"Хольм ван Зайчик. Агарь, Агарь!.." - читать интересную книгу автораутреннего выступления. Уже совсем не обращая внимания на красовавшееся
поперек входной двери крупно выведенное готическим шрифтом "Юдэ" (эта надпись впервые появилась каких-то три недели назад - сразу, как потек вскоре подтвержденный английской радиостанцией ВВС слушок, будто Штыкмахера и прочих скоро велено будет счесть здоровыми и выпустить на волю; поначалу он стирал ее, но ее неизменно подновляли ночью, и он устало решил ее не замечать), он вошел и сразу увидел, что в почтовом ящике белеют письма. Судя по штемпелям, они были отправлены сегодня в первой половине дня. В одном лежала бумажка с надписью: "Еврей-антисемит - что может быть гаже и позорней!" В другом лист побольше с текстом покороче: "Бог не простит". Он скомкал оба письма и вместе с конвертами кинул в урну у порога. Перед ним, застилая реальность, мерцало то, как она едва не бросилась его спасать. Стыд в ее глазах, стыд и растерянность... Наверное, из-за этого отгораживающего мерцания письма полоснули его куда слабее, чем он сам ожидал. Так лечебный гель обволакивает стенки больного желудка, чтобы новая горечь не ошпарила живую настрадавшуюся ткань. Он жил один. Стремительная карьера на исступленном, возможном лишь на день-два надрыве, который длился вот уже несколько лет подряд - а как иначе мог бы вознестись столь молниеносно нищий мальчонка из местечка? - выжгла всю юность дотла. Женой он не обзавелся (найти время для поисков невесты, ухаживания и всех положенных условностей брака было в его жизни столь же немыслимо, как отыскать на давно разлинованной планете место для новой страны, где смогли бы наконец найти приют дети Израиля); старых друзей он растерял, а новых не прибрел, вместо друзей у него были только коллеги да единомышленники, которые теперь писали анонимные письма его помойному ведру. комнат, а чтобы содержать их в порядке, достаточно было приходящей прислуги. Никого, кроме него, в доме не было и быть не могло. Квартиру ему обставлял один из самых дорогих мастеров интерьера, каких только можно было найти в Варшау; для последнего же приобретения он без труда нашел место сам - напротив любимого широкого кресла в гостиной, давно не знавшей гостей. Когда мозг, исчерпав себя, уже не отзывался ни на окрики, ни на плеть, точно загнанная, пеной исходящая кляча - еще пару лет назад он был убежден, что ему, с его-то энергией и талантом, подобные состояния не грозят, но оказался таким же, как все (наверное, всякому человеку, да и всякому народу, до поры кажется, будто он особенный, а потом жизнь с треском берет свое), - из этого кресла по вечерам было удобнее всего бездумно пялиться, дожидаясь времени сна, в маленький, как конверт, спрятанный за выпуклой водяной линзой экран. Порой, когда фильм показывали совсем уж глупый, он думал, насколько интересней было бы смотреть его, если бы в линзу, как в аквариум, пустить играть причудливых золотых рыбок... Он сел в любимое кресло. Ведь не может быть, думал он, чтобы со мной были не согласны все. Так не бывает. Если приходит в голову некая мысль, значит, обязательно должны где-то жить люди, которые тоже к ней пришли или пришли бы раньше или позже, просто не успели первыми... Нельзя выдумать того, что скроено лишь на одного в целом мире. Но те, кто за тебя, всегда молчат; подать голос рвутся, трясясь от нетерпения, лишь те, кто - против... и потому лишь они заметны, и потому кажется, что против - все... |
|
|