"Очевидцы бессмертия" - читать интересную книгу автора (Киросон Пантес, Калиновский Петр Петрович)

ГЛАВА 1

План бегства за границу. — Прибытие в Ленкорань. — Беседы на Евангельские темы. — Знакомство с персом-проводником.

Верующие и неверующие в жизнь без тела земного! Послушайте, я расскажу вам о том, что сам пережил, видел и слышал. Я расскажу, что такое смерть и как я узнал, что жизнь наша не имеет смерти.

Но чтобы стало вам многое более понятным, необходимо рассказать кое-что о моей жизни…Это было в городе Ленкорани в 1931 году, в конце мая, когда мне исполнилось тридцать лет.

Ленкорань расположен у самого берега Каспийского моря, в двадцати километрах от персидской границы, близ иранского портового города Пехлеви. Этот маленький пограничный городок очень старательно охранялся советской властью. Приезжавшие в Ленкорань на пароходах из Баку и иными путями должны были иметь особый пропуск, а чтобы получить его, надо многое доказать и ответить на многие вопросы. (Кто ты? По какому делу едешь? Командирован или у тебя есть близкие родственники на границе? и т. д.). И только после тщательного допроса, анкет, проверки документов и обыска можно въехать в этот городок.

Такого пропуска у меня не было, да и получить его не было никаких надежд. Всё, что у меня было, — бумажка, подтверждавшая, что я — крестьянин села К…, Харьковского округа. Но и не это самое опасное, а то, что четыре года тому назад я уже был в Ленкорани и пытался нелегально перейти границу, но ночью был задержан в Астаре, в двух шагах от сказочного Ирана. Ну, разумеется, хлебнул я тогда горя. Остались на мне кожа да кости, пока я, через восемь месяцев, выбрался из рук советского «правосудия».

За первой моей попыткой нелегально перейти в 1927 году границу не таилось ничего серьёзного и политического. Просто из озорства и любопытства хотел сходить в Иран, узнать, как там, за границей, люди живут, да достать там… хорошего материала на костюм. Стыдно в этом признаться, но так оно и было, Меня судили как контрабандиста, да и сам я сознался, что хотел достать у персов шевиотовый костюм. Иначе меня и не выпустили бы живым; только за глупость и пощадили жизнь.

Так вот, теперь вам понятно, почему я не мог просить пропуск в Ленкорань.

Что же меня вновь толкало на границу, в это опасное для меня место?

В 1927 году, как уже говорилось, я пострадал за попытку перейти границу. За это я был выслан по месту жительства, в моё родное село, без права его покидать. До этого я, конечно, страстно хотел и много думал о том, как бы побывать за границей и увидеть, как люди там живут, но после тюрьмы и мук забыл о далёких странах, и меня более туда не тянуло.

Я увлёкся религией. Стал искать счастье и правду у Бога. Я понял, что счастье и утешение в мире не найти; что закон и правда только у Бога, но не у власти; что тюрьмы и подвалы не исправляют людей, не приводят их на путь истинный, а жестокие законы не указывают света и правды в жизни… Сильно я предался вере в Бога. Обзавёлся семьёй и стал жить отдельно от отца. И радостно мне было тогда.

Но сила, которая снова повлекла меня к границе, родилась от одного странного обстоятельства.

Три года я жил дома, ибо мне нельзя было никуда уезжать из села, да я и не думал об этом. Три года, почти каждую ночь мне снился один и тот же сон… Проснувшись, я забывал его. А если вспоминал, то гнал вон мысли о нём. Но сон меня преследовал. С каждым разом он становился яснее и яснее. И я уже не мог бежать от него. Я рассказывал о нём близким по вере людям, расспрашивал их: что бы он мог значить? Кто мог бы истолковать его смысл?.. Но никто не мог мне объяснить значение навязчивого сна. Люди говорили разное и всё больше вкривь и вкось. Одни говорили, что он означает нечто хорошее; другие толковали его плохо; третьи советовали не верить снам и не придавать им никакого значения; сон, де, — ничто. Четвёртые советовали чаще молиться, чтобы Бог указал мне значение сна. И я усердно молился, чтобы Бог указал мне значение сна или избавил меня от него.

И сон был как будто неплохой, но очень тревожил меня тем, что всё сильнее меня преследовал и всё ярче становились образы его… Неизменно мне снились высокие синие горы. Я стоял перед ними. Ветер гнал тяжёлые, чёрные тучи через острые гребни вершин. Всё чернее и тяжелее становились тучи, словно наливались тьмою. И вдруг с треском, как будто над моим ухом разрывали на куски толстый холст, — начинали тучи пороться о камни горных вершин. И острым звоном, сквозь разодранные клочья туч начинал сочиться белый, иссиня-белый свет из-за гор. И чудилось мне, будто кто-то кричит по ту сторону синих гор… Я карабкался наверх. Острые камни и терновник раздирали мою одежду и кожу рук. Казалось, ещё миг, ещё одно усилие — и я услышу голос из-за гор…

И однажды мне показалось, что я начал понимать смысл преследующего меня сна. Горы во сне показались мне похожими на те горы, далёкие и таинственные, которые лежат на границах Персии. Что-то настойчиво еженощно приказывало мне уходить за синие горы, чтобы узнать там правду и услышать невнятный мне голос… И когда я это понял, то почувствовал в себе неведомую ранее силу и радость.

Я знал, насколько опасен для меня этот путь. Мой рассудок шептал и шептал об опасностях, я слушал его, но не повиновался ему.

Все мы знаем, что поступки наши, вредные и благие, не всегда совершаются обдуманно, послушно рассудку нашему, а чаще всего по велению какой-то неведомой внутренней силы, которая влечёт нас, не подчиняясь и не слушая нашего умственного сопротивления. И если он, поступок, удачен — то мы радуемся и думаем, что мы хорошо поступили. А если неудачен — то укоряем себя и других, не в силах понять истинной причины поступка.

Вот и меня влекла какая-то внутренняя сила, которая сама на всё давала право и разрешение. Она давала мне энергию для преодоления грозных опасностей на пути. Я страшился, я дрожал, ничего не мог есть, однако где-то внутри, глубоко, была вера в то, что я пройду сквозь все препоны. Я подчинялся ей, а рассудок мой каркал: «Сам в петлю лезешь!»

Чего только не было на моём пути! Я прыгал на полном ходу с поезда, завидя приближение агентов, проверяющих документы. Ударившись о мёрзлую землю, я лежал под насыпью без сознания. И, очнувшись, опять двигался дальше… Иногда в степях, над изморозным туманом поднимались видением, миражом синие горы. И я шёл дальше… Ехал на буферах, на тендере паровоза, в закрытом вагоне с углем, по три дня без пищи. Всё это я перенёс, и пока всё обошлось благополучно. Теперь предстояло сделать последний, самый опасный шаг.

На пристани в «городе ветров» Баку я купил билет и сел на пароход, отходящий в Ленкорань. Уже на пароходе я узнал, что проверка документов стала теперь во много раз строже, чем три года тому назад. Я узнал также, что по прибытии мы бросим якорь на рейде и к нам прибудут на лодках власти и начнут отбирать документы у всех пассажиров. Затем станут перевозить прибывших в лодках на берег и выгружать в место, крепко обнесённое колючей проволокой. В этом загоне каждый будет тщательно обыскан, от багажа до бренного тела включительно. После чего все пассажиры должны будут явиться в управление «государственной безопасности» за документами и там доказать: зачем каждый из них приехал в Ленкорань.

Это была не западня, а целая цепь ловушек, и в любой из них мне грозило быть схваченным! А дальше… пытки допросов, тюрьма и, в лучшем случае, смерть в гнилых болотах северных концлагерей… И уже не было пути к отступлению, чего требовал мой жалкий рассудок. Я мог выброситься за борт, в штормовые валы серого Каспия, но там меня тоже ждала смерть…

Куда же ты меня привёл, мой вещий сон? Ты видишь — кольцо смерти?

Когда загремел опускаемый якорь, случилось всё точно так, как говорили мне на палубе опытные люди, К пароходу подходила лодка с агентами ГПУ, и для них спускали по правому борту трап. Уже шла проверка документов. Уже приблизились ко мне… На мне, наверное, от ужаса не было лица, Я всё отступал и отступал назад. И не потому, чтобы избежать проверки, а только из желания хоть на несколько минут оттянуть начало своей погибели.

Был сильный шторм, и пароход крепко качало. Я молился Богу, взывал к той Силе, которая меня сюда привела. Я верил, что Богу было так угодно. Подняв глаза к небу, я оцепенел в молитве. На мгновение мне показалось, что я слетел с палубы и носился над волнами моря, Это мне померещилось, ибо голова кружилась от качки. То, что случилось со мной, можно приписать только чуду: ни на пароходе, ни в загоне за колючей проволокой на берегу агенты ГПУ меня не трогали и ничего у меня не спрашивали. «Даже и не смотрят на меня», — думал я.

Я был так счастлив, что даже агенты ГПУ мне показались такими милыми, каких я их доселе не видел.

Всё кончилось, и нас выпустили из-за колючей ограды. Замешавшись в толпе, я направился в город и стал искать себе ночлег.

Я шёл по городу и наткнулся на красное здание тюрьмы, в которой уже сидел четыре года тому назад. При виде этой башни, построенной каким-то персидским шахом, на сердце моё лёг неприятный ледок. И всё, что я пережил некогда в этой тюрьме, всё, обжигая мозг, пронеслось в моей голове… И кольцо двора в виде глубокой ямы. И сводчатые каменные мешки камер, словно высеченные в скале гробницы, И лица тех мучеников, которых вместе со мной водили на допросы по низким и гулким пещерам коридоров. Я вздохнул и призвал имя Божие. Я стал утешать себя: «Наверное, начальство и стража уже сменились. Бумаги с моим именем и фотографией давно лежат в архиве… Да и нужно ли им хранить мои документы?» Так я успокаивал себя и шёл дальше искать ночлега.

Конечно, я и подумать не смел постучаться в гостиницу или постоялый двор. Там надо было регистрироваться, и туда в любую минуту могли прийти агенты ГПУ для проверки постояльцев, ночлег я нашёл в бедной лачуге, сбитой из досок. В ней уже ютилось человек десять мужчин и женщин, тоже всё приезжих и несчастных. Дым из очага поднимался в большую дыру в потолке, через которую глядело февральское холодное небо.

Я рассказал хозяину лачуги, что мне негде ночевать, никого знакомого в городе нет, а уже тьма. Приезжие люди горе знали, стеснились и впустили меня, Но места было так мало, что мне пришлось спать под кроватью.

Добрые и очень бедные люди, с которыми я заночевал под одной крышей, многое мне рассказали о житье-бытье в Ленкорани, и я понял, как мне действовать дальше. Чтобы не вызвать подозрения властей, мне нужно найти работу. И я отправился екать счастья на лесные разработки.

За городом начинались леса, за ними — горы, а ещё дальше — другие, синие и далёкие горы Ирана… Леса были первобытные, непроходимые, полные дикого зверья. Но мне казалось, что в этих лесах, среди хруста валежника под лапой зверя — мне будет покойнее и свободнее жить, чем в городе.

Я нашёл лесную контору, а в ней старика, голубоглазого немца-колониста. Он выслушал меня, закивал головой и ответил: Дам, дам работу, сынок!» Он так смотрел на меня и так улыбался, что стало ясно: всё понял и обо всём догадался.

Работа в лесу была безмерно тяжкая. Вручную приходилось валить огромные тысячелетние стволы, рубить и колоть. Топор да пила, зелёный полумрак, бесконечный изнурительный день труда. Зато там не спрашивали никаких документов. Работай, да и всё. Как потом я узнал, это были даже не обычные лесоразработки, а нечто вроде каторжных работ для провинившихся перед советской властью. И деньгами там не платили, а просто давали пуд муки в месяц, вот тебе и весь расчёт. Работавшие со мной были люди старые и числились в «кулаках» и «лишенцах», кто мельницу когда-то имел; кто — большую лодку и нанимал несколько человек на рыбный лов; кто письмо получил из Персии; кто когда-то по неосторожности разговаривал или заходил в гости к человеку, который потом бежал через границу, — все они были заклеймлены тавром «враг народа» и сосланы в эту зелёную мглу на принудительные работы.

А я, выходит, сам, по доброй воле, записался в советские каторжники. Но делать было нечего. Да разве я был невиновен перед этой самой властью?

Я смотрел на этих несчастных старых людей, которым давно уже было пора тихо и без тяжёлого труда доживать свои дни, на то, как они, надрываясь и хрипя, валили деревья и вершили труд, часто непосильный и юному богатырю, и не понимал одно-го: почему они, бросив всё, не бегут ночью по звериным тропам через горы прочь из этого ада? Но потом узнал, что на каждом из этих несчастных надеты незримые кандалы и цепи, и каждый волочит на ноге невидимое огромное ядро… Их дети и внуки, все родные им люди были объявлены заложниками. И стоило такому «врагу народа» бежать, как в тот же день десятки его родственников были бы брошены в страшную мясорубку ГПУ.

Среди них я нашёл и таких, которые пострадали за свою веру, С ними я сдружился, а они обо мне многое рассказывали верующим в городе.

Истёк месяц моих каторжных работ. Я, наконец, заслужил нечто более ценное, чем жалованье и похвалу, — справку конторы, что я работаю на лесоразработках. Эта бумажечка была моим первым оборонительным оружием против ГПУ. Она могла успокоить бдительное око власти.

С этой справкой я, по совету моих братьев по вере и горю, отправился в город. Мне дали адреса людей, которые встретили меня более чем радушно и дали приют.

Я посетил их религиозные собрания. Собирались очень боязливо. В беседах с опаской высказывали свои религиозные убеждения. Собрания верующих, молитвенные дома и церкви тогда ещё не закрывали, но уже всё крепче и грубее преследовали верующих, людей, которые не скрывали своих религиозных убеждений. Их травили комсомольцы, профсоюзы и партийное начальство на службе. С верой уже нужно было уходить в «подполье».

Во всяком религиозном культе при совершении обряда и проповеди кто-то должен начать церковную службу, проповедь или беседу на духовную тему, о Боге и Правде. И вот этому-то человеку и грозила масса бед. Во-первых, он объявлялся «служителем культа»; во-вторых, его лишали избирательного голоса; в-третьих, как «лишенца» облагали непосильными налогами, штрафами, а то и просто ссылали на принудительные работы в лес.

Люди боялись отправлять службу Господню, страшились про износить проповеди, открывать беседы, чтобы не попасть в страшный разряд «лишенцев».

А в итоге — церкви не закрываются, а священнослужителей и молящихся мало или вовсе нет. Городок Ленкорань был невелик и насчитывал всего-навсего двенадцать тысяч жителей. Некогда, ещё до революции, он был местом ссылки всяких «сектантов» и «еретиков». Коренного мусульманского населения в нём не больше девяти тысяч, а остальные — бывшие ссыльные за веру: молокане, староверы, субботники и русские, принявшие еврейскую веру и закон Моисея. Была там и немецкая колония со своей кирхой, были и штундисты-баптисты, и православные, и магометане.

Я обнаружил, что в этом крошечном городке собраны многие толки веры в Бога, с которыми я жаждал познакомиться. Я неведомой мне силой был приведён на некий перекрёсток, откуда расходилось множество дорог на поиски Истины.

Я покинул лес и перебрался в город. Жил я у одного верующего человека, много читавшего Библию и ожидавшего, что скоро Господь придёт на землю судить беззаконников. Он жил на краю городка, в так называемом «Форштате», там было несколько русских домов по-над Каспием. Человек тот был популярен в городе и обрёл уажение от властей и своего начальства.

Мы с ним скоро сблизились по духу. Он был одинок, и взял меня к себе на квартиру, и стал мне братом и отцом. Помог мне одеться и обуться, ибо я в лесу всё на себе истрепал.

Но чтобы мне прописаться на жительство, надо было, конечно, заявить об этом в милицию. Мой знакомый, Василь Попов, которого я называл братом, пошёл со мной в милицию и выдал меня за своего родственника, будто бы приехавшего к нему помогать конопатить щели в баржах. Брата Василия в милиции знали хорошо и считались с ним. Он был старым и опытным мастером по стройке барж;, редкостным специалистом. Благодаря ему меня и зарегистрировали, и я стал законным жителем Ленкорани.

Когда я стал посещать собрания верующих, там меня не раз просили рассказать о Боге, о пути спасения и т. д. А когда я отказывался, меня уговаривали, указывая на то, что я чужой в городе и меня власти ещё не знают, да к тому же я — рабочий, а они, мол, «бывшие», и боятся быть сосланными в Сибирь. Я начал беседовать с братьями и сестрами по вере как умел, по Евангелию. На собрания людей стало приходить всё больше и больше, особенно немцев-колонистов. Они очень любили беседовать на Евангельские темы и жаловались, что их пастор из страха перед преследованиями совсем перестал произносить проповеди. Как-нибудь отслужит — и скорей уходит! Разумеется, зоркий глаз агентов безбожной власти не оставил без внимания мою духовную работу и порыв веры моей, хотя я никогда не вёл таких бесед, которые нарушали бы законы той власти.

Но, очевидно, даже такие слова, как «Христос» и «Евангелие», уже угрожали существованию советской власти. А власть эта не терпела не только христианского учения, но и любого учения о правде, любви и истине. Любое учение, кроме марксизма, было для неё «враждебной идеологией классовых врагов», «пропагандой врагов народа» и т. д. Ни один правоверный партиец не смел даже и подумать, что «трудящийся» мог найти истину, благо и правду вне писаний «вождей пролетариата». Для подлинного «советского патриота» религия была только опасный яд, церковь служила «классовым интересам» капитала и буржуев, а Бога не было и не могло быть в стране «победившего пролетариата».

По-видимому, они приметили и меня, грешного, что я хочу быть праведным и проповедую людям веру в Бога, любовь друг к другу, добродеяние и стремление к вечной жизни. Меня, правда, не сразу тронули, но следили. А я жил и жил, ничего не ведая, не зная, что враг мой не дремлет. Быть может, если бы я в то время призадумался над тем, как должны относиться большевики к моим проповедям, я понял бы, что мне грозит. Я вёл проповеди по Евангелию, но по Евангелию виднее всего была неправда и всё беззаконие советской власти. Да, они уничтожили богачей и эксплуататоров, но на их место посалили всемогущего погонщика и эксплуататора — партийца. И этот новый власть имущий ещё хуже капиталиста угнетал, насиловал, мучил и обманывал народ. А так как учение Христа обличало всякое беззаконие, всякое насилие, обман и грех, то для большевиков и проповедующий веру в Бога, и верующий были врагами.

Они уже знали всё обо мне, кто я, откуда и что я уже сидел здесь в тюрьме. И не ведаю до сих пор: как они всё разузнали? Быть может, навели справки в моём родном селе или нашли мои следы в архивах, в бесовских книгах своих, где записан всякий грех против них каждого жителя страны…

Я жил в те дни в счастливом неведении, не чувствуя, как медленно стягивается вокруг меня кольцо опытных охотников на живого человека.

В те дни я много размышлял о Боге и вечной правде, и душа моя была полна муки при виде страданий и горя людей. В жизни я и сам страдал уже не раз. Первое моё великое страдание души было, когда я потерял веру и остался без Бога. И казалось — нет жизни без Бога, и приходил я в страшное отчаяние и безысходную скорбь.

Потом я снова обрёл Бога, веру в Него, и был так рад и счастлив, что мне казалось, будто вся истина и правда Божья мне уже известна. Я был охвачен таким огнём веры, что не мог и допустить существования в Священных Писаниях чего-нибудь, противоречащего той истине, которую нам следует искать на земле. Не мог допустить я и того, чтобы в Библии не было разгадки на всё то непонятное, что творилось сейчас на земле.

Всё кругом было полно людского страдания, стонов, слёз, беспомощности, беззащитности.

Я видел, сколько женщин и детей страдало, плакало и умирало от голода, холода и насилия без помощи и защиты Божьей. Знал я и то, что верующие пламенно в Бога люди за веру свою умирали в Сибири в ссылках, в лагерях на берегах Ледовитого океана от непосильного каторжного труда, голода и стужи. Они стояли на коленях и со слезами молили Бога не забыть их, вспомнить о них, как они страдают за Его Имя. Так они и умирали. Я слышал рассказ одного беглого. Подле одного из концлагерей у полярного круга он нашёл в тундре труп, занесённый позёмкой. Это был коленопреклонённый священник в ветхом растерзанном подряснике. Он умер, стоя на коленях, с поднятою к небу главою, и на его щеках, как град, лежали слёзы, превратившиеся в лёд…

А Бог молчал и ничего не отвечал.

Много я думал об этом, и мне казалось, что нет и не будет на земле ни помощи людям, верующим в Бога, ни наказания грешным, безбожникам и беззаконникам: живите и мучайтесь, мол, все, как хотите, Я стал думать, что Бог ничего общего не имеет с нашей землёй и людьми, и каждый из нас предоставлен самому себе. А суд, наказание и милость — всё это будет там, на небе. Позднее я стал думать так, что Бог есть и помогает, но мы неправильно веруем и не понимаем Его, оттого Он нас и не слышит; может быть, даже мы нашей верой и молитвами оскорбляем Его? Но Он же — Бог — любовь, и должен знать, что мы заблудились, как верующие, так и неверующие, и взял бы да и помог, как Отец своим несчастным детям! Многое и многое смущало меня в моей вере тогда… Во всех советских газетах, на всех советских улицах каждый день можно было прочесть одно и то же: «Смерть врагу! Смерть кулаку! Смерть вредителю!»

Дни и ночи расстреливали и расстреливали людей. Дни и ночи тысячи и тысячи людей угонялись и бесследно исчезали в далёких лагерях смерти. А врагов становилось всё больше и больше. Советским властям казалось, что всё население огромной страны превратилось в «классовых врагов» и их всех надо хватать, бросать в тюрьмы, прятать за колючую ограду лагерей, расстреливать и уничтожать. Зажиточный крестьянин — кулак, враг. Менее зажиточный — «подкулачник», тоже враг. Голый бедняк, не идущий в колхоз, — «кулацкий прихвостень», тоже враг. Даже неграмотный крестьянин, поверивший, что скоро придёт Христос, наказывался, как лютый враг «власти трудящихся», и ему приписывалось такое «контрреволюционное злодеяние», что он лишался не только семьи, дома и хозяйства, но и самой жизни. По ночам в ленкоранской бухте гепеушники топили сотни трупов расстрелянных, привязывая к ним проволокой кирпичи. Многие из них были умерщвлены только за то, что писали письма своим родственникам, живущим за границей… Страна превратилась в сплошной застенок, где обезумевшие от ненависти и страха люди хотели уничтожить весь народ.

Видя всё это, взбунтовалась душа моя не только против власти, но и против самого Бога. Я не отвергал Его, но и не мог больше верить в Его милосердие, всемогущество и в то, что Он любит людей, верующих Ему и в Него, и что Он может спасать и помогать людям.

И теперь уж не безбожники разрушили мою веру и отняли у меня Бога, а сами верующие люди всяких толков и понятий.

Я спрашивал у них: где же Божье правосудие, любовь, милосердие и сила, если невинные люди страдают от вопиющей неправды насильников, наглых богохульников и беззаконников?

Ответы были разные не только от людей разных учений, церквей и толков, но и от людей одних и тех же направлений.

Одни говорили, что Бог посылает верующим страдание (или допускает его) — кому для испытания их в вере, а кому, чтобы уверовали через страдания…

Но как же можно назвать Его любвеобильным и милосердным, если таким способом Он заставляет уверовать в Него? Это же насилие! Так только власть безбожников поступает!

Другие говорили, что по Святому Писанию верующим надлежит страдать, чтобы спастись, ибо «Христос страдал и верующим в Него велел страдать».

И это не мог понять я. Выходило, что лучше всего поступить подобно жене Иова, т. е. — не веровать в Бога, а похулить Его, отделаться от Него и не иметь ничего общего с Ним — и не будешь тогда страдать. Так жена Иова упрекала мужа своего за страдания, которые Бог послал Иову за веру в Него.

Иные говорили: на том свете, на небе, получим блаженство в раю.

Но тогда мне становилось ещё более обидно от мысли, что рай и блаженство заслуживаются у Бога мучениями и страданиями, а не любовью к Богу.

Когда же я задавал вопрос: за что же дети страдают, маленькие и чистые, как ангелы, не заслужившие ни наказания, ни испытания, и коих нельзя мучениями принуждать веровать в Бога, ибо Бог знает, что они ещё не могут разуметь веры, а посылает или допускает умереть им в Сибири, с отцами и матерями, от холода и голода? Бог ведь сам сказал: «Если и мать дитя своё забудет, Я вас не забуду». А детям сказал: «Таковых есть царство небесное».

На это мне отвечали, что детей верующих родителей Бог берёт к себе на небо. Его воля на это. А детей неверующих родителей Бог карает до пятого и седьмого колена за грехи родителей.

Последний ответ должен был возмутить все лучшие чувства человека. Бог, беспощадно карающий младенцев за грехи родителей, был уже не Богом-Любовью, а мстительнее самого худшего человека.

Я всё горячее и всё мучительнее искал человека, который дал бы мне спасительный ответ на терзавший меня вопрос: как понять жизнь, в которой я живу, и Бога, который управляет ею?

Если иные и говорили мне, что они знают Бога или крепко верят в Него, то я не верил им, ибо они не знали жизни, а раз они не могли сказать мне понятно об этой жизни, если они не могли объяснить причины страданий людских, то я полагал, что они не знают и Бога.

При всяком вопросе верующие открывали Библию и оттуда черпали слова для познания самого Бога и справедливости, Я же искал человека, который высказал бы мне своё собственное понимание Бога и смысла нашей горестной жизни на земле, без Библии, без цитат, ибо Библию я и сам знал и мог всегда прочесть.

Мне отвечали: человек сам — ничто, и не может своим слабым умом знать Того, Кто сотворил его. Для этого-то и дано Им слово своё — Библия, отчего она и называется «Слово Божие», и в ней — вся истина и откровение.

И понял я, что люди или просто не хотят сами думать, или не умеют мыслить, а цепляются за Библию как за спасительное средство уберечься от мук и ужаса пытливых и беспощадных мыслей о Боге и всём сущем.

На другом берегу стояли наши антиподы, марксисты и атеисты.

Для них всё было просто, проще пареной репы. Они не знали никаких терзаний искания путей к Богу. Для них не было ни Библии, ни Бога, ни жизни будущей, ни греха, ни раскаяния. Человек для них — организм, подобный репейнику на пустыре, ослу или свинье. Пожил, подвёл, пожрал — и издох по неумолимым законам естествознания, вот и всё.

Верующие, у которых я искал Истины, были бедны понятиями о Боге, но всё же неизмеримо выше земноводных материалистов. Они хоть пытались понять жизнь, как могли. Они знали, что ошибаются, как умели — утешали себя; и как бы ошибочны ни были их понятия о Боге, всё же эти люди глубиною сердца сознавали и чувствовали присутствие Бога, хотя и совсем не похожего на того, какой Он есть. В них было стремление к исканию Бога и Истины, они понимали, что человек не свинья, и что кормушкой, шкурой, мясом и костями он не исчерпывается. Материалисты же ни в чём не сомневались и ничего не искали. В партийном уставе ничего не было упомянуто о сомнениях и исканиях, значит, их не было. Всё движется, всё меняется, причины и следствие работают точно и налаженно, как хорошо смазанная машина. Души нет, зато есть молекулы и протоплазма. Наконец, я бросил расспросы и верующих, и неверующих в Библию.

Я уходил в уединение, чтобы спрашивать самого себя. Если я ещё и не постиг умом моим Бога, то какой-то внутренний голос мне говорил: «Бог есть». И даже если мне и казалось, что всё идёт без правосудия Божия, то всё же на дне души моей лежало какое-то смутное ощущение, что всё идёт как должно быть, только я не могу этого понять.

Ещё очень многое мне нужно в муках понять… И тогда опять я вспомнил о навязчивом сне, о синих горах и неясном голосе, звучащем за хребтами. Вот почему меня толкала сюда неведомая сила… Быть может, там, за синими горами на Востоке, на Святой Земле есть мудрые и белые, как лунь, старцы, которые знают ответы на все мои вопросы. Я должен идти к этим горам; в пути или на других склонах я вновь обрету моего Бога!

Я стал расспрашивать у моих близких знакомых и добрых друзей о том, кто мог бы перевести меня через границу.

Некоторые меня пугали тем, что, дескать, дело это трудное, а главное, очень опасное, так как много нечестных проводников, просто негодяев. Они берут громадные деньги с того, кого обещают перебросить в Иран, а потом отправляются в ГПУ и говорят; вот, мол, если заплатите хорошо, то скажу вам, кто хочет удрать за границу. Ну, а власти не скупятся, ведь человек продаёт душу. Особенно на такие сделки с лёгким сердцем идут мусульмане. Предать христианина-гяура — это почти угодное Аллаху дело.

Один верующий посоветовал мне обратиться к некоему старцу-персу, давно известному своей честностью. Каждое лето этот старик приходил из Ирана в Ленкорань на работу. Старик перебирал шерсть и носил воду из родника по дворам. Раньше он приходил, говорят, вместе со своим сыном, а теперь пришёл один. В старые времена этот перс тем и занимался, что водил богомольцев по святым местам: в Мекку и Иерусалим, т. е. и мусульман, и христиан.

Знакомый уверял меня, что вера старика не позволяла ему поступать так предательски, как это делали некоторые мусульмане. Старик был персом, и вера у него какая-то древне-персидская.

Поговорили с ним мои хозяева, у коих я жил, пообещали, что будет ему за всё заплачено. Старик подумал немного и велел моим хозяевам прислать меня, чтобы посмотреть, что я за человек. Я не заставил его долго ждать. Старик зоркими серо-зелёными глазами посмотрел в мои глаза, строго-строго, потом глаза стали у него добрые, как у родного дедушки, и он, не торгуясь, пообещал свести меня в страну своих отцов.

Я был бесконечно счастлив, и старик мне так понравился, что я готов был молиться на него. Я пообещал ему отдать за его труды всё, что имел, но он совсем мало был похож на персов, расчётливых и жадных до денег. Мне даже показалось, что он согласился не ради денег, а ради того, чтобы спасти понравившегося ему человека.

Старик стал мне рассказывать, сколько людей он проводил в Мекку и Иерусалим, и я так жадно его слушал, что порой мне казалось, что я уже вижу и Мекку, и Медину, и Иерусалим. Я расспрашивал старика о чужой земле, о том, как там люди живут и как веруют.

Старик, хотя и ломано говорил по-русски, но много мне рассказывал, и я всё понимал. Я смотрел на этого седого ветхого старца, на его тёмные сухие руки, слушал его, и перед моими глазами вставали древние святые земли, по которым бродил некогда он. Передо мною был человек, родившийся в библейской стране. Он описывал Вавилон и вавилонскую башню и рассказывал об Иерусалиме. Говорил, что в Иране, в Тавризе, есть тоже очень высокая древняя башня, кирпичи для неё делали не на воде, а на куриных яйцах, чтобы крепче были; в этой башне скрывались цари во время войн, под ней было такое множество тайных ходов под землёй, что и до сих пор никто не расплёл их клубка. Рассказывал и о других библейских городах, и о своём Тегеране, окружённом глубоким рвом, и вал высокий насыпан, и высокая стена вокруг города, а город имеет двенадцать больших ворот. «Раньше, — говорил старец, — ров был полон воды, глубок и широк, а теперь уже безводный, и всё будут делать так, как в Европе». При этих словах он грустно покачал головой.

У меня трепетало сердце от желания скорее тронуться в волшебные земли за синими горами. Много старик рассказывал и о законах, и о власти в Иране, что, мол, в Персии — не как в России: за веру не мучают людей и не ссылают на каторгу или в тюрьмы. Там за веру никого не трогают, ибо Риза-шах разрешает в Персии всякую веру. «У вас, — говорит, — воров, убийц, плутов и блудников советская власть прощает, а у нас ворам пальцы отсекают, убийц и разбойников вешают на уличных столбах, чтобы все видели и чтобы каждому трижды страшно было даже подумать совершить такое злодеяние».

Совсем родным казался мне этот старик с его белой бородой, замасленной чалмой на голове и разодранным ветхим халатом. Я старика очень полюбил, и старик меня полюбил, и сказал моим хозяевам, что он меня любит как своего сына, и назвал меня по-своему: «Али-Абдул-Гасан».

Я умолял его переправить меня как можно скорее через границу, но старик отвечал, что сейчас он не может, у него есть дела. Кончится жатва, соберут урожай, расплатятся с ним, и придёт время трогаться в далёкий путь. «Потерпи, потерпи… Я ещё должен найти тебе персидскую одежду. Чтобы говорить всем по дороге, что мы идём в Мекку поклониться святым местам, а тогда нас в любой деревне накормят и напоят, и денег не будут требовать. Те люди, что живут на границе — верующие, и не выдадут нас».