"По эскалатору вниз" - читать интересную книгу автора (Ноак Ханс-Георг)

7

Молча застыли они позади своих стульев, как и каждое утро. После побудки встали, строем спустились в умывальню, обмотав шеи полотенцем, вымылись под бдительным оком воспитателя, вытерлись, почистили зубы, сполоснули зубные щетки и поставили их обратно в цветные пластмассовые стаканчики так, чтобы все чистящие поверхности смотрели строго в одну сторону; они застелили постели — чтобы у подушек был вид, будто в них вставлены доски; осмотрели шкафчики — чтобы удостовериться, все ли там соответствует инструкции, железному, неизменному распорядку: крупные вещи внизу, нательное белье сверху, все аккуратно сложено стопкой; в нижнем отделении обувь, носками наружу, почищена накануне вечером, выходной костюм под целлофановой накидкой; они стояли перед своими кроватями, пока господин Шаумель совершал обход; по его знаку — кивок головы — вытянули перед собой руки на уровне пояса, чтобы воспитатель мог осмотреть ногти на пальцах; дежурные принесли из кухни кофе, хлеб, маргарин, джем, приборы; окинув взглядом стол, господин Шаумель убедился, что все шло, как и каждый день, по заведенному порядку. Дежурный по цветам полил кактусы, ответственный за рыбок насыпал в аквариум прикорм. И вот они стояли молча, позади своих стульев, положив руки на спинки, и смотрели на воспитателя.

— Боксер — молитву!

Молчание.

Удивленный взгляд, затем еще раз:

— Боксер — молитву! — Голос звучал резче, с едва уловимой угрозой.

Йоген молчал, лица остальных напряглись. Казалось, что ребята втянули головы в плечи, как при внезапном ураганном порыве или при грозящем ударе.

— Ты меня не понял, Боксер? Ты должен прочитать застольную молитву! — Голос уже звучал на пределе, что было испытанным оружием, которое пускалось в ход в тех случаях, когда следовало сломить сопротивление.

Еще какое-то мгновение Йоген колебался, но чувствовал, что остальные, не решаясь повернуть к нему голову, наблюдают за ним уголками глаз, что они с волнением ждут, сделает ли он в действительности то, о чем говорил накануне, или же это было простым бахвальством. Если сделает, то порвет отношения со Шмелем окончательно, это как дважды два. Если не сделает, то прослывет трепачом и трусом, в этом тоже не было ни малейшего сомнения. И вот Йоген, облизав пересохшие губы, сказал ясно и четко:

— Гав, гав!

Несколько секунд стояла гробовая тишина. Потом кто-то прыснул, но тут же, испугавшись, осекся.

— Я, наверное, плохо расслышал? — вопросил господин Шаумель. — Что это было?

— Гав, гав, гав! — повторил Йоген, но уже враждебно, вызывающе, агрессивно — сигнал, который подхлестнул остальных.

Раньше всех яростным лаем к нему присоединился Свен. Пудель тявкал, Коккер скулил, Пинчер визжал, Дог гавкал, Такса выл, а остальные поддерживали как умели. Стоял чудовищный гвалт, будто на псарне заходилась от ярости свора осатаневших собак. При этом подростки не трогались с места, все так же держа руки на спинках стульев. В первую минуту на некоторых лицах блуждала кривая усмешка, но потом она пропала — лица исказились ненавистью и злобой. Ребята скалили зубы, они рычали и лаяли, чуть наклонив головы вперед, впившись глазами в воспитателя. А тот побледнел, на какое-то время растерялся, не зная, как себя вести, но потом взял себя в руки и крикнул:

— Тихо! Немедленно прекратить! Уймитесь вы, в конце концов! Сказано — прекратить!

Свора не дала себя заглушить, хотя кое-кто и пригнулся, как собака под ударом плетки. Лаем они выражали воспитателю свой гнев, свое презрение, ненависть, протест против постоянного унижения.

Шмель заорал, перекрывая чудовищную вакханалию:

— Всем разойтись по комнатам! Живо! Завтрака сегодня не будет!

Лай притих, совсем умолк. Ребята смотрели на Йогена. Он заварил кашу, он теперь и должен подсказать, что делать дальше.

Йоген подсказал. Он не чувствовал ни малейшей растерянности. Ребята не бросили его! Все поддержали, как один! Что теперь Шмель им сделает?

— Завтрака не будет? — спросил Йоген, растягивая слова. — Кто это сказал? — Он сел и начал намазывать хлеб джемом, другие последовали его примеру.

Господин Шаумель схватил первых двух ближе всех к нему сидящих парней, сдернул их со стульев и завопил:

— Вы что — не слышали? По комнатам, я сказал!



Оба подчинились. Господин Шаумель подскочил к следующим. Но тут встал Йоген, держа в руке бутерброд. Он откусил как следует и сказал с полным ртом:

— Сделаем ему одолжение. Дозавтракать можно и там. — После чего вышел, за ним последовали другие.

Господин Шаумель за ними не пошел, и когда ребята собрались в палате — их боевой пыл улетучился.

— Что ж теперь будет, Йойо? — спросил Пудель, и все выжидающе, посмотрели на Йогена.

— А что может случиться? Пусть он сперва придет сюда, а там уж разберемся.

Они сидели на кроватях в напряженном ожидании. Господин Шаумель заставлял себя ждать. Он появился лишь через пять минут, и с ним был господин Катц.

— Что все это значит? — спросил господин Катц строго.

— Это значит, что мы не собаки, — ответил Йоген — и сам удивился своей смелости. — Мы не хотим этого больше терпеть. Мы никакие не Боксеры, Пудели, Терьеры, Таксы, Пинчеры и кто еще там. У нас настоящие имена есть. Хотя бы их господин Шаумель мог нам оставить.

Договаривая последнюю фразу, он подошел к своему шкафчику и содрал с него фото из календаря. Затем принялся за соседнюю фотографию. Рядом с ним был уже Свен, и они мгновенно очистили дверцы шкафчиков от собачьих физиономий.

— Во всем виноват один Йегер, господин Катц, — с нажимом произнес господин Шаумель. — Лучше всего, если мы сначала побеседуем с ним. Остальные просто поддались на его провокацию. Боксер, пройдите в мой кабинет!

— Пока вы зовете меня Боксером, вам придется долго ждать! У меня имя есть.

— Довольно, — сказал господин Катц спокойным и трезвым голосом. — После обеда мы вернемся к этому делу. А сейчас — на занятия. Господин Шаумель, прошу вас до поры до времени ничего не предпринимать по данному вопросу. Йегер, сразу после обеда зайдешь ко мне, ясно?

— Ясно, господин Катц.

Они взяли из шкафчиков — вторая полка снизу — свои школьные сумки, сбились в кучу, внезапно оробев, бочком протиснулись мимо стоявших в дверях господина Катца и господина Шаумеля и по переходу направились в здание школы.

…Господин Шаумель сидел у себя в кабинете и перечитывал черновик очередной характеристики. «И. трудно приспосабливается, упрям. Неоднократно задававшиеся ему сочинения свидетельствуют о слабом осознании причин, повлекших за собой наказание. Оказывает негативное воздействие на группу. Отзывы из школы говорят о недостаточном усердии. Тесная дружба со Свеном К., в свете предыстории последнего, в моральном отношении сомнительна. Так как Й. умнее, чем большинство в его группе, он чувствует свое превосходство. Один воспитанник сообщает, что Й. время от времени отправляет тайком неконтролируемую почту. (На эти действия парикмахера я неоднократно начальству указывал.) Поскольку педагогическому влиянию Й. не поддается, стоит подумать о его переводе в другую группу, учитывая и опасность, которую он собой являет, для внутреннего и внешнего порядка в интернате. Родителям Й. в любом случае необходимо посоветовать не отказываться в ближайшее время от ДНН».

Да, тут все правда, ни прибавить, ни убавить. Господин Шаумель был столь добросовестен, что лишний раз перепроверил: не водило ли его пером сиюминутное раздражение? Нет, характеристика была справедливой, в ней ничего нельзя истолковать превратно. Каждая фраза подкреплялась в случае нужды обилием деталей. Йегеру не должно казаться, что с ним поступают несправедливо, а справедливость — это, безусловно, качество, которым воспитатель должен обладать в первую очередь.

И все же господин Шаумель не испытывал удовлетворения. Эта вспышка бунта за завтраком была не рядовым взбрыкиванием — с этим человеку его профессии приходилось мириться как с данностью, ибо такие взбрыки случались неизбежно, время от времени, но вскоре гасли без следа, так как в принципе каждый сознавал, что умение приспосабливаться облегчало жизнь и повышало шансы на освобождение. В лае ребят слышна была не только непокорность — в нем звучала ненависть. Господин Шаумель спрашивал себя озадаченно, чем он мог заслужить такую ненависть. Но вот ведь что еще: ненависть эта была далеко не бессильной, как можно было допустить, принимая во внимание обстоятельства, ее вызвавшие. Она была предвестником настоящего мятежа, который уже игнорировал все заповеди и запреты. Он противопоставлял контролирующей силе свою собственную, и господин Шаумель не знал, как обуздать ее. Вопреки его категорическому приказу, подростки завтракали. Они открыто нарушали запрет, пропускали мимо ушей приказ, будто он их вовсе не касался; воспитатель растерянно заметил, что никаких средств против этого он не знал.

На стук в дверь он не ответил, и, когда в кабинет вошел практикант, который считался со вчерашнего дня выбывшим и явился, видимо, чтобы забрать оставшиеся вещи, воспитатель лишь кивнул ему с отсутствующим видом.

Молодой человек собрал несколько книг и тетрадей и, пока просматривал их, произнес, не поворачивая головы, как бы сам себе:

— Я слышал, у вас сегодня утром были некоторые осложнения?

Господин Шаумель попытался изобразить снисходительную усмешку:

— Осложнения? Ах, знаете ли, когда тянешь эту лямку столько, сколько я, то прекрасно понимаешь, что такие трудности — неизбежная часть работы. Они, так сказать, входят в программу. Как, скажем, заработная плата. Никуда от них не денешься. Надо всегда помнить, с каким контингентом имеешь дело.

На этих словах господин Винкельман обернулся и увидел, что вид у господина Шаумеля был отнюдь не такой безмятежный, как его речь.

— Между прочим, зачинщиком был, конечно же, этот Йегер. С первого дня я знал, что он будет источником беспокойства. Умные всегда опасны. Но он у меня еще попляшет! Я его укрощу, можете не сомневаться!

Молодой практикант сел напротив своего старшего коллеги — впечатление было такое, будто они поменялись ролями.

— Не знаю, господин Шаумель, моего ли это ума дело. Вы старый практик, а я по-настоящему и не начинал, и мне еще учиться да учиться. Что, разумеется, дает вам право тыкать меня носом, я на это не обижусь. Но считаю: все, связанное с Йогеном Йегером, вы оцениваете неверно. Вам не следует столь уж трагически воспринимать утренний инцидент.

— Не столь трагически? Тогда, может, вы мне объясните, коли вы так умны, о каком таком воспитании может идти речь, если я просто закрою глаза на то, что группе наплевать на любой авторитет?

— Вы перед этим сказали, господин Шаумель, что укротите Йогена Йегера. Я думаю, именно тут и кроется ошибка. Эти парни здесь не для того, чтобы мы их укрощали. Они как раз должны раскрепощаться. Они же растут, и если их укрощать, то как они научатся утверждать себя в жизни? Ведь укрощать — значит унижать! И сегодня утром Йегер не захотел быть униженным. Он выразил свой протест. Что ж в том плохого?

Господин Шаумель движением руки решительно отмел сказанное.

— Не унижать? Выразил протест? Да этот Йегер просто отомстить хотел, только и всего. А причина вам так же хорошо известна, как и мне. Я всыпал ему по первое число из-за этой истории с туалетной дверью…

— …в которой его вины нет.

— Но он скрыл от меня, что знал обо всем, а это тоже наказуемо. Он упрям, как осел, и его упрямство надо сломить. Иначе к чему это все приведет? Лишь к тому, что эти шельмецы возомнят, будто все в их руках и, как они пожелают, так оно и будет; заповеди, запреты, установления, законы — это все бумажная ширма, которую можно легко пропороть с разбега. Строго говоря, многие именно поэтому сюда и попали!

— Хм, — только и сказал Рыжая Борода и сделал одну из своих самых длинных пауз. — Давайте предположим, что вы правы. Тогда передо мной встает вопрос: почему Йоген выбрал именно такую форму бунта? Почему именно этот лай? Ведь это была не какая-то случайная непроизвольная выходка! Это был протест против того, чтобы с ним, с этим самым Йегером, которого вы кличете Боксером, обращались, как с собакой. Он считает, что вы видите в нем собаку, и соответственно повел себя по-собачьи, желая сказать этим лишь одно: он человек и хочет, чтобы с ним обращались по-людски. Допустим, остальные действовали по его наущению. Но в принципе они поддержали его лишь потому, что испытывали те же чувства и были рады, что один из них смог это выразить. Ну, сами скажите, господин Шаумель, к чему эти собачьи имена? Почему — Боксер и Такса, Пудель и Терьер с Пинчером?

— Стоит ли из-за такой ерунды на стенку лезть? — отмахнулся господин Шаумель. — Подумаешь, безобидные прозвища, как и всякие другие. Зайдите-ка ради интереса в соседнюю группу. Думаете, там у ребят прозвищ нет? Одного зовут Джанго, другого Цорро, третьего Бэби. И фотографии на шкафчиках висят — преимущественно звезды эстрады, в основном женского пола, или какие-нибудь сцены из фильмов ужасов. И уж там прозвища такие, каких я терпеть не могу; вот они и впрямь оскорбительны. У одного кличка Коршун, потому что у него нос кривой. Маленького толстяка обзывают Жировиком. То есть просто-напросто подчеркивают какие-то обидные физические свойства. Это, на мой взгляд, пагубно, вот почему у себя я ввел иной принцип. Уж не полагаете ли вы, что я сделал это, не подумав? Ну, понятно: большинство практикантов убеждено, будто они снабжены рецептами на все случаи жизни, только… на практике все выглядит несколько по-другому, нежели записано в учебнике или заучено на семинаре.

— Согласен. Но вы ведь сегодня утром не могли не почувствовать, что в ваших действиях была какая-то ошибка. А ошибку, раз уж она замечена, надо исправлять.

Господин Шаумель, перекладывая бумаги на столе и не поднимая головы, сказал:

— Я бы в самом деле хотел знать, где тут собака зарыта, Винкельман! У меня, слава богу, глаза есть. И я видел — ребята общались с вами совершенно не так, как со мной. Ладно, отчасти это объяснимо тем, что вы тут человек временный и не успели приесться, контактируя с ними круглые сутки. Наверняка свою роль играет и то, что вы значительно моложе меня. В вас они видят еще своего рода взрослого брата. Но и я ведь стараюсь не за страх, а за совесть. В принципе они мне даже дороги, эти парни. А иногда, знаете ли, среди них встретится и такой, что невольно подумаешь: он мог бы быть твоим сыном, и уж тогда б его тут не было. Мне всегда хотелось иметь сына, Винкельман. Но я никогда не был женат. К концу войны был я не так уж молод. Жениться-то еще мог, это верно, да на ногах крепко не стоял, чтоб семью создать. И потом скудное жалованье… Какое-то время сам себе внушал, что зато у меня тут много сыновей. За все годы их несколько сотен набралось. Но им вовсе не нужно, чтобы я заменял им отца, потому они никогда и не стремятся ко мне в сыновья. Возьмите, к примеру, Терьера. Я очень к нему расположен. Он, правда, не блещет интеллектом, но и заведи я собственных детей — нет никакой гарантии, что у них непременно будет светлая голова. Нутром чую: парень в основе своей не испорчен. И мне бы действительно хотелось относиться к нему по-отцовски. А как этот сорванец ведет себя? Если его тут что-нибудь травмирует, он даже и не подумает обратиться ко мне. Я б и рад ему помочь, чем могу. Но я ему не нужен. Он сбегает к своему отцу-алкоголику, который как раз и виноват в том, что сын тут оказался. Он бежит к этому пропойце, к этому скандалисту, хотя прекрасно знает, что его там ждет. Вы видели, каким он сейчас вернулся? До полусмерти избитый. Но ко мне Терьер все равно не пойдет, а как собачка побежит к этому жестокому буяну. Почему? Можете это объяснить, раз вы такой ученый?

Господин Винкельман долго молчал, словно и не очень хотел отвечать, но потом все-таки произнес:

— Мой отец не многим отличается от отца Клауса, которого вы называете Терьером. Ну просто-таки никакой разницы. И меня тоже бивали неоднократно, уж поверьте; частенько я и понятия не имел — за что. А я все равно шел к своему отцу, если что-то было не так. Я и сегодня хожу к нему. Сейчас он меня, разумеется, кулаками не бьет, но вот словами — случается… Почему я иду к нему? По-настоящему, всерьез я об этом никогда не задумывался. Но вы задали вопрос… Я думаю, штука в том, что во мне живет такое чувство, будто я вправе что-то спросить с моего отца. Мы же одно целое, пусть он и не желает этого признавать. И еще… Может, тут примешиваются воспоминания — и у Клауса, и у меня. Ведь не всегда же были побои. Ведь были же когда-то и порывы нежности, ласковые слова, которые грели душу. Вот и не расстаешься с надеждой, что однажды ты их услышишь снова.

— Ласковые слова, нежность… Красиво звучит! Вполне возможно, тут есть какая-то сермяга. Но у меня на шее шестнадцать гавриков, а не один или два. Я не ухожу на работу и не возвращаюсь домой по вечерам, они целыми днями, за вычетом школьных занятий, вращаются вокруг меня. Они не выходят в один прекрасный день из переходного возраста, становясь, быть может, лучше, чем мы о них думали, нет, они просто выбывают, освобождая место для следующих. Переходный возраст становится хроническим состоянием. Нежность, ласковые слова? Поверьте, Винкельман, когда я только начинал тут работать, я иной раз испытывал сострадание к этим мальчикам, которые напоминали брошенных кутят. И я был готов просто обнять кого-то из них, дать выплакаться на моем плече. Советую вам: если в дальнейшем вы решите идти по этой линии — выкиньте подобные сантименты из головы. Не делайте этого! В нашей профессии приходится на каждом шагу ставить границы — себе и ребятам. Изматывающее занятие. А мне, как ни крути, пятьдесят три набежало. Силы уже не те, как у всякого, кто трубит на таком месте. Все время поступают новые ребята, и с каждым возникают все новые проблемы, которые я могу решать лишь в том случае, если установлю твердый порядок и буду его неукоснительно поддерживать. Таково реальное положение. Тут бесполезно распинаться, заливаться соловьем. Тут никакие ласковые слова, как вы говорите, не помогут.

Практикант согласно кивнул:

— Думается, я могу это понять. И все же попробую найти какой-то иной подход. Поступают все новые ребята. И с каждым у вас новые проблемы. Я бы. предпочел говорить так: у каждого из них свои проблемы. Здесь пролегает главное различие. Почему все это называется «социальное обеспечение»? Да, мы обеспечиваем ребят. У них есть питание, и даже неплохое. Они обуты, одеты и могут выходить на люди; им дается образование, хотя далеко не всегда такое, какое следовало бы. Но это все обеспечение. А опека? Как мы печемся о них? Вот попадает к нам парень, всегда считавший своего отца самым главным и лучшим, а теперь этот отец сидит в тюрьме за мошенничество.

У другого какие-то личные проблемы, связанные с переходным возрастом. Третий же вовсе стоял на стреме, пока отец и старший брат занимались грабежом. А еще кого-то все время дразнили, потому что он заикался и уступал другим в умственном развитии, пока вдруг не обнаруживал, что на кулаках ему равных нет. Не нуждается ли каждый из них в качественно иной опеке? В сугубо индивидуальном подходе? А что делаем мы? Стрижем всех под одну гребенку, устанавливаем границы, решаем за них все до последних мелочей, полностью лишая их самостоятельности, сбиваем в безликую массу. Да, мы стараемся не за страх, а за совесть и добиваемся своего. Но что же это за парень, который боится иметь собственное лицо? Вот каково реальное положение вещей, господин Шаумель. Вот что нам надо изменить, иначе вся наша система перевоспитания — одно лицемерие и обман, иначе в ней нет того смысла, о котором мы любим разглагольствовать. Она ни одному из ребят не помогает расти и мужать, а только лишь защищает остальных граждан от поступков тех, кого мы изъяли из общественной жизни и кого вернем обратно лишь при условии, что они перестанут быть свободно развивающимися существами, а превратятся в лучшем случае в односортные парниковые плоды. Это положение пора менять. — И после небольшой паузы он добавил: — Но такое впечатление, что тешить себя надеждами на этот счет пока не приходится.


За обедом господин Шаумель сказал:

— Йоген, не забудь, что сразу после еды ты должен отправиться к господину Катцу!

Все навострили уши. Шмель сказал «Йоген».