"Ушёл отряд" - читать интересную книгу автора (Бородин Леонид Иванович)

УШЁЛ ОТРЯД

1

Оскверненный лес, как проказой, был поражен тишиной. Когда б лето да зелень вокруг… Но еще не лето и уже не зима, и отпотение земли — будто первые выдохи в холодах застоявшегося смрада. Говорят, проказа сама по себе не пахнет. Тогда здесь нынче хуже проказы, потому что лишь отойди от жилья на полста шагов и хватайся пальцами за нос — вонища! Ведь сто мужиков в отряде, и всякому лень подалее отойти, посты что ставь, что не ставь — разве уследишь?

А тишина — так отстреляли все, что движется и перемещается по лесу. Даже мховые мыши, и те исчезли. Одно время вороны объявились. Подстрелить ворону — непростое дело, да только когда по баловству, а когда по надобности, и присесть на ветку не успевает, тут же крыльями врастопашку и вниз. А если под руку какая полезная травка попадется, заправишь— и, с голодухи, каркушу от курицы не отличишь. Когда всех отстреляли, тогда только и спохватились про патроны, давай пересчитывать…

Шишковский лес, что в пяти-шести километрах от ближайшей деревни, — сам по себе полуболото, но отделен от материкового леса настоящим, гиблым болотом. Туда, через топь и гниль, каждые три дня охотников снаряжают. За лосятиной. Когда удача, то пир горой.

Одно название что партизанский отряд. Сотня оборванцев, а на сотню—два десятка «шмайссеров», полдюжины ППШ с полупустыми дисками, сорок «мухинских» винтовок да «ручник» с двумя дисками — неприкосновенный запас отряда.

Добро хоть, что давно связи нет, никто над душой не стоит и геройства не требует. Самолетик пролетал было, да без договоренности и костры не успели разжечь.

Знали, окруженцы толпами валят к востоку, да только все мимо. Опять же из-за болота того самого, что как ни посмотри, а от немецких наскоков бережет неславный отряд имени товарища Щорса.

«Чьи вы, хлопцы, будете? Кто вас в бой ведет?»

Ничьи. И в бой пока некуда вести. А без боя недельку-другую, и уже не отряд, а банда голодных голодранцев. Так и было бы, но мужики подобрались нужные. Сознательные. Окруженцы самых первых дней, они без паники в башках, потому что еще не все понять успели, как война эта самая пошла. Главного контрнаступления год уже все ждут и верят: загремит артиллерия с восточной стороны, полетят самолеты тучами, тут и они, обовшивевшие, вклинятся и покажут себя…

В командирском блиндаже карта Советского Союза и кусок Европы сбоку. Всяк хоть раз да зайдет, чтоб сравнить размеры и позлобствовать за судьбу какой-то там Германии, что в упор не разглядишь, с нашим советским необъятищем, где народишку по полста штук на каждого фрица очумелого.

Хорошо, что связи нет! С политруком Зотовым сразу договорились: пока к настоящему боевому делу не пристроились, лишнего трепа про ситуацию не допускать.

Прошлое лето — сплошные переходы да марш-броски — подальше от немецких колонн — то на восток, то на север.

Будто бесхозную коровью ферму жидкий навоз затопил, прорвал ограды и растекся по территории в разных направлениях — куда ни сунься, везде дерьмо смертельное. И преградой не встать — силы не равны. Щипали немецкие обозы. Дело нехитрое. У них по шесть солдат на три подводы. Раз даже какой-то штабишко накрыли и душу отвели. Зато потом двое суток пятками сверкали, пока в этих гнилых местах не оказались. Да и застряли. Из оставшихся рота с грехом пополам наскреблась.

И всего-то два села вблизи. Кормились с них, пока могли, то есть пока селяне терпели поборы. Немецкие обозники туда тоже заглядывали, но уговор со старостой заключили негласный — немцев не трогать, чтоб не ярить, тогда и партизаны какое-то время продержатся на селянских харчах.

Зима сорок первого не шибче прочих была, но одно дело, когда дом с печкой, другое — землянка или шалашок. На зиму «самораспустились» под подписку, в те же два села. Молодняк, ему что, всяк юбку нашел, отогрелся, откормился, к весне увеличение поголовья населения обеспечил, ну и не без дела же сидел, для любого хозяйства с пользой. Погуливали по зимним праздникам в одних компаниях с теми же полицаями, что немцы с первого же наезду над народом поставили, чтоб общественное добро по домам не растаскивали. Пасеки, к примеру, чтоб как при Советах, в порядке содержали. Заболотный мед — он не как всякий. По легенде, где-то посредь болот, куда человеку путь заказан, поляны с дивными цветами, там-де пчелы и набираются особого нектару, отчего и вкус, и запах местного меда особый, и не просто особый, но особо целительный.

Ферму коровью опять же и технику нехитрую — даже соляру для трактора — подвезли фрицы, чтоб люди работали и что надо для немцев вырабатывали. А что им надо — известно: молоко, мясо, яйца. Ну, мед первей прочего. Поначалу все очень даже культурно: мука, спички, соль и керосин для линейных ламп. Это как бы в обмен. За корову даже деньгу гитлеровскую на тебе в лапу…

Обозники немецкие всякий раз разные приезжали, зато старший над ними, что с бумажками в руках по домам ходил, тот из наших, русский, стало быть, форменный иуда, но вид делал, будто не замечает, что прибавилось народишку в деревне, что все «прибывшие» хоть и в деревенском тряпье, да рожи-то сплошь «окруженческие».

Пропаганду вел, сука, мол, Москва вот-вот, а Ленинград вообще… А немцы-де не знают, куда пленных девать, когда дивизиями сдаются… Разве прокормишь? Потому по домам и распускают, у кого дома поблизости, и вообще бабам раздают в примаки, чтоб хозяйствовали. А Сталин со своей жидовско-большевистской кодлой за Волгу деранул, если вообще не в Сибирь.

Николай Сергеевич Кондрашов командиром был избран не потому, что кадровый. Да и звание — «старлей» всего-навсего. И опять же что значит кадровый? В Маньчжурии у Блюхера рядовым порученцем… Ни в одном бою по-настоящему не участвовал.

По старинному русскому обычаю, за рост, за кулачищи, за голос подобающий да за природную хмурость физиономии решили — когда еще и было-то их не более трех десятков, до военкомата не добравшихся, — быть Кондрату командиром. Это те решили, что воевать обязаны, хоть и не учены толком. Другие подались кто куда…

Потом несколько групп окруженцев прибились, два капитана среди них, но Кондрашова признали, и никто за командирство не ревновал. Валька Зотов с политручьей шпалой привел десяток энкавэдэшников из напрочь разбитого неполного батальона и тоже Кондрашова признал. Потому что говорить и агитировать мог без роздыху, но в лесу еле березу от осины отличал, а что не береза и не осина — для него все дубы. Ни топора, ни пилы ранее не держивал. Короче, неполноценность свою для партизанского дела понимал и если донимал командира, так все о том же: когда воевать начнем, как Родина требует.

А что Родина требует, о том слушивали вечерами по субботам по единственному радиоприемнику. У кого бы? Да у старосты деревни Тищевка, где Кондрашов с Зотовым и с другими зиму отсиживались. Правда, в феврале, когда под Москвой, судя по всему, немцам фарт отказал, приемник старосты вдруг перестал работать. Батареи сдохли. А пока не сдохли, и немцев тоже слушали. Староста, знаток немецкого, переводил. В основном про райскую жизнь, что немцы обещали русскому мужику, когда всех жидобольшевиков изведут. Еще про запреты всякие. Про оружие, про партизан-бандитов опять же. Расстрел, расстрел…

Радиотарелки в болотных деревнях напрочь заткнулись в первые же дни войны.

Фамилия старосты Корнеев. Не местный. Немцы первым наездом привезли и в хате бывшего бригадира поселили. Бригадир-бобыль по первым слухам о войне без всякой официальности ускакал с колхозным конюхом в район. Конюх вернулся с лошадьми, а про бригадира только плечами пожимал.

Деревня сперва на немецкого холуя — вся исподлобья… Но потом пригляделись и не только притерпелись, но и зауважали: хитрить с немцами, чтоб и их уважить, и своих в наготу и голодуху не вогнать — уметь надо. А еще и хотеть. А уж зачем — то его личное дело.

Полицаев же, Сеньку Самохина да Федьку Супруна, их вообще всерьез не брали. Стояли парни на сходе впереди всех, офицерик немецкий пальцем ткнул: быть полицаями, за порядком смотреть, на партизан и вояк беглых доносить — вот и все дела. Повязки выдали и по винтовке. Той самой нашенской трехлинейке. И по обойме в лапы. Потом парни еще что-то подписали или расписались за те же винтовки.

Офицерик, между прочим, и про партийцев спрашивал, мол, есть кто такой — шаг вперед. Тут все на полшага назад. Переводчик, что при нем был, только хихикнул и, знать, втолковал немцу, что хрен с ними, с партийцами, если они и есть. Офицерик рукой махнул. Дескать, и верно: хрен с ними, какие партийцы в такой болотной дыре, где даже сельсовета нету?

Так было в той ближайшей к партизанской базе деревне, где Кондрашов с Зотовым потом зимовали. В другой, что через две гати, там сельсоветчика стрельнули, не прилюдно, в лес увели. Нашелся какой-то гад, что настучал немцам, будто изводил сельсоветчик работящих мужиков. А он и не изводил вовсе, только подписывал, что с району приказывали. В той деревне старостой поставили из своих, местных — бригадир бывший, с бригадирства и из партии его еще в тридцать восьмом выгнали за липкие руки. С ним кондрашовские парни и мужики тоже общий язык нашли, но тут уже дело на страхе построилось, дескать, немцы в районе, а мы под боком… С полицаями же вообще смех — оба комсомольцы, да еще и селькоры. Эти сразу сказали кондрашовцам: будете уходить, и мы с вами. А пока тут войны нет, можно и в полицаях погулять, и винтовочки не лишние…

А уходить… Что ж… Уходить надо было прошлыми зимниками. Хоть на восток через фронты, хоть на запад, в Белоруссию, там партизанщина с первых дней войны… Слухи ходили, что кому положено еще загодя и базы в лесах понастроили, оружие всякое да припасы по тайникам распихали. Правда, и другие слушки были: что недобитки разные немцам все эти базы да припасы в первые же дни повыдавали. Не успел товарищ Сталин весь народишко проверить и повычистить кого положено — отсиделись, гады.

К тому же и мнения одного не было. Политрук с энкавэдэшниками — эти в одну дуду — через фронт к нашим и воевать как положено. А что у немцев фронтовая полоса в глубину до пятидесяти километров под контролем, так, мол, где просочимся, где пробьемся, но только к своим. А партизанщина, она ж ненадолго. Пока до них доберешься, тут и фронт обратным валом подоспеет, и доказывай потом, что ты не дезертир и не пособник оккупантам.

А кому-то как раз партизанщина и нравилась: сами себе хозяева, хотим— щипанем фрицев за задницы, чтоб оглядываться приучились, хотим — затаимся… Командиры из своих. Сами выбирали и знали: эти дурацких приказов не сочинят, чтоб перед начальством отличиться, потому как равно под пулями ходят и в блиндажах не отсиживаются. И чем меньше отряд, тем воевать сподручнее.

Кондрашов ни тех, ни других не одобрял. Через фронты пробиваться — гиблое дело. Особенно если верно, что немцы уже под Москвой. А стихийное шныряние по тылам чистой махновщиной попахивает. Некоторые так и норовят: не «здравия тебе желаю, товарищ командир!», а «привет, батька Кондрат, как спалось-то нынче?». И ведь не обидишь хорошего человека приказным голосом, отвечаешь по-человечески: «Нормально спалось».

Что и говорить, спалось нормально. Это когда зимой на расселении. Все вроде бы по случайности произошло, да только та случайность через хитрые подмиги образовалась, так что поселился Кондрашов у Надежды Мартыновой в добротном ее доме при корове и прочей мелкой съедобной живности. Но главное — при дочери ее Зинаиде, зрелой двадцатилетке, которую отчего-то ни до войны, ни при войне никто замуж не взял. Оттого, знать, что рожей девка не вышла, хотя все остальное при ней было в полном соответствии с тутошними деревенскими запросами. Запросы Кондрашова по этой части были скромнее, не средь болот вырос, а в городишке приличном, где парни знали цену умеренной девичьей худобе, и девок ценили не по тому, сколь раз лопатой с зерном махнет, а по тому, сколь по полю пробежать может, прежде чем догонишь да общупаешь. Да еще не общупать, а нащупать именно против локтей угловатых, чтоб как секретик рассекретить.

Пришло время, и женился Кондрашов на такой длинноногой, длинношеей да узколицей с глазами синющими и пальчиками тоненькими. Двух парней родить до войны успели, прежде чем забрали его на военные восточные дела, где сначала по-скорому на военного начальника выучился, и потому что хорошо выучился, вскоре и оказался при самом Блюхере, хотя он и не Блюхер вовсе был, а нормальный русский мужик с нормальной русской фамилией, да только о том никто говорить не смел.

А после уже и о самом Блюхере молчок, потому что задумал он всю Сибирь по самый Урал отделить от Советского Союза, правителем стать, и все это с помощью японцев, которым половину Сахалина пообещал.

Где тут была правда, а где политическая необходимость, что будто правда, не кондрашовскому уму гадать. Рад был, что — мелкая сошка — проскочил, а сколько голов полетело с большими ромбами на петличках, да и не с шибко большими…

Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин, и первый маршал в бой нас поведет…

А первый маршал-то кто? Думают, что Ворошилов… А Ворошилов теперь главный над всеми партизанами. Кто-то соображает, кто-то нет, только Кондрашов догадывается — «ворошиловский бронепоезд» на запасном пути. Как ни крути!

А сам он, Кондрашов, будто бы командир будто бы партизанского отряда, он даже не на запасном, он вообще в болотном тупике. Средь зимы однажды ночью проснулся промеж девкиных колен, и вошел в душу стыд. Как вошел, так больше и не уходил. Утром проснется, налопается картошки, и… стыд. На улицу с девкой выйдет по случаю, и… стыд. Уж больно некрасива. Не девка, а родильный комбинат, ей семь детишек родить запросто, а то и десять, порода у ней такая родильная, то ж с первого погляду видно. А рожа словно из одних мускулов — вся буграми. Это она так душой плачет, потому что глазами плакать не умеет. Такая вот, кто ж такую замуж возьмет?

На беду, а может, на добро, еще в раннем девичестве три месяца отучилась Зинаида в районе на медицинских курсах. Сам видел опять же, над мужичьими чириями толстые ручищи ее добрыми птицами летают, рожи, комарьем закусанные, пухлые пальцы словно зацеловывают. Двух слегка подраненных обхаживала, что детей малых, и все мужики отряда, понятно, в отряд врачихой ее зазывают. Только зря зазывают, потому что чуть ли не в самую первую ночь сказала Зинаида Кондрашову категорично, чтоб без спору: «С вами уйду!» «С вами» — это она не партизан вообще, а Кондрашова лично имела в виду, а партизаны — это как бы само собой. В тот раз ничего ей не ответил, когда ж еще раз заикнулась, указал строго, что, мол, добро, только как в отряд придет, всяким их отношениям конец, потому что, как история показывает, — это он Стеньку Разина имел в виду, баба при командире — непорядок. Командир на одном пайке с бойцами быть должен.

Отмолчалась. То ли смирилась, то ли не поверила, про мужичью породу кое-что догадываясь.

Деревня, в которой так сладко перезимовал партизанский отряд имени товарища Щорса, называлась Тищевка. Другая, что через пяток болотных километров и где тоже неплохо прозимовалось отрядникам, имела название по существу — Заболотка. Далее этой деревни будто бы и вообще земли с человеками не существовало — сплошные болота вокруг, куда если и были ходы-проходы, то местные жители их уже не знали, потому что в обеих деревнях население, по правде говоря, было не местное, но переселенное с разных концов необъятной родины. И только один-единственный человек в Тищевке, некто Пахомов, по колхозным рангам «разнорабочий», имевший нехорошую кличку «козел» — и не только за бороду козлиную, но и за общую косматость рожи, часто то ли дурацкого, то ли идиотского выражения, тут будто бы рожденный и всю жизнь проживший, только он, молчун и хитрюга, однажды будто бы сознательно «до бормотки» споенный местным травным самогоном, поведал кое-кому, понятное дело, под страшным секретом, историю двух заброшенных деревень.

Оказывается, когда уже и гражданская кончилась, когда даже уже нэп начался, здесь, в трех деревнях, а третьей вообще уже нет, здесь власти советской не было, а была власть белобандитская — так ее потом называть стали, когда разгромили вчистую, то аж в двадцать втором годе, когда лютейшая зима упала на тутошние места и всякую «притоплину» в лед заковала для прохода конского и человечьего. Утверждал Пахомов категорично, что ни один белобандит, что рядовой, что генерал, а был будто бы и генерал, ни один не ушел из этих мест живым. Ушли только мужичье с бабами да детишками, и куда после того подевались, никому не известно. Ушли, само собой, под конвоем красноармейцев. Без подвод и скота, с одними котомками. Одна деревня была сожжена начисто, две другие частично, и лишь через пяток лет стали завозить сюда людей с голодных мест, с реки Волги и еще откуда-то, отстроиться кой в чем помогали, а хозяйства всякие своими руками и с радостью большой начали сотворять прибывшие, как рай понимая новое свое жилье, где с голоду пропасть даже самый ленивый не сможет, потому что лес вокруг, в лесу зверья тьма, грибов и ягод… И еще сады. Настоящие яблоневые сады, от огня хоть и пострадавшие, но, людям радуясь, будто ожили и плодоносили без роздыху десять лет.

Откуда в болотной глуши яблони, да еще сортов сладчайших, про то и Пахомов будто бы не знал доподлинно, лишь все в одну и ту же сторону рукой отмахивал, на горку сосновую, где якобы с незапамятных времен остатки настоящего каменного дома прощупываются во мхах и хвое многослойной.

Сам он, как рассказал, контуженный артиллерийской бомбой, то есть оглушенный до полупамяти во время изничтожения белобандитов, потерян был и забыт, но ожил, отзимовал, в единственном недогоревшем доме с грехом пополам, по весне землянку откопал и зажил в одиночестве, «ночами слезами плакая» по всей родне, что постреляна была красноармейцами за то, что с врагами советской власти жила «вась-вась» и будто бы даже обороняться им помогала, как и многие другие, кого тоже постреляли.

Намекал еще Пахомов, что по правде фамилия у него совсем другая и что рода он не крестьянского.

Когда протрезвился, на коленях будто бы ползал, умолял, чтоб не сдали…

«Ежата» Валентина Зотова хоть и сопляки, но с особым нюхом, сразу «сделали стойку» на Пахомова…

«Ежатами» и в отряде, а потом и в деревнях стали называть тех энкавэдэшников, что привел Зотов в отряд. Про ихнего бывшего наркома Ежова уже и черви позабыли, а народец вот помнил, оказывается. И где? В Богом оставленном заболотье.

Молодые, сплошь идейные, гибель своего отряда переживали надсадно, в толк взять не могли, как сотня фрицев, на которых напоролись при переходе, вдруг без всякой команды рассыпалась веером по мелколесью, взяла в полуобхват две сотни хоть и не шибко обученных, но вооруженных и не трусливых и перещелкала своими автоматиками, длинноручными гранатами позакидала, да потом еще преследовала пару километров и добивала, добивала… А им, выжившим, и похвастаться нечем, потому что хоть и сопротивлялись, как могли, и фрицев падающих видели, а скольких положили, не понять, не до подсчета было. Всех своих командиров потеряли — то ж фактически преступление.

Слушая их рассказы, Кондрашов теперь уже без стыда вспоминал свой собственный бег по болотам, когда ни на раненых не оборачивались, ни на тех, кто в болотные ловушки проваливался… Упади он, командир, и на него не оглянулись бы.

— Будем учиться воевать, — говорил.

— А то нас не учили! — кипятилась молодежь. — И где учиться-то? Здесь? У баб под боком? От немецких обозников прячемся, старосту-предателя терпим…

Так и заклевали бы, но Зотов, тоже ведь пацан фактически, одергивал, аргументы всякие находил, потому, наверное, что смысл командирского авторитета понимал бывший районный комсомольский вожак, ненавистник попов и кулаков недораскулаченных. Красивый парень. Девки деревенские на плетнях зависали, когда улицей шел. Был слушок, что одну из них и он пригрел, пока зимовали, только политрук крепко держал конспирацию, не то что Кондрашов…

По должному согласованию с Кондрашовым сколотил Зотов из этих же энкавэдэшников группу разведчиков в составе шести человек и по весне, как по новой отряд в лес согнали, рассылал их в разные стороны, то есть куда глаза глядят, чтоб отыскали болотные проходы, каких и местные не знают, и по тем проходам чтоб во что бы то ни стало выйти на «большую землю» для разведывания немецкой диспозиции на предмет прорыва. То есть не совсем куда глаза глядят, а как бы к востоку. Упрямо на своем стоял политрук — к своим! В болотах не развернешься, соединение партизанское не сколотишь. И людей мало, и не шибко рвутся болотные мужики, кого призыв в свое время не достал, а кто до призывных мест добраться не успел. Так что в каком-то смысле рубил сук под собой политрук Зотов, когда горячился, что к концу лета нынешнего, а уж к зиме наверняка «расчихвостят» фашистов непременно, потому что знать надо, какая у нас армия и какая при армии техника сухопутная и воздушная.

Такую агитацию слушая, мужики, а в особенности бабы, резонно судили, дескать, чего гоношиться и на рожон переть, придут наши, кому по возрасту положено, все в строй и встанут, граница-то сэсээровская, она, чай, не за ближним болотом, на всех войны хватит.

В середине марта по предпоследнему зимнику, то есть еще на санях, прибыли немецкие обозники. И уже не два солдата на подводу, а целое отделение впридачу. В сентябре сорок первого за корову давали две марки, а все прочее, что забиралось, на бумажке записывалось, и главный обозник роспись ставил, дескать, после победы со всем крестьянством расчет будет. Даже какую-то печатку к подписи прихлопывал.

Нынче другой коленкор. Брали по своему списку и без списка брали, ни о каких марках и речи не было, обыск по всяким строениям устроили дотошный, за деревню выбегали, следы высматривали — не угнал ли в лес кто какую живность.

Угнали, понятное дело, да только и о следах позаботились. Опыт большой. Не при немцах освоенный. Потому обошлось. Не дай Бог, нашли б чего. Староста хоть и на особом счету у немцев, не гавкают на него, но сгоряча и его шлепнуть могли бы запросто.

Короче, почистили деревню, с чего и начался холодок промеж местных и партизан. Кто первый слово такое кинул — дармоеды! — но кто-то же сказал, а кто-то головой согласно кивнул, и вот уже доносят Кондрашову, что шуршит деревня против партизан, и не воюют, мол, и жрут-обжирают, и доколе мол…

Вместе с Зотовым собрание провели, ситуацию объясняли, что есть они резерв Красной Армии, что готовы и головы положить, как время придет, а придет оно скоро, не иначе как этим летом, что разведка ведется, чтоб людей зазря не положить, и сколько положили, пока сюда забрались — об том тоже говорили. Наконец, что особого приказа ждут от самого товарища Ворошилова, первого героя Красной Армии, а ему виднее, когда да куда двинуться партизанскому отряду имени товарища Щорса.

Народ бурчал. О чем бурчал, не понять, но не в пользу. И тогда Зотов на собрание, как и командир, придя в полной форме со всеми ремнями и при револьвере в кобуре, вперед вышел, к народу лицом к лицу, одернул гимнастерку, правую руку будто по привычке на кобуру и заговорил сперва тихо и ехидно, а потом громко и злобно:

— Вот что я вам скажу, дорогие колхознички колхоза имени товарища Калинина. Мы зиму не зря просидели, мы всю вашу округу прошуровали и картинку имеем такую, что вы тут годами обманывали советскую власть. И по скоту, и по налогам, какие законом положены, прямо скажу, припеваючи поживали, когда и на Украине люди с голоду мерли из-за происков врагов советской власти, и на Волге, и в других местах, где, как у вас тут, в болотах, не спрячешь ни скотину лишнюю, ни деляну с картошкой и со всяким овощем. Патефонами вон обзавелись чуть ли не через дом, это когда в городах сознательные рабочие, пролетариат то есть, такой жратвы, как у вас, и по праздникам не видывал.

Собрание проходило около бывшего бригадирского дома, что без палисадника, с высоким крыльцом, куда и вышли к народу по форме одетые Кондрашов с Зотовым. Немецкий староста Корнеев сидел на высоком чурбане чуть в стороне от народа, рожу свою предательскую на ладони оперев, смотрел куда-то меж людьми и командирами на крыльце. Мальчишки-полицаи с винтовками и фашистскими повязками на рукавах — истинно мальчишки, значками паучьими даже хвастались, не всерьез ведь — эти стояли в первом ряду с мужиками и бабами и детишками, которым тоже было интересно, потому что чуть сбоку и в то же время за спинами всех деревенских выстроилась вся та часть партизанского отряда, что зимовала в Тищевке, не меньше полусотни. Местных же тоже набралось прилично, человек шестьдесят или поболее даже. Правда, две трети — бабы и девки. Эти тоже все в первых рядах, а шеями все назад крутят то и дело, где их партизанчики один к одному и мордами даже виду не подают, что знакомы, мол, у кого с кем и было что, так то до первой команды, а теперь вот команда — факт, и знать никого не знаем!

А вот мужички местные, те как бы и не сговариваясь, но две кучки порозь друг от друга. Те, что посовестливее, война ж объявлена народная, те ближе к крыльцу и лицами смурнее. Другие, с десяток их, отдельной кучкой, оттуда и реплика ехидная: мол, когда б скот прятать не умели, чтоб бравые партизаны всю зиму жрали да кушали.

Зотов же врет, как по бумажке читает. Связь-де установлена с партизанскими отрядами, что мнение есть такое — вообще всю заболотную зону объявить партизанской территорией и восстановить здесь по новой советскую власть, а фашистам отрезать все подходы, старые гати разобрав и заминировав, а новые, тайные, сообща проложить. А все мужское население от шестнадцати будет мобилизовано и по хозяйству занято, как положено по закону военного времени.

Нездоровый шумок по толпе. Промеж баб да девок особенно.

И тут, рожи не подымая, выкинул клешню для слова староста Корнеев, и Кондрашов, как командир, в замешательстве — изменнику Родины слово давать? А политрук от такой наглости немецкого холуя даже растерялся, слегка и рукой по кобуре зашуршал машинально.

У немцев, говорил Корнеев, в тылах специальные инженерные части предусмотрены, они, коль нужда будет, не гати, дороги проложат, а деревни наши обе на вырубках да на сопках, сверху — что на ладошке, один самолетик за час испепелит…

— Ты что здесь панику разводишь, фашистская сволочь! — закричал, багровея беленьким личиком, политрук. — Да тебя еще по первому дню посредь деревни вздернуть надо было!

Корнеев только плечами пожал: дескать, вздернуть так вздернуть.

— А лесок, — продолжал и голосом не дрогнув, — куда, как понимаю, нынче перебираться готовитесь, он для крупного миномета и через болота досягаем…

— А ну, встать, гадина! — чуть ли не по-бабьи закричал Зотов и пистолет из кобуры вон.

Кондрашов его тихо за руку придержал: не время, мол, и так никуда не денется, да и прав он, в настоящие леса уходить надо, укрупняться, оружием добрым обзаводиться. Это он ему на ухо нашептал, пока деревенские гомонили подозрительно.

Староста меж тем встал, но не по приказу Зотова, но Зотову в глаза глядючи, отчитывался за деревню: мука кончилась, картошка на исходе, если скот порежем, до осени не прожить, в том смысле, что деревня далее отряд не потянет, а до осени сколько немецких обозов ждать…

Зотов, пистолета в кобуру не опуская, прохрипел изумленно:

— Так ты что ж, может, сдаться нам посоветуешь или по домишкам расползтись?…

— Советов я не даю, — спокойно отвечал Корнеев, — ваше дело военное, вам и решать. Только крупное войсковое соединение в наших местах, где и хлеб негде толком сеять… Не продержаться вам здесь… Да и сами это знаете, если по правде воевать готовитесь, а не отсиживаться за бабьими спинами.

От наглости немецкого холуя даже Кондрашову не по себе стало. Может, верно — шлепнуть гада? Только ведь другого поставят, и каков тот будет, кто знает. Корнеев, когда б хотел, давно карателей навел бы на заболотные деревни. Отчего-то ему невыгодно. Нашим-вашим крутит, и так покамест не во вред отряду.

Зотов же от корнеевской выходки совсем растерялся. Ростом он на голову ниже Кондрашова, а стояли-то рядом, задрал головенку, глазами синющими вопрошает, дескать, и такое стерпим или как?

Кондрашов, о своем законном командирстве как бы припомнив, шагнул ступенькой ниже, с политруком сравнявшись, глянул грозным прищуром на старосту, ткнул пальцем в его сторону:

— Будем считать, что я твоей подлости не слышал, и вот тебе мой приказ: за два дня провести полную и сплошную ревизию всего продовольствия в деревне, вплоть до последнего цыпленка и последней луковицы, а когда ты это мне предоставишь, тогда решать будем… другие дела всякие, какие положено. А узнаю, что вредную агитацию ведешь, собственноручно… Понял? Что?!

Староста головой мотал и усмехался криворото.

— Так тебе мой приказ не приказ?

— Почему же, — отвечал, в глаза Кондрашову не глядя. — Приказ понятен, только в двух днях нужды нет.

Полез рукой в карман пиджака, достал какие-то бумажки и пошел будто к Кондрашову, но остановился у крыльца, к командирам спиной, лицом к толпе.

— Люди, — сказал негромко, но четко, — вам на меня обижаться не положено, если в моих списках найдется, чего кое-кто из вас от всего мира напрозапас прятал, потому что нынче то самое время, когда все прозапасы надо честно перед миром выкладывать и делить по нужде и справедливости.

— Ну ж, сука немецкая! — возмутился кто-то из мужиков. — А я-то гадал, чего это он ко мне на чаи напрашивается, а он вынюхивал, чего в погребе ныкаю!

Это командиры говорящего не просекли, староста же отвечал тут же:

— Не тебе, Еремин, на меня обижаться, где были бы твои поросята в прошлый обоз, если б я их нужной травой не опоил, чтоб не хрюкали с подполу.

Кузьма Еремин, отец семейства в восемь голов, не скрываясь более за плечами других мужиков, высунулся и, тыча пальцем в Кондрашова, отвечал злобно:

— Не знаю, где были бы, знаю, где есть. Во брюхах они, крохи, партизанских, травы твоей только для немцев хватило, а партизан они, вишь ли, за своих приняли, расхрюкались…

И тут разом — и деревенские, и отрядники — хохот на все заболотье. Даже жена ереминская, что воем выла, когда партизанские снабженцы поросят из-под полу вытаскивали, даже она, впалый живот руками охватив, хохотала через слезы.

Очень вовремя такой эпизод случился, подобрел народ, и отрядники, что строем позади деревенских стояли чуть поодаль, с народом сошлись и частью перемешались даже — свои же все, если по большому счету, зиму вместе зимовали, друг друга не обижая и не объедая, а по хозяйству какие дела, так вообще все сообща, будто семьями едиными.

Тогда только староста Корнеев к Кондрашову обернулся и передал в руки бумажки, а на бумажки глянув, командир лишь хмыкнул про себя удивленно: почерк! Давно подозревал, что не из простых этот Корнеев. Рожа породистая, если приглядеться, чисто дворянская, специально не бреется, подставник немецкий, и одевается по-вахлачьи: зимой полушубок рваный и нечистый, а как по теплу — пиджак кривоплечий, брюки мятые. И только руки — не зря по карманам прячет, — белые руки, что зимой, что летом, ни тебе ссадин, ни мозолей. А теперь этот почерк, буковка к буковке, с наклоном непривычным. А документ! Разграфлен, и в каждой графе все понятно, что к чему. А еще понятно с первого же взгляду, и листать бумаги нужды нет — худо дело.

Двумя неделями раньше по первому весеннему теплу, хотя снег в лесах не сошел и даже не почернел толком, все из отряда и деревенские частично, кто мало-мальски к топору приучен, отправлены были на поправку землянок, избушек полуподземных да блиндажей однонакатных. Как думалось-то — месячишко проторчать в лесу, а тем временем связаться с настоящими, так про себя говорил Кондрашов, с настоящими партизанами, сдать свой отряд под большую команду и воевать, наконец, как положено. В тылах ли, к фронтам прорываться — это уж как приказано будет.

Из корнеевского доклада же следовало, что нет, месяц не просидеть. Взрослые начнут пухнуть, а дети помирать. Умри хоть одно дите — то уже и не советская власть совсем. На вторую деревню заболотья тоже надежды нет. Был недавно, видел. Худо. Там еще и с порядком разбираться надо, без командирского присмотра разболтался народец, ни один из партизан перед Кондрашовым и не встал, как положено перед командиром, всяк руку сувал для здоровканья, а то и обниматься лез, перегарчиком подыхивая. Старосту тамошнего запугали, зашикали, лишний раз нос на улицу не высунет. С точки зрения порядка от него никакого проку. Мальчишки-полицаи партизанами себя возомнили, на своих же односельчан чуть что — винтовку навскид, дескать, мы воевать готовимся, а вы тут такие-сякие перед фашистами шапки вон… А у самих пауки на рукавах… Бардак!

Пока Кондрашов все это невеселье сквозь душу пропускал, политрук, момент ухватив, политическую речугу закатил про то, как под Москвой немцам сперва по мордасам, а после и по задам, то есть под зад, как всяким оккупантам положено, что нынешним летом не иначе как решающий поворот будет всему делу, а что тут некоторые подшептывают, почему наших самолетов в небе не видать, так немецких над заболотьем тоже не шибко часто видим, потому что в других местах решающие сражения происходят, потому заболотскому домоседству скоро конец, добивать фрицев общим напрягом придется, и кто есть сознательный, тот нынче же без всякой мобилизации сам запишется в отряд, а кто, как Еремин, большую семью держит, тот пока в резерве, то есть мы с пониманием…

По толпе снова галдеж, но тут подскакал на бывшей колхозной лошаденке один из зотовских энкавэдэшников, со стремян прямо к крыльцу, Зотова за рукав и что-то нашептал торопливо.

— Закрываем собрание, — зашептал Зотов Кондрашову. — Охотники наши на партизан вышли, разговор нужен.

Кондрашов поднял руку, тишины дождался:

— Внимание, товарищи колхозники! Похоже, мы уже сегодня решим, как дальше жить и сражаться за освобождение нашей Советской Родины от немецких оккупантов. А на теперь все свободны, и кому надо подумать и какое решение принять, пусть поторопится. Все, товарищи!