"Год чуда и печали" - читать интересную книгу автора (Бородин Леонид Иванович)

2

А на другой день Байкал был светло-голубой и, конечно, такое же было небо, и скалы кругом были желто-коричневые, где без деревьев, и ярко-зеленые там, где покрыты лесом.

Вода уже не походила на стекло, а будто громадная голубая скатерть была расстелена до всех горизонтов, а под скатертью ходили медведи и никак не могли выйти на берег. Волны были гладкими и блестящими и на берегу не плескались, а растекались по нему прозрачной голубой пленкой.

Я пошел по берегу в сторону станции, куда еще не ходил. Там на берегу стояла лодка, и я вспомнил, как в ночь приезда какой-то дядька обещал покатать меня. Я надеялся встретить его. Но на берегу никого не было. Лодка наполовину была затащена на берег и цепью прикручена к рельсу, вкопанному в землю. Я залез в лодку, сел на сиденье и, воображая себя плывущим по волнам, махал воображаемыми веслами и качался на воображаемых волнах. Мою игру прервал нахальный голос:

— Эй ты, а ну вылазь из лодки!

Мальчишка был чуть старше меня и сильней, в общем, типичный деревенский забияка. Из лодки я вылез и встал за ней с независимым видом.

— Твоя, что ли!

— А то! — ответил он важно.

Я пнул ногой камешек, сунул руки в карманы и пошел прочь.

— Эй ты!

Я повернулся.

— Ты куда это шкарлупу подевал?! — спросил он, угрожающе прищурив глаза.

— Чего?

— Я говорю, ты куда шкарлупу девал?!

— Какую шкарлупу? — спросил я недоуменно.

Мальчишка выпрямился и сказал торжествующе:

— А ту, из которой ты щас вылупился!

Такой хороший был день, настроение было такое хорошее, так не хотелось драться, да еще оказаться битым, но такое оскорбление как перенести? И я поднял с земли камень.

— А ить не попадешь! — оскалился он еще больше.

— А вот и попаду!

— А не попадешь!

— Как дам в лоб, — пригрозил я, замахнувшись.

— А ну попади!

Он снял с головы фуражку без козырька, повесил ее на рельс, к которому была примотана лодка, и отошел в мою сторону. До рельса было шагов пятнадцать-двадцать. Я прицелился, кинул и успел лишь заметить, что камень летит мимо, как мальчишка кинулся на меня бычком и в секунду приложил к земле всеми лопатками.

— Обманули дурака на четыре пятака! Щас я тебе хвоста накручу!

Я крутился и извивался в его железной хватке, но тщетно. От обиды даже слезы выступили, а за слезы стало еще обиднее. Он надавил мне коленкой на живот и приказал злорадно:

— Кричи: "Мамка, хочу жениться!" А нет, кишки выпущу!

Лучше кишки, чем кричать такое! От полного отчаяния, закрыв глаза, я мотнул головой, и тотчас же мне на лицо закапало что-то горячее. Открыв глаза, увидел, что из носа моего противника в два ручья течет кровь. Я вывернулся из-под него и вскочил на ноги, а он зажал нос пальцами и запрокинул голову, сидя на земле. Вся рубашка на груди у меня была в крови, но подолом ее я усиленно тер лицо, в душе ликуя над моим почти победителем.

— Что стоишь! — прогнусавил он. — Тащи воду в фуражке.

Я сдернул фуражку с рельса, побежал к воде, дождался волны и зачерпнул. Подумаешь! Я себе сто раз нос разбивал! Правда, кровь так не шла, как у него. Здорово я его боднул!

Он зачерпывал воду из фуражки и лил на нос. Даже шея вся стала у него красная от крови. Я еще раз зачерпнул, и после этого, кажется, ему стало лучше, потому что он отпустил нос и просто лег на спину.

— Нос у меня треснутый! — оправдываясь, сказал он. Но ему не понравилась собственная интонация, и он попытался пригрозить: — Щас кровь остановится, и я накручу тебе хвоста!

— А я тебя опять стукну по носу!

— Не стукнешь!

— Изловчусь и стукну!

Он потянул носом, поморщился.

— Весной веслом нос поломал! Теперь чуть задену, так и пошло. Не думай! Я здесь самый сильный! Накоть пощупай!

Конечно! Мускулы у него были будь здоров! И я был ужасно доволен собой и уже забыл о том, как попался на его хитрость. В конце концов, любой попался бы!

Мы вместе отмывались, отстирывались — нельзя же домой заявиться в крови! Познакомились. Его звали Генкой. Он предложил покататься на лодке. Мы размотали цепь и налегли животами на нос лодки. Она не пошевелилась.

— Ты что делаешь? — спросил Генка удивленно. Я пожал плечами.

— Надо подымать нос, а ты его в землю давишь!

И лодка сразу пошла. Генка сбегал домой, принес весла, я уселся на корме, он махнул веслами, и мы поплыли.

Генка показывал мне дно. Волны были лишь чуть-чуть, а чем дальше от берега, тем меньше ощущались. Вода светилась, не придумать, на какую глубину! И под водой были скалы, такие же, как на берегу, только намного красивее. Уступами скалы уходили в бездну и в ней терялись, но Генка вел лодку над краем бездны так, что по одну сторону виделись до малейшего камешка подводные скалы, а по другую сторону лодки была синь, почти чернота. Вдоль скал под нами проходили стайками какие-то маленькие рыбки, Генка называл их секачами, иногда они разлетались в стороны, и появлялась большая рыбина, как полено. Она медленно шевелила хвостом и плавниками и никуда не торопилась.

Всякий знает, что можно смотреть в окно и видеть все, что за окном, а можно смотреть на окно и видеть стекло и крапинки на стекле.

Я смотрел в воду и видел подводные скалы, а потом посмотрел на воду и увидел в ней отражение береговых скал. Скалы колыхались, будто были нарисованы зеленым по синему полотну, и я рассматривал отдельные деревья, а потом поворачивал голову к берегу и искал то самое дерево, что отражалось в воде.

И вдруг я увидел сосну Мертвой скалы. Она была меньше моей ладошки, она была с мизинец, но все четыре ветви были видны отчетливо — две вверх, две вниз. Я взглянул в падь и не увидел Мертвой скалы, ее загораживали склоны ущелья. Не веря своим глазам, я снова взглянул на воду — сосна колыхалась и вздрагивала напротив кормы, и я мог дотянуться до нее рукой.

Генка плеснул веслом, разворачивая лодку, и изображение исчезло. Потом, когда лодка снова покачивалась спокойно на волнах, сосны я больше увидеть не мог. Ее не было. Ее не могло быть, потому что скала в глубине ущелья не могла отразиться в воде.

Я стал рассматривать береговые скалы: ведь, может быть, есть еще одна такая же сосна, но сколько ни смотрел, ничего похожего не увидел.

И в этот момент я понял, что не померещилось мне в тот первый вечер, что действительно вместо силуэта сосны с четырьмя ветвями видел я четыре руки, две из них подняты, воздеты к небу, две другие беспомощно опущены вниз! Я это видел, и нечего самого себя путать, а надо все проверить и выяснить, а если этого не сделать, значит, струсить, испугаться непонятного! Только так!

А что же я тогда теряю время!

Я что-то наврал Генке, зачем мне надо на берег, и скоро уже шел по поселку в падь, шел не очень быстро, но и не медленно, и немного, как во сне, во всем отдавая себе отчет, но в то же время о главном стараясь не думать. По дороге свистнул Светке, идущей по воду, махнул Юрке, копошившемуся в огороде у дома, еще кому-то махнул рукой раза два и ничуть не прибавил шагу, когда вышел за поселок, хотя волнение мое нарастало по мере приближения к Мертвой скале. Вот она уже рядом, и сосна на фоне голубого неба видна вся, кажется, до иголочки на ветвях. Но я на этот раз решил подойти как можно ближе, вплотную к скале, чтобы наверняка проверить, в чем же тут дело.

Уже дорога, раздвоившись, ушла от меня вправо и влево, а передо мной был завал камней. Я не остановился. Где можно было, прыгал с камня на камень, очень большие камни обходил стороной, по другим буквально переползал. Между камнями попадались ямы, а иногда и почти пещеры, а несколько камней сами были, как скалы, я карабкался на них и снова спускался. Когда же решил отдохнуть и взглянул вверх, то оказалось, что перестарался. Я был уже у самого подножья скалы, и первые ее уступы заслоняли от меня вершину и сосну на ней. Надо было возвращаться назад. Но почему-то следующий шаг я сделал не назад, а вперед, и этот шаг был шагом вверх. Вопреки желанию и намерению, поддаваясь приятному чувству упрямства, я начал карабкаться на скалу, вовсе не надеясь добраться до вершины — я же видел, какая это скала! Но каждый раз, собираясь остановиться, говорил себе: "Ну, еще немножко, еще немножко, а там дальше все равно не залезешь!" И, как ни странно, каждый шаг казался последним возможным и следующий метр в высоту, всего лишь за метр до него, тоже казался совершенно недоступным, но нога вдруг находила опору, рука находила уступ, так, как будто сама возможность подъема делала для меня обязательным мои шаги. Иногда даже и вплотную казалось — все, дальше ходу нет, и мне бы вернуться, но не свойственная вовсе мне добросовестность толкала на поиски вариантов, на внимательный, тщательный осмотр скалы вправо и влево, и, глядишь, либо вправо находился проход, либо влево обнаруживался обход, либо впереди трещинку нужную не сразу заметил.

Я лез и лез, и уже всерьез начинала тревожить мысль о возвращении, я же знал, что спускаться будет труднее! К тому же все время был соблазн взглянуть вниз, хотя вполне хватало благоразумия этого не делать.

Сколько прошло времени, пока я лез, как высоко я забрался, сколько еще до вершины — ни о чем об этом я не думал. И когда передо мной выросла очередная каменная стенка, я уже привычными движениями стал ощупывать ее руками и взглядом и в изумлении замер, когда не обнаружил никакой возможности взбираться дальше. Изумление перешло в оцепенение, и взгляд мой в этот момент, то есть выражение лица, наверное, было похоже на баранье. Прекращение подъема казалось нелепостью, обидой, обманом, которого будто бы я вовсе не заслужил. Немного придя в себя, я увидел, что нахожусь на скалистой площадке, где даже можно сесть отдохнуть и подумать, наконец, обо всем происходящем. Я сел и, уже сидя, рискнул повернуться лицом к пропасти, ведь все равно придется поворачиваться, чтобы спуститься. Я боялся, что закружится голова, что испугаюсь пустоты и крутизны, но ничего этого не случилось, а совсем наоборот! Дыхание мое перехватило всепоглощающее чувство восторга.

Передо мной и подо мной лежала страна голубой воды и коричнево-желтых скал. Передо мной был не просто красивый вид вдаль — передо мной был мир красоты, о которой мало что можно сказать словами, от него можно только пьянеть и терять голову.

Чувствовать красоту мира — ведь это значит — любить! Это значит все прочие чувства на какой-то миг превратить в любовь, которая становится единственным языком общения души с красотой мира.

Это чувство любви и жажды любви захватило меня и словно не только подняло над миром, но и сделало меня равным ему, и я получил возможность удовлетворить неосознанное желание обнять этот чудесный мир и радостными слезами смеяться ему в лицо!

И после много раз я испытывал подобное, но всегда чего-то чуть-чуть не хватало в моей радости, и я до слез жалел, что в тот день, в тот миг не попробовал летать! До сих пор сохранилась у меня наивная уверенность, что тогда я мог полететь, мог пролететь над миром, потому что было такое мгновение, когда во мне не осталось ничего, препятствующего полету!

Полет — не есть ли преодоление рубежа, отделяющего человека от Бога, слияние своей души с душой мира? А жажда полета не есть ли стремление к совершенству и чистоте? И однажды взлетевший человек, пожалуй, не смог бы вернуться на землю и продолжать жизнь твари несовершенной. Может быть, он бы умер от тоски, а может быть, изменил бы мир!

Я хорошо, я достоверно помню, что, стоя тогда на каменной площадке над ущельем, я пережил мгновения не своей жизни, но мгновения вечности, которая так же неизмерима, как и мгновение, и поэтому равна ему!

Потом, помню, все чувства стали как-то притупляться и приходила усталость удовлетворения, и я снова сел, а мир вокруг будто начал разъединяться из целого в отдельные предметы, тяжелеть и тускнеть в них. Высота превратилась в высоту скалы, в предполагаемое количество десятков метров, уровень солнца говорил о времени дня, прохлада воздуха — о приближающемся вечере. Я пытался было вернуть состояние окрыленности и чистоты, но способность моя к тому исчерпалась, и, хотя не было разочарования, реальность грустно вошла в сердце (или вернулась в него) и диктовала действия. Вместе с реальностью пришел страх крутизны и высоты, неуверенность в ногах и даже некоторое сожаление о легкомыслии.

С площадки я спустился легко. А вот дальше даже в глазах темнело от страха. И вдруг я увидел, что, когда поднимался, просмотрел обход справа, где, кажется, можно было миновать площадку и подняться сразу выше ее. И именно потому, что предстоящий спуск внушал ужас, я вопреки всякой логике снова начал карабкаться вверх, минуя площадку, на которой провел столько счастливых минут. А может быть, часов?

Пожалуй, я был уже близко к вершине, но вершины не видел, как и сосны на ней.

Подтянувшись очередной раз, я вполз на новую площадку, значительно больше первой, скорее, даже не площадку, а большой уступ, образовавшийся, возможно, от обвала в этом месте части скалы. Дальше снова шла стена, но столько сил отняло у меня восхождение, что я уже был бы рад, если бы эта стена оказалась недоступной.

На четвереньках вполз на уступ, а когда поднялся на ноги и сделал несколько шагов вперед, между громадными камнями, в глубине уступа, в нише скалы, на каменном кресле увидел... старуху!

И вот тут, наконец, наступает самая трудная минута моего повествования.

Я уже говорил, что чудо — это есть то, что вопреки. Но вопреки чему? Конечно же, нашему опыту. И потому, чем опытнее человек, тем недоступнее ему чудо, тем невозможнее ему принять его, примириться с ним.

Сознание ребенка еще не связано столь жестко с выводами человеческого опыта, хотя уже достаточно отягощено ими. Но у ребенка все же чувства еще сохраняют некоторую самостоятельность по отношению к опыту, и потому он способен доверять своим чувствам в значительно большей степени, нежели взрослый и, как мы говорим, мудрый или умудренный человек.

Я часто думаю о том, что люди, сошедшие с ума, не есть ли как раз те, кто в зрелом возрасте встретился, столкнулся с чудом, но не справился с ним, не смог примирить в себе чувство и разум и сохранил память о чуде в виде бреда, навязчивой идеи, потому что, воистину, человек, принявший детерминизм материального мира как неизбежный закон бытия, разве сможет жить, столкнувшись с чудом?! Нет, конечно! Чудо станет для него неизлечимой психологической травмой.

Я подозреваю, что сумасшедшие, обрети они снова здоровье, могли бы поведать о многом удивительном и чудесном.

Когда на скале, на которую никто никогда не лазил, на которую сам-то едва забрался, я увидел старуху, в первую минуту у меня тоже было состояние, близкое к помрачению рассудка. Но я видел старуху, это было очевидно и ясно, и поэтому мое остолбенение в этот момент было лишь удивлением высшей степени.

Будь это обыкновенная старуха, я наверняка спросил бы ее, как она сюда попала, и этот вопрос был бы логичным.

В данном же случае вопрос такой был излишним. Она никак не могла сюда попасть в том смысле, как обычные люди попадают в те или иные места.

Это была такая старуха, что старее и придумать нельзя. Морщины по ее лицу шли вдоль и поперек и пересекались между собой, а в квадратах между морщинами пересекались другие, поменьше, и вообще все лицо ее состояло из морщин. Плотно сжатые губы подтягивали большой подбородок к самому носу, глаза сидели так глубоко в пачках морщин, что она казалась слепой. И притом она была одета во все голубое и воздушное, и это голубое и воздушное окутывало ее всю с головы до ног, и только руки в голубых перчатках по самые локти не давали подумать, что в этом голубом коконе только одна голова.

В первое мгновение я не уловил ни малейшего движения в лице старухи, и у меня мелькнула спасительная мысль, которая могла бы, подтвердись она, все упростить до обычного. Я думал, что, может быть, она из чего-нибудь сделана? Такой вариант тоже был бы почти чудом, но это самое "почти" — как легко было бы его принять!

Но, увы! Вздрогнули морщины над глазами старухи, глаза, и без того узкие, стали сужаться еще более, и тут уже никаких сомнений быть не могло. Это была живая старуха, и, хуже того, это была злая старуха, и неоспоримость факта вошла в меня паническим страхом. А когда я услышал ее голос, то затрясся от ужаса.

— А ну пойди сюда, жалкий заморыш! — проскрипела она угрожающе и таким отвратительным голосом, какого я сроду не слыхал.

В ужасе я стал пятиться к краю уступа, но у самого края из-под моей ноги вывернулся камень и с грохотом полетел вниз. Я невольно шагнул вперед, и снова другой камень пополз от ноги и сорвался с уступа. Теперь я приближался к старухе, а из-под ног у меня выскальзывали камни, и грохот настоящего горного обвала поднимался из-за уступа серо-желтой пылью.

— Стой! — взвизгнула она.

Я уже стоял в полуметре от нее, и вблизи она была еще страшнее.

— Тебе разве не говорили, лисий выкормыш, что сюда нельзя лазить! — прошипела она.

— Говорили... — пролепетал я и не узнал своего голоса.

— А ты, значит, себя умней всех посчитал, недоумок несчастный!

Я трясся и молчал.

— Отвечай, зачем сюда лез? Чего вынюхивал? Чего высматривал? Говори, птенец трясогузки, а то полетишь у меня сейчас вниз головой со скалы!

Глотая слезы, я пропищал:

— Там сосна... сосна... я хотел...

— Врешь, лживый трусишка!

Она хлопнула по колену рукой в голубой перчатке, и все голубое, что было на ней, будто вспорхнуло и затрепетало, как живое, а ее страшное лицо торчало, как иногда страшное может выглядывать из красивого и оттого быть еще страшнее.

— Врешь! — провизжала она. — Нет здесь никакой сосны! Здесь ничего нет! Здесь не растут деревья!

— Там сосна! — уже увереннее повторил я, цепляясь за эту маленькую мою правду, как за соломинку.

— Нет там сосны! — упрямо проскрипела старуха, краснея от злости.

Я понемногу приходил в себя. Если старуха не знает про сосну, значит, она не все может.

— Есть! — не уступил я. — И у нее четыре... руки...

Сам не знаю, почему я так сказал! Оговорился? Старуха аж вся подалась ко мне.

— Чего ты мелешь, сорока общипанная!

— А чего вы ругаетесь! — осмелел я.

Старуха обомлела, подбородок ее отвис, глаза округлились.

— Да знаешь ли ты, кукушкин подкидыш, кто я такая!

Страх снова превратил меня в былинку.

— Я — Сарма! — сказала она торжественно и гордо. Ее имя было мне знакомо, но я не был способен что-либо вспомнить.

— Я Сарма! — повторила она, шипя. — Я правнучка Великого Сибира! Я всё могу!

Вдруг на нее напала задумчивость, она замерла в своем голубом коконе и смотрела то ли сквозь меня, то ли мимо меня. Она молчала долго, и я опять немного успокоился.

Потом она словно опомнилась, посмотрела на меня подозрительно.

— Там снова много людей? — спросила она, будто выведывала у меня тайну.

— Где?

— Там, откуда ты пришел.

— Я из Маритуя... — начал было я, но она вся вскинулась, ткнув в мою сторону растопыренными пальцами.

— Молчи! Молчи! Болтливый козленок! Отвечай, если хочешь жить, откуда тебе известно это имя! Имя моего сына!

— Какое имя? — не понял я. — Так называется станция на берегу Байкала!

— На берегу чего?! — буквально окривела она от изумления и испуга одновременно.

Похоже, сообразил я, что она только болтает, что все может, а сама ничего не знает!

— Там, внизу, — осторожно разъяснил я, — озеро, оно называется Байкалом, на берегу станция, называется Маритуй.

Старуха окаменела.

— Откуда люди узнали эти имена?! — прошептала она. — Это я, наверное, слишком часто шептала их, а ветер разносил по свету.

Она опустила голову и стала жалкой и несчастной. Однако я не забыл, как из-под ног у меня вываливались в бездну камни, но страх уже наравне боролся с любопытством. Я старался припомнить, где совсем недавно я слышал ее имя, хотя, кажется, звучало оно не совсем так...

Сарма подняла голову.

— Иди туда! — приказала она.

Там, куда она указывала, у стенки скалы лежал громадный камень, величиной с полкомнаты. Что старуха задумала?! Страх снова подавил все мои чувства.

— Я что тебе говорю! — зашипела она. — Иди к камню!

— Зачем? — пропищал я.

Всколыхнулось все голубое на ней, и я догадался, что она топнула ногой.

— Отпустите меня! Я больше сюда не приду!

Она затряслась от ехидства всеми морщинами.

— Сколько тебе лет, зайчишка?

— Двенадцать! — прохныкал я.

— Двенадцать! — искренне удивилась она. — Тебя что, родители не кормили или ты родился в неурожайный год?!

— Отпустите меня! — жалобно пропищал я.

Она гордо прищурилась и стала еще противнее и страшней.

— Мой сын Марит в двенадцать лет уже был мужчина. Скорее месяц упал бы в долину, чем кто-либо увидел его слезы! А ты, тьфу!

Она плюнула мне под ноги и ткнула пальцем в сторону большого камня.

— Иди, куда тебе говорят, а не то я избавлю твоих родителей от заботы по заморышу! Ну!

Я подошел к камню и повернулся к старухе.

— Сдвинь его! — приказала она.

У меня даже язык отнялся. Десять мужиков не смогли бы даже пошевелить его.

— Двигай! — заорала она. — Не выводи меня из терпения!

От ее крика я дернулся всем телом и привалился к камню, то есть даже наваливаться не стал, что толку! Но камень сдвинулся и от этого легкого толчка, а я даже не удивился, а только обрадовался, что могу выполнить ее приказ. Лишь бы она больше не кричала! Я нажал на камень сильнее, и он сдвинулся сразу на полметра. Я навалился на него, и он пополз в сторону, открывая за собой вход в темную пещеру. Сарма долго смотрела в темноту, причмокивая губами.

— Иди туда! — сказала она негромко, и это был приказ.

Я все понял. Она хочет упрятать меня в пещеру, где я умру с голоду в темноте. С истошным криком я бросился прочь от пещеры, проскочил мимо старухи к тому месту, откуда забрался сюда, и уже спустил было ноги, чтобы спрыгнуть на камень, что был ниже, как все повторилось: камень лениво перевернулся с боку на бок и загрохотал в бездну. Потом закачался камень у меня под рукой, и я вынужден был отступить от края и вскоре снова оказался у каменного кресла старухи.

Если бы презрением можно было бы извлекать огонь, я уже испепелился бы.

— Такому трусу нельзя жить на свете, и я сделала бы доброе дело для людей, избавив их от тебя! Представляю, какой позор терпит за тебя твоя мать!

Она с гримасой отвращения отвернулась от меня и продолжала говорить, не поворачиваясь и не глядя в мою сторону.

— Несчастные люди, если у них рождаются такие дети. Помолчала немного, поджав губы.

— Но раз уж ты пришел сюда, куда тебя никто не звал, то будешь делать, что я тебе прикажу! Ты пойдешь сейчас туда, все увидишь, а потом вернешься и расскажешь мне о том, что увидел! Понял?

Что мне оставалось делать!

— Вы меня отпустите домой, а? Потом отпустите?

Я пытался поймать ее взгляд, чтобы узнать по нему, обманывает она меня или нет. Но старуха не повернулась. Она смотрела в темноту пещеры.

— Я устала с тобой! Устала! — прошипела она. — И если не хочешь умереть под камнем или превратиться в камень, делай, что я тебе велю!

И все-таки по интонации ее голоса я почувствовал, что, пожалуй, ей действительно нужно, чтобы я сходил туда. Сходил и вернулся. А что будет потом, потом и увидим!

Я подошел к пещере, и хотя с каждым шагом у меня сжималось сердце от страха, все же не остановился у входа, а сразу шагнул в темноту.

Пока я шел по пещере, всего каких-нибудь двадцать-тридцать шагов, за это время я успел припомнить до мелочей все эти три дня, что прожил на новом месте. И стало мне ясней ясного, что случившееся сейчас со мной не случилось внезапно — вдруг ни с того ни с сего увидел на скале старуху и прочее! Нет! Все началось еще той ночью, когда в раскрытую дверь вагона услышал я незнакомый и непонятный шум, и пусть это был всего лишь шум прибоя, но с того момента вся моя жизнь пошла рядом с чудом, вплотную к нему. А чудо, в сущности, оно только в одно мгновение вопреки правилу. Увидел старуху на скале — это против правил. А дальше — что камни падали из-под ноги, что пещера открылась, и все, что потом будет, все это, хотя и по другим правилам, но все же по правилам, просто это другой мир, и страшен только первый миг соприкосновения с ним. Впрочем, если я буду утверждать, что вот таким образом думал тогда, то, конечно же, совру. И все же испытывал я и чувствовал нечто подобное.

Не успело потемнеть в пещере, как начало светлеть, и свет шел оттуда, куда мне нужно было идти. Впереди не то ступенька, не то барьер, и я оказался в комнате или в зале, трудно понять. Комната была круглая, в центре ее стоял круглый мраморный стол, заваленный большими, толстыми книгами, а от стола во все стороны одиннадцать длинных труб почти упирались раструбами в одиннадцать ниш — окон, заросших с внешней стороны скалой. Окна были как мертвые или как слепые, и только двенадцатое окно, в которое я вошел, зияло темнотой. Я догадался, что это вершина какой-то башни, а трубы — телескопы, в которые когда-то смотрели на небо, но башня заросла скалой, если такое вообще возможно, и в ней уже очень давно никто не бывал, потому что на полу у меня под ногами, на трубах, на книгах — везде лежал толстый слой пыли, а я шагал по ней, как по ковру, и пыль поднималась от моих ног и светилась кристалликами в общем свете в комнате, который ниоткуда не исходил, а был будто сам по себе. Просто в комнате было светло. Только свет этот непривычно отдавал легкой голубизной.

Я подошел к столу, осторожно сдвинул пыль с одной из книг, зачихал, но все же попытался раскрыть книгу. Она у меня в руках превратилась в пыль, и я испуганно зажмурился от одной мысли, сколько же лет прошло с тех пор, когда люди покинули башню!

Я отошел от стола и увидел лестницу вниз. Попробовал ногой первую ступеньку, убедился, что она каменная, и осторожно начал спускаться.

Сердце зашлось восторгом, когда я с последней ступеньки шагнул в комнату ниже. Комната — точнее, зала, была раза в два больше верхней, она тоже была круглая, и ее круглая стена вся была увешана оружием. Здесь были кинжалы с узорными ручками и сверкающими лезвиями, сабли кривые, большие и поменьше, копья, арбалеты, луки — и не было двух одинаковых предметов. Пол в комнате был устлан медвежьими шкурами, и каждая много больше той, какую я видел у Светки.

Почти сразу же заметил, что из этой комнаты лестница ведет вниз, но я не мог не перетрогать руками все эти чудесные вещи. Здесь, в оружейной, не было пыли, и все предметы выглядели так, будто их только что почистили и развесили. Я не мог определить, из какого металла сделано то или другое оружие, но, пожалуй, здесь было много серебра.

Я, наверное, очень долго пробыл в этой комнате и немного испугался, когда вспомнил, что отсюда лестница ведет дальше вниз, и едва ли Сарма просила меня посмотреть именно оружие, скорее всего, мне нужно увидеть все, что здесь есть!

Уже ступив на лестницу, я оглянулся и успокоил себя тем, что на обратном пути еще раз все осмотрю.

Теперь лестница была длиннее, и привела она меня в огромный зал с колоннами. Колонны двумя рядами как бы образовали коридор, и в конце коридора уже виделось что-то, кажется, какие-то статуи, и там было светлее. И наоборот, по бокам коридорной колоннады стояли почти сумерки, и здесь, как и наверху, непонятно было, откуда идет свет, и здесь свет этот был необычным, чуть с голубоватым оттенком. Я пошел по коридору туда, где виднелись статуи, но не дошел метров двадцать и остановился в изумлении и настороженности.

На небольшом возвышении в кресле с высокой спинкой сидел старик, или таким он мне показался из-за густой белой бороды, спадающей ему на грудь. Его одежда, что-то среднее между халатом и пальто, была темно-синего цвета, и белая борода на синем фоне была подобна пене морской... Белые брови низко нависли над глазами. Лицо было грустным и суровым.

По левую руку, склонив голову на подлокотник его кресла, сидела девочка лет одиннадцати или двенадцати. Ее темно-русые волосы падали с подлокотника, с руки старика ему на колени. Кресло, в котором она сидела, было чуть меньше, но тоже с высокой спинкой. А слева от нее, положив голову на вытянутые лапы, лежал черный щенок с коричневыми надглазниками.

И все трое они... спали!

За двадцать шагов от них, ни единого движения не уловив, я тем не менее уже не имел никаких сомнений в том, что это не статуи. Мне казалось даже, что я слышу их дыхание, хотя, конечно, ничего не слышал. И все же я уже знал, что это живые люди, и уже не было того удивления, когда увидел Сарму. Теперь я знал, что именно сюда, к ним, послала меня старуха.

Я стал тихо приближаться, и когда до помоста осталось три или четыре шага, поднял голову щенок и, честное слово, удивленно посмотрел на меня. Дрогнули локоны на руке у старика, и девочка, с трудом открыв глаза, как после долгого и тяжелого сна, подняла голову и тоже посмотрела на меня, будто не верила своим глазам.

Глаза у нее были синие, как одежда старика, как самый-самый синий цвет, и, хотя она очень была удивлена, глаза ее были так печальны, что сразу все вокруг в этом зале заполнилось и тихо зазвучало печалью. Печаль вошла и в мое сердце, и оно заныло, а мне стало так нехорошо, как, наверное, никогда не было в жизни!

Девочка была такая красивая, что ничего об этом словами не скажешь, но мне тогда показалось, что если на нее все время смотреть, то только этим можно и жить до самой смерти!

Дрогнули ресницы, и голосом, похожим на ручеек в камнях, она сказала:

— Посмотрите, отец!

Я понял, что она сказала, хотя все звуки в словах она произносила не так, как мы, как-то по-особому, в звуках ее речи совсем не было глухоты, будто она говорила одними гласными.

Отец (теперь я видел, что он не так стар, как показалось сначала из-за белых волос и бороды) тоже медленно, с трудом открыл глаза, и они оказались такими же синими, как и у девочки, но были еще более печальными: уже не только печаль — горе и что-то еще, может быть, большее, чем горе, было в его глазах.

Все трое они долго смотрели на меня молча, словно во время этого молчания припоминали все, что было с ними до моего прихода, и даже взгляды их сначала, хотя они и смотрели на меня, были обращены куда-то в себя, а когда я почувствовал, что вот, наконец, они видят меня по-настоящему, дрогнули губы у старика (так я называл его про себя), и я услышал его тихий, глухой и очень печальный голос.

— Кто ты и как сюда попал?

— Меня послала Сарма, — сказал я дрожащим голосом.

— Сарма! — как эхо повторила девочка и прильнула к руке на подлокотнике, все так же печально глядя на меня.

— Сарма! — глухо повторил старик. И хоть убей, не понял я по интонации его голоса ничего, что хоть немного бы прояснило всю эту историю, странную, непонятную и грустную.

— Она все сидит там, да? — спросила девочка, и опять я ничего не уловил в ее голосе.

— Сидит.

— А ты... откуда ты? И зачем она тебя послала? — как-то без особого интереса спросил старик.

— Она велела посмотреть и рассказать... А я из Маритуя... Вот и они оба вздрогнули при этом слове, и особенно девочка. Я, не дожидаясь вопроса, спешил разъяснить:

— Там, внизу, озеро, оно называется Байкалом... Подскочили удивленно брови старика, и девочка в изумлении взглянула ему в лицо.

— На берегу, — продолжал я, — поселок. Он называется Маритуй!

Снова взгляды их, хотя они и смотрели на меня, от меня будто ушли, и они опять думали или припоминали что-то, и тем горестнее становились их лица.

— Там везде вода, отец! — с болью в голосе сказала девочка.

— Но там снова живут люди! — с надеждой как будто возразил ей отец.

— Откуда же они знают имена? — прошептала девочка.

Я осмелился и подошел к самому возвышению, на котором стояли кресла.

— Почему... вы... здесь? — робко спросил я.

Девочка закрыла глаза и снова положила голову на руку отца. Другой рукой он погладил ее по волосам, и столько было в его взгляде боли, когда он смотрел на дочь, что даже глаза его потемнели.

— Я устала, отец! — прошептала девочка.

— Она устала, — сказал он мне, — тебе надо уходить! И щенок положил голову на лапы и закрыл глаза.

— Можно, если Сарма позволит, я приду завтра? — спросил я, страшась услышать отказ. Но не услышал его. Рука старика замерла на голове девочки, и он тоже устало закрыл глаза. И будто не говорили они со мной минуту назад, и будто не звучал в этом зале голос с необыкновенным произношением звуков... Но только — будто. Голос девочки звучал у меня в сердце и словно прокалывал его тысячами игл сострадания.

Сначала я пятился, не мог повернуться к ним спиной, потом все же повернулся, но пока дошел до лестницы, много раз оборачивался, надеясь уловить хоть какое-нибудь движение в их неживых позах, готовый броситься к ним, что-то сказать или сделать...

Сарма! Она должна сказать мне, почему они здесь, кто они, почему она сидит на скале, и все прочие "почему" пронесли меня по лестнице скалой заросшего замка наверх без единого взгляда на все, что было в верхних залах.

Дневной свет ослепил меня на выходе из пещеры, и я некоторое время стоял, щурясь и мигая, затем побежал к Сарме.

На лице ее было торжество и злорадство, и она могла уже ничего не объяснять мне. Я знал, что это она виновата в печали на лице девочки... Это все она...

— Ну что? — спросила Сарма, прищуриваясь и злобно ухмыляясь.

— Что? — ответил я вопросом на вопрос и не скрыл своей ненависти к ней.

— Они о чем-нибудь просили меня?

— Нет!

На лице ее лишь мелькнула досада, но сменилась непонятной радостью.

— И девчонка?

— Она тоже ни о чем не просила.

— В долине Молодого Месяца даже девчонки были мужественными и не пускали слюни, как некоторые... — явно в мой адрес сказала она. И тут вдруг слетели с ее лица и злорадство и презрение, и лицо ее стало такое же печальное и горестное, как у тех, в скале, и она словно осела вся в своем нелепом голубом одеянии, и голова ее беспомощно склонилась набок, и, казалось, что вот-вот из глаз ее потекут слезы... Но ни слезинки не упало. Она лишь шептала что-то, что, я не мог разобрать, и тихо покачивала головой.

И у меня пропали к ней всякие недобрые чувства. Захотелось поговорить с ней ласково и просто, притом смутно верилось, что такой разговор мог бы разрешить какое-то страшное недоразумение, которое есть причина печали и боли ее и всех...

— Бабушка! — сказал я тихо и ласково.

Она вскинулась удивленно, точно опомнившись.

— Бабушка?! Разве я похожа на бабушку? — спросила она, странно хихикнув.

Конечно, она не походила на бабушку, она походила на прапрабабушку.

— Ну, пожалуй, ты действительно можешь называть меня бабушкой...

Она снова хихикнула, стала препротивной, особенно когда пыталась закатить глаза, как это любят делать девчонки, когда кокетничают и воображают. "Ненормальная какая-то!" — подумал я.

— Почему она там... а вы здесь... и вообще...?

Губы ее плотно сжались, подбородок подтянулся к носу, глаза прищурились, зло засветились.

— Ты хочешь знать, чего не знаешь, мальчишка? А способна ли твоя цыплячья душа вместить знание о душах настоящих людей! Не лопнет ли, не разорвется она, как пузырь! А заячий умишка твой, он способен понимать мысли героев, разве приспособлен он для знания великого горя и великой радости?! Что ты знаешь о знании, жалкий недокормыш! Знание — это клич к подвигу, а не лепешка, которую проглотил и по животу себя погладил!

Я не очень-то понял, о чем она говорила, однако догадался, что она снова меня ругает, но я не боялся ее ругани.

— Нет, лукаво оговорился я, — если это тайна, то конечно...

— Тайна! — насмешливо повторила она. — Что ты понимаешь в тайнах! Но раз уж ты пробрался сюда, куда тебя никто не звал, я скажу тебе кое-что...

Тут она покосилась на меня, пошамкала губами.

— Любишь ли ты своих родителей, паучок тонкорукий?

При чем здесь родители?!

— Еще бы тебе их не любить! — фыркнула она. — Другие родители такого недородыша в пропасть выкинули бы, чтобы стыда миновать!

И чего она меня обзывала! Я же был не слабее других мальчишек моего возраста, а некоторых так и половчее!

— Слушай меня хорошо! — сказала она торжественно, подняв кверху палец в голубой перчатке. — Слушай! Ты здесь многое увидел, кое-что услышал и услышишь еще! Но запомни, если там, внизу, ты захочешь проболтаться кому-либо, то лучше сразу проглоти свой язык! Потому что, когда твой язык еще не перестанет ворочаться на первом слове, родители твои уже будут мертвы! На двадцать пять лет я связываю твой язык! Понял?

Я похолодел от ужаса. Ведь можно нечаянно проболтаться, можно забыться и заикнуться! Я представил, как я кому-то начинаю рассказывать про Мертвую скалу, а в это время мама, а за ней и отец падают мертвыми, и уже ничего нельзя исправить!

— Ага! — злорадно квакнула старуха. — Кажется, ты начинаешь понимать, что такое тайна! Ты думал, тайна — это безделушка, с которой можно поиграть в молчанку! Но тайна — всегда есть не твоя тайна! Раскрытие тайны — кому-то вред! А за вред надо расплачиваться! Ты еще пожалеешь о своем любопытстве!

Может быть, я уже жалел! Не помню.

— Ты хочешь знать, почему старик с девчонкой сидят там, в скале? Я скажу тебе!

Взгляд ее стал мутным, глаза ушли куда-то глубоко-глубоко.

— Скажу! Она, эта девчонка, и ее отец...

Будто колебалась, говорить или нет.

— А знаешь ли ты, кто ее отец?

Откуда мне было знать.

— Это князь Долины Молодого Месяца — Байколла! Когда-то весь серп Долины был подвластен ему! И вот он сидит там и будет сидеть всегда, потому что совершил страшное злодеяние! Он и его дрянная девчонка... они убили моего младшего сына...

Последние слова она проговорила шепотом и будто сама вслушивалась в значение этих слов и ужасалась. Потом тоже шепотом несколько раз повторила: "Убили! Убили!"

Обо мне она забыла и смотрела куда-то в сторону Байкала.

— Это было так давно, что кажется, будто это было вчера!

Потом она долго молчала, а я думал и никак не мог представить себе, как могли кого-то убить эта девочка и ее отец! Может быть, это произошло случайно, но тогда за что же "вечно" сидеть в скале! Нет, тут что-то не так! Я вспомнил выражение печали в глазах узников, и, пожалуй, в них все же и вправду была вина... Князь Байколла... Байкал... А сына ее звали Марит... А поселок зовется Маритуй... Как все странно и непонятно.

Снова и снова передо мной возникали глаза девочки, я слышал ее грустный голос и все более утверждался в мысли, что во всем этом — несправедливость. И исходит она от этой старухи, хотя у ней и убили сына, как она говорит. Нет, я знал точно, девочка не может быть в чем-либо виновата.

Об этом я уже хотел задать вопрос, но старуха опередила меня.

— Ты еще здесь?! Чего тебе еще надо! Уходи с глаз моих! Да помни о своих родителях!

Об этом она могла бы и не говорить!

— Можно, я приду завтра? — спросил я робко.

Но старуха уже снова ушла в себя и ничего не слышала.

Я спустился со скалы, странное дело, о скале совершенно не думая, и ни один камень не выскользнул из-под моей руки или ноги. И только когда уже стоял на дороге около развилки, когда взглянул на скалу снизу вверх, только тогда озноб прошел по спине, и показалось, будто я вовсе не спускался, а сразу оказался внизу.

Снизу скала действительно выглядела мертвой, и сосна на самом верху с четырьмя ветвями, в общем, тоже была, как все сосны, но теперь я уже знал тайну этой скалы и попытался представить, как выглядел замок, где заточен с дочерью князь Байколла, до того, как он оброс скалой...

А был уже вечер, и как он наступил, я не заметил.

— Эй, — раздался у меня за спиной девчоночий голос. Я обернулся и как-то не сразу узнал Светку, потому что в моих глазах будто припечатался образ другой девочки, красивой и несчастной.

А у Светки глаза светились, как и положено было по ее имени, и вся она была такая веселая и легкая, как кузнечик, и оттого еще больше стало обидно за ту, что осталась там, в голубом полусумраке скалы.

— А тебя мамка искала! А ты где был? Чо, опять на скалу смотрел! Здорово она тебя напугала!

Светка прыгала вокруг меня по камням и хихикала. Что она знала об этой скале!

И вдруг, как молния в голову: одно слово — и мать с отцом упадут мертвыми!

Я так крепко сжал зубы, что они заныли.

— Айда за коровой!

Я не стал отказываться, и мы, обогнув Мертвую скалу слева, чуть поднялись в распадок, в березняке по особому звону колокольчика отыскали Светкину корову и погнали ее, то есть, собственно, пошли сзади, потому что корова шустро и деловито направилась к развилке, встряхивая хвостом и взбрыкивая ногами на камнях по тропе. За ней увязались еще две других, Светка знала, чьи они и как их зовут, я же вплотную не отличил бы их друг от дружки.

Дома мама, конечно, немного поругалась, потом налила подогретых щей и спросила: "Где был-то?"

Я подавился супом. Она ведь не представляла даже, чем рискует, задавая этот вопрос.

Опять перед сном вышел на крыльцо и долго смотрел в сторону Мертвой скалы. Было прохладно. Из пади тянуло сквозняком, а со стороны Байкала слышался тот самый шум, что был первым звуком, услышанным мной в ночь приезда. Оттуда же шел тот особенный запах, что так поразил меня тогда. Теперь я знал: так пахнет свежесть и прохлада, я знал — это запах Байкала.

"Там везде вода!" — вспомнилась мне фраза девочки из Мертвой скалы. Значит, когда-то воды не было! А что было? Скорей бы утро! Я знал, что с утра, как только встану, сразу пойду туда, снова буду карабкаться по камням и уступам. Сарма не запретила мне приходить — значит, можно! Теперь я все равно знаю их тайну, хотя и не всю! Но узнаю всю!

Было у меня предчувствие, что не просто свидетелем этой тайны мне предстоит быть! Четыре ветви сосны, выросшей на Мертвой скале, — это четыре руки, и хотя две из них безвольно опущены вниз, две других воздеты к небу, и в них мольба о помощи...

А ночью мне приснилось, что стоят передо мной мать и отец, и я начинаю рассказывать им про Сарму и замок в скале, и при моих словах мама закрывает глаза и падает навзничь на спину, а папа тоже, закрывая глаза, падает вперед к моим ногам. Я дико кричу и продолжаю кричать, уже проснувшись. Мама трясет меня за плечо и говорит испуганно: "Что с тобой, сынок! Успокойся!"

Я обнимал и целовал ее горячо, она, ничего не понимая, успокаивала меня. Но я вдруг вспомнил про отца и закричал: "Где папа? Он живой? Пусть придет!"

Отец тоже сел на кровать, и я заснул, держа их обоих за руки.