"Океан и кораблик" - читать интересную книгу автора (Мухина- Петринская Валентина Михайловна)Тетрадь вторая ГОРОДОК У ОКЕАНА…Ночью я почти не спала. Теперь, когда «Ассоль» приближалась к берегам Камчатки и завтра я наконец должна была увидеть своего единственного родственника, дядю моего отца, я могла думать только о нем. И чем ближе подступал час встречи, тем с большим нетерпением ждала я этой встречи. Дядя Михаил!.. Завтра я его увижу, обниму его, расскажу ему о папе, о себе, об Августине. Узнаю о нем все, что он пожелает мне рассказать. Родной человек… Родня… Это такое счастье — иметь родных. У некоторых их много — бабушки, дедушки, дяди, тети, родные и двоюродные сестры, братья. У меня был только один — дядя Михаил, мужественный, добрый, принципиальный человек. Рената много мне о нем рассказала. Я вставала, включала свет и рассматривала его фотографию. До чего же мудрое и хорошее лицо. Может, я окажусь хоть немножечко похожей на него и он признает меня и полюбит. На рассвете я внезапно уснула. И увидела во сне пронизанный солнцем хвойный лес, лесопилку, каких-то мужчин в черных комбинезонах, закладывающих бревна в неприятно воющую машину, и огромные штабеля свежих досок, пахнущих смолой. Меня разбудил звон якорной цепи. Вскочила как шальная. Вещи я уложила еще с вечера. Быстро оделась, умылась. Выбралась на палубу не без труда: сильно качало. Все были на палубе, оживленные, улыбающиеся: они возвращались домой. Городок приютился среди гор, непроходимо заросших каменной березой и кедровым стлаником. Слева от Баклан на обрывистой скале высился каменный маяк. Вдалеке курился вулкан, множество суденышек вздымалось и опускалось на рейде. Бухты в Балканах не было, разгрузка и погрузка происходила в открытом море. Навстречу «Ассоль» уже спешил катер. Перебраться на него оказалось не так-то просто. Вверх — вниз. Вверх — вниз! Едва катер становится вровень с палубой, как тут же падает в бездну или взлетает чуть не к облакам. Первыми прыгнули Иннокентий и Харитон и приняли ловко «приземлившуюся» Настасью Акимовну. Мои вещи переправили матросы, а я, к своему позору, нерешительно замешкалась. Иннокентий и Харитон одновременно подняли руки, весело убеждая меня не бояться. Я не боялась. Просто было трудно приноровиться к этим неистовым качаниям. Гребни пенистых волн ослепляюще сверкали на солнце. Все вокруг опадало и поднималось все быстрее и стремительнее, словно океан и ветер затеяли вихревую веселую пляску. Под резкие крики чаек взлетали и ухали вниз Бакланы, берег, маяк. У меня вдруг захватило сердце от пронзившего меня острого ощущения счастья, полноты жизни. Катер стремглав летел вниз, я прыгнула на уходящую палубу. Меня принял Иннокентий. На миг совсем близко увидела я его смеющиеся синие глаза, ощутила крепкие руки, влажную от соленых брызг шею, за которую я невольно ухватилась, но мы оба не удержались на ногах и упали бы, если б не сильная рука Харитона. Переправились таким же способом, помогая друг другу, еще несколько человек, и катер понес нас к берегу — он будто летел… Так рано утром в соленых радужных брызгах, ярко-синем просторе, сверкании солнца и свежем пьянящем ветре приняла меня страна моих грез Камчатка. Покачиваясь, будто я слишком долго танцевала, сошла я на причал. Кто-то поставил возле меня мои вещи, я даже забыла поблагодарить, не взглянула — кто. Другое я увидела: тяжелое красивое лицо женщины с недобрыми темными глазами. Всего в ней было чересчур. Чересчур мясистый подбородок, чересчур накрашенный рот, чересчур подсиненные веки, чересчур узкие брюки, вызывающе обтягивающие живот и бедра. Эта явно жгучая брюнетка обесцвечивала свои волосы до того, что они полностью утеряли естественный блеск, стали тусклыми, как старый парик. Я ничего не преувеличиваю, хотя она сразу внушила мне непреодолимое отвращение. Пронзительный голос — она что-то выкрикивала, — самоуверенная манера держаться… И рядом с ней стоял не стоял — он весь был в движении, рвался к отцу — чудесный мальчишка. Я сразу узнала Юрку. Русые волосы его, подстриженные «под пажа», взметнулись, черные глазенки сияли. Вне себя от радости, он бросился к отцу, но женщина отодвинула его и, властно обхватив Иннокентия, стала осыпать его поцелуями. Иннокентий нетерпеливо отвел руки жены и, отстранив ее, подхватил сынишку. Они горячо обнялись. Юрка как прижался лицом к щеке отца, так и застыл. Опомнившись, я подняла чемодан и сумку и медленно сошла с причала на землю камчатскую. Камеры хранения в Бакланах не было, и я, по совету людей, оставила вещи в портовой бухгалтерии. Не хотела я идти на морскую станцию с вещами; может, мне там и места не будет. Я пожалела, что дядя Михаил живет не отдельно, а с семьей Тутавы. Меня догнал Харитон. — Ты на станцию? — Он предложил проводить меня, я наотрез отказалась. — Так ты сразу не найдешь… Подожди, Марфа. Харитон огляделся и подозвал рыжего мальчишку лет десяти, в выгоревших джинсах и непомерно большой полосатой тельняшке. 408 — Слушай, Костик, проводи москвичку до морской станции. Аленка-то где? — А где ей быть, на работе. — Ну, идите. Ни пуха ни пера тебе, Марфа. Харитон зашагал обратно. Костик с восхищением посмотрел ему вслед. — Боцман. Смелый. Его все боятся, — заметил Костик. — А вы откуда? Неужто из самой Москвы? Костик оказался мальчиком общительным и охотно рассказал мне о своей жизни. Жаль, что я была не слишком внимательна. Поняла, что у него нет родителей и он живет вдвоем с сестрой Аленушкой, которая работает на судоремонтном заводе. Я с интересом оглядывалась вокруг. Никогда не видела такого. Шло сотворение города. Строились дома, целые кварталы, заводы, порт, мол, верфи, дороги, а готовые улицы заливались асфальтом. Работала в основном молодежь, и по улицам шли молодые — юноши и девушки, одетые в яркие костюмы, с длинными волосами. Все куда-то торопились. Мимо нас мчались грузовые машины, тяжело груженные галькой и песком или камнем. Пахло морем, рыбой, расплавленным асфальтом, дымком. На склонах сопки раскинулся городской парк, там выкорчевывались деревья, а на их месте разбивались клумбы: «парк» этот был огороженной частью дикого самобытного леса. А над всем возвышались маяк и курящийся вулкан. Молодая земля — еще не успокоившаяся, молодой город — еще в сотворении, молодые люди — строители, рыбаки, грузчики, матросы. Все улицы сбегались к океану. На берегу — пирамиды золотистых деревянных бочек с рыбой. Огромные мощные краны. И, перекрывая скрежет лебедок, урчание машин, крики людей и птиц, шумел океан. Мы прошли городок, перешли по мостику прозрачную речку, и тропка через лесок вывела нас на территорию экспериментальной станции у самого океана. До маяка отсюда было совсем близко. Но как хорошо на станции! Чудесный ухоженный парк — не парк, а ботанический сад, аллеи усыпаны галькой. Среди деревьев и кустарников коттеджи под разноцветными шиферными крышами. Сама станция помещалась в большом белом двухэтажном доме над обрывом. Мелькнула вывеска «Океанская экспериментальная…». Мы остановились. — Подождать вас? — спросил Костя. — Иди уж. Я не знаю, сколько задержусь… — Ну, ни пуха вам, ни пера. Я кивнула мальчику и вошла в прохладный вестибюль, выложенный мозаикой. Никого не было. Я прошла в коридор и на удачу открыла дверь в одну из лабораторий. Там работали две молодые женщины в белых халатах. Я спросила Ренату Алексеевну Щеглову. — Директора нет, — сообщили мне. — А где же она? — На острове Голый Камень. — А кто ее заменяет? — Калерия Дмитриевна. Дальше по коридору. Калерия Дмитриевна, полная седая женщина лет за шестьдесят, с добрыми близорукими глазами, с неловкостью выслушала меня. — Директор-то на острове… хочет давнишнюю свою работу закончить. Но метеоролог не нужен… Это я знаю точно… Я… остаюсь еще на год. Может, Рената Алексеевна и подберет вам какую-либо работу. Не знаю. Вот как нехорошо получилось. Вы из Москвы, говорите? Вам есть где переночевать? С жильем-то у нас туго. Но можно устроить. — Спасибо, устроюсь. До свидания. Я поспешила выйти. Уж очень виноватый вид был у этой Калерии Дмитриевны. Как будто она обязана выходить на пенсию, раз ей не хочется. Что я, не найду себе работу! Но это потом… Сейчас к дяде Михаилу! Походила среди коттеджей. Пожилой садовник указал мне дом директора. Круглолицая румяная женщина в коротком платьице и косынке домывала пол. На мой вопрос о докторе Петрове она выпрямилась и не без любопытства оглядела меня. — Доктора нет, — сообщила она, — сказал, что на охоту уходит, значит, надо понимать, пошел дальних пациентов проведать. У него, почитай, по всей Камчатке свои больные есть. А вы чего расстроились? Заболел кто иль чего? — Доктор Петров… А он не сказал, когда будет? — А кто ж знает. Прошлые-то годы он пораньше отправлялся. А нонешним летом племянницу, вишь, ждал. Да, видно, раздумала она ехать на Камчатку. Ни слуху ни духу. Ну, он и подался к своим больным. А вы… приезжая или здешняя? — Здешняя. Извините. Так я весьма скоро очутилась за воротами. Костик меня ждал. Сразу заметил мой обескураженный вид. — Пошли, — сказал он коротко, и мы пошли. — Куда ж вы теперь? — спросил немного погодя Костик. — Мне надо найти капитана Ичу Амрувье. — Коряк, что ли? — Да. — Тогда пошли в порт. Мы прошли по Океанской улице, мимо кино «Океан», где шел фильм «Укрощение огня». …Ну конечно, я написала дяде, когда выезжаю, но ведь я отложила отъезд на целых три недели. И не догадалась известить, что задержусь. Обо всем на свете забыла, кроме Ренаты и ее семьи… Капитана Ичу мы искали довольно долго, зато, когда нашли, покончили с делом в два счета. — Место, говорите, занято? Хотите на «Ассоль» радистом? — Х-хочу. — Однако, на ремонт стала «Ассоль». Придется немного поработать по ремонту. Людей не хватает. — Я ж еще и слесарь. — Однако, очень хорошо. Пошли оформляться. Вот и все. Я получила штатное место радиста. С квартирой в Бакланах было потруднее, чем с работой, но Костик что-то шепнул капитану, тот одобрительно кивнул головой, поговорил с кем-то по телефону, и я оказалась на квартире у Костика и его старшей сестры Лены. Пока мы добрались до дома, где проживали братец Костик и сестрица Аленушка, я страшно устала. Даже колени дрожали. Сказывалась и бессонная ночь. Я так устала, что не в силах была сходить в соседнюю столовую пообедать. Хорошо, что Костик вызвался сбегать за обедом. Я дала ему трешницу, и он, сполоснув судки, убежал. Комната у них была большая, метров на тридцать, но какая-то неуютная. Ни картин, ни цветов, ни книг, но чистота прямо стерильная. Покрашенный желтой краской пол отмыт до блеска, стекла окон сверкают за тюлевыми занавесками. Три металлические кровати застланы розовыми покрывалами. Я села на раскладной диван. Посреди комнаты большой стол под белой накрахмаленной скатертью. На столе пластмассовая пепельница. В углу телевизор, закрытый вышитым полотенцем, рядом новый сервант с фарфоровой посудой, стеклянными рюмками и фужерами. Рядом с диваном — шифоньер. Книги, как я потом убедилась, лежали в тумбочке, на нижних полках серванта и в ящиках шифоньера. Это были в основном книги по технике, учебники и два-три романа из библиотеки. Никто не научил Аленушку любить книги, гордиться ими, ставить их на виду. Ни книжного шкафа, ни стеллажа или хоть полки для книг, зато сервант с розовыми фужерами! И даже красивая пузатая бутылка из-под какого-то вина. От усталости и одиночества меня охватила апатия, я закрыла глаза. Утренней радости не осталось и следа. Пришел Костик, аккуратно накрыл стол клеенкой, разлил по тарелкам щи, нарезал хлеба и лишь тогда позвал меня. На второе он принес тушеное мясо. И еще салат из крабов. Все оказалось довольно вкусно. — Аленка на производстве обедает, — сказал он, — а я хожу в столовую. Неплохо кормят. Давайте я вам подложу салата. — Сколько тебе лет, Костик? — спросила я. — Уже десять. В четвертый класс перешел. Значит, вы и радистом можете? Я вижу, вы спать хотите. Ложитесь на диван. Теперь на нем вы будете спать, а я на сундуке. — Спасибо. Кто еще живет с вами? — Нина и Миэль. В общежитии не было мест, так Аленка пустила их пока пожить. Скоро отстроят новое общежитие, и они уйдут. Сестра, наверно, замуж выйдет, за Валерку Бычка… Костик помолчал, пригорюнившись, потом повеселел. — А может, и не выйдет. Ей боцман нравится, а он вроде бы не собирается жениться. — Тебе не нравится этот… Бычок? — Кому он нравится, медведю? В тюрьме за хулиганство сидел. Теперь клянется завязать, если женится. У него нож есть… вот такой… Острый! Говорит: «Если Аленка не пойдет за меня, то и её и себя порешу». Каждый день как есть с Нинкиным механиком приходит. Водки приносят. Словно им пивная тут. И девчонок угощают… Выгнать бы их обоих… — Так сестра твоя здесь хозяйка. Почему разрешает приносить водку? — Боится, что перестанут ходить, — невразумительно разъяснил Костик. Он принес мне новехонькое одеяло. — Укройтесь и поспите часок, пока девчонки придут, а я пойду на улицу. Глаза бы мои на них не глядели. Напоминаю, что Костику шел всего одиннадцатый год. Я вздохнула. — Костик, у тебя есть товарищи? — Ясно есть, на улице. — А какие ты игры любишь? — Хоккей. — А читать любишь? — Люблю, я в двух библиотеках записан. — Какие твои любимые книжки? — Про путешествия больше. Сказки тоже люблю… Всякое. — А каких ты писателей можешь назвать? — Ну, Гайдар… Жюль Верн. Стивенсон. Про Тома Сойера, как его… Марк Твен. Носов. Андерсен… Я и взрослые книжки читал — Аленка приносила, Миэль. Много есть хороших книжек… А они водку приносят… Когда я вырасту, выгоню всяких таких, однако. Вы спите. Костик ушел, а я действительно уснула. …Девчонки стрекотали, как кузнечики. Я проснулась и не сразу сообразила, где я. Был уже вечер, ярко горела трехрожковая люстра… Окна были раскрыты настежь, занавески развевались от ветра. Три подружки прихорашивались перед зеркалом. И разговаривали о боцмане Харитоне, который обещал прийти. Увидев, что я проснулась, девушки доброжелательно заулыбались и поочередно представились: — Нина Ермакова. — Лена Ломако. — Миэль, что значит: Маркс, Энгельс, Ленин. Я пожала три крепких, шершавых, горячих ладони. В этой маленькой группе лидером, несомненно, была Нина. Подруги слушались ее беспрекословно. Нина была некрасива, но безукоризненно сложена — высокая, стройная. Кажется, она не догадывалась, что некрасива, и явно считала себя интереснее подруг. Ей было двадцать два года. Всех моложе была Миэль, маленькая, живая, кудрявая, с вздернутым носиком и лукавыми карими глазами. Ей было шестнадцать с чем-то лет. Она училась на курсах поваров. Лена походила на своего братца: худенькая, рыженькая, веснушчатая, большеглазая, не то карие, не то зеленовато-серые глаза. Ей недавно исполнилось семнадцать. Она работала вместе с Ниной маляром. И Миэль и Лена мне понравились. — Вы из самой Москвы? — спросила Лена. — Из самой. Если хотите, то называйте меня на «ты». — Хорошо. А… ты расскажешь нам про Москву? — С удовольствием. А где Костик? — Ходит где-то. Какое у тебя красивое ожерелье. Наверно, дорого стоит? — Мне его подарили. Оно дороже денег. — Наверное, твой… парень? — усмехнулась Нина. — Нет, женщина. Девчонки с интересом разглядывали меня, а я их. Одеты они были так же, как одеваются в Москве, правда, все трое в юбках. Брюки они надевали лишь на работу. Оказалось, что Нина и Лена работают по ремонту судов, малярами. И с понедельника их бригада переходит на «Ассоль». — Не думай, что это так просто, — сказала Нина, — пока приступишь к самой покраске, надо сначала очистить все металлические поверхности от ржавчины, заусенцев, старой краски — руки сломишь! У меня от серной кислоты и щелочи было что-то вроде экземы. Сейчас почти прошло. — Может, надо в перчатках? — Знаем, да толку… — Нина махнула рукой. Мы еще немного поговорили, пока пришли те, ради которых девчонки так тщательно принаряжались и причесывались. Валера Бычок (Бычков), матрос с краболовного судна, белобрысый парень с выпуклым лбом и широко расставленными голубыми глазами. Из-под матроски выпирали мускулы, как у борца. Иван Шурыга, корабельный механик, тоже крепкий парень приземистого сложения, почти без шеи, с обветренным красным лицом и выгоревшими каштановыми волосами. Он был в новом, с иголочки, костюме, видимо лишь сегодня купленном в магазине готового платья. С ними зашел и Харитон. Он метнул на меня быстрый взгляд и отвел глаза, как мне показалось, чуть виновато. Все трое были трезвы, но явно не собирались долго пребывать в этом «ненормальном» для берега состоянии. Бычков нес большую хозяйственную сумку, из которой стал, как Дед Мороз, выгружать колбасы, сыр, консервы, конфеты, водку (в сумке осталось еще несколько бутылок) и шампанское. Протестующим возгласам девушек отнюдь не собирались придавать значения. Лена представила меня гостям, я пожала протянутые руки, в том числе и Харитону. Затем Лена и Миэль стали накрывать на стол. Нина с Шурыгой присели на диван и стали шептаться — они были жених и невеста. Я стала у окна, и сердце мое колотилось, будто я только что совершила кросс до вулкана. — Садитесь, товарищи! — весело пригласила Лена. Я обернулась. На столе у каждого прибора стояло по фужеру. Ровно семь — по числу лиц, включая и меня. Присутствующие не заставили себя просить, с шутками расселись вокруг стола. — Что же ты… — обратилась ко мне Нина, — садись с нами. — А где Костик? — спросила я нерешительно. Ох, как не хотелось мне начинать новую жизнь с конфликта. Но и отметить таким образом свое прибытие на Камчатку я тоже не могла. Было совершенно очевидно, как будут выглядеть гости к концу ужина. Недаром бедняга Костик не спешил возвращаться домой. — Пожалуй, я пойду поищу мальчика, — сказала я. Все дружно запротестовали, доказывая, что я его все равно не найду, так как он нарочно придет попозже. — Почему, Лена? — в упор спросила я Лену. Она чуть смешалась. — Не любит он, когда выпивают, — прошептала она, — маленький еще. — Вот именно. Простите, а по какому поводу этот пир? — полюбопытствовала я. У девушек округлились глаза. — Разве нужен повод, чтоб поесть и выпить, как все люди? — удивился Бычков. — Мы ж на берегу, — снизошел до объяснения Шурыга. Я молча открыла свой чемодан, достала свитер и молча натянула его на себя. На улице было прохладно. — Брезгуете нашим обществом? — лениво полюбопытствовал Шурыга. Валера Бычок медленно поднялся со стула. Загорелое лицо его побагровело, он, кажется, был вспыльчив. Шурыга недобро усмехнулся. Харитон спокойно наблюдал. Лена испуганно вскочила. — Ну что ты, Валера, — бросила она матросу, — Марфенька сейчас сядет с нами. И ничего она не брезгует нами. Такая простая, хорошая. Садись, Марфенька, ведь ты же проголодалась. Никто тебя не заставит пить, если не можешь. Садись. — Ничего, выпьет, — угрожающе протянул Бычков и, ловко, одним ударом о донышко бутылки, вышиб пробку, разлил водку на семерых. Я пожала плечами. Меня уже захлестнул гнев: — Я водку вообще не пью. Миэль и Лена тоже не будут. На этот раз на меня дружно уставились все шестеро. — Не рано ли ты начинаешь командовать, в чужой-то квартире? — сказала Нина, густо покраснев. — Тебя даже не прописали еще здесь. Тоже мне, хозяйка нашлась. Много о себе воображаешь… Она начала уже с высокой ноты, и голос ее перехватило. Лицо, и так некрасивое, сделалось безобразным. Таких, как Нина, я уже встречала в жизни. Попадались и на нашем заводе девушки, которые, лишь бы не упустить парня, готовы были на все, даже пить с ним за компанию водку. Валера Бычок поднял бокал. — За здоровье присутствующих. Пей, Аленка, ну? — и посмотрел на меня. — Лена и Миэль несовершеннолетние, — напомнила я, — за спаивание несовершеннолетних вас будут судить. Дадут срок. А за Костика еще добавят. (О, как я устала! И мне совсем не хотелось этого скандала. В незнакомом городе, ночью… Но если ты комсомолец, то и надо вести себя, как комсомолец!) Кто-то ахнул, кто-то опрокинул стул, все вскочили на ноги. Я приоткрыла дверь, но задержалась на пороге. — Что за чушь плетет эта москвичка? — пробасил Шурыга (у него вдруг сел голос). — Как это несовершеннолетние? Девки давно на собственных ногах. Ломако на доске Почета. — Лене до совершеннолетия — год, а Миэль—полтора! — крикнула я и выбежала на улицу. Бычок выпрыгнул в окно и, разъяренный, схватил меня за плечо: — Ты это куда? В милицию?! Падло!.. — Хватка была медвежья, но пальцы в тот же момент разжались: Харитон чуть не сломал ему руку. Вся компания очутилась на улице. Однако хоть и взволнованные, хоть и перебивая друг друга, но все говорили пониженными голосами, не желая, видно, привлекать внимание соседей. Откуда-то вынырнул Костик. Он видел, как Бычок налетел на меня, и, справедливо решив, что меня обижают, стал во все горло призывать на помощь. Всю компанию как ветром сдуло. Остались только перепуганные соседи (среди них я увидела жену Иннокентия Ларису). Восхищенный Костик вопил как сумасшедший. Я вела себя не лучше: то давилась от смеха, то звала милицию. Вскоре появились два дежурных милиционера на мотоцикле, осведомились у меня, что именно произошло. Я сразу успокоилась, Костик тоже. — Злоумышленники бежали, — констатировала я. — Какие злоумышленники? — Не знаю, я только сегодня прибыла на Камчатку. — Что они совершили? — Распивали водку. — Только хотели распить, — укоризненно поправила меня Лена, вылезая из-за чьей-то спины. Пока милиционеры обдумывали ситуацию, Костик забежал в дом и выбросил в окно все бутылки. Вся мостовая перед домом сразу провоняла водкой. Какой-то мужчина горестно вздохнул (сколько добра пропало!), а женщина мстительно воскликнула, что «всегда бы так». Когда милиционеры уехали, Лена позвала меня домой. — Сегодня можно пораньше лечь спать, — сказала она не очень довольным тоном, — а то ни мне, ни братишке покоя нет. Мы не успели постелить постели, как вернулась Миэль. Нина так и не явилась, обидевшись. Не то заночевала в другом месте, не то до утра успокаивала расстроившегося корабельного механика. Уже лежа в постелях, мы вдруг начали смеяться и смеялись до колик в боку. Все это было, конечно, глупо и несерьезно, и не так следовало бы начинать новую жизнь, к которой я готовилась столь долго и терпеливо. Но что бы вы сделали на моем месте, сели бы пить водку? Когда я пришла на работу в доки (в рабочем комбинезоне и берете, захваченными на всякий случай из Москвы), у меня уже была «некоторая известность». На меня даже бегали смотреть из других цехов. Оказывается, Камчатка преподнесла мне в день приезда отнюдь не лучших своих представителей. Самым худшим, даже опасным, из этих троих молодцов был Валера Бычок. Костик да и Лена боялись, что он мне еще отомстит. Но у парней хватило юмора. По словам Харитона, они тоже потом хохотали по поводу неудавшейся пирушки. Как ни странно, кто не простил мне случившееся, так это Нина Ермакова. Она не здоровалась со мной и, чтоб по возможности не встречаться, ушла на другую квартиру… к совершеннолетним. Парни же, наоборот, попытались оправдаться. Шурыга и Бычков подошли ко мне на улице, когда я возвращалась с работы, и стали объяснять, что они не какие-нибудь алкаши, что в море-то они никогда не пьют. И что они вовсе не собирались спаивать девчонок, а хотели только угостить от всей души на свои кровные, заработанные деньги. И если на берегу не пить, то чем это я посоветую им заняться? Это все в основном говорил Шурыга — Бычков поддакивал, — и вопрос задал Шурыга. — Думайте над смыслом жизни, — шутя ответила я. — Это насчет того, чтоб вкалывать? — переспросил Бычков. — Так мы и вкалываем — в море. А если свободная неделька-другая, как же тогда? — Читайте стихи. — Ты что, смеешься над нами? — начал было сердиться Шурыга. — Честное слово, нет. Хотите, я вам прочту одно стихотворение? Моряки переглянулись. — Прямо на улице? Может, зайдем в «Океан»? Там и поедим заодно. — Когда читают стихи, нельзя есть. Отойдем сюда… Я отвела их к забору рыбного склада и с выражением прочла им «Сны» Роберта Рождественского. Проходившие мимо докеры с недоумением смотрели на меня. Я прочла стихотворение два раза подряд. К моему искреннему удивлению, при словах: у Валерия Бычкова увлажнились глаза. Наверно, никто никогда не читал стихов лично ему. Лена потом передавала, что, когда Нина узнала, как я читала Валерке и Шурыге стихи, она сказала обо мне: «Так она же темная озорница и хулиганка! Разве вы не видите?» Оба моряка категорически не согласились с ней, единственно, в чем они уступили: «Ну, может, немножечко чокнутая». Камчатки я еще почти и не видела — некогда. Но я была счастлива. Ведь я трудилась не просто ради хлеба насущного, как трудятся довольно многие. Мне удивительно в этом отношении везло. Сначала я работала на папином заводе, где все дышало воспоминанием о нем, даже на папином слесарном верстаке, с папиным инструментом — меня это особенно радовало, а теперь… теперь я готовила к плаванию «Ассоль». Не было для меня на свете корабля прекраснее этого, и мне досталось великое счастье работать на нем. И чем скорее будет готово судно, тем скорее выйдет оно в океан, навстречу сияющему Приключению. На «Ассоль» пришел Харитон Чугунов, боцманом. Пришла Лена Ломако, сначала маляром, затем матросом. Пришел Валерий Бычков — матросом. Пришел еще один человек — уже только из-за меня… но о нем потом. Он появился так неожиданно. Пришел Шурыга, потому что его брали старшим механиком (стармех на их краболове мог проплавать еще лет тридцать — крепкий дед). А пока мы работали засуча рукава, подготавливая судно для научных целей, — команда корабля, и состав экспедиции, и докеры, разумеется, — «Ассоль» стояла на киль-блоках в сухом доке. Я сильно уставала к вечеру. На заводе я тоже работала слесарем, но там было тяжело лишь вначале, пока я не овладела слесарным делом. А когда я стала слесарем-наладчиком, мне уже было гораздо легче. Облачившись в белый халат я, как врач, обходила все прикрепленные ко мне станки и, попривыкнув, так навострилась, что уже по стуку машин определяла, какая из них собирается забарахлить. Станки были умные, красивые, ослепительно чистые, они создавали редкие приборы, употребляемые в медицине, в астрономии, в космосе. Ни о какой грязи, ржавчине, эрозии или коррозии и речи не могло быть. Недаром мы подходили к этим станкам в белых халатах, с уважением и берегли эти умные ученые машины, как если бы они были живые и все понимали. В доках все оказалось не так, как я привыкла. Мой прекрасный кораблик «Ассоль», когда его начали разбирать по частям, чтоб отремонтировать, оказался совсем запущенным — дерево поражено морским червем, шашелем, металл — ржавчиной. Столичные океанологические институты имели огромные океанские суда, такие, как «Академик Курчатов», всемирно известные «Витязь», «Обь», «Воейков», «Шокальский», «Академик Книпович» и еще многие, многие другие — не корабли, а целые плавучие институты. Океанская экспериментальная станция в Бакланах не имела до сих пор даже своего катера. И заполучить для научной станции собственный корабль-китобоец было для них всех несказанной удачей. Дареному коню в зубы не смотрят, сотрудники станции только радовались и спешили как можно скорее приспособить китобоец для научных целей и выйти в океан. Но я-то не могла не заметить: корабль был изъеден коррозией, как проказой. 418 Я спрашивала об этом инженера, но он сказал, что морские корабли всегда поражаются коррозией и наша задача как раз и заключается в том, чтоб очистить судно от всякой ржавчины. Я порылась в библиотеке, походила по книжным магазинам; та техническая литература, что я достала, подтверждала, что морские суда всегда поражаются коррозией — разъедающее действие соли морской воды, кислорода воздуха, резко меняющейся температуры. Образованию коррозии способствуют и блуждающие токи от электроустановок. Коррозии подвергалось почти все: наружная обшивка бункера, днища и переборки в машинных и котельных отделениях, фор и ахтерпики (я долго стеснялась спросить, что это такое, пока не купила себе морской словарь), канатные ящики, трюмы, болты, гвозди и еще многое другое. Кроме коррозии, суда подвергались еще эрозии… В записной книжке я тогда записала: «Эрозия — один из видов разрушения металлов, вызываемый действием на металл удара водной струи, воздушных пузырей, влажного пара и т. д. Эрозию можно наблюдать на судовой обшивке, на лопастях гребных винтов, на лопастях циркуляционных насосов, в трубопроводах, короче, во всех местах, где металл подвергается механическому воздействию сильных вихревых потоков воды или резко меняющихся давлений». Техническая мысль, оказывается, давно была занята вопросом предохранения металла судов от разрушения. Для увеличения стойкости металлов в сплавы добавляют хром, никель. Винты покрывали смолами, окрашивали их смесью канифоли, парафина, масла и железного сурика. Толка от всего этого, как я поняла, было мало, все равно корабли довольно быстро покрывались коррозией, особенно в носовой части, где обшивка испытывает чрезмерное напряжение. Однажды я работала в машинном отделении, где у меня был свой уголок, куда мне поставили слесарный верстак. Буквально каждую деталь приходилось сначала очищать от грязи, окалины, заусенцев, наплывов металла, неизменной ржавчины (которую я уже ненавидела всем сердцем), проверять, нет ли трещин, пустот. Я зачищала заготовку шкуркой, наносила кистью раствор медного купороса и оставляла заготовку просушить. Работая, я, как всегда, вполголоса напевала без слов, мне нравилось самой сочинять мелодию. Каждый был занят своим делом, и никто не обращал на меня внимания, как если бы я была одна, когда я почувствовала чей-то взгляд и непроизвольно обернулась. Рядом с верстаком стоял Иннокентий и с любопытством смотрел на меня. Первая моя мысль была: наверное, вымазалась, может, полосы на лице? Кажется, я покраснела. Иннокентий без улыбки покачал головой. — Все в порядке, — сказал он, поняв мое замешательство, — простите. Меня просто поразило несоответствие: такая грязная, неприятная работа и такое довольное выражение лица… как у ребенка, который занят интересной игрушкой. Это и капитан заметил. Любую работу, даже самую неприятную, вы делаете с удовольствием. И, кажется, никто не видел вас в плохом настроении. Я выпрямилась и, стараясь преодолеть невольную застенчивость, которая вообще-то мне и не свойственна, взглянула в эти яркие синие глаза. — Вы сказали о моей работе «неприятная». Но ведь это не так. Моя мама Августина любит стирать белье. Она говорит, что ей нравится процесс превращения всего заношенного, несвежего в чистое, накрахмаленное, свежее. И мне тоже очень приятно помогать «отстирывать» нашу «Ассоль». — Как вы это сказали: нашу «Ассоль»! Вы полюбили «Ассоль»? — С первого взгляда, когда увидела корабль у владивостокского причала. — Да… я видел тогда, как вы смотрели на судно. Я тоже сразу полюбил «Ассоль»… Мы вдруг оба умолкли, взглянув друг другу в глаза… Я ощутила вдруг такую близость с этим человеком, словно это был не взгляд, а поцелуй. В смятении я схватила ржавую неочищенную трубу. Иннокентий круто повернулся. Он понял! Он все понял! А я так не хотела, чтоб он знал. В растерянности я положила трубу и взглянула на руку… Провела грязной рукой по щеке — теперь на лице черная полоса. Мне хотелось плакать. Но он должен усомниться в том, что видел. Мало ли что ему могло показаться!.. Еще раз мазнула себе по лицу и уже спокойно (я же могу быть спокойной, когда хочу!) спросила (он уходил): — Вы не знаете, когда вернется доктор Петров? Он не звонил домой? Иннокентий приостановился. — Недели через две. — Он еще не смотрел на меня. Сейчас взглянет. — Зачем вам доктор Петров? Боже, как вы испачкались! — Другой бы улыбнулся, Иннокентий смотрел строго. — Разве вы больны? — О, я здорова. Но Михаил Михайлович Петров родной брат моего дедушки. Ведь моя фамилия тоже Петрова. Разве вы не знаете? Иннокентий стремительно подошел ко мне. Глаза его сузились. — Вы — Марфенька? — Разве вы не знали, что меня зовут Марфой? Я еще во Владивостоке назвала полностью свое имя. — Уму непостижимо. Просто невероятно! Знать, что новый радист Марфа Петрова, и не понять, что это та самая Марфенька, которую так ждет мой дед. Он и домой-то звонит все это время, только чтоб узнать, не приехали ли вы. И мы с отцом каждый раз отвечаем: нет. А вы давно здесь… работаете… И мамы нет! Но почему вы не объяснили, кто вы? — Потому, что вашей мамы нет. И дяди Михаила нет. Я зову его дядей, как мой отец. Иннокентий слегка покраснел. — Какой же я растяпа. Сейчас пойду звонить дедушке… Он спросит, как мы вас устроили. Вам ведь приготовили комнату Ре-ночки, моей сестренки. Что ему скажу? Что вас поместили с малярами? Как нескладно все получилось… — Что тут нескладного, не понимаю. Лена Ломако и Миэль очень славные девушки, рабочие, как и я. — Я ведь слышал про ту историю… когда вам пришлось звать милицию. Нет, не прощу себе… Щеглов выглядел вконец сконфуженным. (Он забыл! А когда вспомнит, то подумает, что ему показалось. Да, собственно, ничего и не произошло. Может, это мне показалось?) — Может быть, вы сегодня же перейдете в вашу комнату? — Спасибо. Но я до отплытия «Ассоль» буду у Лены Ломако. — Зачем же… — Не хочется оставлять их одних. Опять к ним будут ходить парни с водкой, а соседи, вместо того чтоб вмешаться, будут судачить. — Я ведь тоже их сосед… Но я ничего не знал. Почему-то я никогда не знаю, что делается рядом… Узнаю последним. Пошел звонить дедушке. А лицо вы себе вытрите… Все равно я разгляжу. — Что разглядите? — Настоящую Марфеньку. Он ушел. Проходящий мимо Харитон сказал, что сегодня будет открытое партийное собрание. Он показался мне более угрюмым, чем всегда. Харитон был беспартийным и, насколько мне известно, не жаловал вообще собраний. Не успела я удивиться, как он скрылся. Я занялась своей работой, но делала ее рассеянно. Я была недовольна собой, своим поведением. Разум мне подсказывал, что самое благоразумное, что я могу сделать, это сесть в автобус, идущий в Петропавловск-Камчатский, и взять там назначение на одну из метеорологических станций. Вместо того я радуюсь, что меня зачислили радистом на «Ассоль», где я буду изо дня в день встречаться с Иннокентием, работать вместе с ним. Если уж ты имела неосторожность полюбить женатого, так надо уезжать от него скорее на другой конец света. Я же все время приближалась к нему. При одной мысли, что я уеду далеко и не буду видеть Иннокентия, жизнь сразу обесценивалась в моих глазах… До чего же делалось пусто, холодно и безрадостно. Но с другой стороны, чего мне-то бояться? Единственное, что мне нужно от Иннокентия, это видеть его хоть раз в день, хоть раз в неделю. Он меня никак не может полюбить, такого чуда, такого великого совпадения даже и не бывает; к тому же я некрасива, неинтересна. А Иннокентий Щеглов… такой талантливый, красивый, необыкновенный. Он и не заметит такого серого воробья, как я. Так что незачем мне убегать. Семье Иннокентия ничто не грозит. Да и как я могла уехать, когда здесь был мой родной дед? Оказывается, он каждый день спрашивает по телефону, не приехала ли я. Нет, я никак не могу уехать из Баклан. Но все же надо поменьше думать об Иннокентии Щеглове. Я буду о нем меньше думать. …Как слесарю, мне приходилось бегать по всему кораблю, и, несмотря на свои защитные очки, я могла все видеть. И надо же, упущения недопустимые, когда не имеешь морального права промолчать, я, как назло, замечала у своих новых приятелей. Крупная стычка произошла с бригадиром маляров Ниной Ермаковой. Проходя мимо ее бригады, которая работала над наружной обшивкой корпуса, я обратила внимание на эту самую обшивку… Слой ржавчины покрывал ее, как мох, особенно в местах ватерлинии и ниже. Я невольно покачала головой. Лена улыбнулась мне и крикнула, что сейчас будут очищать пескоструйным аппаратом до блеска, а потом уж красить. Работая — я ставила в трубопроводах клапаны и вентили, — я все вспоминала об этих проржавевших насквозь листах. Перед обедом я не выдержала и спустилась к девчатам. Они уже красили. Я подошла поближе и присмотрелась к листу. По-моему, его следовало бы отодрать и выкинуть. Да и соседние с ним листы тоже. Я вдруг вспомнила, да так ясно, будто только что с ним рассталась, нашего заводского мастера Ивана Кузьмича. Худой, лысый, морщинистый, но было в нем что-то такое крепкое, будто он сам был на стальном каркасе. Как он, смотря на меня поверх очков внушительно и запоминающе, втолковывал вот это самое, насчет изношенности металла при ремонте машин. Чтоб определить износ листа, надо очистить металл от ржавчины, сделать контрольное сверление дыр и определить степень износа. Если износ доходит до двадцати пяти процентов, то лист необходимо заменить. По-моему, на глазок, здесь процент износа был не менее тридцати — тридцати пяти процентов. Что я и высказала малярам. Работа приостановилась. К нам поспешила Нина Ермакова. — В чем дело? — холодно осведомилась она, делая вид, что не замечает меня. Девчонки испуганно замялись. Пожилой маляр, не ссылаясь на меня, сказал, что надо бы проверить процент износа. Нина вспыхнула, глаза ее стали колючими: — Почему же вы не говорили этого раньше? Знаю я, это все Петрова мутит. Везде нос сует, когда-нибудь нарвется, прищемят ей его. Нина велела продолжать красить. Пожилой маляр смущенно почесал затылок (до чего же древний жест!). Девушки нерешительно посмотрели на меня. По счастью, раздался гудок на обед. Я отправилась на поиски капитана и, найдя его, потребовала определить процент износа. Ича молча выслушал мои доводы и отправился вместе со мной к «Ассоль», прихватив по пути инженера. Как я и предполагала, процент износа оказался более тридцати процентов. Листы, конечно, заменили. (Случай этот не прибавил Нине симпатии ко мне.) Следующий случай вмешательства в чужие дела столкнул меня с Валерой Бычковым. Он сам с улыбкой окликнул меня, когда я пробегала мимо, держа в одной руке зубило, в другой — напильник. Я приостановилась. С Валеркой работали какие-то незнакомые мне парни. — Как дела? — спросил Валера благодушно. — Дедушка еще не вернулся? — Нет. — Хороший старик. Он меня раз лечил, когда меня сильно избили свои же ребята, с краболова. — За что? — Не помню. Выпимши все были. Меня заинтересовало, чем он сейчас занят. Валера неохотно и невразумительно стал объяснять, но я, разглядев, уже поняла, в чем дело. Суда, предназначенные для плавания среди льдов, как наш китобоец («Ассоль» тоже придется всякого испытать), обшиваются дубовыми досками, тщательно пригнанными друг к другу, а поверх еще оцинкованными железом. Для предупреждения загнивания корпуса места, скрытые под ледовой обшивкой, тщательно осматривают (обшивку снимают), потом конопатят, смолят и вновь обшивают. Между бортом и ледовой обшивкой еще проложат смолистый толь. Груда его лежала рядом… Так вот, доски, которые они преспокойно собирались обшить железом, были явно поражены шашелем. Ну, может, не явно — этого морского червя обнаружить не так уж просто: надо иметь молодые глаза и еще терпение. Я сначала нагнулась, затем присела на корточки и убедилась, что, если всмотреться, там, кроме шашеля, была еще белая, сухая гниль. Я сказала об этом ребятам. Они вроде не слышали. Я сказала погромче. Валерка сконфузился за меня и под каким-то предлогом позорно сбежал с рабочего места. Остальные, не обращая на меня внимания, продолжали смолить. Я взяла лежавший поблизости топор и стала отдирать доски. — Э-э! — закричали парни. — Что ты тут делаешь? — Откуда ты взялась такая? — А не хочешь ли по шее? — Там шашель! — А тебе-то что? — Я радист этого корабля и не желаю из-за вашей халатности выстукивать раньше времени 505! У меня отняли топор, и я побежала искать хоть какое-нибудь начальство. Что меня глубоко поражало, так это разгильдяйство и хладнокровие не только докеров, которым не выходить в океан, но и команды «Ассоль». Черт побери, они же сами скоро выйдут на плохо отремонтированном судне в океан, который только зовется Тихим, а на самом деле имеет очень свирепый нрав и шутить не любит. Обо всем этом я, не выдержав, и высказалась на том самом открытом партийном собрании. Меня еще подтолкнуло взять слово то, что докладчик совершенно беззастенчиво заявил, что еще ни в одном году не работали с таким подъемом. Собрание шло в клубе докеров и посвещалось не одной «Ассоль», а и другим судам, преимущественно аварийным, которые притащили на буксире спасательные суда. Это был узкий длинный зал на втором этаже, из окон которого были видны доки, всяческие портовые сооружения, краны, корабли на рейде. Накрапывал дождь, завывал ветер, над океаном, как похоронная процессия, тянулись тяжелые темные тучи. Настроение у людей было неважное, и, кажется, я выступила совсем некстати. Но я просто не могла промолчать. Я поднялась на сцену, взобралась на высокую кафедру, но, сообразив, что аудитория увидит, пожалуй, лишь мои глаза да лоб, я поспешно встала рядом с кафедрой. Кто-то понял мой маневр и хихикнул. Не обращая внимания, я начала так: — На Камчатке я второй месяц. Работаю слесарем на ремонте «Ассоль». Все считают, что работа на судне ведется нормально, а поверить докладчику, так даже хорошо. Не понимаю! Для свежего глаза это отнюдь не хорошо. Я около четырех лет работала слесарем на Московском заводе приборостроения. Приборы для научно-исследовательских институтов, медицины… Я покосилась на президиум, где сидело знакомое и незнакомое начальство, в том числе капитан Ича. Он, как положено от природы коряку, морщился и невыносимо страдал, если кто говорил долго. Поэтому я решила не испытывать его терпения и заторопилась изо всех сил: — Конечно, если прибор не довести до высшей степени точности, когда тысячные доли микрона имеют значение, он просто не будет годен к употреблению. Но почему нельзя так же внимательно работать и в доках? По крайней мере, не будет аварий. Просто глядеть противно, как в Бакланах работают… Мне пришлось на минутку приостановиться, так как в переполненном зале начался хохот. Я сделала строгое лицо и продолжала еще быстрее: — Я бы на месте бригадиров и прорабов не уходила в рабочее время в контору. Потому что при них плохо работают, а как уйдут, то и совсем как-то все равно, изъеденную шашелем доску забить или оставить пораженные коррозией трубы. — Это мы плохо работаем? — раздался недовольный голос. — Она оскорбила целый коллектив! — выкрикнула Нина Ермакова. — Нельзя ли поконкретнее? — попросил кто-то из президиума замогильным голосом. Я не заставила себя просить и тут же привела несколько случаев. В зале опять послышался смех. Кто-то рявкнул басом: «Это же та малышка, что Шурыге и Бычку выпить не позволила!» Обескураженная, я вернулась на свое место. После этого поднялась настоящая буря: хохотали и аплодировали. Некоторые, впрочем, свистели и даже топали ногами. Председательствующий еле успокоил зал. После меня взяла слово Нина Ермакова — можете представить, что она наговорила… После нее, прямо с места, механик, Шурыга выразил удивление: откуда в такой малой пигалице столько вредности? Это обо мне, конечно, не о Нине. Плотный, широкоплечий коряк с яркими раскосыми глазами (он запоздал на собрание, но прошел прямо в президиум) что-то шепнул председателю. Тот постучал ложечкой о графин (в зале все еще было чересчур шумно) и многозначительно объявил: — Слово нашему дорогому гостю товарищу Тутаве. — Секретарь горкома, — шепнула мне Лена Ломако. И я поняла, что вижу отца Ренаты. Тутава добродушно оглядел зал. Было в его широком скуластом лице одновременно что-то и властное, и доброе. — Сначала я хочу спросить приезжую девушку, выступившую с суровой, но искренней критикой… Товарищ Петрова, кажется? Вы, как мы все поняли, недовольны ходом ремонта на «Ассоль»? К этому кораблю, как я сейчас узнал, вы имеете самое непосредственное отношение, так как зачислены в команду «Ассоль» радистом. Что бы вы лично посоветовали? Я привстала и выпалила: — Все разобрать и начать сначала. Пришлось довольно долго выжидать, пока зал отсмеется. У нас на заводе тоже так: лишь бы предлог посмеяться. Смеяться любят. Я тоже… в тех случаях, когда смеются не надо мной. Тутава тоже улыбнулся. Затем его лицо посерьезнело — тень досады и огорчения. — Вот товарищ Петрова сказала: для свежего глаза заметно, как плохо работают. Значит, необходим иногда взгляд человека со стороны. А то хоть и делаем мы с вами большие дела — город построили, доки, заводы, скоро порт закончим, но делаем порой с прохладцей. Ведь как бывает: если человек не прогуливает, не заявляется на работу пьяным, выполняет, а то и перевыполняет норму, считается все в порядке. А что поторопился закрасить пораженные коррозией борта, отзовется ведь на других, когда придет час единоборства со стихией и борта эти первыми не выдержат натиска волн. Мы, партийные и беспартийные коммунисты, должны, наоборот, всячески приветствовать смелую критику. А то, я смотрю, кое-кому весьма не понравилось, что девушка с московского завода потребовала от нас той точности и… честности, к которой ее приучили. Дальше Тутава говорил о том, с чем он пришел на это собрание. О строительстве порта в Бакланах, о ремонте рыбачьих судов. Теперь корабли не ждут путины, а круглый год промышляют рыбу по всем океанам планеты. И простаивать им некогда! Коснулся он в своей речи и того, что создано на Камчатке только в одно последнее десятилетие. Фреоновые и термальные электростанции, когда целые поселки и города согреваются подземным теплом. Огромные теплично-парниковые хозяйства — свои овощи, картофель, молоко. («А красные помидоры на лотках — свои, не привозные».) Высокоразвитая индустрия, наука, культура. Только за текущее пятилетие государственные вложения составляют миллиард двести миллионов рублей. И все же Камчатка себя окупает. Мы расплачиваемся рыбой. Каждый из нас, камчадалов, кормит рыбой несколько сотен сограждан. Еще лишний довод, что нашим рыболовным судам некогда простаивать в доках… После выступления секретаря горкома было задано много вопросов, но я незаметно выскользнула из зала и ушла домой. Устала. Дома я застала Костика и Юрку, они монтировали какую-то конструкцию, которую приволок Юра. Рыжая и русая головы низко склонились над игрой. На улице шел унылый дождь, и они сидели дома. Меня ждал приятный сюрприз: четыре письма из Москвы. От Августины, Ренаты и два от Сережи Козырева. Я переоделась в ванной комнате, прилегла в халатике на постель и залпом прочла письма. Августина огорчалась, что я опять работаю слесарем, беспокоилась, как я питаюсь и какое у меня окружение — не будут ли на меня влиять плохо. Не надо было ей писать, что работаю слесарем. Она так радовалась, что я закончила гидрометеорологический и теперь избавлюсь навсегда от «черной» работы. Рената писала, что скучает по родным и по мне. Жалела, что я еще не видела маму и дедушку. Сердилась, что я живу не у них дома. Что ей хорошо с Августиной. Какая Августина добрая и как о ней заботится. Что она, Рената, все еще продолжает открывать Москву, но уже начала тосковать о своей милой Камчатке. Писала о Сереже Козыреве, который почти каждый день навещает Августину. Они перечитывают мои письма и говорят или обо мне, или о Камчатке. Сережа Козырев, как всегда, больше писал о той фантастике, которую ему удалось достать на русском либо английском языке. Но в конце второго письма Сережа неожиданно порадовал меня известием о том, что он решил все же закончить высшее образование, но избрал себе другую специальность. Учиться будет заочно и ни в коем случае не в Москве, так как мать будет оказывать давление и на него, и на педагогов. И, вообще, опять «пойдут звонки, как в школе». Это верно, Аннета Георгиевна постоянно звонила то директору, то учителям: подсказывала, какой именно подход им надо иметь к ее мальчику. Сережа забыл написать, какую он выбрал себе специальность. Поскольку он ушел с третьего курса математического факультета, то, может, его примут хоть на второй курс? Сколько времени потерял человек напрасно! Правда, это мать выбрала для него специальность, а не он сам… Я еще раздумывала над письмами, когда в дверь постучали. Зашла Лариса, узнать, здесь ли Юра. Увидев меня, она поздоровалась и без приглашения уселась на другую кровать. Я бросила взгляд на Юру. Он весь съежился, когда вошла мать, и губы его задрожали. — Ну и здорово ты сегодня крыла их, — начала она непринужденно, словно мы уже несколько лет были приятельницами. — Молодец! Она хвалит? Неужели я сделала что-то не так… Я поднялась и села на стул. — Почему смеялись? Что я такого сказала? Лариса пожала плечами. — Не привыкли у нас люди, чтоб так прямо в лоб. Им начальство-то боится лишний раз замечание сделать. Людей не хватает. Чуть что не по нраву — ухожу по собственному желанию. Особенно портовые рабочие. Если здоров и крепкие руки, чего ему на берегу сидеть? В море матрос знаешь как загребает? За полгода плавания останется в кармане от двух до трех тысяч! На суше парню без специальности и думать нечего о таких накоплениях. Я-то уж в курсе — бухгалтер. Да… А свекру ты моему понравилась. Коряки, они ведь тоже очень прямые. Он неплохой человек, только слабовольный. Жена его старше на целых двенадцать лет, а забрала его в руки так, что он и не пикнет. Умеют некоторые… У них в доме хозяин — она. Рената Алексеевна Щеглова. И муж, и взрослые дети слушаются ее, как командира. И Юрка мой такой же дурак растет. Бабушку больше матери любит… Лариса метнула в сторону сынишки суровый взгляд — Юра замер. Костик ласково похлопал его по руке и продолжал собирать конструкцию. Я перевела дыхание. — А ты мне понравилась, — продолжала снисходительно Лариса. — Вообще-то я женщин не особо жалую. А ты самостоятельная, не вертушка какая-нибудь. Я в людях разбираюсь… Она помолчала, что-то соображая. — А к кому это боцман Чугунов захаживает — к Ленке Ломако или… к этой, как ее, Миэль? — В том смысле, в каком вы спросили, — ни к кому. Одинок он очень. Встретится с товарищами — тащат пить. А здесь он посидит, поговорит и уйдет. — Марфенька нам стихи читает, — вдруг сказал Костик. А вроде был занят игрой… Все слышал, все понял. — Стихи читаешь? Это хорошо. Надо тебя привлечь к самодеятельности. — Лариса поднялась уходить. — В клубе будешь читать стихи. Я несколько лет в самодеятельности. Пою. У меня контральто. На областном конкурсе в Петропавловске первое место получила. Юрка, пошли домой. — Мамочка, можно мне чуточку еще побыть? Вот только Костик поможет собрать. — Ладно. А вы не слышали, как я пою? Зайдем ко мне на минутку, я вам спою. — Спасибо, но я… — Не одеты — чепуха; я там одна. Пошли. Только у меня не прибрано… некогда было сегодня. «Сегодня»?! Здесь не прибирали месяцами! Более захламленной и грязной квартиры я в жизни не видела — всюду толстый слой пыли. На шкафах коробки, узлы, банки. На диване неприбранная постель. Лариса поспешно открыла окно и закрыла дверь в кухню, где сам черт сломал бы себе ногу. Юра, видимо, спал на кресле-кровати. На подушке лежали аккуратно свернутые одеяло и простынка. — Что будете пить? — спросила Лариса, ни дать ни взять как в заграничном фильме. Меня вдруг разобрал смех: — Шотландское виски! Лариса почесала кончик носа. — Есть коньяк, водка, вьетнамский ликер… сладкий и крепкий, хочешь попробовать? Еще пиво. Виски… сейчас нет. — Спасибо, я пошутила. Ничего не хочу. — Ну, а я выпью, пожалуй, рюмочку ликера. Лариса достала из холодильника бутылку и, освободив краешек стола, налила себе рюмку. Вокруг на столе лежали вперемешку: грязная вчерашняя посуда, окаменевший хлеб, огрызки яблок, рыбьи кости, баночка ваксы, сахар, соль, пудра, варенье и еще множество самых неожиданных предметов — вроде перегоревшей лампочки. В углу стоял высокий пластмассовый ящик, полный игрушек. На столе красовались увеличенные фотографии битлсов, основоположников поп-музыки, в деревянной рамке; портрет Галины Ненашевой, видимо вырезанный из какого-то журнала, тоже в рамке, и огромный поясной портрет самой Ларисы с распущенными волосами. Поражало полное несоответствие нарядной, модной и чистенькой хозяйки с ее пропыленным жильем. Видимо, убирала, мыла и холила она лишь себя. И ничего, совсем ничего не было здесь от Иннокентия Щеглова. Ни одной вещи, которая могла бы принадлежать ему. Впрочем, когда Лариса на минутку открыла шкаф, я увидела пару мужских рубашек. Надевал ли он их, не знаю. Лариса достала гитару и, присев в кресло прямо на Юркино одеяльце, запела. …Я смотрела на нее, открыв рот. Какой голос!.. Свежий, сочный, удивительно приятный, какая задушевность, проникновенность. Манера исполнения у нее была современная (только она не нуждалась в микрофоне), но в то же время своя, самобытная, неподражаемая. Даже давно запетые песни у нее звучали ново и своеобразно. Почему же никто мне не сказал, как она поет? Ведь они живут с ней в одном городе, слышали ее, наверно, не раз. Как же можно, послушав ее пение, говорить о других ее качествах и не сказать о самом главном. И почему Рената, сама такая талантливая, ни разу не сказала мне, какой у Ларисы голос? И куда-то сразу исчезла вульгарность Ларисы, грубость, сварливость. Как могло произойти это чудо? Ведь чудо же! Лариса сама аккомпанировала себе на гитаре. Она трогала струны легкими, скользящими движениями пальцев, и струны гудели чуть слышно, словно доносились издалека. Она забыла и обо мне, и об этой неубранной комнате и одну за другой исполнила несколько известных песен. Потом, бросив на меня взгляд и чуть поколебавшись, спела странную незнакомую песню. И так спела, что у меня мурашки пробежали по коже. Лариса тихонько отложила гитару. — А чьи это слова? — спросила я, потрясенная ее пением. — Тебе понравилось? Сама сочинила, — сказала она, как-то криво усмехнувшись. — Не понимаю! — У меня дрогнули губы. — Что ты не понимаешь? — Ведь вы же настоящая певица. Разве вам никто этого не говорил? Не может быть! Почему вы не в консерватории? Не на сцене? Вас бы слушали… Тысячи людей получали бы радость. Черт знает что!.. У меня хлынули слезы. Я их сердито вытирала, они текли вновь. Лариса как-то странно смотрела на меня. — Ну и ну! — Она скорчила рожу. — Чего ревешь? Жалко, что ли, меня стало? Меня отродясь никто не жалел. Я злая. А злых ведь не жалеют. Их боятся и ненавидят. И перестань меня оплакивать. Я еще такой дуры не видела. Лариса подождала, пока я насухо вытерла слезы. — Я училась пению, — продолжала она. — Дальневосточный институт искусств. Во Владивостоке. Но меня исключили. Понимаешь, исключили. Пришлось переквалифицироваться на бухгалтера. — За что же исключили? — Была целая история. В меня влюбился преподаватель, а его жена подала заявление ректору… А во всем виноват Иннокентий. Я жила в городе одна. Кент никак не мог расстаться с экспериментальной станцией и своей драгоценной мамочкой. Я его предупреждала… Так и вышло. Если бы я обещала быть паинькой, меня бы восстановили. Отец ходил просить, а с ним во Владивостоке считаются. Но я надерзила всем этим старым грымзам. И меня выставили. — А теперь?.. Может быть, примут? — Снова учиться? Уж поздно. Чепуха. Да и голос не тот. Пою много. Ничего, с меня хватит и самодеятельности. Я поднялась уходить, но в дверях замялась. Мне захотелось сделать что-нибудь для этой женщины. — Хотите, я уберу вам комнату? Лариса расхохоталась: — До чего же ты смешная девчонка. Я же не больна, руки-ноги есть. — Но может, вам лень?.. — Разве лень уважительная причина? — Иногда… — Что ж, убирай, а я полежу. — Лариса с нахальным видом разлеглась на диване, а я торопливо принялась за уборку. Прежде всего пришлось вынести переполненное мусором ведро, от которого уже попахивало, но оно тотчас наполнилось снова. Перемыла посуду, вытерла пыль, отмыла крытый линолеумом пол. Устала страшно. Обнаружив чистое постельное белье, я бесцеремонно растолкала задремавшую Ларису и переменила ей наволочки и простыни. Потом огляделась: совсем другая комната! Уходя, я сказала: — Теперь можете петь. …Ночью я проснулась: кто-то плакал в подушку. Было темно, я прислушалась. Лена! Я присела к ней на кровать. — Лена, милая, что-нибудь случилось? — Ничего никогда не случается! — всхлипнула Лена и, уткнувшись мокрым лицом мне в плечо, заплакала еще пуще. — Ленка влюблена в боцмана, — пояснила Миэль. Она тоже не спала. — В Харитона? — Ну да! А он никакого внимания на Ленку не обращает. За ним же Лариса бегает. — Чепуха, она ведь замужем, — резко возразила я. — Ну и что? Ей не впервой. С кем она только не путалась! Она и не скрывает. Говорит: мой муж — мне не муж! Они только из-за Юрки и не разводятся. — Ух, какая она подлая!.. — с ожесточением выпалила Лена. — Иннокентий Сергеевич ведь не изменяет ей, это тоже все знают, зачем же она… — Почему у вас все обо всех знают? — с горечью спросила я. — Маленький городок, это же не Москва, — вразумительно пояснила Миэль. — А про Ларису как не знать, если она сама про себя всем рассказывает. Словно гордится этим или хочет, чтоб сплетня непременно до всех ушей дошла. — Я вам еще не сказала, девочки, — нерешительно начала Лена Ломако, — ведь я… я зачислилась матросом на «Ассоль». — На «Ассоль»?! Из-за Харитона пойдешь в океан на таком дохлом суденышке? — всплеснула руками Миэль. — Не только из-за Харитона, — живо опровергла Лена, — мне давно хотелось в плавание. Знаешь, как там зарабатывают?.. — А Костик с кем останется? Один? — строго спросила я. — Есть одна хорошая старушка… Одинокая. Она домработницей раньше была. Федосья Ивановна. Пенсию она получает, а комнаты своей нет. Она поживет у нас и будет Костику заместо бабушки. И за Миэль посмотрит… — Лена, за что ты так любишь Харитона? — спросила я, помолчав. — Хотя разве кто знает, почему он любит… Лена задумалась. — Он такой красивый, сильный, хозяйственный. Я так бы хотела стать его женой! — Что значит хозяйственный? — с недоумением переспросила я. Никогда в жизни не слышала, чтоб любили за то, что хозяйственный. Но Лене, видно, нравилось в любимом именно это качество. — Будешь за ним как за каменной стеной, — разъяснила она и снова всхлипнула. Мне стало скучно. — Ложитесь-ка спать, девочки, — посоветовала я и легла в свою постель, порядком замерзнув. — Завтра воскресенье, — напомнила Миэль, но тоже улеглась. Лена и Миэль уже заснули, а я лежала, открыв глаза, и думала о Москве. За окном капал дождь и шумел океан, разбивая о каменный берег мощные волны. Океан здесь шумел день и ночь. Скоро закончат строительство мола, и Бакланы будут хоть немножко защищены от океана. Зачем я приехала сюда? Почему не захотела остаться под Москвой? Нет, зачем-то мне понадобилось ехать на Камчатку! Как меня Августина уговаривала не ехать сюда. Но я не послушалась… Мне хотелось плакать. До чего плохо, до чего одиноко. Если бы я только могла сейчас очутиться дома, на Комсомольском проспекте. Вместе с дорогой своей мамой Августиной. Если бы папа не умер. Отец мой, родной, любимый отец, зачем ты ушел так рано?! Кто у меня есть? Никого у меня нет, я совсем одна! А на следующее утро, только мы позавтракали, за мной пришел дядя Михаил. Его привели Иноккентий и Юра. Он стоял и, доверчиво улыбаясь, смотрел на меня, высокий, худой, сутулый старик с морщинистым узким лицом и добрыми светло-серыми глазами. Густые седые волосы растрепались от ветра. Он не носил шляпы. Если бы мой- отец дожил до старости, он был бы в точности такой. Дядя Михаил сразу узнал меня по сходству с его младшим братом. — Вылитый Саша, когда ему было восемнадцать лет! — воскликнул он растроганно и грустно. Мы обнялись и трижды расцеловались. — Я похожа на папу, — сказала я, не выпуская его руки. — Так я и не повидал своего племянника. Сорок лет никуда не выезжал с Камчатки. Больше сорока. Ну что ж, бери свои вещи и пойдем к нам. — Но, дядя, я бы хотела остаться здесь до отъезда… Ты познакомься с моими друзьями: Лена, Миэль и Костик. Они несовершеннолетние, понимаешь… Дядя пожал каждому руку. Они во все глаза смотрели на доктора Петрова. — Не уходи, Марфенька! — взмолился Костик. — Как уйдешь, опять будут всякие боцманы с водкой приходить. — Видите, — сказала я. Лена и Миэль только сопели. Может быть, они-то предпочли бы взамен меня боцманов, хотя бы и с водкой? Тогда вмешался Иннокентий: — Даю слово каждый вечер заглядывать к твоим друзьям. Никто с водкой сюда больше не придет. А сейчас, Марфенька, тебе надо идти. Не лишай дедушку удовольствия наговориться с тобой. Ведь «Ассоль» скоро выйдет в море, и вы опять расстанетесь надолго. — Вы обещаете, Иннокентий Сергеевич?.. — Я нерешительно взглянула на Костика и Миэль. Их мне было особенно жаль. — Я же дал слово. Буду заботиться о своих несовершеннолетних соседях. — Марфенька будет нас навещать, — успокоила Костика Лена Ломако. Она была как на иголках. Ей очень хотелось, чтоб я ушла. Может, она жалела, что я заменила Нину Ермакову с ее моряками, которые теперь и глаз не казали? — Костик будет приходить к тебе вместе с Юрой. Смогут и переночевать остаться, — продолжал Иннокентий. И это решило дело. Я быстро собрала вещи, расцеловала Костика, Миэль, Лену. Иннокентий взял у меня чемоданы. Улица была залита солнцем. Омытое вчерашним дождем небо безмятежно синело. Перед домом стояла «Волга». Шофер, молодой коряк, улыбаясь, открыл нам дверцу. Юра прижался к отцу. Они стояли у подъезда. Проводить меня выскочила и Лариса. — Какая ты скрытная, — упрекнула она меня, — я только сегодня узнала, что ты внучка Михаила Михайловича… Здравствуйте, доктор, вот у вас будет наконец действительно родная внучка. А то всю жизнь возитесь с чужими людьми. — Поезжай, Долган… — попросил Иннокентий. Мы с дядей уже сидели в машине. Она рванулась с места. Лариса и Лена помахали мне рукой. Миэль, кажется, заплакала. Костик крикнул вслед, что скоро придет. — Рената Алексеевна тоже вчера приехала, — сказал дядя. — Там письмо Реночки — выговаривает нам всем, что плохо тебя встретили. Но никто не знал. Я ведь каждый день звонил Кафке, справлялся, не приехала ли. Вот как неладно получилось, Марфенька. — Я не знала, что вы звоните. Не сердитесь, пожалуйста. — Мы-то не сердимся. Лишь бы ты не обиделась. Мы все очень тебя ждали. Когда мы вышли из машины, в дверях коттеджа стояли улыбающиеся супруги Тутава. Оба радушно приветствовали меня, оба расцеловали, как родную, потому что родным для них был доктор Петров. Квартира родителей Ренаты встретила меня солнцем, чистотой, запахом цветов, блеском промытых листьев. Над каждым окном матово-молочные длинные лампы дневного света — подсветка для горшечных растений в долгие вечера и зимние камчатские дни. И много, много книг, стеллажи с пола до потолка, не менее двух стен в каждой комнате. Я исподтишка жадно оглядела их: найдется, что почитать. Мне отвели отдельную комнату — Реночкину, уютную и добрую. На стенах висели холсты Ренаты, в основном масло и несколько акварелей… Над узкой деревянной кроватью — портрет Иннокентия акварелью, каким его видела Рената Тутава. Я только мельком взглянула на него и тотчас вышла ко всем в столовую. Там был сервирован праздничный стол, кого-то ждали. Я села рядом с дядей на диване. Рената Алексеевна переставила на столе вазу с цветами, и меня удивило изящество каждого жеста этой моложавой пятидесятилетней женщины. Когда она села затем на стул, положив ногу на ногу, и закурила сигарету, меня опять поразила та непередаваемая естественная грация, которая в жизни встречается разве что у выдающихся балерин. А ведь Рената Алексеевна много пережила за свою жизнь, много и тяжело работала, и теперь она вернулась с каменистого острова в океане, где лазила по скалам, терпела непогоду и была лишена самых элементарных удобств. Нет, совсем не похоже, что она на двенадцать лет старше своего мужа, — они казались ровесниками… И ничуть не удивляло, что он любил ее, боялся потерять, был счастлив и горд, что она его жена. Я сразу полюбила мать Ренаты и Иннокентия и не могла понять, почему Лариса так яростно ненавидела ее. Кафка Тутава с лукавой улыбкой рассматривал меня. — Так, выходит, ты моя племянница, а я твой дядя. Нетерпимая племянница. Строгая. Тутава рассказал отцу и жене о моем выступлении на собрании докеров. — А я не подозревал… думал, однофамилица. Работаешь ты хорошо. Я расспрашивал. Умница, и красивая к тому же. — Что вы… дядя Кафка! Лицо его просияло. — Вот молодец! Назвала меня дядей, да еще моим настоящим именем. Спасибо. А то меня все в городе называют Кирилл Михайлович. Считают, что секретарю горкома как-то не подходит имя Кафка. Хотя я коряк. Кстати, я вырос, как и родился, коряком благодаря твоему дедушке. Русский врач Михаил Михайлович Петров воспитал дитя корякское в уважении и любви к его предкам. И за это я еще больше люблю своего отца. И тебя буду любить, Марфа. Сдается мне, что ты настоящая Петрова. — Еще сама не знаю, достойна ли я вашей любви и уважения, — серьезно ответила я. — Работать меня научили, но, может, испытание придет совсем с другой стороны? — Ты уже выдержала первые жизненные испытания: работала и училась. Это не легко. Я медленно покачала головой. — Мне только девятнадцать лет, и работа — это еще не все. — Ты, наверно, хочешь есть? — обратилась ко мне Рената Алексеевна. — Мы ждем Иннокентия. Он должен скоро подойти. — Спасибо. Я только что завтракала. А почему Иннокентий Сергеевич не поехал с нами? — Он… у него какое-то дело. Скоро будет. В соседней комнате раздался пронзительный телефонный звонок. Все вздрогнули и как-то замерли, словно ждали от телефонного разговора только плохого. Помню, меня это удивило. — Междугородный, — успокаивающе сказала Рената Алексеевна, но она казалась встревоженной. Тутава пошел к телефону. Все примолкли. Разговор длился минут пять… Тутава вернулся с каким-то непонятным выражением лица. Как будто ему хотелось показать, что всё в порядке и он очень доволен. Он сел на стул возле жены и, ощупав свои карманы, (он недавно бросил курить), попросил у жены сигарету. Закурил. — Ну, вот, меня утвердили директором рыбкомбината, — сообщил он радостно, но ни отец, ни жена не разделили его радости, и было ясно, что она напускная. Все молчали, обдумывая новость. Открылась дверь, и вошел Иннокентий. — Ждете меня, — заметил он, окинув взглядом стол с нетронутыми блюдами. Он на ходу поцеловал мать в щеку и сел возле нее за стол. — Празднуем знакомство с Марфенькой Петровой? — он внимательно оглядел всех, — Какие-нибудь новости? — Кафку утвердили директором рыбкомбината, — коротко пояснила Рената Алексеевна. Иннокентий потемнел, словно тень от тучи упала на его лицо. — Так. Лариса может праздновать победу… Всю жизнь на партийной работе, теперь на хозяйственную? Как еще… — Ерунда! — резко оборвал его Кафка Тутава. — Директор такого крупного рыбного комбината — это та же партийная работа. И я ведь сам напросился. — Да, после того как тебе предложили ехать секретарем райкома на другой конец Камчатки. И чего добилась? Что, она мне милее стала после сотни анонимок по адресу моих родителей? — Никто не принимал их всерьез, — уронила расстроенная Рената Алексеевна. — Больше она не сделает этого, — сурово отрезал Тутава, — прокурор предупредил ее. — Не боится она прокурора, отец… — Осталось потерпеть лет пять… — медленно произнес дедушка. — Почему именно пять? — не понял Иннокентий. — Потому что при разводе родителей ребенок двенадцати лет сам выбирает, с кем он останется. Иннокентий мрачно усмехнулся. — Я что-то проголодался, — сказал дедушка, явно желая перевести разговор, — и пора распить шампанское, которое мы приготовили к приезду Марфеньки. Рената Алексеевна кивнула головой и поспешно вышла в кухню. Иннокентий обернулся ко мне. — Простите, Марфенька, вы, конечно, ничего не поняли в нашем странном разговоре, но вам стало грустно. Какие печальные глаза! Я промолчала. — Юра остался с матерью? — спросила Рената Алексеевна, возвращаясь из кухни с блюдом жаркого. — Пока дома, но она скоро уйдет, и Юра с Костиком придут сюда. Мы поели разных закусок, распили шампанское. Тост за меня, тост за новую работу Тутавы, тост за Юру… Я вдруг рассказала об афише 1995 года, где светящимися буквами было выведено: космонавт Юрий Щеглов. Все поразились, никто не сказал: чья-то шутка. Попросили рассказать подробнее. Я рассказала. Не могли же они поверить, но они все восприняли мой рассказ так, словно поверили. — Расскажите это Юрке, — посоветовал Иннокентий, — вот-то будет восторга. Мирно и добро продолжалась беседа за столом. Расспрашивали о моем отце, о моей учебе, мечтах, о друзьях, что я оставила в Москве. Они уже знали из писем Ренаты о нашей неожиданно возникшей дружбе. Потом каждый сказал что-нибудь приятное для меня. Кафка Тутава предложил свозить меня и Юру в долину гейзеров или к вулканам. Рената Алексеевна предложила работу на океанской станции. — Я не ожидала от Калерии Дмитриевны, что она так отпугнет тебя. Я только просила подождать моего возвращения. Я думала, что ты пока поживешь у нас, познакомишься с Камчаткой. Но это не поздно исправить. Наконец, она знала, что есть вакантные должности лаборантов, библиотекаря. Мы это все обсудим завтра же. — Спасибо. Но я уже получила место радиста на «Ассоль». И очень рада. Это ведь моя мечта — выйти на корабле в океан. — Марфенька — первоклассный радист, — заметил, улыбаясь, Иннокентий. — Ученица Арсения Петровича Козырева. Строчит, как пулемет. — Как себя чувствует Арсений Петрович? — живо поинтересовалась Рената Алексеевна. Я рассказывала о Козыреве, когда пришли Костик и Юра. Их усадили за стол. Костик немного стеснялся и все посматривал на меня. Мы улыбнулись друг другу, и он успокоился. Затрещал телефон. Он звонил, а все сидели на месте. Видя, что никто не идет к телефону, побежала я. Женский голос попросил Иннокентия Сергеевича. — Скажите, что он не подойдет, — решительно сказал Иннокентий, будто знал. — Кент, а если по делу?! — вскричала Рената Алексеевна. — Сегодня меня не могут вызвать по делу. — Он сейчас не может подойти к телефону, — сказала я в трубку, — что ему передать. — Надеюсь, он не сломал себе ногу? Передайте, что его жена сейчас у Харитона Чугунова. — Не собираюсь это передавать! Быстро, словно горячую, повесила я трубку и, жгуче покраснев, вернулась на свое место. Все посмотрели на меня и не спросили ничего. Я поняла, почему здесь не торопятся подходить к телефону. Выйдя из-за стола, Рената Алексеевна и Кафка Тутава ушли в его кабинет, откуда тотчас раздались их взволнованные голоса: обсуждали новое назначение. А остальных Иннокентий повел к себе в бунгало показывать морские коллекции. Юра и Костик в полном восторге повисли на мне с двух сторон. Иннокентий сам спроектировал и построил этот чудесный домик из некрашеного дерева и стекла. От неистовых камчатских ветров, штормов, метелей домик оберегали крутые склоны сопки, заросшей каменной березой и рябинником. Просмоленная в несколько слоев толевая крыша, укрепленный камнями свайный фундамент выдержали уже не один тайфун. С двух сторон дома — широкая, затененная веранда. У перил стоял шезлонг. Внутри бунгало, как называл свой домик Иннокентий, делила на две неравные части раздвижная перегородка. Большая половина была лабораторией Иннокентия, меньшая — кабинетом и спальней. Когда мы вошли, Иннокентий сразу раздвинул перегородки. Дядя сел на тахту, а я с мальчиками стала рассматривать это удивительное жилье, которое было построено, чтоб иметь свой уголок для работы, раздумья и отдыха. Стены и потолок окрашены светло-серой клеевой краской, панели — тонкие пластины розового дальневосточного кедра, отполированного до блеска. На полу оленья шкура. По стенам пейзажи Камчатки, океана, неведомых островов, сотворенные его сестрой или друзьями-художниками. Широкое, во всю стену окно выходило на обрыв страшной высоты — около трехсот метров… Кромка берега из окна не просматривалась, только океан — огромный, беспокойный, грозный. Великий океан. Гул его доносился сюда, как гул вулкана перед извержением. (Тогда я еще не слышала гула вулкана, но, по-моему, это очень страшно, и, помню, я невольно сравнила.) На широкой полке, перед окном, в ослепительно чистых аквариумах мелькали среди водорослей мелкие морские рыбешки. На письменном столе микроскоп, аккуратно сложенные бумаги, гранки, вырезки из газет. На белом лабораторном столе, похожем на прилавок магазина, стояли чисто промытые стеклянные банки, колбы, пробирки. Стеллажи были туго набиты книгами и научными журналами, заняты коллекциями ракушек, обточенных океаном камней, сухих водорослей. Сначала Иннокентий показал нам коллекцию бабочек. Я пришла в восторг, ребята тоже. Никогда не видела такой ликующей, буйной красоты. Там была огромная, как птица, изумрудная с переливчатыми крыльями, почти светящаяся прекрасная бабочка — парусник Маака. У нее были мохнатые лапки и чуткие серебристые антенны на голове. Как существо из другого, звездного мира. Там были огромные шелкопряды и бражники, совки и опять парусники с длинными вуалевыми хвостами, шелковистые блестящие огневки. Был в этой коллекции дальневосточный родственник махаона — черный с зеленовато-синим и желтовато-зеленым оттенками. Бабочка по названию аполлон — передние крылья белые, прозрачные, как стекло, с черными пятнами; задние крылья белые с двумя красными глазками. Серебристые перламутровки, голубовато-зеленые павлиноглазки, невыразимо красивые. Сибирский коконопряд, почти черный и охряно-желтый. Траурница с бархатистыми фиолетовыми крыльями — по ним широкая желтая кайма и ряд синих пятнышек. Яркие, нежные, переливающиеся металлические цвета, синие или голубые, солнечно-желтые с черной шелковой перевязью, красновато-палевые. Похожие на дивные неведомые цветы, до чего они были прекрасны! И какие поэтичные названия: зорька, лесной сатир, большая переливница, дневной павлиний глаз, ночной павлиний глаз, рыжий павлиний глаз!.. Была там бабочка, жизнь которой длится всего несколько минут… Жаль, что ей не дали полностью прожить эти несколько минут! Вообще жаль, что эту красоту умертвили ради какой-то там коллекции, способной лишь удовлетворить тщеславие коллекционера. У Иннокентия ведь это только увлечение, он не энтомолог. Я не стала дальше ничего рассматривать, а села рядом с дядей. — Марфенька, хотите посмотреть увеличенные снимки диатомий? — предложил Иннокентий. — Спасибо. Если можно, в другой раз… Я еще даже не поговорила с дядей Михаилом. — Почему вы зовете его дядей? По-моему, он вам приходится дедушкой? — Для меня он — дядя… Может, потому, что папа так и не встретился никогда со своим дядей и я — как бы вместо него. Мои родители многое не успели сделать в жизни, и я должна… сделать это за них. — А за себя? — За них и за себя. Они слишком рано поженились. В девятнадцать лет мама умерла. Девятнадцать… как мне сейчас. Отец должен был растить и воспитывать меня один. Нелегкое дело в двадцать лет… У Иннокентия резко испортилось настроение. Но он еще попытался шутить: — А вы, как я вижу, не собираетесь рано выходить замуж? — Нет, не собираюсь. — А когда же, годам к тридцати? — Как сложится. Может, и позже, может, и никогда. Разве требуется обязательно выходить замуж? Даже без любви или делая вид, что любишь? — Вы боитесь, что не полюбите? — Наверняка влюблюсь! Я боюсь, что мне не ответят взаимностью… если я буду рубить сук не по себе. Впрочем, зачем же гадать заранее… Я повернулась к дяде и взяла его за руку. Он ласково и как-то понимающе посмотрел на меня. — Ну, не представляю, чтоб тебе не ответили взаимностью, — засмеялся Иннокентий. Он, кажется, вспомнил, что уже обращался ко мне на «ты». — Не представляете? — искренне удивилась я. — Нашли красавицу! — А красота здесь ни при чем… Ну, поговорите. Не будем вам мешать, — сказал Иннокентий и увел ребят. Когда я несколько минут спустя подошла к открытой двери на веранду, то увидела их троих карабкающимися на сопку. Кто-то тихо окликнул меня. Я повернула голову и застыла. На тропинке, по которой мы пришли к Иннокентию, стоял мой школьный друг Сережа Козырев и как ни в чем не бывало приветствовал меня. В конце ноября, как говорится, в сжатые сроки ремонт судна был закончен, мне довелось видеть, как сухой док наполнился водой до уровня океана, как открылись водонепроницаемые ворота и наша красавица «Ассоль», всплывшая с кильблоков, при общих криках восторга вышла из дока и стала, покачиваясь, на рейде. Завтра, 24 ноября, в восемнадцать ноль-ноль мы выйдем в открытый океан и начнем свое двухгодичное плавание. Дядя Михаил тоже уходил с нами, заняв вакантное место врача. Кафка Тутава отговаривал его: плавание будет нелегким. Но дядя уговорам не внял. — Корабельным врачом я начинал когда-то, — сказал он приемному сыну, — и кто знает, может, корабельным врачом и закончу… Но непохоже на него, что он собирается заканчивать свою врачебную деятельность. Такие люди выходят на пенсию лишь вынужденно, из-за тяжелой болезни, а старость они болезнью не считают. Сережа Козырев, так неожиданно появившийся из Москвы, оказывается, тоже был зачислен в состав нашей научной экспедиции в качестве лаборанта. Научная экспедиция… Всего-то семь человек! «Ассоль» не «Витязь», но у нее своя определенная, конкретная задача. Впрочем, об этом позже. Прежде чем вышли в океан, нам дали три свободных дня. На сборы. Или на прощания. Кому что требуется. Проститься с родными, друзьями, Камчаткой. Так я Камчатку и не узнала. Жила на ней три с половиной месяца и почти ничего не видела: слишком много было работы. Кафка Тутава дважды возил Юрку, Костика и меня в глубь Камчатки. Не так уж, конечно, в глубь — обернулись за два дня. Раз в долину гейзеров и еще — на Паратунку. Было очень интересно, но словно заглянула одним глазком в кинозал, где шел чудесный фильм. Камчатка — огромнейшая страна, с севера на юг расстояние — как от Москвы до Черного моря. И один-единственный город — Петропавловск. Наши Бакланы не в счет — еще строятся, пока это фактически и не город даже, а поселок. И на всю Камчатку — одна автомобильная дорога. Так что переносятся с места на место самолетом и вертолетом. Горные хребты, вулканы, реки, леса, долины, тундра, пастбища для оленей величиной с Францию — это все была Камчатка. И когда смотришь на безлюдные ландшафты эти с вертолета, то такими смешными кажутся все разговоры о перенаселении! А каменные березы живут по 600 лет! Чего они только не видели… А я почти ничего не видела. И вот выходим в океан. Камчатку, как и многое другое, придется оставить «на потом». Впрочем, она от меня никуда не денется. А вот возможность пересечь на волшебном судне «Ассоль» Великий океан не всегда-то выпадает человеку. Моему отцу такой возможности судьба не предоставила… Я зачислена на «Ассоль» как метеоролог-радист. Вы когда-нибудь слышали о таком сочетании? Я — нет. Но я почему-то, как предчувствовала, постаралась приобрести эти две профессии, и вот уже они фигурируют в ведомости бухгалтера Ларисы. У Сережи тоже две профессии: он и лаборант, и радист. Мы будем подменять друг друга. Думал ли он, когда мальчишкой между делом выучился у отца морзянке, что это ему пригодится в жизни? На «Ассоль» слишком малый экипаж, и почти всем придется совмещать две-три профессии. Сережа, кстати, и механик неплохой. А вот то, что он еще и музыкант, сулит всем приятный отдых в кают-компании. Но об «Ассоль» и ее экипаже потом. Что это я так разбрасываюсь. Я должна рассказать, что произошло перед выходом в океан. Почему-то мне кажется, что это имеет огромное значение. Собственно, ничего не происходило. Даже не соображу, что именно здесь главное. Ходила я к Лене Ломако познакомиться с Федосьей Ивановной, на которую оставляли Костика одного. Так как Миэль, окончившая поварские курсы, тоже законтрактовалась на «Ассоль» — помощником кока. Феодосья Ивановна мне понравилась. Она мне очень понравилась. Русская женщина, сибирячка, узнавшая за свою долгую жизнь, почем фунт лиха, и не ожесточившаяся, не огрубевшая. И она уже любила «сиротку Костеньку». Нет, здесь было все в порядке. Миэль и Лена укладывали вещи. Я не стала им мешать и пошла домой. Костик выбежал за мной на улицу раздетым, и мы вернулись в подъезд к теплой батарее отопления. — Если б мне было хоть шестнадцать лет, и я бы с вами поехал, — сказал он расстроенно, — долго еще ждать. — Учись пока всему, чему можешь. На корабле нужны умелые руки. — Знаю. Мы немного поговорили, и я взяла с Костика слово, что он присмотрит за Юрой. Он обещал. Я поцеловала его, он тоже чмокнул меня в щеку. — Я еще приду на пирс провожать вас всех, — напомнил он угрюмо и всхлипнул. — Что ты, Костик, милый? — А вдруг вы с Ленкой потонете? — Кораблекрушения бывают не так часто. Почему именно с нами? Потом, ведь я — радист. Позову на помощь корабли. Я медленно пошла домой, подняв воротник демисезонного пальто и нахлобучив пушистую вязанную шапочку на уши. Не мешало бы надеть и шубу. Холодно. Августина давно мне ее прислала вместе с новыми валенками, шерстяными чулками и пуховым платком. Пройдя чугунные узорные ворота экспериментальной станции, я пошла еще медленнее. Там был свой воздух, свой микроклимат. Запах океана перебивал сыровато-горьковатый запах опавших листьев, влажной коры и еще живых под снегом трав. И чем ближе подходила я к дому, тем более замедляла шаги. Мне хотелось еще хоть немного побыть одной и думать, думать, думать о человеке, которого я люблю. А думать бы о нем не следовало, а тем более плыть с ним на одном корабле невесть куда… Как в кинофильме, на образ Иннокентия порой наплывал другой, неприятный, но зловеще неизбежный — лицо его жены крупным планом — или маленькая фигурка мальчика, идущая вдали. Вчера меня догнала на улице Лариса и сказала, что немного проводит меня. Она явно благоволила ко мне. Я ей нравилась. Почему? Ведь я ее не любила. Разве что была лишь справедлива к ней, но как же иначе. О муже она не говорила. Ее бесило, что Лена Ломако законтрактовалась матросом на «Ассоль» и уходила в это долгое плавание вместе с Харитоном. Лариса говорила о Харитоне вызывающе-откровенно, как о близком ей человеке. — А я не верю, — вдруг сказала я, — ничего у вас с Чугуновым нет. Наверно, так же как и с профессором во Владивостоке, из-за которого вас исключили… Может, вы ему и нравились, конечно же, нравились, но вряд ли что было… А это гнусное разбирательство… Наверно, вам было просто противно отнекиваться. Когда меня обвиняют в том, что явно мне несвойственно, я тоже никогда не оправдываюсь. Не могу, противно. А вот вы… вы нарочно, чтоб досадить Иннокентию. Отплатить ему за что-то. Вы взяли это на себя и всем-всем рассказывали эту выдумку. А люди верили. Плохому о человеке легко почему-то верят. Даже пословица есть такая: добрая слава лежит, а худая по дорожке бежит. Вот так-то. Лариса даже остановилась. Как всегда, она была одета вызывающе модно, и все на ней было как-то «чересчур». Чересчур короткое платье, чересчур подсиненные веки, а шиньон на голове такой высокий, что и шляпы подходящей не нашлось. Полосатым шелковым платком плотно укутала голову и туго завязала его сзади. Глаза ее лихорадочно блестели. Она схватила меня за плечо и стала трясти изо всей силы. — Отчего, отчего ты не веришь? Не понимаю. Все ж так обо мне думают. — Не верю, — подтвердила я со вздохом. — Это же всегда так, и в плохом и в хорошем: кто делает — тот помалкивает. Лариса буквально взвилась: — А Иннокентий охотно верил всему плохому обо мне. Он всегда всему верил. Он только хорошему во мне не верил. — Лариса Николаевна… можно мне вас спросить? — Да. Спрашивай. Я колебалась, и она даже ногой в красном сапожке топнула. — Вы… писали на родителей мужа анонимные письма? Лариса вдруг так густо покраснела, что даже сумерки не скрыли ее внезапного мучительного румянца. — Да. Писала. — Зачем? — Я их ненавижу. Всех его родных. — За что? — Не знаю. Они уж слишком непогрешимые. У, как я их ненавижу! И больше всего — мать Кента. За что? За все. И за то, что умна, что выглядит молодо. Она же бабушка, а у нее молодой муж, который влюблен в нее. Он же, идиот, даже не понимает, что моложе ее на целых двенадцать лет. Ненавижу за то, что она — идеал для Иннокентия. Он всю жизнь будет примеривать женщин к этому идеалу. И его талантливую сестрицу, которую он обожает, ненавижу. Всех их скопом. Иногда мне кажется, что я даже сына своего Юрку не люблю за то, что он весь в них. Он только отца любит да бабушку. Так и рвется к ним. Пробовала запрещать ему ходить на станцию — не слушается. Наказывала — не помогает. Пробовала бить… Он не выносит даже простой оплеухи. Зовет на помощь. Вы когда-нибудь слышали о таком: родная мать шлепнет, а он кричит, словно его убивают. Сбегаются соседи, прохожие. Опять вызов в прокуратуру. Меня предупреждали, что, если я еще раз «подыму руку на ребенка», его у меня отберут… Лишат материнских прав. А ведь семья Тутавы только и мечтает заполучить Юрку… — Лариса, то стихотворение… это не вы его написали. — Конечно, не я. Иннокентий, еще школьником. В десятом, что ли, классе. Так насчет Юрки… Я пробовала завязать ему рот… — Я не желаю вас слушать! Как вам не совестно! — закричала я на всю улицу. — Зачем выдумывать? Лариса схватила меня за руку: — Не ори. Успокойся. Больше его не трону: слишком нервный. Когда стала завязывать ему рот, он потерял сознание. Я вырвала руку и бросилась от нее бегом. Если это правда, она психически больна. Какая-то удивительная потребность на себя наговаривать. И вдруг я поняла: что бы там ни было, верно одно: Лариса глубоко несчастный человек. Я обернулась. Она недвижно стояла на тротуаре. Я так же бегом вернулась к ней. — Лариса Николаевна, может, вы и это выдумали? Вам лучше знать, но в любом случае вам необходим душевный покой. Пожалейте себя и мальчика. Может, вам посоветоваться с кем-нибудь умным и добрым? Ваш отец… Лариса жестко рассмеялась: — «Умные и добрые» на стороне Иннокентия и моей свекрови. Ты ведь тоже на их стороне, разве не так? — Ненависть всегда плохо кончается, Лариса Николаевна. Бойтесь ее. До свидания. Мы пошли в разные стороны. Это было вчера. Я шла по аллее, усыпанной гравием, и он хрустел под ногами. А может, это снежок, запорошивший гравий, так хрустел. Ночь была безлунная, и ослепительно сверкали в ночном небе огромные косматые звезды. Я люблю тебя, как сорок Ласковых сестер. Я приостановилась. Мне надо его разлюбить. Просто разлюбить, и все! Но как это сделать? Когда я вошла в темную теплую переднюю, до меня донесся из столовой взволнованный, изменившийся голос Иннокентия: — Да, да… ведь я был мальчишкой!.. А вы никогда ни слова плохого о ней… Эта интеллигентская мягкотелость… Умудренные жизнью люди… Я разделась, дрожащими руками повесила пальто и, стараясь погромче топать, вошла в столовую. Рената Алексеевна, очень бледная, и нахмурившийся Кафка Тутава сидели рядом на диване. Мой дядя сидел в кресле, в углу, закрыв рукою глаза. У сервированного стола (к еде не прикасались, видно, ждали меня, в этом добром доме всегда ждали друг друга) стоял мрачный, злой Иннокентий. Лицо его испугало меня. Всегда спокойное и замкнутое, оно показалось мне совсем юным, беспомощным, отчаявшимся. — Вы предоставили мне самому убедиться… Но цена этого урока слишком велика… Он удрученно замолчал… — Ну вот, поговорили… Простите меня. И ты, Марфенька. извини. Я пойду… Похожу у океана. Иннокентий бросился вон из дома, как был, в одном свитере. — Кент, оденься, простудишься! — закричала вслед ему мать. Она хотела бежать за ним, но Кафка удержал ее: — Ты же сама простудишься. Рената Алексеевна с трудом сдерживала рыдания. Не знаю, что они там делали дальше. Я мчалась сломя голову за Иннокентием с его пальто в руках. Догнала его у самого обрыва. Он искал в темноте тропу, идущую вниз к океану. — Сейчас же оденьтесь! — заорала я. — Ваша мама боится, что вы простудитесь. — Не стоило беспокоиться, — пробормотал Иннокентий, но послушно надел пальто. — Марфенька! Кабы ты знала, как мне тяжко! Как… тяжко. Он опустился на мокрый камень у обрыва и замер, обратив лицо к океану. Судорога сжимала мне горло, и я не могла вымолвить ни слова. Только нагнулась и подняла его шапку, упавшую в заснеженную траву. Так я и стояла с шапкой в руках, долго, пока не закоченела. Океан бушевал далеко внизу, круша скалы. Луч прожектора скользнул по океану, по городку, горам, на миг осветил нас. Наконец Иннокентий словно бы очнулся. — Как! Ты еще здесь! И раздета! — вскричал он, окончательно придя в себя. Он вскочил на ноги, сняв с себя пальто, надел на меня и велел бежать домой, сколько есть сил. — Но вы опять останетесь без пальто. — Беги, тебе говорят, я за тобой… Теперь мы изо всех сил бежали по темным аллеям, я впереди, он — чуть позади, словно догоняя. Уже смех меня начал разбирать. У дома я приостановилась, и Иннокентий догнал меня. Он с силой прижал мое лицо к довольно-таки колючему свитеру, буркнул какое-то извинение и, забрав свое пальто, ушел к себе в бунгало. Я вернулась домой. Дяди не было. Он с моим пальто в руках искал меня по всему парку. Потом зашел в бунгало и, успокоенный Иннокентием, вернулся домой. Мы ужинали вчетвером. Говорили об Иннокентии. — Вот что он носил в душе все эти годы, — сокрушенно сказал Кафка Тутава. — Возможно, думал, что, будь родной отец, он удержал бы его от этого брака. Но как я мог употребить родительскую власть, не допустить? Мы привыкли уважать в нем личность, даже когда он был ребенком… Рената Алексеевна долго подавленно молчала. Лицо ее осунулось и постарело. — Я понимала, что такое Лариса… — наконец произнесла она, — меня просто убивало, что мой сын мог полюбить такую девушку. Я осторожно намекала ему… но боялась оскорбить его чувства… Мы слишком привыкли уважать духовную независимость Кента. Мы считали его взрослым мужчиной, потому что он был умен, развит. А он был всего лишь мальчик… Наверное, надо было просто запретить… — Может, он в душе и хотел этого, — вдруг сказала я. Все посмотрели на меня как-то удивленно. Видно, такая мысль никому в голову не приходила. __ Что теперь ворошить прошлое? — с досадой заметил дядя. — Надо думать, как быть теперь. Кент уходит в плавание. Лариса несколько успокоится, как всегда, когда его нет. Опять увлечется самодеятельностью. Будет сама отсылать мальчика к вам. Лишь бы она не уехала из Баклан… — Почему Кент не встретил такую девушку, как наша Марфенька! — вздохнул Кафка Тутава. Рената Алексеевна промолчала. И был еще один вечер, самый последний, накануне отплытия. Тутава сам съездил за Юрой. Лариса уходила куда-то и без возражений отпустила мальчика ночевать. Мы все собрались в теплой, уютной столовой, поужинали, напились чаю и уселись поудобнее. Рената Алексеевна рядом с мужем на диване, я на низенькой мягкой скамеечке возле дяди, Юра сидел, тесно прижавшись к отцу… Они уместились в одном кресле. В худеньком лице мальчика застыло отчаяние: последний вечер с отцом. Время от времени он спрашивал: — Меня нельзя взять с собой… никак-никак нельзя? Иннокентий ласково объяснял ему, что судно не пассажирское и детей брать с собой воспрещается. Я отводила глаза, не понимая, почему бы и не взять мальчика с собой, раз для него разлука с отцом — подлинная трагедия. Я бы и Костика взяла, если бы это зависело от меня. Говорили об океане, который навсегда вошел в жизнь этих людей, а теперь и в мою. Я слушала внимательно, удивляясь, как переплетались цели и задачи тех, кто уходил завтра с «Ассоль», и тех, кто, оставаясь на берегу, тем не менее твердо ждал от этого плавания чего-то для себя лично. Каждому свое. Иннокентий Щеглов мечтал открыть и исследовать неизвестные течения в океане. Это была его страсть, его мечта с детских лет. Капитан Ича Амрувье однажды напал на неизвестное мощное течение, когда рыбачье судно, капитаном которого он был, отнесло тайфуном далеко от океанских дорог. Ича во время своего вынужденного дрейфа успел сделать лишь несколько измерений; искалеченное бурей судно подобрали на буксир и доставили до Баклан — прямехонько в док. Рыбаки подтверждали, что есть-де такое мощное течение где-то за 160° северной долготы, о котором никто не знает, так как оно в стороне от обычных путей в океане. Но то, что рыбаки рассказывали об этом течении, больше походило на легенду. Иннокентий сказал, что в прошлом году в американской научной печати промелькнуло интересное для него упоминание, из которого видно, что в южном полушарии существует некий аналог этого течения — южное межпассатное течение… Его тоже еще никто не исследовал. Структура этих течений, не зависящих от ветра, очень сложна и загадочна. Течение, идущее на восток в полосе штилей или даже против ветра, до сих пор наукой еще, по существу, не объяснено. Есть только догадки, бездоказательные гипотезы… Течение Кента (так буду называть его я, Марфа Петрова), видимо, занимает громадную площадь в северном полушарии, а если еще принять во внимание аналог, то, может быть, течение Кента простирается и в южное полушарие? Но все это пока домыслы, так как никаких наблюдений за этим таинственным течением пока нет. Работа, как я поняла, нам предстоит адова, так как, по словам Иннокентия, для этого течения будут характерны вихри различных горизонтальных размеров и глубин, движущиеся вниз по течению. Там еще должны были быть какие-то антициклонические круговороты… Капитана Ичу Амрувье тоже до страсти заинтересовали океанские течения и противотечения. Еще будучи капитаном рыболовного траулера, он ухитрился с научной дотошностью изучить течения в проливах Курильских островов, скорость которых достигала шести узлов. Для этих проливов характерны водовороты разных скоростей и направлений. Все это создает большие трудности для мореплавателей, а, значит, изучение их имеет большое практическое значение. Изучал он и условия обитания рыб в этих местах водообмена между Охотским морем и Великим океаном. Вот эта чисто научная страсть и привела капитана Ичу на экспериментальную станцию. Там он познакомился с Иннокентием и стал его другом. Сначала Иннокентий помогал Иче овладеть методикой изучения течений, а когда станция получила свой корабль, то, естественно, капитаном «Ассоль» стал Ича Амрувье. Друзья наяву и во сне грезили этим течением… Вообще о циркуляции вод на всей акватории Великого океана известно очень мало. Исследованы лишь отдельные районы: около Японии, Калифорнии, в заливе Аляска, в Тасмановом море. Огромные пространства океана на картах течений — белое пятно. Даже известные с прошлого века течения изучены плохо: не проведены исследования различных течений по сезонам года, на отдельных горизонтах. Здесь огромную работу проделали советские научные суда, такие, как «Витязь». Но это пока было каплей в море. Так уж случилось, что человечество Луну изучило больше, чем свои океаны. А между тем не придется ли служить океану местообитанием будущего человечества? И не в далеком будущем, а уже в надвигающемся двадцать первом веке, когда количество людей удвоится. И здесь опять до странности тесно переплетались интересы членов этой дружной семьи. Именно для воспроизводства запасов океана необходимо было изучение процессов формирования донных отложений, а для этого, в свою очередь, нужно было Знать те районы океана, где сила течения поднимает огромные массы глубинных вод. В этих именно районах с высокой биологической продуктивностью и можно было ожидать богатейших уловов рыбы. (Из газет я уже знала, что в текущей пятилетке собирались увеличить улов рыбы на шестьдесят процентов, а в будущей — еще удвоить.) Вот почему в Научном центре так охотно пошли навстречу научным работникам Балканской экспериментальной станции, предоставив судно, дорогие приборы, денежные средства. Но нашелся человек, имеющий достаточно власти, чтоб мешать этой работе. Это был академик Евгений Петрович Оленев, совсем древний старик. Так вот, Оленев заявил, что нечего такому ничтожному судну, как «Ассоль», рыскать по всему Великому океану в поисках неизвестного течения. Если его не открыл «Витязь», как может открыть «Ассоль»! К тому же у себя дома, в какой-нибудь сотне километров от Курильских островов, имеется крупнейшая в мире Курило-Камчатская впадина, где глубина океана достигает десяти километров. Там великолепная глубоководная фауна, которую и можно изучать, не преодолевая бесконечных пространств океана. Возможно, в его словах и был здравый смысл… Возможно. Но ведь известно: ничто так не убивает мечту, как здравый смысл. Я ненавижу здравый смысл — ум мещанина. В день отплытия я встала рано, все спали, а в Москве было еще вчера. Убрала Реночкину постель, как было при ней. Написала ласковое письмо Августине, философское Ренате, успокоительное отцу Сережи, Арсению Петровичу Козыреву. Написала на завод, в свою бывшую бригаду слесарей. Написала учительнице, самой любимой, той, что хранила мои школьные сочинения и верила в меня. Верю ли я в себя сама? Не знаю. Я никогда не задумывалась над этим. Но я всегда готовилась к жизни. Я представляла себе жизнь как океан и до мелочей продумывала, что мне может понадобиться в плавании. И вот я ухожу в настоящее плавание. Я стояла посреди комнаты и думала: что мне брать с собой? Из Баклан мы лишь на сутки зайдем в Петропавловск и, погрузив провизию и кое-какие приборы, направимся, в общем-то, к югу… Как будто так. Я оглядела свои вещи. Два чемодана, тяжелая кипа книг, верхняя одежда… Стараясь не шуметь, я приняла душ, надела все чистое, тщательно расчесала волосы, помытые еще вчера днем. Потом решила заглянуть, собрался ли Сережа. Может, помочь ему уложиться? Он жил здесь же на морской станции, у добрейшей Калерии Дмитриевны, и пока исполнял фактически обязанности снабженца: закупал по списку, врученному ему Иннокентием, разные разности для экспедиции. Раза два вылетал самолетом во Владивосток и несколько раз вертолетом в Петропавловск. Сережа не спал и тоже писал письма. Он сразу отдернул занавеску, когда я постучала в окно, и открыл мне дверь. — Тебе помочь собраться? — Тише, хозяйка еще спит. Заходи. В комнатке его царил полнейший тарарам, но вещи уже упакованы. Самым тяжелым, как и у меня, были пачки книг. На «Ассоль» имелась библиотека, и все-таки с собой мы везли свои любимые книги. На столе лежали запечатанные конверты: родителям, товарищам и… Августине. Все-таки хороший парень Сережа! Он выглядел вполне счастливым. — Сережа, ты рад, что едешь? — Очень! Он широко улыбнулся. Мы стояли посреди комнаты. Сидеть было некогда. — Прежде всего я рад, что мы едем вместе… Но, представь себе, Марфенька, я чуть ли не больше радуюсь тому, что я участник экспедиции, имеющей огромное научное значение — большее, чем думают всякие там шефы наверху. А если добавить к тому, что «Ассоль» — крохотная скорлупка, а Тихий океан в декабре шутить не любит и вообще отнюдь не тихий, то… я чертовски доволен! — Я рада, что ты доволен. Если все в порядке, я пошла. — Иди. Можно тебя поцеловать… в щеку? Я подумала, что, может, у него на душе смутно и тревожно, и подставила щеку. Он, конечно, поцеловал в губы — еле вырвалась. Провожать нас явилось чуть ли не все население Баклан, благо день был воскресный. Но больше всего провожающих оказалось у моего дяди. Я была тронута. Чтоб проводить в далекое плавание старого доктора Петрова, люди прибывали на машинах, автобусах, катерах и рейсовых вертолетах. Кажется, были представители от всех национальностей, населяющих Камчатку. И все что-нибудь везли Михаилу Михайловичу на дорогу. Пока он разобрался в подарках и отправил большинство из них на камбуз, каюта его была заполнена чуть ли не доверху. И никто — вот интересно, — никто не отговаривал его идти в океан на таком утлом судне, не напоминал о его возрасте. На Камчатке умеют уважать человека. Белоснежная «Ассоль» на этот раз покачивалась у только что отстроенного пирса, расположенного не вдоль берега, а почти под прямым углом к нему. Пирс, сверкающий свежей краской, был битком набит приветливыми, взволнованными, улыбающимися людьми. Мы все быстро побросали свои вещи в каюты и вернулись на пирс. Лариса, в дубленке и в парике вместо шляпы, уже простилась с мужем. Холодное это было прощание с обеих сторон, как бы из приличия, для людей. С Харитоном она простилась куда сердечнее. Но боцман тотчас ушел на судно — ему было некогда. Погода стояла суровая и холодная, но океан спокоен — полный штиль. Серые облака, столь плотные, что не определить, в какой же стороне солнце, казались недвижимыми. Прощание заканчивалось. Меня крепко обняли Рената Алексеевна и Кафка Тутава. Маленький Юрка, целуя меня, шепнул: «Тетя Марфенька, сбереги мне папу». Костик, во всем новом, с иголочки, — Лена Ломако перед отъездом водила его по магазинам, — но еще более рыжий, чем всегда, тоже крепко поцеловал меня несколько раз и снова бросился к сестре. Рабочие из плавучего дока с нарядными женами и детьми со всех сторон пожимали нам руки. Некоторые совали пакеты с яблоками и горячими пирожками. Приходилось то и дело относить это все в каюту. Когда я вышла на палубу, уже убирали швартовые. Все машут, что-то расстроенно кричат. Возле меня молчаливо стоял Сережа Козырев. Иннокентий — через нескольно человек, рядом с дядей. Капитан Ича Амрувье уже подавал команду со своего капитанского мостика. И вот во время отплытия произошел очень тягостный инцидент. Лариса вдруг заломила руки и стала что-то отчаянно кричать Иннокентию. Сразу стало тихо. Так тихо, будто каждый не только примолк, но и дыхание затаил. Лариса, видимо, не заметила этой внезапной, удручающей тишины, как перед этим — шума. Лицо ее побледнело, словно совсем обескровело. Губы она в этот день или не красила, или помада стерлась, но они тоже стали почти белыми. — Кент! Что мы сделали!.. Как же мы могли… Ведь была же, была… Зачем? Иннокентий! Мы больше с тобой не увидимся! Ты не знаешь… Мне показалось, что Лариса потеряла сознание. Ее окружили люди. Я видела с палубы «Ассоль», как ее посадили на какой-то ларь. Кто-то уже брызгал на нее водой. А вот рядом появился человек в белом халате. Но пирс стремительно уходил назад, вместе со знакомым теперь берегом, вместе с машущими людьми и строениями, которые я уже знала. Лица провожающих расплылись, словно их заволокло паром. Я вдруг заплакала. Сережа, умница, сделал вид, что не заметил. Мимо прошли штурман Мартин Калве и начальник экспедиции. Постепенно все разошлись по каютам. На палубе остался один Иннокентий, он был очень бледен. Почти как его жена Лариса. Я взяла себя в руки, вытерла слезы и пошла в радиорубку дать радиограмму Кафке Тутаве. Запросила, как себя чувствует Лариса Щеглова. |
||||||
|