянул ей цветок орхидеи, упакованный в прозрачную пластиковую коробочку, — она должна была принять цветок и, может быть, запечатлеть на нем мимолетный поцелуй. Но в то мгновение, когда ее рука уже потянулась навстречу орхидее, невдалеке зазвучала флейта. Это играла дочь Тамары, и какой-то необычный звук инструмента, и сама мелодия мгновенно заворожили ее. Она заслушалась с таким глубоким волнением, что совершенно забыла о всей своей прожитой жизни. А когда проснулась вся в слезах, то уже не смогла вспомнить растворившейся в ее душе мелодии. ОНЛИРИЯДля того чтобы совершить Путешествие вслед за Ним, пришлось пройти весь Его земной путь. Моей голгофой стала внезапная слепота. Тайну моей гефсиманской ночи также никто не знает, кроме Него. Невыносимая жажда перед концом, испытанная Им, настигла и меня, я тоже попросил напиться, и мне также вместо воды поднесли уксус. Моя смерть в Геттингене кому-нибудь и показалась бы неожиданной, но это лишь потому, что никто не видел моего одинокого столба мучений и не слышал грубых голосов моих палачей. Нам было известно, что Он пробыл в смерти два дня, а затем, на третий день, явились к бедному телу верховные лица из ангелитета. Небесные посланцы исполняли свой служебный долг, о чем уже их заранее оповестили несколько тысячелетий тому назад. Ангелы вдохнули жизненную силу в мертвое тело, завернутое в тугие набальзамированные пелены, — тяжелый труп наполнился светом и жаром. Растаяла и в минуту испарилась вся ароматическая смола, наполнив густым благоуханием пещеру, наложенные повязки опали на каменном ложе гроба, и эфирное тело просочилось сквозь ткань. И, постепенно облекаясь в светящиеся одежды, создаваемые самим эфирным телом, возник перед ангелами Иисус Преображенный. Ангелы пали ниц, склонив свои крылья к самой земле, и опять в их действиях выказывалось тысячелетнее предопределение. По этому же предопределению, сиречь правилам Игры, князь не мог не совершить того шага, на какой подвигала его Вселенская Игра, — не мог не убить Его. Но убийством Христа князь мира сего не остановил приближения Нового Царства. По закону оно могло бы начаться тут же по Его воскресении, но невозможно было сразу вывести миллиарды миллиардов людей, зверей и насекомых из того привычного состояния, в которое вверг их бог земной жизни: еще не могли они не умирать. Чтобы вывести стадо на другое место, его нужно было приуготовить, и потребовалось какое-то время для устроения нового пастбища. Оно обосновалось на старой жизни, на прежних странах земли — и распространилось поверх всего этого. Времени для устроения Нового Царства понадобилось два мгновения: одно тысячелетие и затем второе. Для человеков и такой срок оказывался слишком великим, и люди умирали, не успев увидеть при жизни того, что было уже для них объявлено. Но ничего! Справедливость Бога распространилась и на этот печальный случай — зато на новом пастбище надмирного Царства были собраны все, абсолютно все, кто когда-нибудь появлялся на земле. И, приглашая к вечному существованию, ни у кого не спрашивали, свой он или чужой, не доискивались, чего он натворил при жизни. Ведь каждый был воскрешен уже без тех искажений, которые внесли в него подручные князья. Итак, появляясь в Онлирии (по-птичьи звучит “Онлиро”), не каждый сможет узнать самого себя — столь искаженным и далеким от подлинного оказывался его прежний земной образ. С изумлением он постигнет, что в его сотворении принимал участие только Бог. И все дальнейшее его Путешествие по светоносной Онлирии будет состоять в том, чтобы идти, лететь, все выше и выше подниматься к Тому, Кто захотел его появления на свете. Словно солнце многих миров, Он рассеял себя лучами и разослал во все пределы — и, проникая сквозь мироздание, свет наполнял его. Онлирия, куда собирает Спаситель свои земные стада, устроена из самого чистого вселенского материала: света и облаков. Это вселенная облаков. И только глядя отсюда вниз, на голубовато-туманную землю, можно постигнуть, почему там человек не мог быть счастлив. Он там не мог быть счастлив потому, что оказывался не таким, каким создал его Бог: Бог создал человека бессмертным. И на земле всякий человек умирающий был существом искаженным — что бы он ни говорил о своей жизни и как бы ее ни проживал. Меня в Онлирии заставляет думать об этом тревожная грозовая хмара, набегающая на мою душу при одном воспоминании из прежнего существования. Когда-то на земле был я греческим музыкантом Орфеем, и мне Бог разрешил, когда умерла моя любимая жена Эвридика, забрать ее из царства мертвых — то есть воскресить ее. Мне только велено было не оглядываться, не смотреть назад, выводя ее душу на свет из подземелья. Но я оглянулся. Я испугался, поймите меня, что за моей спиною никого нет, что меня обманули и что в кромешной темноте никто не следует за мною! И сейчас из Онлирии, где все хорошо, я тревожусь за Надю, жену мою уже из другого существования: что стало с нею после моей гибели в Геттингене? следует ли она за мной? Мне снова хочется оглянуться, о Боже! Ведь тогда, ведомый за руку демоном Неуловимым, я взобрался на какую-то башню и бросился с нее. Не знаю, взлетел ли я и перенесся прямо в Онлирию или же разбился на каменной мостовой старого немецкого города, — но вот я здесь, прозревший вновь, внимательно оглядывающий ландшафты облачной страны. И только теперь я понимаю, как сильно любил при жизни свою бесконечно одинокую, несчастную жену. Я постоянно жду встречи с нею — на всех путях этого светозарного нового мира. Но снова и снова прежний страх охватывает мою душу, как когда-то: может быть, никого за моей спиною нет, никто никогда не последует за мною из того мира, где было так больно и где оказался я почему-то ее мужем… Жизнь… Надежда… Надя… Что значила наша встреча на земле? Зачем нам дана была наша любовь, если надо было любить — только Бога? Прозревший на небесах, я здесь одинок без тебя, хотя и вижу вокруг тысячи и тысячи воистину прекрасных существ, ангелоподобных мужчин и женщин. В этой вселенной облаков, среди кудрявых скал и нежных, волокнистых утесов, мы все тихо, неспешно следуем за своими душевными порывами. И нам дана чудесная возможность живо осуществить любую свою прихоть или самое сокровенное мечтание. И это не в глубине сердца или в туманных образах облаков, а вполне наяву. На земле я уходил от неразрешимых мучительных чувств и новых душевных ран в Путешествие — так, постепенно, и ушел я из прежнего мира, а также из бедного, нежного, такого беспомощного тела. Теперь — полет без собственных усилий и ожидания смерти, светлое сретение души и солнца. Спокойное чувство бессмертия осеняет мою дальнейшую дорогу к дому Учителя, и нет в моем сердце никакой тяжести или томления… Но и на этом пути, под зелеными небесами Онлирии, меня охватывает неудержимое желание обернуться и посмотреть назад. Бедные и чудесные наши земные дни, оглашенные воплями торжествующих бесов! Жена моя, по голосу такая одинокая и потерянная в людском сонме… Я встретил ее, когда у меня были еще целы глаза, нас познакомили с нею на коктейле после моего концерта в знаменитом Геттингенском университете. Да, нас знакомили, я это хорошо помню, но эта встреча была столь мимолетной, а волнение моих чувств в тот вечер так велико, что я даже не успел как следует всмотреться и запомнить это лицо… Так что в моей памяти ее облик восстает лишь как невнятная тень, мелькающая среди других теней. И только ее голос, грудной, контральтовый, с едва заметной сипловатостью, — этот одинокий голос Нади звучит вблизи, во мне. Но я никогда не вижу ее — только образ невнятной тени в толпе себе подобных. Здесь, в Онлирии, голос человеческий, очищенный от всякой случайной физиологической помехи, звучит как самая безупречная музыка, извлекаемая из совершенного инструмента. И тысячи новых людей, возникших на моих путях, говорили здесь абсолютно правильно поставленными, безо всякой фальши звучащими мелодическими голосами. Так что и по голосу, пожалуй, я не смог бы в Онлирии различить Надю: у нее в тот год, когда мы поженились, образовался в горле какой-то маленький желвачок, отчего и стала она говорить чуть хрипловато. Отсюда (точнее было бы сказать “здесь”) можно попасть в любое земное пространство, которое сохранилось в памяти, — достаточно лишь захотеть этого да ясно представить такое место в соответствующих координатах времени. И вот, окончательно уверившись, что в облачной Онлирии уже не встречу Надю, стал я все чаще наведываться в те памятные мне уголки земли, которые были близки, очень близки к месту и к минуте моей первой встречи с Надей. И теперь довольно часто я гулял по тенистым пешеходным тропам, перебрасывавшимся с холма на холм, вблизи Геттингена и по нешироким асфальтированным дорогам, обсаженным с обеих сторон дубами и грабами, — это были прогулки по всего лишь однажды увиденным мною окрестностям города. Там я побывал вместе с профессором Рю в тот счастливый для меня год, когда мы с ним объезжали с концертами старинные университеты Германии. Мне никогда не приходилось признаваться Наде, что я не помню ее лица и не представляю, как она выглядит в жизни… Но почему-то в моем воображении рисовалась она схожею с одной девушкой-блондинкой, которую я видел в маленьком деревенском ресторанчике недалеко от Геттингена. В тот раз, совершая прогулку на автомобиле вместе с профессором Рю и профессором Лауэром, мы заехали в этот уютный ресторанчик отведать вареных свиных ножек с кислой капустой. Девушка сидела за угловым столиком одна-одинешенька и даже не оглянулась на нас, когда мы уселись втроем за соседний стол. О, там, на земле, это было очень грустно видеть: такая юная, такая милая — и совершенно одна, без друзей, в этом малолюдном деревенском трактире, где подают свиные ножки. Я не успел заметить, было ли перед нею на столе вино или пиво, стоял ли обед, съела ли она его или только собиралась приступить к нему… Мое внимание было лишь мгновенным, скользящим и впечатление от увиденной картины мимолетным: вышло так, что меня усадили на стул спиною к ней, и в продолжение обеда я ни разу не оглянулся на нее. Но сзади, мне представлялось, шли в мою сторону некие беспокойные волны, благоухающие розовым маслом и наэлектризованные холодноватым призывом: подойди ко мне, иностранец, и мы поговорим немножко, а если ты мне понравишься, я отстегну часы и покажу тебе на своей руке розовые вмятины — следы от браслета… Сколько раз потом, уже будучи мужем Нади, я лежал рядом с нею в постели и представлял ее похожею на ту незнакомую девушку — и ясно видел при этом розовый след от часового браслета на ее нежном запястье. И однажды, уже здесь, в Онлирии, мне захотелось снова встретиться с незнакомкой, которая столь эфемерно промелькнула в моей прошлой жизни. Деревенский ресторанчик, отделанный стенкой из дикого камня с вьющимися по нему плетями зеленого плюща, был таким же, каким я его запомнил; и девушка сидела за угловым столиком одна; кроме нее и еще одного господина с полным красным лицом, во всем заведении никого не было; этот господин периодически смотрел на свои часы и затем через какой-то промежуток времени выпивал рюмку шнапса. Я на этот раз подошел, разумеется, к девушке и попросил позволения присесть за ее стол. Она молча кивнула. О, как мне хотелось, чтобы это оказалась Надя! Но это была не она… Тем, кто хочет из Онлирии сообщаться с жителями земли, дается возможность стать плотными и выглядеть так, как им этого желается. Но, закончив разговор, мы можем внезапно исчезнуть с глаз или уйти прямо сквозь стену… Эту девушку звали Эрной, я откровенно рассказал ей, кто я и откуда, и спросил, не знала ли она случайно мою русскую жену, жившую в Геттингене и работавшую в университете… Нет, Эрна никогда не знала ни одного русского человека. — Особенность нашей встречи в том, — объяснял я девушке, — что, когда мы закончим разговор и я уйду, ты через секунду уже все позабудешь. Но обязательно вспомнишь этот случай уже в Онлирии, где времени будет предостаточно для того, чтобы вспомнить каждое мгновение своей прошедшей на земле жизни… И там, возможно, мы с тобой опять встретимся. — Зачем вы оттуда приходите сюда? — спрашивала Эрна. — Я не понимаю. Что у нас тут такого хорошего? Или у вас возникают какие-нибудь проблемы? — Никаких проблем, Эрна, — отвечал я. — Но уверяю тебя: когда ты сама попадешь в Онлирию, ты тоже будешь часто возвращаться оттуда сюда. — Почему? Почему? Здесь же все гадко… несправедливо. Даже слов нет… Зачем возвращаться сюда! Не понимаю я. — Вот представь себе, Эрна… У тебя, скажем, был свой дом… — начал я издали, притчей. — Он у меня и сейчас есть, чего там представлять, — перебила она меня. — Хорошо… Еще даже лучше. И вот представь себе: однажды тебе сообщают, что дом твой сгорел, пока ты ездила по делам в Кёльн… Неужели тебе, Эрна, не захотелось бы посмотреть на пожарище? — Как же… Захотелось бы, наверное. — О, еще как! Уверяю тебя. И вот ты возвращаешься в Геттинген, идешь к тому месту, где был твой дом, — и, майн Готт! — ты видишь, что дом твой целехонек и ничего, абсолютно ничего с ним не случилось! Какое это было бы счастье, правда? — Да, это было бы замечательно. — Вот поэтому я и прихожу оттуда сюда… Каждый раз с надеждой, что дом цел. — И как он, цел? — Нет, конечно. Он сгорел, Эрна. Сгорел дотла. — И ты что же, каждый раз ждешь чуда — хочешь увидеть что-то другое? — Да. — Но ты же сумасшедший! Хоть и говоришь, что воскрес после смерти… Если дом сгорел — значит, сгорел. Если нет — значит, нет. Что может быть другое? — Другое?.. А вот представь, Эрна, — продолжал я, — дом сгореть-то сгорел, но ты приходишь туда, а на этом месте качается привязанный к дереву огромный воздушный шар… — Шар? — Да. Он медленно наполняется горячим воздухом от горелки, которая гудит и выбрасывает вверх, в круглую скважину оболочки, высокое оранжевое пламя. Шар постепенно надувается и становится все больше и больше. В корзине-гондоле никого нет, но там устроено как-то все очень симпатично и поставлено даже что-то вроде короткого соломенного дивана. Ты заходишь и садишься на этот диван — и воздушный шар тут же взлетает, как будто только и ждал тебя… — Всегда ненавидела эти воздушные шары, — перебила меня Эрна. — Все эти воздушные замки. И полеты эльфиков над туманными травами. Ты думаешь, что я молодая, поэтому должна все это любить. Но я вовсе не молодая — я уже очень старая. Мне уже сто лет. Я умру оттого, что заболею раком. И перед этим мне обязательно приснится какая-нибудь гадость. Я уже сейчас боюсь своих снов — они так ужасны. О, мне бы лучше совсем не спать — только бы не видеть эти сны. И самое противное и обидное — я никак не могу запомнить эти сны, они все ускользают, как будто прячутся, чтобы только мучить меня… — Нашу встречу ты тоже не запомнишь… Все это тебе покажется одним из тех смутных снов, которые томят, беспокоят своей неуловимостью. И только потом, в Онлирии, ты вспомнишь все: и эту нашу встречу, и другие свои встречи с блуждающими по земле тенями. И там ты вспомнишь и вновь увидишь все свои забытые, неопознанные сны. — Но зачем, зачем мне это?! Я никогда не хотела бы вспоминать свою жизнь. Ну ты сам подумай — зачем мне это? Я была проституткой, наркоманкой, потом у одного турка-сутенера меня увидел Томас. Он увел меня от турка, поместил в лечебницу, там я пробыла три года и вылечилась, и Томас женился на мне. А потом он стал заниматься полетами, хотел, чтобы и я занималась, но я сразу же отказалась. У меня боязнь высоты. Томас оставил мне свой дом, а сам уехал на Гибралтар, где открылись школы для обучения полетам. Он написал мне два письма, потом погиб. — Все это так похоже! — не выдержав, воскликнул я. — Может быть, ты все-таки Надя? — Как я должна на это ответить? — суховато, но все-таки мягко промолвила Эрна. — Сказать мне “да”? — Нет, не надо ничего говорить. Я и не жду ответа. Просто мы в Онлирии, по своему обыкновению, часто возвращаемся к тому, что уже давно прошло, и тысячи раз перебираем все, что случилось с нами здесь, на земле. И каждый раз к этому примеряем иные, новые возможности: ах, если бы так поправить и этого не делать, а поступить совсем по-другому… Вот и сейчас: я возвращаюсь к одному мгновению своей жизни только потому, что хочу проверить некую версию… Что было бы, если б я тогда, при жизни, все же обернулся к тебе, подошел к твоему столику и заговорил с тобой? Не выстроилась бы по-другому вся моя судьба? Умение войти в слово и снова выйти из него, способность управлять им — могущество созидающих ангелов — даровалось и нам за все наши земные страдания, печали, несчастья. Но невосполнимым уроном для меня было то, что я утратил в молодые годы свое зрение. Невозможность представить себе любимую такою, какою она была, и неспособность вспомнить то, чего я не видел, — отсутствие в памяти надлежащего слова не позволяло мне воспользоваться вновь возвращенным мне могуществом, истинным даром Бога: способностью творить собственный мир. Демон Неуловимый, повелитель страстей, которые правят земным миром, разъяснил мне перед самым концом моей жизни, почему я должен был немедленно уйти из нее. Я принадлежал к роду титанов, человекоангелов, — и за свою гордыню и холодность к Богу был я подвергнут наказанию. Демон признался мне, что еще до того, как мне ослепнуть, он сумел внушить мне, что я могу повелевать миром силой своего художественного гения. И наказанием было мне — лишение дара творчества. Без которого, внушал мне демон, жить попросту не стоит. После разговора с Эрной я ушел прямо сквозь стену — сквозь ту выложенную из дикого камня трактирную стену, по которой вились зеленые плети плюща. Когда я оказался на залитой ярким солнцем узкой чистенькой улочке немецкой деревушки, на отлогом спуске к реке, мощенном серым булыжником, передо мной возник тот господин, который в трактире пил шнапс, то и дело поглядывая на часы. Это и был д. Неуловимый — вернее, он на этот раз внедрился ангинной рыхлотой в гортань одного немецкого пьянчужки и его голосом стал общаться со мною. Сам же господин Крафт, пьянчужка, шел рядом по улице, слегка пошатываясь, выпучив покрасневшие глаза, ничегошеньки не соображая. — Вот и встретились опять, — произнес он классически хриплым голосом выпивохи, чья глотка забита сгустками мокроты. — Я рад видеть тебя в новом статусе, тем более что я имел честь непосредственно содействовать его получению. Мне интересно взглянуть на тебя и, может быть, услышать какую-нибудь приятную новость или же поучительный рассказ. — Вербовщик, отправивший солдат на войну, интересуется его дальнейшей судьбой? — ответил я, усмехаясь. — Пусть будет так. Но разве вербовщик в чем-нибудь обманул новобранца? Я говорил, что ты воскреснешь, — ты и воскрес, не правда ли? Посоветовал тебе, чтобы ты напрасно не мучился в жизни, если она не приносила больше удовольствия тебе, — и разве был не прав? И последнее: когда я подвел тебя к краю крыши и сказал: бросься, не будет больно, — разве я обманул тебя? — Ты прав, ни в чем ты не обманул меня. И к тебе никаких претензий нет. И вообще — о тех делах не стоит теперь говорить. Какими они получились — такими пусть и останутся. Ну и ладно. Меня это совершенно не интересует. Тебя, я думаю, тоже… — Признаться, да, — был ответ. — После твоего дела у меня было много других, не менее сложных. — Я искал тебя, знаешь ли… Как ты догадываешься, наверное, я нигде не могу встретить Надю. И если это возможно, что ты имеешь сообщить мне о ней? — Ровным счетом ничего. Роковая страсть к женщине — это моя епархия, Орфеус, не твоя. Ты — нежный музыкант, теперь — вечный житель Онлирии. Так и плавай в своих облаках, а сюда больше не возвращайся. Здесь ты никогда, нигде не встретишь Надю. Если даже из сочувствия к тебе и захотел бы я помочь — ничего бы не вышло. Я при твоей жизни сделал все, чтобы ты после смерти не смог встретиться с нею. И сделал я это слишком хорошо. — Но почему же такая беспощадность, Крафт? — Потому что она изменила мне. Кажется, она и на самом деле полюбила тебя, Орфеус… И теперь могу сказать только одно: ей неизвестна Онлирия, куда ты был отправлен мною. Ей известна только могила в Корее, куда отвез твое мертвое тело мой помощник. — Этот? — Я показал пальцем на самого Крафта, бредущего рядом со мною, бормочущего себе под нос. — Нет, — ответил он, неловко, заторможенно покачивая головой. — Другой… Я господин Шнапс, которого зовут Крафт… Ведь он настоящий людоед, этот Крафт… Растлил свою дочь, девочку двенадцати лет, и жил с нею. А когда она ушла в убежище, созданное в Плёне специально для таких девочек, этот Шнапс-Крафт спился, стал натуральным алкоголиком. И представь себе, он не хочет кончать с собой, считает, что… Впрочем, ты все об этом сам хорошо знаешь, не раз мы беседовали и с тобою на эту тему. — Вот именно. Не будем говорить о печальных мерзостях земной жизни. Лучше скажи мне сразу — что тебе понадобилось от меня теперь? — Представь себе, ничего. Просто я совершенно случайно увидел тебя сегодня в этом ресторане. Мне и в голову не могло прийти, что ты зайдешь туда… Но когда я увидел тебя, невольно захотелось, уж извини, немного поговорить с тобою. — Значит, случайная встреча. Добро… Бывают, значит, случайные встречи и со своим ангелом смерти. К тому же у меня тоже имеются некоторые вопросы к тебе, так что случайность нашей встречи оказалась весьма кстати… — Спрашивай, — пыхтя, задыхаясь и потея под жарким солнцем, отвечал Крафт. — Ты Надю убрал таким же способом, каким и меня? — остановившись посреди улицы и придерживая за рукав Крафта, спросил я. — Нет. — Довольный, что вышла передышка, он вынул из кармана штанов мятый платок и стал вытирать лицо. — Но куда же она делась тогда? Ведь я сразу же, как только попал в Онлирию, вернулся назад в Геттинген. Но дом наш оказался запертым. И как ни грустно было мне, Надя в нем так и не появилась больше… — И не могла появиться, Орфеус! Ведь после тебя я решил расстаться с нею. Она была передана Келиму, который работает преимущественно со смертями по собственному желанию. — Но, Крафт, какая разница между твоим делом и работой Келима? — удивился я. — Разве у вас не одно и то же? — Ну что ты, — снисходительно улыбнулся краснолицый Крафт. — Самоубийство и есть самоубийство. Здесь ненависть к самому существованию. А у Келима другое! Там еще много любви к жизни… Но появляется в необходимый момент Келим и преподносит орхидею. Вся тонкость тут в этой орхидее — она как печать, как подпись того, кто дал письменное согласие на свою добровольную смерть. Это, Орфеус, как официальный документ о разводе с жизнью. — Понятно. Некоторая разница тут действительно существует. Но объясни, Крафт, хотя бы теперь объясни: для чего тебе и Келиму — для чего вам нужно, чтобы человек непременно сам захотел своей смерти? Ведь ему все равно некуда было деваться. — Представь себе, мне ничего не было нужно, хе-хе! — прозвучал ответ сквозь смех. — И Келиму тоже. Вся бессмысленность и пустота нашей работы мне так же видна, как и тебе, Орфеус. Что толку убивать вас, да еще с такими тонкостями и ухищрениями, если вы все равно воскреснете? Кстати, хотелось бы мне узнать: разве ты встречался когда-нибудь с Келимом? — Он несколько раз приходил ко мне во сне. — И что же? — Да все то же самое. Пытался разными тонкостями и ухищрениями, как ты говоришь, склонить меня к отказу от жизни. — Вот видишь! Ведь все было напрасно… — Но вы победили на земле, — напомнил я собеседнику. — Мир этот принадлежал вам. — Мы не победили, а проиграли, — отвечал Крафт, как-то странно закатывая глаза и при этом часто-часто моргая. — И князь наш проиграл. И все мы, его сателлиты, оказались в непонятном положении. Не то рабы-вольноотпущенники, которые отныне покорны и смиренны, не то преступники, которых должны скоро судить и казнить. Но зачем же так, Орфеус? Ты сюда заявился из Онлирии — ведь довольно часто ты навещаешь эту землю, чтобы вновь наполняться тоскою жизни и упиваться этим… Так зачем, зачем ты это делаешь? Затем же, что и князь, что и мы — каждый из тех, что заполнили собою бесчисленные отделы демонария. Что же мы? Только лишь желали усердно исполнять свою чиновничью службу? Нет, Орфеус, не только это. Каждому из нас, начиная с князя и кончая самой мелкой канцелярской крысой, такой, как бесовская шушера из протокольного отдела, хотелось одиночества — мыслилось Абсолютное Одиночество как единственная форма бытия. И ты, Орфеус, при жизни был таким же, как и каждый из отпавших от Бога ангелов. И твои человеколюбивые предки-титаны были такими же. И каждый рожденный Евой человек. Мало того, Орфеус, — сам Господь тоже есть такой! Он тоже хочет быть один, и чтобы только Он, и чтобы всё — только в Нем. Это не слышно и не видно, никак нельзя этого доказать, и это немыслимо — но это так, и является сразу же, как только возникает в пространстве какое-нибудь существо, божество или вещь, будь то ангелы, или обыкновенная лесная пташка, или просто пустая банка из-под консервированного пива. Оно, это чувство самости, присуще всему, что живо и не живо. Явившись на свет, даже пивная жестянка видит в мире всего две истины: себя и остальной мир, — и горделиво ощущает свою пустоту как главное содержание мира… А что же остается таким, как я, кто был среди гениев, что зажигали звезды галактик? Создавая нас, Бог создал Бунт Ангелов. И чтобы началась и пошла Мировая Игра, Ему были нужны не овцеподобные златокудрые послушники, а темные бунтари, мечущие молнии и изрыгающие из ноздрей серный дым. Именно для Игры ангелы должны были стать демонами. Так-то, Орфеус! Князь стал врагом Господу не потому, что самовольно захотел этого, — он был избран Богом быть Его противником. Дядя моего нынешнего подопечного — Иозеф Крафт, карточный игрок, проигравший все наследство своего отца, фабриканта электросветильников, — частенько гостил в доме младшего брата, когда очередной раз оказывался в проигрыше. Скучая без привычного окружения, дядя Иозеф, оставаясь наедине с племянником, потихоньку от его родителей научил малыша играть в карты. И чтобы игра шла по-настоящему, он доставал из кошелька все деньги, какие только были у него, считал их и затем, честно разделив, отдавал мальчишке половину. Разумеется, он постепенно отыгрывал назад все отданные деньги, но бывали моменты, Орфеус, когда в выигрыше вдруг оказывался племянник. Что-то вроде этого проделал и Господь с нашим князем. Зная, что нелегко будет противнику бороться с Ним, Он наделил его могучей силой. Дозволил ему из числа всех отступников выбрать наиболее гордых и могучих, чтобы учредить демонарий. Отдал ему на время (словно деньги взаймы) свое дорогое создание — человечество и весь живой мир земли вместе с ним. Допустил даже победить князю почти все сердца человеческие; и наконец, как бы это сказать, Орфеус, Он соизволил выкинуть нечто уж совсем несуразное: предал в руки княжеских палачей Своего любимца, Сына Человеческого, и не защитил Его в час позора, не освободил от мучений… Не знаю, Орфеус, не знаю… Так ли уж необходимо заплатить такой ценой за то, что должно было быть все равно возвращено. Не знаю я, сомневаюсь, мой друг: нужна ли была вообще вся эта грандиозная, чудовищная, блистательная метаисторическая Игра? Пьяный Крафт тут замолк и, приостановившись, шумно передохнул, схватившись левой рукою за грудь. Немного отдышавшись, он снова зашагал рядом с Орфеусом и продолжил свой хриплоголосый монолог… Давно уже они вышли за пределы деревни и шли по тенистой пешеходной дорожке, обсаженной с двух сторон старыми липами. Сквозь развесистые кроны светилось, словно изливаясь сверкающей плазмой, высокое ослепительное послеполуденное солнце. — О, я вовсе не уверен, что Игра была нужна обоим игрокам! Подумай сам, Орфеус, и ответь мне: зачем Тому-Кто-Хочет-Быть-Один создавать себе какого-то партнера? Тем более что Он знает: кого бы ни сотворил Он, будь то блистающий архангел, могучий титан или жестяная баночка для пива, все равно никто из них не сможет посчитать другого ближе себя. Таков закон самости — однажды ощутивший себя самого всегда ощущает в себе кого-то еще, который всегда ОДИН, и другого быть не должно. Вот и скажи теперь мне, Орфеус, для чего была нужна и князю эта Мировая Игра? И всем нам, его прислужникам, которых использовали в ней? Но что бы там ни было, мы провели свою Игру честно. Вполне доброкачественной была смертная мука для каждого человека, не исключая и самого Христа. И мы сделали все возможное на земле, чтобы никого не миновала чаша сия… И вдруг я встречаю тебя, одного из тех, для кого мы столько трудились, — и в твоих глазах чувствую некую философическую снисходительность, граничащую с насмешкой… Ты ведь в душе смеешься надо мной, Орфеус, — и не над глупым красномордым Крафтом, который растлил свою малолетнюю дочь, смеешься ты, а надо мною, могучим и вездесущим демоном Неуловимым, древним Ангелом Времени! Так вот, Орфеус, напрасно ты смеешься. Я ведь всегда знал, как знаю и теперь, что настанет время, когда Игра завершится и все фигуры, придуманные и созданные для нее, будут сложены в ящик и отправлены в вечное хранилище. Оказавшись задействованным во многих ответственных комбинациях, я непосредственно наблюдал за продвижением Игры изнутри ее тактики и имел ко всему этому особое отношение. Я старался не впадать ни в эйфорию, ни в истерику, ни в отчаяние, озлобление или панику, ибо все эти волнения были ни к чему и могли только помешать сделать очередной продуманный ход. И каким бы великолепным ни был замысел Творца Игры, как бы я ни был восхищен Его дальновидными тайными ходами, но я неизменно оставался в своем правиле: восхищаясь, быть спокойным и сдержанным. И пусть Он простит меня хотя бы за ту корректность, с которой я напоминаю Ему, что с самого начала существовала только одна цель — Он Сам, и единственный исход Игры — Его победа. А об исполнении наших замыслов и о наших ходах — прости нас, Господи, если все это осуществлялось без достаточной искренности и глубины вдохновения. Ибо мы знали, что это — Твоя Игра. Также мы знали, что смерть, которую мы сотворили, Ты признал как любопытный прием и довольно сильный ход, но без особенного труда сочинил и представил ответный. Господи, мы ведь всегда знали, что проиграем! А теперь настало и мое время, Орфеус, спешу поделиться с тобою радостной для меня вестью. Смерть пришла и для меня. Келима убил демон Москва, которого убрал карлик Ватанабэ, а его самого уничтожил я, д. Неуловимый. Я расправился с ним — вышвырнул Ватанабэ в открытый космос и с тех пор постоянно ждал расправы над собою. Это непременно должно было произойти, только я не знал, как это будет выглядеть… Но вот сейчас, разговаривая с тобой, вдруг ощутил абсолютную ясность предвидения своего будущего: я, уничтоживший стольких людей и демонов, имею надежду не только на смерть, но и на воскресение. Мы все будем возвращены Ему — и люди, и демоны, и неисчислимые твари всех стихий, и сами одухотворенные стихии. Потому и приходил Христос к людям и сказал им, чтобы они любили врагов своих. Вон там, повыше, где меж деревьями виднеется кусок асфальтированной дороги на склоне горы, под теми большими платанами есть место, Орфеус, куда я лягу и где умру, словно обыкновенный человек с опухшей физиономией завзятого пьяницы. И с той минуты и до самого конца света, когда времени больше не будет, в Германии да и во всем мире не произойдет ни одного самоубийства… Крафт приостановился и умолк, тяжело переводя дух, а Орфеус, готовясь распроститься со своим ангелом смерти, сказал ему: — Хотелось бы спросить еще кое о чем, Крафт. — Спрашивай, время еще есть, — отвечал тот и, усмехаясь иронически, посмотрел на свои ручные часы. — Через двадцать минут мне надо было бы принять рюмку шнапса… Но этого как раз я и не успею сделать, мой друг. — Случилась когда-то на земле битва огня и воды. Их примирением явились облака. Они побежали над землею, словно школьники, выпущенные на перемену, и внезапно остановились в небе, чтобы рассмотреть то, что перед ними открылось. Великое равновесие стихийных сил установилось в земном мире — наступила всеобщая жизнь, состоящая из кишащих мириад отдельных жизней… И я спрашиваю у тебя, Крафт, предвидя наше скорое расставание: зачем вам надо было смотреть на те ослепительные солнечные блики в воде? на белые солнечные всплески, среди которых плыли, плавно извивались, словно длинные рыбы, переворачивались на спину — вверх белой грудью и темным лоном — и звонко смеялись, мерцая глазами, все эти юные женщины, купающиеся в озере? Зачем все это надо было начинать, если вот через несколько минут, когда мы окажемся у тех платанов, ты уйдешь навсегда? И страсть, которая правила миром, уйдет вместе с тобою… Хотелось бы знать, Крафт, пока мы не дошли до тех деревьев, каким будет то новое чувство, которое охватит облака и ангелов, прячущихся в них, когда к Нему снова придет желание Жизни — и ты, бедный, опять можешь понадобиться Ему? Но на мой вопрос д. Неуловимый не смог ответить. Он упал и, слабо вскрикнув, исчез из мира в ту же секунду, а мы не дошли до платанов шагов двести. И я не успел у него спросить еще об очень важном для меня деле. Он встречал женщину, которая стала на земле моей женой: хотелось бы узнать, как она выглядела. Но теперь ничего не выйдет. В Германии об этом никто мне рассказать не сможет. Самой Нади здесь нет — и ее облачной тени также. Потому что ей незачем сюда ходить — все земные могилы ее близких людей находятся не здесь. Маленький ребенок, которого она когда-то родила и который у нее сразу же умер — такой маленький, такой славный и так рано ушел, — был похоронен в России. И хотя от этой страны, в небе которой произошла самая решительная битва Христова воинства с армией князя, после часа ИКС осталось что-то малое, неузнаваемое и грустное, — туда и только туда могла вернуться Надя. И там, в России, — только там и могло состояться наше свидание после жизни. 31 декабря 1993 г. |
||
|