"Распутник" - читать интересную книгу автора (Грин Грэм)

1

На день женитьбы Рочестеру было без малого двадцать лет; жить ему оставалось еще тринадцать — и расписать это время по годам представляется крайне трудной для биографа задачей. Оно полно фантастическими историями и населено столь же невообразимыми персонажами; некоторые из них — вроде лекаря-шарлатана Александра Бендо — подтверждены источниками, тогда как другие — взять хоть лжелудильщика из Барфорда — наверняка являются мифическими. На это время приходятся романы Рочестера с актрисой Элизабет Барри, с мисс Бугель и с королевской фавориткой мисс Робертс; литературные знакомства, дружбы и ссоры (наивысшей точкой последних стало нападение наемных убийц на Драйдена в Аллее Роз); состоявшиеся и чуть было не состоявшиеся дуэли; пререкания с королем. Эти годы нет смысла отслеживать хронологически: сами по себе даты во многих случаях достаточно спорны; может показаться и так, что время прошло исключительно в пьяном угаре.

Война на море, принесшая Рочестеру славу, а стране — позор, осталась позади; приключения не всегда удачливого соискателя богатой невесты — тоже; а процесс зачатия детей свелся к дискретным вылазкам в сельскую местность — в собственный дом в Эддербери или в сомерсетское поместье жены Инмор, — в два единственных места на земле, где Элизабет вознамерилась провести и в конце концов провела (изредка досадуя на это) бóльшую часть жизни. В туманном океане хронологической неуверенности одинокими островками высятся даты крещения его детей. 30 августа 1669 крестили дочь Анну; 2 января 1671 — его единственного сына Чарлза; 13 июля 1674 — Элизабет; 6 января 1675 — его последнюю дочь Малле, — или, точнее, его последнюю законную дочь, потому что еще одну родила Рочестеру в 1677 году мисс Барри.

Пьяный угар наступил не сразу. От имени «Сент-Эвремона» сказано: «Из путешествий он вынес вкус к воздержанности, что в возрасте, тяготеющем к необузданности, было само по себе исключительно; однако достаточно быстро, пусть и постепенно, от былой умеренности не осталось и следа». К несчастью, Рочестер унаследовал от отца одно из самых пагубных личных свойств: его ум и остроумие ярче всего расцветали в пьяном виде. «Природная живость его воображения, — написал Бернет, — будучи подстегнута алкоголем, превращала его в настолько прелестного человека, что многие, желая насладиться игрой его ума, сознательно спаивали его и в конце концов споили настолько, что… на протяжении пяти лет подряд он был беспробудно пьян: не то чтобы не держался на ногах или лишался дара осмысленной речи, но просто… был недостаточно хладнокровен, чтобы стать хозяином самому себе и своей судьбе».

У его пьянства была еще одна сторона, отмеченная «Сент-Эвремоном» как не слишком привлекательная для собутыльников Рочестера: «Ради красивого жеста или острого словца он был готов рискнуть жизнью, а такая цена за удовольствие от его речей казалась многим слишком высокой». Однако в дошедших до нас историях рисковать жизнью доводилось не Рочестеру, а скорее его собутыльникам. В драке в Эпсоме погиб не Рочестер, а его друг Даунс. Еще одна показательная история разыгралась в одном из кабаков на берегу Темзы:

Покойный лорд Рочестер в дружеской компании пировал в «Медведе» под мостом, приведя с собой нескольких музыкантов, в том числе горбатого скрипача, к которому они издевательски обращались «Ваша честь». Для пущей забавы решено было всем прыгнуть с балкона в реку, причем очередь Рочестера оказалась последней. Дождавшись момента, когда все уже прыгнули в воду, лорд Рочестер, который и в мыслях не держал делать этого самому, схватил горбатого скрипача и сбросил с балкона. Друзьям же он крикнул: «Вот, получайте к себе вашу честь!»

О красноречии Рочестера в состоянии глубокого опьянения свидетельствует, в частности, письмо Генри Сэвилу — его многотерпеливому и едва ли не повсеместно презираемому другу-толстяку.

Мистер Сэвил!

Преврати милосердие в краеугольный камень собственного благочестия, избавив твоего преданного слугу Рочестера от подкрадывающейся, как смертельный хищник, трезвости; чему я, уж поверь, не замедлю воздать должное, поелику остро, нуждаюсь не столько в хорошей компании, сколько в добром вине (ибо, подобно отшельнику, способен предаваться возлияниям и наедине с собою, а вернее — всего втроем: с Господом Богом и собственной совестью). Припомни, от каких мук я избавил тебя совсем недавно, отговорив от пагубного намерения предаться мудрости, замешенной на круглосуточном воздержании! И, если ты человек по природе своей благодарный (что означало бы, что ты среди своих соплеменников исключение, если не просто уникум), докажи это, подсказав предъявителю данного послания кратчайший путь к лучшим винам во всем Лондоне. И, прошу тебя, не вздумай предъявить высшее доказательство священной дружбы в усеченном, равно как и в сокращенном виде; изволь подойти к решению бегло обозначенной в сих строках задачи с благоговением, достойным жреца, приносящего щедрую жертву, или ночного татя, осторожно крадущегося в чужой дом. Предоставь твоему благонамеренному рабу (являющемуся вместе с тем и твоим строжайшим судиею) проворной мышкой проскользнуть из погреба в погреб, а в каждом из погребов — от бутыли к бутыли, пока не отыщется вино, достойное августейшего одобрения моего благородного вкуса. Дабы дополнительно увлечь тебя задуманным предприятием, присовокуплю, что имею твердое намерение привлечь и тебя самого к процессу распития. Лорд *** уточнит детали нашего заговора.

Дорогой Сэвил! Если ты и впрямь надеешься когда-нибудь превзойти самого Макьявелли или, пуще того, сравняться со мною, пришли доброго вина! И да успокоится на том твоя душа, вотще мятущаяся перед неравным выбором между политиками и девками! Нижайший поклон тебе, домоседу и скопидому, прославившемуся на весь Лондон недюжинным умом и фундаментальным, как ты сам, кругозором.

Рочестер.

Пьянство, которое поначалу приносило Рочестеру восторги вдохновения и феерические фейерверки фантазии, уже в скором времени, объединив усилия с подцепленной хворью, обрушилось на его здоровье, связало язык, разбередило совесть и привнесло в стихи вкус неизбывной горечи. Этот контраст можно отследить на примере двух стихотворений. Первое из них — знаменитые стансы «Осушая чашу» — начинается так:

Отлей мне чашу, бог Гефест, В такую глубину, Чтоб пить, пока не надоест, Как пили в старину; И чтобы гладь могла приять, Как море, корабли, Пока сам хмель не сел на мель За мили от земли!

А второе, горькое и несчастное «Послание к даме», представляет собой иронический парафраз одноименного стихотворения Ричарда Лавлейса:

Люблю твою корму и киль, А ты — мой любишь прыщ; Твоя соперница — бутыль, А мой соперник — хлыщ… На твой безумный взгляд хорош И непробудный мрак: Ты беспрепятственно найдешь Тропу в любой кабак… Ты исповедуешься мне Без страха и стыда: И я в говне, и ты в говне — Мы пара хоть куда.

Грустно размышлять о том, почему героический участник проигранных сражений при Бергене и в Даунсе, человек, сумевший не поддаться чарам, расточаемым обворожительным монархом, человек, познавший подлинную любовь (с ее уникальным сплавом поэзии, воображения, остроумия и тайного трепета) столь глубоко, что ему удался изумительный анализ этого чувства в стихотворении, открывающемся строками:

Мелькнет в ее объятьях век Быстрей, чем зимний день, —

почему, одним словом, изо всей придворной толпы за «предводителем бессмысленных полчищ» Бекингемом с такой готовностью устремился один Рочестер?

В качестве ответа на этот вопрос может быть предложено многое: голос отцовской крови, мода эпохи, личный пример друзей; не исключено и то, что в бездну отчаяния вверг Рочестера его собственный острый взгляд знатока человеческих душ (а значит, и знатока своей) — тот самый взгляд, которому он обязан репутацией непревзойденного сатирика. Бакхерст был праздным гулякой, в прелестных стихах которого редко ночевала серьезность; Сэвил — если отвлечься от его политической деятельности — играл роль развеселого Фальстафа; Рочестер же, единственный в неразлучной троице, пусть и не придерживаясь правил морали, хотя бы осознавал их существование. Он признался однажды Бернету в том, что всю жизнь «втайне ценил и почитал порядочность и благородство». Защищая право своих сатир на существование словами «есть люди, не воспитуемые и не наказуемые ничем, кроме презрительного смеха», он не лицемерил, хотя на смену оскорбленному в своих лучших чувствах пуританину, который только и мог быть автором такого высказывания, мгновенно приходил поэт и остроумец, внушающий все тому же Бернету, что «мелкая ложь в нападках — это завитушки орнамента, в отсутствие которых была бы погублена красота всего стихотворения».

Пьянство и разврат являлись ему не в очаровательно-неверном обличье мадам Рампан и прочих разбитных красоток из пьесы его друга Этериджа «Палец ей в рот не клади». Если вкус к беспутной жизни перешел к Рочестеру от отца, то и от суровой матери досталось вполне достаточно, чтобы со всей остротой осознавать, чтó за безобразие и чтó за уродство он предпочел «любви, миру и верности», неизменно поджидающим его в Эддербери. И сама эта прямодушная и вместе с тем полная предрассудков женщина, старая леди Рочестер, не смогла бы заклеймить условную «Коринну» яростней, чем ее распущенный донельзя сын, пусть и мелькают в приводимых далее строках нотки сочувствия жертве собственных страстей от ее горемычного собрата по несчастью:

Летели окрыленные часы Ее впервые явленной красы; С дарами в дверь стучали все подряд В блаженном предвкушении услад; Пока не повелел коварный рок, Чтобы мудрец на ложе с ней возлег — И, рассмеявшись, тут же вышел прочь: «Не ступа ты, чтобы в тебе толочь!» Ее, прознав про скорый этот суд, Теперь Memento Mori все зовут; Ославлена, больна, посрамлена, Старье свое в заклад сдает она; Полгода кое-как играет роль — И засыпает на зиму, как моль, Чтобы весной — на месяц, на денек — Кого-нибудь прельстил ее манок.

Не щадил Рочестер и самого себя, судя по автопортрету, набросанному в стихотворении «Распутство» (если это, конечно, автопортрет):

Встаю в двенадцать, завтракаю в два, К семи, напившись допьяна сперва, Лакея шлю, чтобы привел мне блядь, А приведет — попробуй совладать: Цена чрезмерна и сама страшна; Усну — стащив кошель, уйдет она; Во сне придут богатство и стояк, А наяву — ни пенни и никак. И если вдруг проснусь, и зол, и пьян, — Где взять, на что купить бальзам для ран? Проштрафившийся разве что лакей За все заплатит задницей своей? Терзаю всех, пока не выйдет хмель, — И снова до двенадцати в постель.

Таким образом, идет нешуточная война между обладающей особым даром «терзать всех» пуританкой-матерью и вечно окутанным винными парами отцом. Вслед за «парнем из Шропшира»[34] Рочестер вполне мог бы воскликнуть:

Восток, увы, сидит во мне И Запад — в вечной с ним войне!

В конце концов тело не выдержало двойной нагрузки, война завершилась полным истощением обоих противников, но материнская сторона все же взяла верх.

Состояние беспросветного отчаяния, в котором, похоже, только и сочинял стихи Рочестер, в существенной мере совпадало с общими настроениями эпохи. Какие надежды возлагали лучшие умы на Реставрацию — и каким горьким разочарованием ознаменовался ее приход; как твердо рассчитывали на победу над Голландией — а война обернулась сплошным позором. Обманутые ожидания, как правило, не исчезают бесследно, а превращаются в неизбывную горечь; война, закончившаяся поражением, приносит мир, но никак не чувство умиротворения. Нам не хватает испытанных на войне волнений, мы уже подсели на них, как на наркотик. В годы после замирения с Голландией английскую литературу поразила болезнь, имя которой сплин, — и британским писателям моего поколения (прозванного потерянным) это весьма знакомо. В письме Сэвилу Рочестер выразился так: «Мир с тех пор, как я могу его вспомнить, непоправимо одинаков, и тщетно было бы надеяться изменить его». Разочарование, монотонность, скука — вот что точило самые тонкие умы. Лишь менее чувствительным людям удавалось найти утешение в мелких скандалах, пришедших на смену приключениям и высоким надеждам.

Одним из таких людей был Генри Сэвил — придворный «толстяк». Любая добыча была ему хороша, а изобильные телеса давали друзьям, да и ему самому повод для вечного веселья. В сентябре 1671 года в письме болеющему у себя в деревне Рочестеру Джон Маддимен яркими красками расписал историю посягательства толстяка на честь леди Нортумберленд:

Миледи гостила у лорда Сандерленда, а кавалера разместили в примыкающих покоях, откуда он глубокой ночью, ведомый злым гением собственной похоти, и проник в ее спальню, что не составило труда, так как болт из замка он ухитрился вытащить еще накануне, а задвижка была только с его стороны. Но то ли он приступил к делу чересчур рьяно, то ли, напротив, ограничился угрожающе недвусмысленной демонстрацией собственных достоинств, — в любом случае безупречно добродетельная дама, переполошившись, принялась дергать за сонетку (к несчастью, висящую прямо у нее над головой) с такой силой, словно не только сердце несчастного сладострастника, но и весь дом оказался объят пламенем. В спальню прибежала служанка, а наш герой ретировался в безутешном отчаянии. Семья Нортумберлендов в ярости, речь идет исключительно об убийстве, так что мы, увы, скорее всего, лишимся одного из бесценных друзей; да послужит все это письмо доказательством того тезиса, что каждый должен придерживаться собственной стези и ни в коем случае не ступать на чужую.

Надо было как-то жить дальше — и Рочестер пил, чтобы сделать жизнь выносимой; он писал стихи, чтобы пройти сквозь чистилище собственного несчастья; он пытался возобновить приключения, закончившиеся вместе с войной, вживаясь в роль то кабатчика, то астролога. Чтобы забыть и избыть бренный мир, он предавался двум крайностям — любви и ненависти. Сэр Кар Скроуп («полуглазый рыцарь»), граф Малгрейв, да и сам король служили ему орудиями бегства от действительности — точь-в-точь как мисс Барри, мисс Робертс, мисс Как-бишь-там и бесчисленные девки из Вудстока.