"Белый шаман" - читать интересную книгу автора (Шундик Николай Елисеевич)

1

Пойгин курил трубку и думал: почему он пригласил Ятчоля на охоту? Этот ли человек, с которым он всю жизнь враждовал, достоин его великодушия? Между тем от сочувствия к Ятчолю, от сострадания к нему даже, кажется, смягчался мороз; а он такой свирепый, что по­рой раскалывает с гулом ледяные громады морских то­росов. Прокатится гул, и снова тишина — слышно, как стучит собственное сердце. Может, это не сердце, а Мор­жовая матерь стучит головой в ледяной покров моря? Как это важно — не ошибиться, не выстрелить в Моржо­вую матерь: иначе это будет похоже на выстрел в соб­ственное сердце.

Она добра, очень добра, Моржовая матерь. Лед над морской пучиной для нее все равно что огромный бубен. Она без устали колотит головой в этот бубен, отгоняет злых духов — келет — от морского берега, тем самым оберегая людей от беды.

Пойгин вслушивается в подлунный мир, внемлет зву­кам ледяного бубна, в который колотит Моржовая ма­терь. Она добра, очень добра. И Пойгин добр. Не потому ли так усердны его собаки? Больше всех старается при­рученный волк Линьлинь. Правда, похоже, волк все-таки обижен тем, что и сегодня не он ведет упряжку, но что поделаешь: стар уже, трудно ему, слепому, чуять самую верную дорогу в нагромождении вздыбленных льдов.

Стар Линьлинь. А кажется, не так давно это было: положил Пойгин перед волчонком печенку нерпы, почки ее и сердце — если набросится звереныш на печенку, это покажет, что у него такая непокорная волчья сущность, что его не приручит даже самый добрый человек; если выберет почки, значит, податлив будет на дружбу с че­ловеком; если предпочтет сердце — совсем хорошо: есть надежда, что станет ручным, будь только сам человеком, имеющим сердце. Волчонок выбрал сердце, по крайней мере, так показалось Пойгину, хотя Ятчоль уверял, что звереныш впился зубами сначала в печенку. Однако Пой­гин решил в душе, что приручит волчонка, даже если бы оказался прав Ятчоль, и дал ему кличку Линьлинь — сердце.

Пойгину запомнилось еще с детства, как приручал волчонка его дед. «Ты думаешь, все дело в том, чтобы волка сделать добрым? — спрашивал он не однажды внука. — Это верно, однако еще не совсем. Больше всего истины в том, что человек при этом должен изгнать ди­кого зверя из самого себя».

О, сколько раз потом вспоминал Пойгин эти слова, когда приручал Линьлиня. Порой приходил в отчаяние. Но корил больше себя, чем волка, горько размышляя о том, как мало похож он, Пойгин, на деда, как малы в нем силы добра. Однако шло время, человек и зверь все заметней сближались именно потому, что проявляла себя сила добра человека, перед которой ничто устоять не может.

Ятчоль не верил, что волк покорится, ревниво наблю­дал за каждым его шагом и взглядом; а когда убедился, что сосед добился своего, сказал ему: «Все дело в том, что ты шаман, имеешь тайную власть над всеми зверями, входишь в особый сговор с каждым из них, а это может пойти во вред людям».

Больше всего не выносил Ятчоль глаза Линьлиня. Уверял, что взгляд волка прокалывает ему душу, и вся она уже в дырах, и дальше терпеть он этого не может: душа не торбаса, не кухлянка, ее не залатаешь. Ятчоль писал заявления в сельсовет, в район, даже в округ, тре­буя, чтобы заставили Пойгина убить волка, ходил к вра­чам, просил заключение, что душа его действительно вся в дырах, пусть будет справка врачей, как он выражался, «вечественным доказательством». Но никто не хотел вни­мать жалобам Ятчоля, и тогда он во спасение собствен­ной души выколол волку глаза. Произошло это в ту пору, когда Пойгина унесло далеко в море на льдине, и уже не осталось никакой надежды, что он вернется. Ятчоль никому не сознавался, что совершил зло над волком, глубокомысленно рассуждал, что Линьлинь сам себе вы­колол глаза об острые выступы морских льдов: «Вы, ко­нечно, все замечали, как он ходил к берегу и высматри­вал хозяина, вот, наверное, и разозлился на свои глаза, что они не способны увидеть его».

Имя Пойгина, которого скорее всего уже поглотила морская пучина, Ятчоль произносить боялся: тот, кто по­гиб в море, должен исчезнуть из памяти знавших его. Но Пойгин вернулся. Льдину, на которой он плавал, опять прибило к береговому припаю. Он, конечно, дога­дался, что ослепил волка именно Ятчоль; потом сосед и сам в этом признался. Но сегодня Пойгин не хотел ду­мать о прошлом, сегодня он прощал даже это зло.

Нарта стремительно скользит по снежному насту, ве­село повизгивая полозьями. Пойгин любит как бы всту­пать в беседу со своей неумолчной нартой. «Поёшь?» — «Пою, пою». — «О чем так длинно поешь?» — «Обо всем, что у тебя на уме». — «А что сейчас у меня на уме?» — «Что ты добрый, готов забыть все обиды, готов все про­стить даже Ятчолю, не зря же вчера пригласил его на охоту».

Пойгин сочувствовал Ятчолю и потому, что у него ленивые собаки, и потому, что сам он ленив. Вот пришла пора подсчета, кто сколько добыл песцов, лисиц, кто сколько добыл нерпы, лахтаков, моржей; пришла пора громкого объявления охотничьей удачи и неудачи, пора объявления охотничьего почета и позора. И опять почет ему, Пойгину, а позор Ятчолю. И грызет сейчас Ятчоля зависть, зависть к Пойгину. А это, наверное, больно, когда тебя грызет голодной волчицей зависть, очень боль­но. И главное, ничем тут не поможешь человеку, особенно, если он больше всего завидует именно тебе.

Вспомнилось Пойгину, какими глазами смотрел вчера Ятчоль, когда увидел на его груди Золотую Звезду. Ока­зались они один на один в доме Пойгина. Ятчоль протя­нул чуть дрожащую руку к звезде и тихо сказал, судо­рожно улыбаясь:

— Она будто Элькэп-енэр.

Это диво просто, какие он хорошие сказал слова, но почему он так противно улыбается?

Элькэп-енэр! Самая главная звезда, неподвижная, как вбитый в небо гвоздь. Самая главная звезда, вокруг ко­торой вращается все сущее в мироздании.

— Как же это тебе, шаману, дали такую звезду? Ге­роем назвали, великим охотником?

Сколько хрипоты в голосе Ятчоля, болезненной хрипо­ты, словно бы человек вдруг простудился. Не от холо­да — от зависти человек простудился. Может, не только от зависти? Всю жизнь он хотел сделать худо Пойгину, всю жизнь будто капканы ставил на него. Хитроумные капканы. Иные, случалось, защелкивались. Пойгин рвал капканы и шел дальше тропою, которую снова и снова пытался перебежать Ятчоль.

— Отчего это у тебя стал вдруг таким простуженным голос? — удивился Пойгин, невольно прикрывая звезду на лацкане пиджака, в котором летал в Москву.

Ятчоль потрогал кадык, прокашлялся.

— От злости голос захрипел, — откровенно признался он. — Тебе почет, а мне что? Тебе Элькэп-енэр повесили на грудь, а в моем очаге пусто.

«Сейчас взаймы денег попросит», — догадался Пой­гин.

И действительно, Ятчоль скосил лисьи глазки и ска­зал:

— Дал бы взаймы пять рублей.

— Ты когда-нибудь долг отдавал?

— Зачем? Ты великий охотник. У тебя всегда в охоте удача…

— Тогда надо говорить: не дал бы взаймы, а подарил бы пять рублей.

— Можно и так.

— Но ты купишь не еду, а спирт.

— Приду домой, на цепь себя посажу, как собаку, чтобы за спиртом не уйти. Деньги жене отдам.

— Знаю я твою цепь, — печально сказал Пойгин и по­лез за деньгами. — На. Только, если напьешься, я снова с тобой что-нибудь шаманское сотворю…

— Я на тебя суд навлеку, — вяло погрозил Ятчоль, усаживаясь на корточки у стола.

Пойгин сел. Ятчоль приметил, как свободно он откинулся на спинку стула.

— Совсем как русский на стуле сидишь, — сказал он почему-то обиженно.

Пойгин вдруг тихо рассмеялся. Ятчоль протянул ему раскуренную трубку, спросил:

— Чем я тебя рассмешил?

— Да вспомнил, как ты старался быть похожим на других белолицых. Помнишь, прозвище тебе дали — Кэлитуль?

Ятчоль глубоко затянулся, ответил бесстрастно:

— Давно было. Очень давно. Боялись тогда меня. Все боялись. — После долгого молчания с тяжким вздо­хом добавил: — Кроме тебя.

Да, то было давно, еще когда американские купцы беспрепятственно приплывали к чукотскому берегу. Ят­чоль стал их пособником. Умел хитрый человек перени­мать повадки чужеземных людей, не зря имя такое но­сил - Ятчоль — лиса. Купцы на клочках бумажек по­мечали палочкой, оставляющей след, имена охотников, с умыслом помечали: посмотришь на тонкую бумажку — так себе, почти паутинка, чего бояться ее, а страшно! Все дело было в немоговорящих знаках (буквы и цифры на­зываются): человек может забыть, сколько шкур купцу за чайник обещал, а бумажка помнит. Завел себе такие бумажки и Ятчоль. И палочку, след оставляющую, завел, ножом аккуратненько все время заострял. И уж как Ятчоль кичился своим превосходством над всеми, кто не понимал тайны немоговорящих знаков! А кто мог пони­мать в ту пору разговор по бумаге? Сам он мало-мальски знал только те знаки, которые числа обозначают и еще несколько американских слов.

Был Ятчоль ровесником Пойгина. Да, молодыми были в ту пору, совсем молодыми. Ятчоль присадистый, тол­стый, будто медведь. Ненавидели его в стойбище и боя­лись. Но не все. Пойгин, во всяком случае, не боялся. Как встретится с Ятчолем, так сразу же люди вокруг них собираются; знают, чем это может кончиться. Часто Пой­гин на бег, на стрельбу Ятчоля вызывал или вынуждал бороться. Был Пойгин быстрым, как олень; сухой, длин­ноногий, он не просто бежал — плыл по воздуху; Ятчоль сзади пыхтел, жир из себя вместе с потом вытапливал, так что собаки следы его облизывали. Не мог сладить Ятчоль с Пойгином.

Хранил свои бумажки Ятчоль у самого тела, в кармане, который он на чужеземный лад пришил к кухлянке изнутри. Как и все чукчи, Ятчоль тогда не носил рубашек: просто две кухлянки — одна мехом внутрь, вторая наружу.

Вызвал его как-то Пойгин на особенно дальний бег. А был Ятчоль заносчивым и почти никогда от вызова не уклонялся, надеясь рано или поздно одолеть Пойгина, надеялся и на этот раз и потому все силы вложил в тот бег, так что в конце упал и снег стал жрать, чтобы огонь в себе потушить. Хватанул раза два снегу, а потом как волк завыл: что поделаешь, опять побежденным оказался. Люди хохочут, а Пойгин стоит над своим соперником и смотрит на него с презрением. И вдруг Ятчоль, будто собакой укушенный, поднялся на колени, стал в кармане шарить. Глаза таращит как умалишенный и орет: «Кэлитуль! Пропали мои кэлитуль!» Вот после этого и дали ему смешное прозвище. Вытащил свои бумаги Ятчоль, а они от пота и жира, вытопленного из его тучного тела, в месиво превратились, немоговорящие знаки совсем расплылись и ни о чем больше не говорили, как ни разглядывай их. Люди хохочут, а Ятчоль на снегу бумаги свои расправляет; но разве расправишь их, если они тут же в тонкие, хрупкие ледышки превращаются, на кусочки разламываются. Вскочил Ятчоль, начал топтать свои бумаги, за нож схватился.

— Ты виноват, что мои кэлитуль в негодность пришли! — заорал он. — Сам за всех моих должников теперь будешь долги отдавать!

Пойгин свой нож выхватил, а смех в себе унять не может. Стоит с ножом в руках, хохочет, и все люди хохочут, уж больно смешно получилось с теми бумажками. Ятчоль вдруг успокоился (видно, смех Пойгина его в чувство привел) и ушел прочь. С тех пор он Пойгина еще больше возненавидел. А тот по-прежнему на ловкость ему вызов посылал, требуя самого беспощадного поединка.

Но главный поединок начался у них потом. До сих пор, пожалуй, длится тот поединок. Впрочем, кажется, уже точно можно сказать, кто победил…

— Ты думаешь, если тебе прицепили на грудь Элькэп-енэр, ты взял верх? — словно угадав мысли Пойгина, полусонно спросил Ятчоль. — Все равно я докажу, что ты шаман.

Пойгин лукаво вскинул палец, на цыпочках подошел к двери, выглянул в соседнюю комнату, где жили его дочь и зять; убедившись, что там нет никого, сказал:

— Интересно все-таки, как будет выглядеть Элькэп-енэр на моей шаманской кухлянке…

Ятчоль от изумления не донес трубку до рта. — Ты прицепишь Золотую Звезду к своей шаманской кухлянке?

Отворив шкаф, Пойгин вытащил мешок, сшитый из нерпичьих шкур, извлек из него свою шаманскую кухлянку, аккуратно расстелил на полу.

Это была кухлянка белого шамана. У черного шамана не такая, у черного — из самого хорошего меха, с дорогой опушкой, с украшениями. А эта вся потертая — каждый рубец на ней виден. С левой стороны на груди заплата, отдаленно своей формой напоминающая сердце. Да, то была не просто заплата, а знак жизненной силы, знак сердца. С левой стороны, через грудь вправо, до самого подола, шло много рубцов, обозначающих Песчаную реку. На спине рубцами обозначен круг с лучами, идущими от него во все стороны. Это был знак жизненной силы главного светила — солнца. Вот и все. Ничего больше, никаких узоров, амулетов, никаких побрякушек.

Пойгин полюбовался знаком солнца, перевернул кухлянку, медленно провел рукой по Песчаной реке. Сколько раз приходилось ему выходить на «тропу волнения», когда человек обязан остаться один на один с мирозданием, с Песчаной рекой. О, это особая тропа! И далеко не каждый может ходить по ней. Человек, вступивший на «тропу волнения», самой судьбой предназначен держать ответ перед всем мирозданием за проступки людей, совершивших подлость и тем самым оскорбивших весь род человеческий.

Сколько раз я выходил на «тропу волнения», чтобы ответить за твои скверные поступки? — спросил Пойгин, не в силах стерпеть ядовитую ухмылку на круглом, толстощеком лице Ятчоля.

— Два раза, — охотно отозвался Ятчоль. — Всего два. После того, как я ослепил твоего Линьлиня, и прошлым летом, когда сожрал сердце раненого гуся. И чего он тебе дался, гусь этот? Пусть бы лебедь или журавль. Я сам этих птиц еще с детства выше людей ставлю. А то гусь…


Да, то был обыкновенный серый гусь с покалеченным крылом. Ятчоль принес его домой, ухаживал за ним, как за человеком. Пригласил Пойгина на помощь. Лечили гуся вместе и чувствовали, как добрый дух примирения соединяет их в полном согласии: старики и есть старики, зачем им отягощать себя злопамятством? У старого человека сердце должно быть как сума пешехода, прошедшего длинный путь, — ничего лишнего. И совсем было примирил их этот несчастный гусь, как вдруг случилось то, что повергло Пойгина в горе и гнев.

Почему-то пропал сон у Ятчоля, а если и засыпал, то мучился в кошмарных сновидениях. Может, придумал все это — он всегда больным прикидывался, стонал, за поясницу хватался. И вот приснилось ему, что кто-то совет дал: съешь сердце гуся — и самый сладкий сон станет приходить к тебе, словно в небо на крыльях вознесешься.

И сотворил Ятчоль черное дело, свернул шею гусю, который вот-вот готов был подняться на крыло. Приходит как-то Пойгин, чтобы на гуся полюбоваться, крыло его больное полечить, а Ятчоль морду от жира птичьего вытирает и слова сказать не может — от икоты всем своим тучным телом сотрясается.

— Где гусь? — томимый недобрым предчувствием, спросил Пойгин.

— Улетел гусачок, — попробовал было слукавить Ятчоль, а сам зыркнул узенькими глазками в угол своего грязного дома, где лежали два гусиных крыла.

Пойгин схватил одно из крыльев — то самое, которое так старательно лечил, и уткнулся в него лицом. Потом медленно поднял голову, разглядывая Ятчоля каким-то странным неподвижным взглядом.

— Отведи глаза, не делай дыры в моей душе! — закричал Ятчоль. — Ну, свернул гусю голову, сердце сожрал. Что я — человека убил? Лечился от бессонницы, понимаешь?! Теперь в крепком сне, как младенец, буду в облаках летать…

— Мочиться ты будешь во сне, как младенец, — едва слышно сказал Пойгин. — Такое я тебе придумал наказание.

Ятчоль в панике даже забегал по дому, дробно перебирая коротенькими кривыми ножками, будто уже мучаясь от насланной на него напасти.

— Мне больно стало! К врачу побегу! В сельсовет заявлю…

— Заявляй, — мрачно сказал Пойгин, забрал гусиные крылья, и ушел домой.

На другой день Ятчоль прибежал к Пойгину, красный от злости и конфуза: оказывается, он и вправду ночью обмочился.

— Ты наслал на меня порчу! Я мокрый. В милицию, прокурору напишу! - грозился Ятчоль. — Есть ве-ве-вечественное доказательство!

— В милицию? — как бы что-то прикидывая в уме, спокойно спросил Пойгин. — Прокурору? Может, лучше тебе написать в гочстрах? Эй?

— Зачем в гочстрах? — удивился Ятчоль, прекрасно знавший эту организацию, потому что одно время был агентом госстраха в поселке. — Гочстрах тогда хорошо, когда ногу отморозишь или руку прострелишь.

— А у тебя скоро детородный предмет отвалится, — переходя на полушепот, сказал Пойгин.

О, как это пророчески сказал Пойгин, с каким странным взглядом, с каким неумолимым жестом. У ошеломленного Ятчоля начисто исчез голос. Он лишь хватал ртом воздух и прикрывал руками причинное место, как бы защищаясь от вполне вероятной новой шаманской напасти. И наконец вскричал:

— Я убью тебя… дом подожгу! Я сегодня же… улечу в округ на самолете… на вертолете!.. В трубу твою пачку пороху… десять пачек брошу!

— Бросай, — тихо ответил Пойгин, с отрешенным видом погружаясь в то особенное состояние, когда ему больше всего на свете хотелось одиночества.

Ятчоль хлопнул дверью и побежал по поселку, оповещая каждого, кто встречался на пути, что Пойгин снова собирается шаманить, чтобы наслать на него порчу. А Пойгин связал гусиные крылья, прикрепил их к поясу и медленно ушел из поселка в тундру.


Минул день, другой, Пойгин не появлялся. В поселке с тревогой говорили о том, что он вступил на «тропу волнения». Люди догадывались, что это значит. Совершилось черное дело. И вот теперь надо роду человеческому отвечать за то, что он, этот род, иногда порождает зло. По какому-то тайному предопределению жизнь выбирает ответчика, способного раскалить сердце горем или гневом настолько, что черное зло пережигается в нем до белой золы. Пойгин самой судьбой давно выбран таким ответчиком, искупителем. Несколько суток он не будет пить, есть, не будет спать. Он изнурит себя самой трудной и опасной дорогой. И все это время искупитель будет самозабвенно внушать самому мирозданию, что oн без всякой пощады осуждает Скверного. Пусть знает даже самая дальняя звезда, что подлость не осталась безнаказанной, черное зло сгорит в раскаленной душе до белой золы. И потому пусть произойдет в недрах живых существ, именуемых людьми, очищение.

Скверный между тем будет все эти дни пребывать в стыде и тревоге, зная, что искупитель его вины подвергает себя опасности, что он может не только заболеть, но и умереть. И если искупитель не вернется и на седьмые сутки, мужчины всего селения отправятся на его поиски. Не разрешено будет в тот день одному лишь Скверному даже носа высунуть из своего жилья.

Скверным в тот раз был Ятчоль. Он старался убедить себя, что ему безразлично шаманство Пойгина, пусть ходит себе по тундре сколько ему угодно, пусть голодает, мучается от жажды, если так угодно его безумной голове; пытался даже высказывать эти мысли вслух, но его никто не слушал, все отворачивались от него, показывая откровенное презрение. Какое-то странное беспокойство вселилось в душу Ятчоля, он выкуривал трубку за трубкой, пинал собак, кричал на жену, даже сказал, что ему надоело жить и что он не сегодня-завтра застрелится, уйдет навсегда в Долину предков, к верхним людям. А когда было невмоготу оставаться в собственном доме, шел к соседям, долго и нудно оправдывался.


Ну что он такого страшного сделал? Съел сердце обыкновенного серого гусачишки. Просто Пойгин еще с детства невзлюбил его, Ятчоля, и всю жизнь досаждает ему своими шаманскими проделками, довел до того, что вынудил ночью, как мальчишку, обмочиться. А это уже нешуточное дело, это судом пахнет… Между тем суд вершился над самим Ятчолем — суд совести, и он это прекрасно понимал; и чем отчаянней искал себе оправдания, тем откровеннее люди отвечали ему презрением.

Пойгин вернулся в поселок на седьмые сутки. Охотники все были на косе у Моржового мыса: выдался, удачный день — подплыло к берегу стадо нерп. Сидел здесь на камнях и Ятчоль, зорко всматриваясь в морские волны, готовый в любое мгновение вскинуть карабин. Рядом с ним лежали три убитые нерпы. Он ревниво поглядывал на других охотников, боясь, как бы кто не обогнал его.

И вдруг Ятчоль кожей спины почувствовал, что позади него стоит Пойгин. «Да, это он, — с ужасом думал Ятчоль. — Это он, проклятый. Сейчас глянет мне в глаза, и я больше не попаду ни в одну нерпу».

Медленно обернулся Ятчоль, еще втайне надеясь, что Пойгин ему почудился. Но это был все-таки он, Пойгин. Ятчоль встал и попятился, едва не шагнув в полосу прибоя. А Пойгин наступал, не отводя от Ятчоля неподвижного нагляда. Был он завидного роста и, несмотря на почтенные годы, прям, с горделивой осанкой, позволявшей ему держать голову высоко и независимо. Изможденное лицо его было настолько непохожим на прежнее, что можно было подумать, ото вовсе и не Пойгин, а его брат, что ли, — старше годами и, видимо, еще куда круче нравом, куда сильнее в своей непонятной власти над душой ближнего.

— Не смотри на меня шаманскими глазами! — срывая голос до визга, закричал Ятчоль. - И так у меня вся душа в дырах.

И все охотники, закинув карабины за спину, забыв о море, так щедро пославшем сегодня им нерпу, с суровыми лицами подходили к тому месту, где Пойгин с огромной высоты своего превосходства молча казнил Ятчоля взглядом.

Но вдруг глубоко запавшие глаза Пойгина помутились, и он стал падать, тщетно пытаясь за что-нибудь ухватиться. Один из самых старых охотников опустился на колени, внимательно всмотрелся в лицо Пойгина и сказал:

— Он погрузился в беспамятство от усталости и голода.

Кто-то брызнул водой в лицо Пойгина, и он снова открыл глаза, обвел всех неосмысленным взглядом, наконец узнал Ятчоля. Невероятным усилием заставил себя подняться. Еще какое-то время он молча смотрел на Ятчоля, потом поднял лицо кверху, что-то с волнением высматривая в небе. И все охотники, и Ятчоль тоже, подняли лица к небу.

Из-за тучи, прямо на косу, медленно, словно виделось это во сне, плыл огромный косяк гусей.

— Это ты их накликал, проклятый шаман! — снова закричал Ятчоль. — А я не боюсь ни твоих гусей, ни тебя! Не боюсь!

И, видимо, чтобы доказать, что говорит правду, Ятчоль вскинул карабин, метясь в косяк перелетных птиц. Кто-то из охотников хотел вышибить карабин из рук Ятчоля.

— Промахнется, — тихо промолвил Пойгин, успокаивая охотников величавым жестом. — Промахнется в гуся, промахнется в нерпу.

Сказал, будто приговор произнес, и пошел в сторону поселка, порой приостанавливаясь, чтобы одолеть дурноту вновь подступающего обморока. Ятчоль бессильно опустил карабин, так и не выстрелив.

Когда Пойгин скрылся с глаз, охотники снова принялись за свое обычное дело. Каждый из них зорко всматривался в морские волны, на которых время от времени то там, то здесь возникал круглый блестящий шар нерпичьей головы, с большими, полными превеликого любопытства глазами. Раздавался выстрел, и нерпа на какое-то короткое время безжизненно всплывала. Охотник взмахивал над головой акыном. Свистел тонкий линь из нерпичьей шкуры, и колотушка с крючками точно падала чуть дальше нерпы. Рывок удачливого охотника — и крючки впивались в нерпу, добыча теперь не уйдет на дно морское.

Ятчоль крепко стискивал в руках карабин и был полон ожесточения и желания доказать, что Пойгин не сумел отнять у него меткость глаза. Наконец прямо перед ним, совсем близко, вынырнула голова на редкость крупной нерпы, тут можно было попасть и с закрытым глазами. Ятчоль вскинул карабин, выстрелил и обмер от страха: в нерпу он не попал.

Кто-то из охотников тихо рассмеялся, а потом громкий хохот многих людей прокатился над косою у Моржового мыса. Красный, сконфуженный, Ятчоль беспомощно смотрел в ту сторону, где еще недавно маячила спина Пойгина; казалось, если бы он увидел ее вновь — всадил бы пулю без колебаний.

Еще три раза стрелял Ятчоль в нерпу, и все мимо. Но вот вышло так, что раздалось сразу два выстрела в одну и ту же нерпу — Ятчоля и молодого охотника Тымнэро. Скорее всего попал Тымнэро, однако Ятчоль стал быстро раскручивать над головой акын, стараясь тем самым доказать, что Пойгин оказался неправ: он все-таки попал в нерпу. Тымнэро подмигивал товарищам, приглашая посмеяться над позором Ятчоля.

Однако нерпу мало убить, ее надо еще вовремя зацепить крючками акына. Ятчоль бросил акын мимо нерпы. И опять взрыв хохота прокатился над косой у Моржового мыса. Ятчоль быстро выбрал из воды длинный линь, торопясь сделать второй бросок. Свистнул линь, взмыла в воздух колотушка с крючками. И опять мимо. Третьего броска Ятчоль сделать не успел — нерпа утонула.

— Я сегодня убью Пойгина! — в отчаянии погрозил Ятчоль.

— Промажешь! — насмешливо сказал Тымнэро и, вскинув карабин, метко поразил следующую нерпу.

Вечером жена Ятчоля Мэмэль — Нерпа — у соседей сетовала на свою судьбу:

— Лучше бы ослепнуть, чтоб не видеть, как вселяется в мужа ярость медведя. Схватил карабин и кричит:

— Посади меня на цепь, а то беда будет. Убью Пойгина — судить станут.

Слова эти передали Пойгину.

— Пойду посмотрю на него, — сказал Пойгин. — Если сам себя на цепь посадил, значит, боится встречи со мной. А я все-таки еще раз сегодня гляну ему в глаза…


И вот Пойгин вошел в дом Ятчоля. В первой комнате было пусто и грязно. Впрочем, у Ятчоля всегда было грязно — и сейчас, и тогда, когда жил в яранге. В дом перешел одним из первых и сразу же сделал его еще грязнее яранги. Пахнет пережженным нерпичьим жиром, кислыми шкурами, мочой. Печка полуразрушена, на полу немытая посуда.

В соседней комнате послышался пьяный голос Ятчоля:

— Мэмэль, где ты там? Дай мне еще бумаги и другой карандаш. Этот сломался.

Пойгин отворил дверь и увидел Ятчоля, сидевшего на полу. Он действительно посадил себя на цепь: один конец был замкнут тяжелым замком на спинке кровати, а второй обмотан вокруг шеи. На полу недопитая бутылка спирта, железная кружка и чайник, опрокинутый набок, из которого вылилась вода. Тут же было разбросано несколько листков бумаги, вырванных из тетради. Сидя спиной к двери, Ятчоль безуспешно пытался отодрать от грязного пола один из бумажных листков.

— Мэмэль, где ты? Вытри пол. Дай мне еще бумаги и карандаш…

Длинная цепь гремела на полу. Ятчоль порой поправлял ее на шее, потом опять тянулся к листку. Почувствовав наконец, что за его спиной кто-то стоит, он повернулся и вдруг встал на четвереньки, буравя Пойгина налитыми кровью пьяными глазами:

— Ты зачем сюда пришел?

Пойгин не ответил. Скинув гремящую цепь с шеи, Ятчоль бросился к кровати, запустил руку под тюфяк, выхватил карабин.

— Убью!

— Промажешь, — спокойно ответил Пойгин.

Ятчоль вскинул карабин и долго целился, пьяно поводя стволом из стороны в сторону. Пойгин не двинулся с места. Ятчоль щелкнул незаряженным карабином, отомкнул затвор.

— Я знаю, ты догадался, что карабин пустой. Спрятала от меня Мэмэль все патроны. Но ничего! — Ятчоль поднял с пола карандаш, нацелился в Пойгина, будто копьем. — Вот чем я тебя убью. Заявление напишу… судить тебя надо за шаманство. Видишь, сколько листков бумаги испортил? Когда пьяный — буквы туда-сюда, будто козявки, разбегаются… Садись, спирту выпей. Ну, ну, садись, пока я добрый. Слышишь? Я мириться хочу…

Пойгин молчал, глядя на Ятчоля точно таким же взглядом запавших глаз, каким он привел его в смятение на берегу моря.

— Отвернись! Не смотри на меня так! — пьяно замахал Ятчоль руками.