"Соколы" - читать интересную книгу автора (Шевцов Иван Михайлович)

От всей души благодарю благодетелей Валерия Севринова, Петра Бондаря, Александра Шешко, Анатолия Кулешова, Евгения Елизарова, Евгения Панченко, оказавших посильную финансовую помощь для издания этой книги. Земной поклон вам, патриоты России! Иван Шевцов

ПАВЕЛ КОРИН

Летом 1960 года со своей семьей я отдыхал на Балтийском взморье в курортной Паланге. Там же в Паланге в доме творчества Академии художеств отдыхала семья художника Александра Лактионова, прослывшего своей знаменитой картиной «Письмо с фронта». Это по-настоящему талантливое произведение, созданное до того малоизвестным художником, было замечено тогдашним главным идеологом партии Андреем Ждановым, совершенно заслужено удостоено Сталинской премии, а сам живописец был избран действительным членом Академии художеств. С Лактионовым мы часто встречались в Москве: он входил в круг моих друзей художников А. Герасимова, Е. Вучетича, П.Судакова. Там в Паланге он подарил мне этюд с видом на море, в Москве сделал два моих портрета. Словом, у нас в то время были дружеские отношения. Как-то сидя на морском берегу Лактионов сказал мне, что здесь, в доме творчества отдыхает Павел Дмитриевич Корин. Он только что перенес тяжелый инфаркт и еще очень слаб.

— Ты не знаком с ним? — спросил Александр Иванович. Я знал блестящие работы Павла Корина «Александр Невский», «Северная баллада», портреты маршала Жукова, артистов Качалова, Леонидова, музыканта Игумнова, большой композиционный портрет М.Горького. Лично с художником я не был знаком.

— А ты видел его «Реквием» или она еще называется «Русь уходящая»?

Я признался, что даже не слышал о такой картине.

— Это не картина, это серия законченных портретов к большой картине, — пояснил Лактионов и прибавил:

— Это гениальная штука, тебе обязательно ее надо посмотреть. Она в мастерской художника, но попасть туда сложно. Тебе надо познакомиться с Павлом Дмитриевичем. Я помогу, познакомлю вас.

Возвращаясь с пляжа через парк, мы увидели сидящих на скамейке пожилых женщину и мужчину. Это были Корины: Павел Дмитриевич и Просковья Тихоновна. Лактионов познакомил нас и сказал, что я жажду посмотреть «Русь уходящую». Корин внимательно и открыто посмотрел на меня и после короткой паузы тихим мягким голосом произнес:

— Что ж, пожалуйста. В конце лета, когда мы вернемся в Москву, позвоните. — Он назвал номер своего телефона. Выглядел Павел Дмитриевич усталым и больным. Отпечаток такого состояния лежал на его бледном, осунувшемся лице и в тихом голосе. Тогда ему было 68 лет, но на вид он казался моложе, и эту моложавость создавали необыкновенно юные глаза и открытый, совершенно доверчивый взгляд, внимательный и тихий.

Осенью того же года я воспользовался приглашением Павла Дмитриевича и посетил его мастерскую — отдельный флигель на Малой Пироговской улице, построенный при участии М.Горького. Там он и жил вдвоем с Прасковьей Тихоновной, очень энергичной, расторопной женщиной с хозяйской хваткой. Выглядел Павел Дмитриевич гораздо лучше, чем при нашем знакомстве в Пицунде, было видно, что дело идет на поправку. Одет он был по-домашнему — в светлосерый свитер и тапочки. Движения его были легкими и не осторожными, как тогда в Пицунде. Да и не было на лице той усталости, на которую я обратил внимание при первой встрече. Ясные голубые глаза светились ярче внутренним удивительной доброты тихим светом. Павел Дмитриевич сразу повел меня в большой зал — мастерскую, где полукругом были расставлены портреты священнослужителей мужчин и женщин размером в натуральный рост: епископ, протоиерей, схимница, монахини, старый священик, иеромонах, миряне Чураковы отец и сын.

Первое впечатление — передо мной живые люди, собравшиеся вместе по какому-то чрезвычайному случаю. Казалось, что между ними только что происходил очень важный разговор, и они замолчали вдруг с моим появлением. Я был потрясен и растерян. Ничего подобного я не встречал ни до ни после ни в одном музее и никогда не испытывал такого до жути странного чувства. Это, когда «мурашки по коже». Передо мной были люди как бы из другого мира, разные по судьбам, характерам, в которых на первый план проступала жизнь духа, очень разная, ни в одном лице не повторяющаяся, выраженная совершенно не постижимым сочетанием удивительно локальных, неброских красок, силой мазка, крепкого до жесткости, плотного, где, казалось, господствовали всего два цвета: темно-синий, и снежно-белый с холодной голубинкой. Они врезались в память, как видения, исходящие из каких-то иных миров. Больная женщина в белом платке с тонкими чертами лица, сохранившими былую красоту, с тихим блеском чистых глаз, таящих глубокую сложную мысль. На бледном угасающем лице без единой кровинки покой, и смирение, и вера, и внезапная, мимолетная тень сомнения. Есть в ней что-то прозрачное, лишенное плоти, уже не земное, какая-то необъяснимая отгорженная от земного бытия, жизнь духа.

Или слепой с протянутыми вперед руками, пальцами-щупальцами, нервное движение которых настолько явственно, что его видишь воочию, или молодая монахиня с бездонной озерной синевой огромных глаз, вобравших в себя безмолвную скорбь всей России.

За моей спиной стоял экраном гигантский от пола до потолка чистый холст, на который по замыслу художника и должны были взойти все эти стоящие в безмолвии одухотворенные персонажи, олицетворяющие страшную трагедию и боль православной Руси. Павел Дмитриевич стоял в сторонке в просветленном молчании, и только Прасковья Тихоновна вполголоса, чтобы не спугнуть установившееся здесь безмолвье, отрывисто называла поименно изображенных на холсте персонажей. Я молчал, не находя нужных слов, чтобы выразить свои чувства: удивление, восторг, восхищение гениальным творением, а стоящий тут же тихий гений, очевидно, понимая мое состояние, вдруг как-то просто, по-домашнему, предложил:

— Пойдемте попьем чайку.

В столовой, среди развешенных на стенах древних икон, которые Павел Дмитриевич на последние гроши скупал, чтобы только сохранить для потомства, мы завели разговор о живописи. Когда речь зашла о главном в творчестве Корина — о портрете, Павел Дмитриевич сказал:

— Портрет — вещь страшно трудная: ведь тут имеешь дело с человеком. Я всегда мучаюсь, когда пишу портрет, каждый дается мне ценой непомерных мук. Иногда месяц-два только и думаешь о человеке прежде, чем начать его писать. Ведь тут мало внешнего сходства. Надо что-то уловить в человеке, часто то, чего он сам о себе не знает. Натура всегда только отправная точка. Портрет нельзя написать без воображения. Художник без воображения не творец.

— Но в написанных вами портретах, таких, как Алексей Толстой, Качалов, Жуков вы не отступили от сходства с натурой, — заметил я.

— Да, но я взял не какой-то фотографический миг, минутную позу. Я обобщил, выявил характер. Вы помните мой портрет Михаила Васильевича Нестерова?

— Хорошо помню: сидит в кресле, напряженный жест…

— Он был моим учителем. Я обязан ему своей профессией: он вытащил меня из иконописной мастерской. Я ведь из рода палехских иконописцев. Так вот с Михаилом Васильевичем мне посчастливилось в юные годы расписывать храмы. Я прекрасно знал его характер, манеры, душу его знал. А для написания его портрета мне потребовалось сорок сеансов! Представляете — сорок?!

— Но за то и получился характер: эмоциональный, беспокойный, — вспомнил я изображенного в профиль Нестерова, сидящего в кресле и выразительный, какой-то нервный жест руки. А Павел Дмитриевич продолжал:

— Алексей Максимович Горький на Капре, где я у него жил, позировал мне 19 сеансов.

Корин говорил, что в его творческой судьбе решающую роль сыграли два великих русских патриота: Нестеров и Горький. Именно Горький первым «обнаружил» и высоко оценил художника Корина, автора портретов к картине «Реквием» и посоветовал назвать ее по-другому: «Русь уходящая» и затем пригласил братьев Кориных Павла и Александра к себе на Капри. Там, в Италии, Павел Дмитриевич познакомился с шедеврами мирового искусства, с титанами Возрождения. Но в ту нашу встречу он рассказывал о своем вхождении в искусство. Вспоминал первое посещение Третьяковской галереи.

— Особенно поразили меня васнецовские «Богатыри». Я стоял перед ними и не мог глаз оторвать наверно полчаса. Отходил и снова возвращался… В Румянцевском музее меня потряс Александр Иванов своим «Явлением Христа народу». Потом уже будучи зрелым художником, я много копировал Иванова, пытался проникнуть в тайну мастерства. А Врубеля я не понимал.

— Горький тоже не лестно отзывался о Врубеле, — заметил я и поинтересовался, как у него возникла идея обратиться к теме «Руси уходящей»? Вернее к трагедии русской православной церкви?

— Мальчишкой я пел в церковном хоре, — нетороплива рассказывал он. — По воскресеньям и праздникам отец будил меня в четыре утра, и мы шли в церковь. Потом, работая с Нестеровым над росписью храмов, я познакомился с некоторыми духовными лицами, узнал и понял их трагедию в былые годы. В двадцать пятом году я был на похоронах Тихона, наблюдал великую скорбь православного люда и плакал вместе со всеми.

Павел Дмитриевич расспрашивал меня о писателях, о литературе. Поинтересовался, с кем из художников, кроме Лактионова я знаком? Я назвал десяток имен наиболее известных, вроде Вучетича, Томского, Ромадина, Вл. Серова, Кривоногова, Судакова. Об Александре Герасимове преднамеренно умолчал, зная об их взаимной неприязни.

— Вучетич и Томский! — это конечно мастера с божьим даром, — произнес он. Тогда же я вручил Павлу Дмитриевичу только что вышедшие из печати мои книги «На краю света», «Евгений Вучетич» и «Подвиг богатыря» (О Сергиеве-Ценском).

Расставаясь, он пригласил меня заходить к нему с друзьями, интересующимися искусством.

— У нас с вами есть о чем поговорить, — сказал Корин. В ответ я сказал, что буду рад видеть его с Прасковьей Тихоновной у себя дома.

Потом, когда я рассказал своим друзьям о гениальном художнике и его «Руси уходящей», меня одолевали просьбами сводить их в мастерскую Корина. Ходили группами по пять-шесть человек — писатели, артисты, военные. Однажды мы зашли втроем: Писатель Ефим Пермитин, народный артист мхатовец Алексей Жильцов и я. Пермитин преподнес Корину два своих романа: «Горные орлы» и «Раннее утро». На этот раз мы задержались у Корина дольше обычного. Мои друзья, ошеломленные «Русью уходящей», после чая, захотели посмотреть пейзажи Павла Дмитриевича, развешенные в одной из комнат. В пейзажах Корин удивительно тонкий, нежный лирик. Вообще в душе по складу своего характера он был поэтом. В 1928 г. в Палехе он работал над Главной своей пейзажной картиной «Моя Родина». Его пейзажи, светлые и ароматные, излучают какое-то божественное тепло, согревают душу. Они не велики по размерам, но вытянутые горизонтально, создают впечатление безбрежного простора и монументальности. Да, монументальность— это особая характерная черта в его творчестве, выраженная не только в «Руси уходящей», но и в «Александре Невском» в портретах маршала Жукова, скульптора Кененкова, писателя А.Толстого.

Павел Дмитриевич рассказывал нам о своих впечатлениях от посещения музеев Италии. Его потрясли шедевры Леонардо и Микеланджело, Тициана и Тинтаретто. О Тициане он говорил:

— Ему было доступно все: и стихия жизнелюбия в изображении женщин, и чудо психологического портрета, тайны души человеческой, порок и добродетель… Художник должен знать роль каждого мазка, им положенного, отвечать за каждую линию, им проведенную. Живопись должна сверкать, как драгоценные камни. Я не признаю абстракционистов. Мне претит их неуважение к человеку. Сам он вобрал в свое творчество все лучшее от мировых титанов живописи, никому не подражая, — его искусство неповторимо, как и его светлая душа. Он весь русский, воплотивший в себе все лучшее, что есть в нашем добродушным, доверчивым, многострадальном народе. Ему ведь тоже пришлось испить горькую чашу гонений, клеветы и замалчивания. Покровительства Горького хватило не на долго. Сразу же после смерти писателя в 1937 г. в газете «Известия» появились одна за другой две статьи, «разоблачающие» «фашистского мракобеса» Павла Корина.

В одном из своих писем мне Корин писал: «Сейчас читаю Ефима Николаевича Пермитина «Горные орлы». Дивно хорошо у него описана природа Горного Алтая, хорошие, сильные люди». Между прочим в том же письме есть и такие строки: «…Меня все время гложет червь сомнения насчет моего художества. Так ли это?» Большой талант всегда гложет «червь сомнения». Бездари и посредственность не сомневаются в своей «гениальности». А потом, при очередной встрече уже у меня дома, рассказывал:

— Прочитал «Первую любовь» Пермитина. Опять блеснул Ефим Николаевич пейзажами. Любит он природу и сердцем чувствует. А вот образ кондитера мне не понравился. Отвратительный мерзкий тип, садист, негодяй и вдруг… Художник. Такого не бывает, это противоестественно. Искусство по своей природе возвышенно. Художник — творец, он благороден.

— Значит тот кондитер «не художник» и «не литератор», — напомнил я пасквили в «Известиях».

Пока наши жены в другой комнате вели свои разговоры, мы сидели с Павлом Дмитриевичем в моем кабинете и, слушая его рассказ, я с приятным волнением наблюдал за этим светлым, чистым, совестливым человеком, гениальным художником России.

Я рассказал Корину эпизод, поведанный мне митрополитом Филаретом. Когда в зале Академии художеств была выставлена «Русь уходящая», ее посетило высшее духовенство. Осмотрев выставку, иерархи спускались к выходу. В это время какой-то остряк бросил реплику:

— Уходят «уходящие».

Тогда один из архиереев остановился на лестнице и бросил в ответ пророческое:

— Мы еще вернемся.

И правда, вернулись с Божьей помощью. Из нашей жизни ушел грубый, жестокий и глупый атеизм, навязанный народу насильно бандой губельманов-ярославских.

Да, он был чужд фальши, лести, конъюктуры. Это была сама совесть — святая, неподкупная. Однажды я зашел к нему вместе со своим другом адмиралом Захаровым Семеном Егоровичем. Мне показалось, что Павел Дмитриевич чем-то расстроен, и я деликатно спросил его об этом. Он улыбнулся своей застенчивой улыбкой и рассказал:

— Сейчас перед вашим приходом был у меня один посланец. Если можно так его назвать. Просил, чтоб я написал статью о юбиляре. У президента нашей Академии юбилей. И даже текст свой предлагал. Мне оставалось только подписать. Я ему и так и этак: не могу, душа не лежит. Вот если б о Пластове — с превеликим удовольствием я написал бы. О президенте… мы очень разные, далекие. А посланец пристал, как репей. Надо, говорит, зачем вам лишнего врага наживать. Оно, конечно, недруг он всегда лишний. А все же отказал, не пошел против совести.

Хочу пояснить: в то время президентом Академии был уже не А.М.Герасимов, и речь не о нем. К слову сказать: отношения между Герасимовым и Кориным были мягко говоря, сложными. По этому поводу Евгений Вучетич однажды заметил мне:

— Как это у тебя получается: дружишь с такими несовместимыми корифеями? Они-то об этом знают?

Да, они знали, но у обоих хватало такта при мне не говорить друг о друге ни хорошего, ни плохого.

Павел Дмитриевич был глубоко верующим православным. Среди его друзей я знал видных иерархов русской Церкви. В среде духовенства его глубоко уважали даже рядовые священники, которые не были с ним знакомы. У него было великолепное собрание древних икон, которое он потом подарил Государству. Запомнились «Знамени»-12 век, «Спас Новгородский» и Псковская икона— 14 век, «Богоматерь» — начало 15 века. У икон горит лампадка. Павел Дмитриевич говорит, кивая на огонек:

— Зажжешь, сядешь напротив, и как-то приятно и легко станет на душе. Сверкнет этаким светлячком свет тихо и красиво…

Тихо и красиво! Так говорила душа тихого гения, очарованная божественной красотой мира сего, переполненная трогательной любовью к природе и человеку. И в то же время в этой душе бушевал вулкан страстей, которые извергались наружу трагедией «Руси уходящей», героическими образами от «Александра Невского» и «Северной баллады» до Георгия Жукова — шедевров живописи, созданных кистью тихого русского гения и вошедших в золотой фонд мирового искусства.

При жизни Корина я опубликовал в разных журналах статьи о нем. После его кончины журнал «Наш современник» опубликовал мое исследование жизни и творчества Павла Дмитриевича «Сполохи».


Ниже публикуется этот очерк.