"Невеста Франкенштейна" - читать интересную книгу автора (Бэйли Хилари)

6

Я не присутствовал на следующей встрече Виктора и Марии, так как утром пришла записка от моей сестры Арабеллы, которая заклинала меня немедленно приехать домой, так как отец наш был очень болен. Поэтому я на всех парах помчался в Ноттингем, презрев размытые дороги и гололед, и застал отца в тяжелом состоянии, вызванном застойными явлениями в легких. К счастью, через некоторое время болезнь отступила, и отец стал постепенно поправляться. Он уже чувствовал себя гораздо лучше, хотя был еще довольно слаб, когда начались рождественские праздники.

Обычно соседи навещают друг друга в эти дни, и у нас гостей было немало — частенько за столом усаживалось по двадцать человек. А так как отец мой еще не совсем поправился после болезни, то честь играть роль главы дома была возложена на меня. Таким образом, я был занят самыми разными вещами: от хозяйственных платежей до сопровождения сестер во время визитов.

После одного из балов, проходившего за сотни миль от дома и чрезвычайно меня утомившего, моя сестра Арабелла согласилась на замужество с сыном нашего соседа Дадли Хаитом, юристом по образованию и неплохим парнем (хоть, на мой взгляд, и скучноватым). Моя же младшая сестра Анна грозилась после Нового года выйти за куратора приходской церкви, а потому срочно была отправлена в Нортумберленд с сестрой отца, гостившей у нас во время праздников и теперь возвращавшейся домой.

Среди всех этих поклонников, желанных и нежеланных, поломанных изгородей, проблем с арендой и платежами, балами и охотой закрутился я в Ноттингеме до середины января, забыв на время и о работе над словарем, и о Дэвиде Хатвее, и о столичной жизни. Сказать по правде, единственное, что влекло меня тогда в Лондон, было желание вновь увидеть миссис Доуни, ибо я почувствовал, как мне ее не хватает, и заскучал по ее милому лицу и дружескому участию. Я стал даже подумывать о том, какой прекрасной была бы моя жизнь в Ноттингеме, будь эта женщина здесь, рядом со мной. Ей, как никому из моих родных, я мог свободно изливать душу, и я размышлял теперь о том, что ее дочурке, маленькой Флоре, выросшей в загрязненной атмосфере большого города, жизнь в Ноттингеме пойдет на пользу. От таких мыслей я просыпался даже среди ночи и начинал представлять себе, как моя милая хозяйка живет рядом со мной, в этом самом местечке, которое я люблю больше всего на свете.

Тем временем приятная деревенская жизнь продолжала идти своим чередом, а по-другому и быть не могло. Завтра мне следовало повидать мистера N и поговорить с ним о лесе, на следующий день была запланирована охота, еще через день — очередной визит, а там должен был приехать управляющий по поводу посадок и так далее изо дня в день.

И вдруг письмо Хьюго Фельдмана оторвало меня от деревенской жизни и заставило спешно ехать в Лондон. Письмо это, доставленное в грязной повозке, прибывшей из деревни, принесли в тот самый момент, когда я вернулся после осмотра угодий и собирался завтракать. Я читал его, стоя у камина и стараясь согреться, в то время как Арабелла нарезала ломтиками говядину для отца.

Хоть мы и не отстранялись от всего мира, а все ж придерживались старых деревенских привычек и предпочитали на завтрак свое пиво, свое мясо и свой хлеб, ибо все эти продукты готовились здесь с тех самых пор, как построен был этот дом, и готовились очень качественно. Женщина, не спустившаяся к завтраку, считалась больной, а уж мужчине разрешалось пренебречь завтраком только в том случае, если он оказался на смертном одре.

Тот факт, что письмо пришло от Хьюго, меня чрезвычайно удивил, ибо мой друг вовсе не был любителем писать письма. Я знал, что он готов был скорее проехать верхом десять миль, чтобы лично поговорить с человеком, нежели сесть и написать ему письмо или небольшую записку. Поэтому-то, распечатывая послание от него, я понимал, что речь в нем пойдет о чем-то важном и неотложном.

«Дорогой мой Джонатан, — прочел я, — меня сначала одолевали сомнения, стоит ли писать тебе, однако Люси убедила меня это сделать. Мы оба пришли к выводу, что должны сообщить тебе о происходящем, так как делаем это в интересах нашего друга Виктора, которого, я уверен, мы с тобой оба ценим и любим. Ты знаешь, Джонатан, что я не любитель писать письма, а потому начну без околичностей: Виктор влюблен в Марию Клементи. Он не выходит из театра во время ее выступлений, покупает ей подарки, которые та принимает, он зачастил к ней с визитами на Рассел-сквер. Виктор дважды отправлял свою бедную жену к нам, стараясь скрыть свои поступки, но Элизабет трудно обмануть. Она живет у нас в Олд-холле уже неделю, и теперь приняла решение вернуться в Лондон и оставаться с мужем, как бы трудно ей ни было. Мы с Люси старались всячески ее поддержать и сказали ей: если она поймет, что больше не может выносить всю эту ситуацию, то должна будет обязательно вернуться к нам. Я ничего не могу предпринять и полагаю, что ты в этой ситуации сможешь оказаться более полезным. Короче говоря, я прошу тебя поехать к Виктору и попытаться выяснить, какие отношения связывают его с Марией Клементи, а также объяснить ему, как пагубно влияет такое поведение на его жену.

Дорогой мой Джонатан! Ты, конечно, понимаешь, что я не пытаюсь отвертеться и переложить проблему с больной головы на здоровую, но прошу тебя помочь исключительно ради бедной Элизабет Франкенштейн и, конечно же, ради самого Виктора. Будь добр, не откажи!»

Письмо Хьюго меня потрясло. И в следующую минуту я испытал еще одно потрясение — на этот раз изумившись своей собственной глупости. Все это мне должно было стать понятным еще тогда, когда я видел, в какое возбуждение пришел Виктор, услышав об отказе Марии продолжать занятия, и тем более когда я стал свидетелем его вторжения в дом на Рассел-сквер. Ведь тогда передо мною был вовсе не служитель науки, а обыкновенный мужчина, страстно рвущийся к женщине. Настолько велико было мое уважение к Виктору как к талантливому ученому, что я оказался слеп, а ведь, будь передо мной другой, я ясно увидел бы в его поступках безумство влюбленного.

Меня ужаснула задача, которую мне предстояло выполнить. Я должен был просить Виктора отказаться от Марии ради жены и ребенка, не говоря уже о его собственной репутации. По-видимому, мне еще предстоял разговор и с миссис Джакоби, и одному только Богу известно, как может повести себя эта дама в сложившейся ситуации. Мысли мои об этом были столь тягостными, что я, помнится, тут же, у камина, выразил вслух свою досаду через крепкое словцо. Сестра, услышав это, испуганно ойкнула, а отец предупреждающе произнес: «Ш-ш-ш-ш-ш…»

Хьюго взывал ко мне, несомненно, по настоянию Люси, и у меня не было иного выбора, кроме как отправиться и выполнить это неприятное поручение. Что и говорить — собрался я мигом, быстро распрощался с родными и взял курс на лондонскую дорогу, благо ее еще не развезло, как обычно бывает в это время года. Таким образом, я прибыл в Лондон к вечеру того же дня и, позаботившись об отправке моей лошади обратно в Ноттингем, направился прямо в театр, где выступала Мария. Я решил, что если дела обстоят так, как излагал в своем письме Хьюго, то я найду Виктора именно там.

Театр был переполнен. Там откупившись, здесь протолкнувшись, я смог наконец найти местечко в задних рядах и оттуда увидел, вытянувшись над массой голов впереди меня, последний акт «Мести Геры». Опера была вполне в традициях лондонской сцены того времени, на которой правили бал банальность и мишурный блеск. И тем не менее, как только поднялся занавес и стройная одинокая фигурка Марии Клементи с крепко сжатыми на труди руками (она исполняла роль Констанции, молодой возлюбленной Иове) появилась на сцене и запела о своей любви к Богу, аудитория, не в силах сдержать себя (да и не склонная в те времена, о которых мы ведем свое повествование, сдерживаться), встала и закричала от восторга. Раздались крики: «Браво! Браво!» Закончив пение, Мария начала танцевать. Никогда не забуду я этого зрелища: облаченная в золото фигурка, легкая, как паутинка, и в то же время сильная, как молодой тополек; белые руки, летающие над прекрасной гордой головкой, увитой цветами. Что за грация, что за чистота, что за прелесть! Мужчины, стоявшие за мной, не могли сдержать восторга. Ничего удивительного в том, что Виктор Франкенштейн, как и многие другие, не устоял перед ее чарами! Да кто из нас способен был тогда устоять?

Танец закончился, и на сцену, для пущего драматического эффекта, вышли чернокожие танцовщики, исполнявшие роли некой африканки Сэл и дворника Боба. Он — в оборванных брюках, а она — в ситцевом платье и с какой-то тряпкой на голове. Они начали отплясывать глупый танец с пантомимой. Затем последовало неожиданное появление Иове, который явно намеревался поухаживать за Констанцией, но вскоре на сцене оказалась и сама Гера, догадавшаяся о намерениях Иове, после чего эта пара запела дуэтом.

В этот самый момент мне пришло в голову, что Виктор, которого я до сих пор не видел в театре, вполне мог прийти к концу представления, чтобы потом влиться в ту толпу, которая (в чем я не сомневался) будет поджидать актрису за кулисами. Поэтому я стал прокладывать себе путь в обратном направлении — из театра, — что вызвало еще больший протест, чем тогда, когда я стремился прорваться сюда. Непосредственно перед выходом я оглянулся еще раз и увидел новые декорации: английский пейзаж с лугами и овечками. На его фоне стояли Иове, Гера и хор в полном составе, и все пели. Впереди всех находилась Мария в своем золотистом одеянии и с короной из цветов на волосах. Она, словно птичка, пела так чисто и легко, что ее голос без труда парил и надо всем хором, и над прочими певцами. Это было очаровательное зрелище.

Я прошел на аллею, расположенную за театром, и нашел дверь, через которую можно было попасть за кулисы. Заплатив служащим некоторую сумму денег и заверив их, что я знаком с мисс Клементи, я был препровожден наконец за кулисы в забитую народом артистическую комнату. Здесь были и посол, и маркизы, и прочие важные персоны. Не обошлось и без разряженных дам с перьями (что были тогда на пике моды) в волосах и офицеров в униформе, оставивших ради кумира свои прямые обязанности. Из одного угла комнаты раздавались крики попугая, сидевшего в золоченой клетке, а в другом углу в совершенном спокойствии застыли две огромные гончие, которые держались с куда большим достоинством, чем окружавшие их люди. Однако Виктора нигде не было видно. Я отыскал глазами миссис Джакоби. Она была в черном шелковом платье. Когда вошла Мария с остальными членами труппы, толпа расступилась, чтобы впустить ее одну, и тут же замкнулась прямо за ней. Я полагал (ошибочно, как потом оказалось), что если мне удастся подобраться к миссис Джакоби, то я смогу перекинуться с ней парочкой слов и постараться хоть что-то узнать об отношениях Марии и Франкенштейна. Но как бы я ни старался протолкнуться между публикой, разодетой в шелка, красные туники и черные костюмы, протиснуться дальше почитателей второго ряда мне так и не удалось.

Несмотря на появившееся у меня тогда недоверие к миссис Джакоби, я не мог не отдать должное ее выдержке и компетентности. В конце концов, именно она служила «голосом» Марии. Опыт многих лет позволял ей, как никому другому, судить, что же именно хочет сказать певица, чего она желает, а чего нет. В этом плане пожилая дама оказывала молодой женщине неоценимую поддержку. Она стояла теперь рядом с Марией, отвечала на миллионы вопросов и давала четкие комментарии. Я слышал, как она сказала: «Мисс Клементи находит эту роль довольно трудной, но все же не до такой степени, как роль Дидоны в опере «Дидона и Эней» Перселла, в которой вы, несомненно, ее видели… Мисс Клементи благодарит ваше сиятельство за столь лестные отзывы… Да, мисс Клементи занимается у балетного станка — как балерины в России, — по часу в день…»

В какой-то миг она заметила меня и, как мне показалось, сумела быстро овладеть собой и скрыть испуг, промелькнувший в ее глазах. Я поклонился ей, но не увидел смысла долее там оставаться, ибо невозможно было переброситься с ней ни единым словом. По этой причине я, с трудом прокладывая себе путь через толпу, направился к выходу. Во мне пробудилось большое уважение к миссис Джакоби и искреннее сочувствие к Марии. Ведь в каком бы из городов они ни оказались: в Лондоне или в Париже, в Риме или в Вене, — каждый вечер эти женщины должны были вначале выполнять требования импресарио, а затем еще и отвечать на вопросы поклонников, причем отвечать так, чтобы никого не разочаровать.

Я вышел через ту же дверь, что и вошел, и оказался в проулке, один конец которого выходил на большую улицу, а другой — упирался в высокую стену. Когда я вышел и развернулся, чтобы идти в сторону улицы, то в темноте краем глаза заметил у этой стены (она была от меня футах в двадцати) какое-то движение. Внезапно громадная, неуклюжая фигура, до сих пор, по-видимому, сидевшая, скорчившись, на земле, поднялась во весь рост. Это был высоченный мужчина, можно сказать, великан, одетый в длинное черное пальто. Мне бросилась в глаза бледность его лица и длинные, несобранные темные волосы. Я с отвращением отпрянул, ожидая, что за этим последует просьба подать милостыню или что он просто набросится на меня. Однако я ошибся. Человек этот всего лишь наклонил голову и посмотрел на меня изучающим взглядом, а затем вновь медленно опустился на землю и опять стал неразличим, будто растворился во тьме. Испугавшись нападения, я припомнил тех изголодавшихся бедняг, у которых нет уже сил выпрашивать и которые просто отыскивают себе место, чтобы поспать. Я нашел монету в кармане и бросил ее нищему. У стены послышалась какая-то возня и неразборчивое бормотание, должно быть означавшее благодарность.

Я нанял экипаж и попросил отвезти меня к Виктору на Чейни-Уолк. Я хотел как можно скорее выполнить возложенную на меня задачу, да и время было не настолько позднее, чтобы обитатели дома уже легли спать.

В дороге меня осенила догадка: а не являлась ли та мрачная огромная фигура в конце переулка той же самой, что я видел на причале в Челси. Ведь не может же в Лондоне быть двух таких огромных и страшных чудовищ. Но если это тот же самый человек, то на этот раз он выглядел не столько устрашающим, сколько жалким. Но тут я мысленно перенесся к предстоящему визиту. С одной стороны, я хотел успеть к Виктору до того, как они с Элизабет отправятся спать, с другой — я с содроганием думал о том, что мне предстоит. Как трудно упрекать человека в том, что он дурно обращается с собственной женой. Обычно подобные поручения очень тяготят мужчин, ибо те, в большинстве своем, понимают, как непросто устоять перед красотой женщины и не сбиться с пути.

На Чейни-Уолк мне доложили, что Элизабет Франкенштейн уже легла, а Виктор уехал в клуб. Так как экипаж ждал меня на улице, то я отправился сразу же в клуб «Честерфилд» на Довер-стрит. Честно говоря, я ужасно устал и, не застав Виктора дома, собрался уж было отправиться к себе на квартиру, но лицо слуги, открывшего мне дверь и объяснившего, что хозяина нет дома и что он отправился в клуб, говорило красноречивее слов, и это заставило меня действовать незамедлительно. Работники знают обо всем, что происходит с их хозяевами, и этот слуга, несомненно, дал мне понять, что в доме на Чейни-Уолк дела идут совсем плохо. Как мне показалось, он испытал большое облегчение, когда я сказал, что поеду в клуб и отыщу его хозяина.

Была половина одиннадцатого, когда я приехал на Довер-стрит. Посетителей было мало. Я прошел мимо охранника и поднялся по лестнице главного входа. В холле за деревянной конторкой сидел привратник. Он направил меня в библиотеку, где, судя по его словам, я должен был найти Виктора. Пройдя несколько холодных, отделанных мрамором коридоров, я вошел в темную комнату со сводами, которая и являлась клубной библиотекой. Несколько свечей в старинных подсвечниках горело по разным углам, но комната все равно казалась темной, а длинные ряды книг придавали ей еще более унылый вид. Виктор был один. Он сидел, сгорбившись над камином, как сидит человек, который никогда уж не надеется согреться. Я подошел к нему и увидел, как сильно он изменился. Он и раньше-то не отличался полнотой, а теперь и вовсе исхудал. Его нос еще сильнее выдавался вперед, явственнее выступили скулы, а глаза впали. Я увидел перед собой не горящего страстью прелюбодея, как можно было того ожидать, а сломленного, несчастного человека, который сбежал из дома и не знал, куда ему теперь идти.

— Джонатан, — сказал он просто, вместо приветствия.

Мне не имело никакого смысла скрывать свои намерения за маской приветливой веселости, а потому я посмотрел на него как можно решительнее и проговорил:

— Я только что был в театре, Виктор.

— Ты видел Марию? — спросил он порывисто.

— Я видел ее, но мы не разговаривали. Ее окружила толпа… Виктор… — взмолился было я, но тот угрюмо прервал меня.

— Я знаю, зачем ты сюда пришел, — сказал он. — Хочу избавить тебя от неприятной необходимости объяснять цель твоего приезда. Хьюго Фелтхэм не из тех людей, кто умеет действовать исподтишка. Он написал мне и все рассказал: что Элизабет во время своего визита в Олд-холл поведала о своих неприятностях его жене и что он написал тебе письмо, в котором просил тебя приехать и обсудить со мной мое положение. Так что будем говорить на чистоту. Мне больно произносить эти слова, но не сделать этого я не могу: я люблю Марию Клементи. Любовь эта превратилась для меня в пытку, ибо Мария не отвечает мне взаимностью. Я просто убит, и дело усугубляется тем, что моя замечательная жена, которая никогда ничем меня не обижала, безумно страдает, и я это хорошо понимаю. Я не могу спать. Не могу работать. Не могу думать ни о ком, кроме Марии. Я не знаю, что мне делать, ибо я хочу, чтобы она стала моей, но она этого не желает. А знаешь, Джонатан, что я задумал сделать сегодня вечером? Она через миссис Джакоби запретила мне каждый вечер появляться в театре, поэтому я собирался пойти к ее дому, спрятаться на площади, среди деревьев, посмотреть, как она приедет домой в экипаже, и выследить, с кем она будет. Потом я собирался остаться около ее дома до тех пор, пока не погаснут все огни в окнах, и довести себя этим до состояния крайней усталости, чтобы, вернувшись после этого сюда, я смог заснуть хотя бы на несколько часов. Вот такие у меня были планы на сегодняшний вечер, Джонатан. Именно так провел я прошлую ночь, и то же самое собираюсь сделать завтра. Теперь ты понимаешь, до какого состояния я дошел?

— Виктор, дорогой! — воскликнул я.

— Не жалей меня, — ответил он, — ибо это мое наказание.

Я подложил полено в огонь и подвинул его так, чтобы оно занялось пламенем.

— Наказание? Виктор! За что же, по твоему мнению, ты должен быть наказан?

Полено не разгорелось, а только задымило.

— Этого я не могу тебе сказать, — ответил Виктор.

Когда я настраивался на этот разговор, то представлял его себе именно таким, какими обычно и бывают подобные разговоры между друзьями. Один начинает убеждать другого бережнее относиться к жене и получает в, ответ либо предложение убираться восвояси и заниматься собственными делами, либо заверения провинившегося (искренние или лицемерные) в том, что тот послушается и непременно оставит свою возлюбленную. Я никогда не пускался в подобные беседы, а теперь мое положение было особенно тяжелым, так как душой я уносился в иные дали. Я думал, что теперь уже никогда не смогу завоевать сердце Марии… Хотя… почему бы и нет? Ведь мог бы я… Впрочем, я сам не знаю, о чем я тогда думал. Что-то звериное, поднявшееся из самых моих глубин, неподвластное разуму выстраивало мои мысли или, наоборот, мешало мне привести их в надлежащий порядок. Единственная мысль, за которую я ухватился, состояла в том, что Виктор не завладел этим небесным созданием, Марией, и осознание этого наполняло меня радостью. Раз она не досталась мне, то мысль о том, что она отдалась Виктору, повергла бы меня в уныние. И я не могу не признать, что в этом плане я чувствовал себя настоящим безумцем. Но только те, кто никогда не заглядывал в глубокие, серые глаза Марии Клементи, никогда не видел, как она танцует, и не слышал ее пения, могут презирать меня. Те же, кто испытал все это на себе, прекрасно меня поймут.

Но ведь Виктор говорил о наказании, о наказании, посланном именно ему.

— И все же что ты хотел этим сказать? Твое наказание в том, что Мария никогда тебя не полюбит?

Но Виктор ничего не ответил. Я не отступался, а он так и сидел с видом побитой собаки, исхудавший и усталый.

— Дорогой мой друг, — сказал я тогда, — мне нестерпимо видеть тебя в таком состоянии. Я думаю, будет лучше, если ты преодолеешь свою страсть, которая может стоить тебе всего, что ты имеешь и что так дорого твоему сердцу: и любящей жены, и интересной работы. Может, будет лучше, если ты увезешь свою семью куда-нибудь подальше от Лондона, поживешь там некоторое время, постараешься избавиться от этого влечения, удалившись от предмета своей страсти? Иначе только бесчестье станет здесь исходом. Даже если Мария полюбит тебя ответной любовью, что хорошего сможет ей это принести? Она молодая женщина с безупречной репутацией; среди представителей ее профессии трудно отыскать ей равных. И до сих пор вокруг ее имени не было слышно ни одного скандала. Неужели же ты, женатый мужчина, хочешь соблазнить и погубить это невинное существо, со всей неизбежностью обрекая его на падение?

— К сожалению, это горькая правда, и я ее не могу не признать, но именно этого я и хочу. Я не задумываюсь о последствиях ни для нее, ни для меня. Я хочу одного: что бы она стала моей.

— Ты же понимаешь, что этим ты принесешь вред не только ей, но и себе, и твоей жене. Ты должен собрать всю свою волю — и уйти.

— Это мне наказание, — повторил он снова.

Я не мог отвести глаз от Виктора Франкенштейна — человека высокого интеллекта и силы воли.

— Ты думаешь, что я сошел с ума, — продолжал он, — но если бы ты знал… если б ты только знал… О, если б я мог тебе все рассказать! Я несчастен, и я заслужил свое несчастье!

— Уж не обращаешься ли ты к какому-то свирепому кальвинистскому богу своей молодости, к богу судьбы, адского огня и проклятия? — спросил я его. — Ты сам говорил мне, что не спал и на сегодняшнюю ночь планировал бдения у дома на Рассел-сквер. Я заберу тебя домой или, если не хочешь, попрошу приготовить две кровати здесь, в клубе, возьму у портье какого-нибудь снотворного. Я буду с тобой, пока ты не заснешь. А к утру, когда ты отдохнешь, все будет выглядеть совсем по-другому, и тогда мы с тобой поговорим. Если ты не против, я отправлю посыльного к тебе домой, чтобы Элизабет знала, где ты находишься.

— Мое присутствие доставляет жене одни страда ния, — сказал Виктор.

— Она страдает и из-за твоего отсутствия, — возразил я. — Элизабет горячо тебя любит, Виктор. Ты должен вернуться домой. Давай я поеду с тобой.

Он грустно ответил:

— Какой же я негодяй! Я раб своих страстей! Но как же мне сейчас хочется, чтобы меня любила не собственная жена, а Мария! — Он посмотрел на меня и нетерпеливо проговорил: — Джонатан, оставь меня. Ты ничем не можешь мне помочь.

— Я не могу оставить тебя в таком состоянии! — ответил я, беря его под руку и помогая подняться на ноги. — Я отвезу тебя домой, посмотрю, как ты проглотишь пару таблеток снотворного, а потом приеду утром, так чтобы мы смогли обо всем поговорить.

Он согласился, скорее, из-за того, что у него не было сил сопротивляться, но взгляд его говорил, что тот простой и естественный путь, который я ему предложил, ничем не поможет в данной ситуации. А после этого начался настоящий ночной кошмар…

Клубный портье послал за экипажем, который нашелся не сразу. Мы стояли на улице и ждали. Снег валил вовсю, а Виктор, не останавливаясь, бессвязно говорил о Марии. Наконец появился засыпанный снегом слуга, а за ним и старенький экипаж, который тянули две усталые лошади. Экипаж ехал ужасно медленно. Я устало опустился на сиденье, а рядом со мной сел Виктор, устремив в пустоту ничего не видящий взгляд.

У дома на Чейни-Уолк собралась огромная толпа. Передняя дверь была открыта настежь, все окна в доме освещены.

— О боже, что это? — воскликнул Виктор. — Что случилось? — Он выскочил из экипажа и побежал в дом. Я спешно последовал за ним, проталкиваясь сквозь толпу. Преодолевая по две ступеньки разом, я взбежал по лестнице мимо двух служанок, вцепившихся друг в дружку руками, и быстро вошел в дом. Когда я оказался в холле, Виктор уже поднимался по лестнице.

Ко мне подошел один из слуг.

— Что случилось? — спросил я у него.

Он сообщил мне ужасную новость.

— Миссис Франкенштейн мертва. Ее убили вместе с маленьким сыном. Их нашли в кровати с перерезанным горлом. Они оба, и она, и мальчик, — говорил слуга, и голос его дрожал, — лежали на постели, и все простыни пропитались кровью…

— Но кто же… — начал было я и не договорил.

— Неизвестно, — поняв мой вопрос, ответил слуга. — Когда все легли спать, одна из служанок вдруг проснулась, как ей показалось, от звука разбившегося стекла. Она встала и разбудила еще одного слугу. Мы зажгли свечи и пошли вниз. И там мы обнаружили, что окно в длинной гостиной разбито. Стало ясно, что кто-то пробрался в дом…

— А миссис Франкенштейн… а мальчик?

— Пока мы ощупью в темноте поднимались наверх, раздался крик. Еще одна служанка, поднявшаяся по лестнице наверх, открыла дверь в комнату и увидела там госпожу вместе с мальчиком…

Я побежал наверх и нашел Виктора в комнате, которая была полна народу. Все стояли и смотрели на белое лицо его жены, лежавшей на кровати с перерезанным горлом. Мальчик, которого она взяла к себе в постель (вероятно, для того, чтобы успокоить его или себя), так и не разжал ручек, которыми от страха вцепился в мать. У него тоже было перерезано горло.

Мне пришлось оттащить друга от кровати, ставшей смертным ложем его семьи. Вызванный спешно доктор уже склонился над телами; в воздухе стоял запах свежей крови. Даже когда я старался вытащить моего друга из комнаты, где, посеревшие и окровавленные, лежали его жена и сын, нельзя было не заметить, что поиски того, кто совершил это кровавое преступление, или улик, которые позволили бы найти убийцу, еще не прекратились и идут полным ходом.

Воспоминания обо всем увиденном мною тогда до сих пор заставляют меня содрогнуться.

В доме так никого и не нашли. Заметили только открытое чердачное окошко в комнате служанки, которая первой проснулась от звука разбившегося стекла. Из этого сделали вывод, что убийца, проникнув в дом через окно в гостиной, взбежал наверх, осуществил свой ужасный замысел, а затем, пока слуги ощупью поднимались в темноте по лестнице, залез на чердак и уже оттуда выбрался на улицу — либо пробежав по крышам прилегавших домов, либо совершив опасный спуск прямо по передней стене дома. Но как бы он это ни проделал — а был он, по всей видимости, мужчиной быстрым и ловким, — к тому времени, когда обнаружили открытое окно, он должен был уйти уже довольно далеко. Вероятность найти его была чрезвычайно мала.

Меня это в данной ситуации заботило меньше всего, ибо я находился рядом с Виктором, чье состояние вызывало у меня сильные опасения. Воспользоваться удобными комнатами верхнего этажа, в которых все говорило об Элизабет, мы сейчас не могли. Нам оставалось только пройти в ту самую гостиную, куда убийца проник с улицы. Эта комната, вероятно задуманная как бальная зала, была около тридцати футов длиной. Мебели в ней было немного. У большой каминной решетки стояла софа, около стены — маленькое пианино. Массивные люстры над головой не горели, а были обернуты чехлами. Из-за того, что комната эта была слишком большой, Франкенштейны редко ею пользовались: они не были сторонниками развлечений на широкую ногу. Вот в этой унылой комнате с удлиненными окнами, за которыми снег не переставая кружил над темным садом, я и сидел со своим бедным другом, не в силах хоть чем-то облегчить его боль. Вероятно, еще страшнее горя, которое он переживал из-за смерти жены и сына, были муки неописуемого раскаяния, перенести которое Виктор был не в состоянии.

Он сидел на полу, уткнувшись лицом в обивку длинной софы.

— Это моя вина… моя вина! О, бедная Элизабет! О, мой мальчик! Что я наделал! — повторял он снова и снова.

Я занялся разжиганием огня в камине, но стенания Виктора не прекращались.

— Лучше было покончить с этим прямо тогда, по свежим следам… сразу, как только я совершил это преступление… — говорил он.

Сначала я думал, что мучения, которые он сейчас переживал, были вызваны тем, что в момент убийства его не оказалось дома, что он был тогда в клубе и не мог ехать домой, ибо испытывал чувство вины из-за своей любви к Марии.

Любой нормальный человек в такой ужасной ситуации вполне бы мог упрекать себя именно за это. Однако, судя по его словам, Виктор не обвинял себя в том, что отсутствовал в тот момент, когда умирали его жена и ребенок. Не упоминал он и о том, что необходимо найти и наказать человека, который совершил это злодеяние. Создавалось ощущение, что его страдание вызвано каким-то иным поступком, вину за который он на себя возлагает, и что наказание, положенное ему, обрушилось на его жену и сына.

Я делал все, что было в моих силах, чтобы хоть как-то утешить его и оградить от расспросов, связанных с убийством. Однако разговора с полицейскими избежать не удалось. У него пытались выяснить, имелись ли враги у его семьи, а также просили установить, не было ли совершено наряду с убийством еще и ограбление.

Рассвет застал меня у окна гостиной, а Виктор лежал рядом, на кушетке. По его неподвижному лицу, выражавшему отчаяние и безысходность, непрестанно текли слезы. Взгляд его был устремлен в потолок. Я смотрел в сад, и вдруг мне показалось, что на лужайке, среди деревьев, я вижу фигуру мужчины. Свет был слабый, и туман заполнял пространство между стволами, к тому же рассмотреть эту огромную фигуру среди деревьев было очень трудно еще и из-за того, что она стояла неподвижно в своем укрытии. Я закрыл глаза и открыл их снова. Нет, я нисколько не сомневался, что только что видел фигуру человека, и не какого-то человека, а того самого уродливого великана, что встретился мне недавно, когда я вышел из театра.

— О боже, Виктор! — воскликнул я. — Он здесь, среди деревьев! Это он убийца!

Виктор вскочил на ноги и подбежал ко мне. Я развернулся, выскочил из комнаты и, пролетев по коридору, бросился отпирать дверь, ведущую в сад. Но когда я справился с замками и вылетел наружу, никаких следов фигуры, которую, как мне казалось, я видел, не было и в помине. Я пробежал через покрытую снегом лужайку к деревьям — но и там никого не оказалось. Если только он действительно здесь был, — а я по-прежнему был уверен, что явственно его видел, — он, заметив, что его обнаружили, перелез через садовую ограду. И действительно, у ограды я обнаружил отогнутые ветки старого куста, который рос рядом с грудой сложенных в этом месте деревянных ящиков. Ими он вполне мог воспользоваться, чтобы перелезть через ограду. Мне даже показалось, что я видел его следы на тропинке, которая вела к ограде, однако при тусклом свете утра и из-за снега, который, падая на землю, тут же таял, какие-либо Следы сложно было рассмотреть.

Медленными шагами возвращался я в дом, размышляя о той огромной неуклюжей фигуре, которую, как мне казалось, я видел уже трижды. И не была ли теперь эта фигура лишь плодом моего воображения, результатом сильной усталости и эмоционального истощения? А что, если то самое загадочное существо, которое видел я раньше, и совершило это ужасное убийство? Когда я вновь вошел в комнату, Виктор, с лицом мертвенно бледным и безжизненным, так и продолжал стоять у окна. В свете утра видно было, что на его щеках пролегли глубокие морщины, которых вчера еще не было. Мне показалось, что он постарел лет на двадцать.

— Я подумал, что этот чудовищный великан стоит там, в саду, — сказал я. — Должно быть, я ошибся. Как бы там ни было, если он и стоял, теперь его уж там нет.

Виктор поежился. Я подвел его к камину и накинул ему на плечи плед. Между тем я продолжал:

— Возможно, у меня просто разыгралось воображение, но сдается мне, что какое-то огромное и уродливое существо прямо-таки преследует меня. Два месяца назад я дважды встречал его около реки, у вашего дома, и вот опять увидел его вчера вечером возле театра.

После того как я описал этого человека и его внешность, мне показалось, что глаза Виктора запали еще глубже, как будто мои слова повергли его в состояние еще более глубокого отчаяния. Затем он проговорил низким, глухим голосом:

— Это значит, что он вернулся.

— Ты его знаешь? — спросил я, потрясенный услышанным. — Кто же он?

Виктор встал и вновь подошел к окну.

— Кто он? — повторил я вопрос. — Виктор, скажи мне, кто он? Это твой враг? — Я был уверен, что этот человек и убийца — одно и то же лицо.

Франкенштейн повернулся ко мне, и в полутемной комнате раздался его голос:

— Джонатан, не спрашивай меня, кто он. Не пытайся понять, что все это значит…

Но тут судьба сжалилась над ним и прервала его страдание глубоким обмороком.