"Лесные дали" - читать интересную книгу автора (Шевцов Иван Михайлович)

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ОСЕНЬ


Глава первая

Вот и кончилось лето.

Отпели птицы, отгремели грозы, отцвели на лугах и полянах цветы, пожухла на солнцепеках трава. Ребята пошли в школу. Длинными и прохладными стали вечера. В кудрях берез появились первые золотистые пряди.

Афанасий Васильевич снял с яблонь спелые плоды штрейфлинга, анисовки и коричной. Осталась только антоновка. Пусть еще повисит недельку-другую. Старик последний месяц никуда не ходил, кроме как по двору: болели ноги. На ночь он натирался настоями разных лечебных трав. Немного помогало, но облегчение приходило ненадолго. "Должно быть, отходили свое", - подумал он и решил истопить баню, хорошенько пропарить ноги. Утром Ярослава предупредил, чтоб не задерживался сегодня, - мол, будет баня. Баню Ярослав полюбил уже здесь, в лесничестве, и так к ней пристрастился, что сам удивлялся, как это в Москве он жил без бани, довольствуясь ванной.

Последние дни Ярослав проводил либо на посадках деревьев, либо у лесного оврага, где под руководством Кузьмы Никитича колхозная молодежь сооружала плотину. Посадок этой осенью было много: добрая половина саженцев из питомника от Белого пруда переселилась на Синюю поляну и за село Словени. На Синей поляне посадку производило лесничество, кедровые же аллеи возле Словеней делали школьники с Аллой Петровной во главе.

Время шло, а Алла все еще не решалась открыться мужу. Сомнения точили ее: это был голос разума, беспокойный, тревожный, пугающий. С Ярославом Алла встречалась по-прежнему, хотя встречи их теперь стали реже, с Погорельцевым не ссорилась, но держалась отчужденно, по принципу мирного сосуществования под одной крышей. Ярослав страдал от ее нерешительности и терпеливо ждал.

От Афанасия Васильевича своих отношений с Аллой не скрывал.

Баня Афанасия Васильевича - рубленая, с небольшим предбанником, стояла на отшибе, возле родникового ручья, в сотне метров от дома. Еловые дрова прогорели - Афанасий Васильевич считал, что только еловые дрова дают легкий пар, хотя некоторые придерживались другого мнения, предпочитая для бани березу и ольху. Старик приготовил свежее белье - мыло, веники и шайки постоянно находились в бане - и поджидал Ярослава. "Обещал быть вовремя. Хлопец он аккуратный: значит, что-то важное задержало его", - рассуждал Афанасий Васильевич, сидя на скамеечке возле бани и глядя на белые нити паутины, натянутые на кусты репея, иван-чая и шиповника. Подумал с тревогой и горечью: "Небось с Аллой Петровной свидание. Дурит хлопец, теряет голову. Предположим, как он говорит, у них любовь, первая любовь. Ну, а дальше что? К чему приведет их любовь? Конец-то должен быть хоть какой-никакой. А говорить с ним, что-либо советовать - бесполезно, все равно что слепому радугу показывать. А Ярослав слеп. Ослепила. Эх-хе-хе. - Старик сокрушенно вздохнул. - Проходит, все проходит, и даже любовь. Куда только девается. Было - и как не было. И у него пройдет, а с ней пройдет и слепота. Что ж останется? А ничего. Останется только то, что ты сделал для людей. Лес посадил - это останется".

Но не Алла была причиной задержки Ярослава. Случилось другое. От Синей поляны Ярослав направился домой и решил по пути заглянуть на строящуюся плотину, где осуществлялась его идея - создать большой лесной пруд. Идеей этой загорелся Кузьма Никитич, и вот теперь, когда в колхозе закончилась летняя горячая страда, взялись за ее воплощение. Уже была насыпана земляная перемычка пятиметровой высоты, и теперь yкpeпляли плотину. Кузьма Никитич говорил Ярославу, что уже будущей весной он запустит в этот пруд несколько тысяч мальков карася.

- Для карася тут рай будет, а не жизнь.

В это время к ним подошел запыхавшийся мальчонка и многозначительно посмотрел на Ярослава, затем на председателя.

- Ну, что ты? - спросил Кузьма Никитич. - Ко мне?

- Нет, - парнишка угрюмо покачал головой. Лицо его было розовое и серьезное. - К Ярославу Андреевичу.

- Пожалуйста, я слушаю, - сказал Ярослав. Но мальчик недоверчиво исподлобья посматривал на председателя и молчал. - У тебя секретный разговор? - Мальчик кивнул и отошел в сторону. Ярослав подмигнул Кузьме Никитичу и пошел вслед за пареньком. - Ну, выкладывай.

- Пташка с топором в лес пошел, - вполголоса проговорил мальчик, волнуясь. - Мишка Гусляров пошел за ним следом, Петька побежал к вам домой, Толя - на Синюю поляну, думали, там вы, а я - сюда.

- Тебя как зовут?

- Коля.

- Ну, Коля, спасибо. А теперь - в погоню? Как мы его найдем?

- Найдем, я знаю. Мы договорились с Мишей. Условный сигнал есть.

Коля шел уверенно и быстро, и Ярослав еле поспевал за ним. Минут через двадцать они вышли на лесную дорогу. Коля остановился, прислушался. Взгляд у него настороженный, как у настоящего разведчика. Попросил Ярослава отойти с дороги в лес и сам тоже стал за дерево. Вдруг четыре раза прокуковал кукушкой, да так ловко, что Ярослав ахнул от удивления: ну точно, кукушка! И подумал: "А кукушка-то уже, должно быть, улетела в теплые края". Хотел сказать об этом Коле, но тот сосредоточенно прислушивался. И вот вдали раздался свист и визжание иволги. Коля прошептал:

- Это Миша. Значит, все в порядке: он наблюдает за Пташкой. - И прокуковал теперь шесть раз, что означало: "Я тебя слышал и понял".

Этот шепот, условные сигналы снова напомнили Ярославу пограничную службу. Есть что-то общее в службе солдат-пограничников и лесников. Так почему бы ребятам, отслужившим срочную службу на погранзаставах, после демобилизации не идти в лесники? Ведь в каждом лесничестве не хватает лесников, настоящих, любящих лес и природу вообще. Если б знали ребята, какая это интересная и благородная служба! А не написать ли об этом на заставу, размышлял он, осторожно, без шума идя вслед за Колей. Как всегда, при нем был фотоаппарат.

Коля остановился навострив уши.

- Слышите? Рубит, - произнес шепотом.

Да Ярослав и сам уже слышал стук топора и теперь пошел быстрее, обгоняя Колю. Вскоре они увидели Мишу Гуслярова. Он стоял посреди дороги и поджидал их. Коля не удержался - побежал бегом.

- Там. Клен рубит, - сказал вполголоса Миша. Ярослав потрогал его светлые волосы и, дружески улыбаясь, прошептал:

- Спасибо. А теперь вам лучше уйти. Я уж один справлюсь.

И бесшумно, пружиня на носках, нырнул в чащу на стук топора. Сойкин торопился.

Ярослав подкрался к нему незаметно метров на десять и притаился за толстым деревом. Клен вот-вот должен упасть. Каких-нибудь пяток ударов топора, и дерево рухнет. Ярослав поставил диафрагму, выдержку и нажал на спуск в момент удара топора, так что Пташка не мог слышать щелчка фотоаппарата. Потом сделал еще два кадра и стал ждать. Вот упало дерево. Сойкин выпрямился, бегло осмотрелся кругом, вытер рукавом с лица пот и принялся рубить дерево пополам. Ярослав сделал еще один кадр. Потом Пташка очистил от сучьев комлевую половину и с немалым трудом взвалил ее на плечо, согнувшись под тяжестью. Вот этого заключительного кадра и ожидал Ярослав: теперь, уже не прячась, он щелкнул затвором фотоаппарата раз, другой на глазах у оторопелого Сойкина. И, не сказав ему ни единого слова, поспешил домой, вспомнив, что там его ждет Афанасий Васильевич в натопленной бане.

Еще издали Ярослав увидел сидящего на скамеечке возле бани старика. И Афанасий Васильевич заметил его издалека и, чтоб не терять времени, скрылся в предбаннике. Ярослав застал старика на верхней полке. В бане клубился жаркий пар, тугой струей устремлялся в открытое оконце. Ярослав сразу же рассказал о причине своей задержки.

- Теперь Пташка прочно сидит в клетке. Не выкрутится.

- Дай бог. Проучить хоть одного, чтоб другим неповадно было, - отозвался старик и начал нахлестывать себя веником.

Пар был еще суховат, люто обжигал и схватывал дыхание. Ярослав мочил свой веник в ведре с холодной водой и тряс над головой, чтобы смягчить воздух. Казалось, волосы трещат от жары, и Ярослав окунул голову в ведро и нахлестывал веником порозовевшее мокрое тело. Было и жарко, и приятно, и боязно. Он отодвинулся к самой стенке, подальше от печки, возле которой, кряхтя от удовольствия, нахлестывал себя Афанасий Васильевич. Жара была ему нипочем. Сначала старик парился сидя. Потом лег на спину, попросил Ярослава поддать еще маненько и стал обрабатывать свои больные ревматические ноги. Ярослав уже не мог сидеть на верхней полке - спустился на среднюю. Но и там было жарко. Как это старик терпит, как выдерживает его сердце такую жару? Сам Афанасий Васильевич отвечал коротко:

- Привычка, голубь, привычка. И ты привыкнешь.

Баню Афанасий Васильевич считал самым лучшим санаторием.

- В старину деревенские люди никаких докторов не знали, а жили до ста лет, - говорил он. - Ты вот заметь: после бани человек чувствует себя помолодевшим, легким становишься, будто с тебя сто пудов сбросили.

Вспоминая эти его слова, всякий раз Ярослав убеждался, что старик прав, и задумывался: отчего бы это? Афанасий Васильевич, до фанатизма убежденный в целебных свойствах растений, объяснял так:

- В березе огромная сила земли. Возьми сок березовый. Лекарство. Раньше многие хворобы чем лечились? Березовым соком. Опять-таки - чага. Теперь и доктора признают ее как лекарство. А она только на березе пользительная. Скажем, на осине тоже есть такие наросты Но от них никакого толку. Но самая сила - в березовом листе. От каких только хвороб он не помогает! Скажем, зубы - чем лечат? Березовым листом. Ты думаешь, почему люди парятся в бане березовым веником? Потому что лекарство в нем. Чувствуешь, как пахнет? Эти самые фитонциды. Вовнутрь идут, через распаренную кожу прямо в кровь.

Старик сам сочинил эту примитивную теорию и верил в нее. Он действительно никогда ничем не болел, и только на старости лет подкачали ноги. Настиг его ярый ревматизм, не уберегся он от него. И вот теперь, спустившись с верхней полки вниз, он сидел на лавочке и с грустью сообщил Ярославу, что ноги его серьезно беспокоят и что, если дело не пойдет на поправку, придется до октябрьских праздников поехать на всю зиму к Степке, к сыну. И опять Ярослав останется один. А может, и не один. Коль уж порешили - так и быть - пусть женятся.

- А дом я на тебя перепишу. Мне он совсем ни к чему. А ты живи и службу мою продолжай. И женись.

- За дом, Афанасий Васильевич, большое спасибо. И я постараюсь, чтоб не безвозмездно.

- На счет этого и не старайся, - решительно перебил старик. - И слушать не хочу… Капиталист какой нашелся.

- Да ведь дом-то денег стоит. Не даром он вам достался.

- А что такое деньги? Ты думаешь, деньги - это все. А в жизни есть много такого, что цены не имеет и ни за какие деньги не продается. К примеру, уважение к человеку. Может, я хочу память оставить. Может, я делаю это не для тебя, а для леса, потому что верю в тебя и знаю: коль ты тут будешь жить, и лес будет в полном порядке. А что мне твои деньги… Дверь приоткрой маненько, чистого воздуху напусти. А этот, отработанный, пусть выйдет.

Ярослав был окончательно смущен и благодарил старика за доверие и щедрость. Открыл дверь в предбанник.

Старик молча намылил себе голову, взбил пену, фырча, смыл теплой водой, сказал, будто и не было иного разговора:

- Полезем на второй заход. Закрывай дверь и плесни кружки две. Малость остудилось.

На втором заходе пар казался мягче, был не такой жгучий и даже как будто стал ароматней. И дышалось легче. Старик лег на живот, подал Ярославу свой веник, попросил:

- Ну-ка поясницу мне обработай. В пояснице вся хвороба прячется… От так, так, а ну еще, бей - не жалей. Веников много. Еще навяжем. От так, так… Хвати повыше, попарь лопатки… Вот спасибочко тебе - ублажил старика. Давай веник: ноги я сам достану.

А когда спустились вниз, Афанасий Васильевич опять возвратился к старому:

- Оно конечно, любовь - штука серьезная, только ненадежная: приходит, уходит и снова возвращается. Ты вот говоришь, любит тебя. А Валентина, выходит разлюбила. А ну как и тебя разлюбит? Или ты ее. Встретишь другую, получше да помоложе, и про Аллу совсем забудешь.

- Исключено, Афанасий Васильевич. Погорельцева она не любила. А замуж вышла в силу обстоятельств. Судьба у ней тяжелая. Мачеха… Одним словом, у нас первая любовь - самая сильная и самая верная. Она на всю жизнь остается.

- А ты почем знаешь? Ты вот доживи до старости, испробуй и первую, и вторую, и пятую любовь, а потом и толкуй. Это только так говорится - первая любовь. А на деле кто их разберет, где первая, где вторая и какая из них лучше, какая хуже.

После ужина старик лег спать, даже телевизор не стал смотреть. А Ярослав сел за стол и начал писать обращение к солдатам-пограничникам, уходящим в запас.

Осень шла своим чередом неотвратимо, со стужами, моросящими дождями, стылыми туманами над вечерним прудом, рекой и озером. Когда возвращались из бани, Афанасий Васильевич задержался у калитки, посмотрел на небо, прислушался. Ветра не было, и окрестный лес, погруженный в предвечернюю тишину, казалось, дремал. Но чутьем старого наблюдательного природоведа старик угадывал, что там, в небе, что-то происходит, готовится перемена погоды - об этом говорили ему тревожная напряженность в атмосфере и выжидательная настороженность в природе всего живого. Острее чувствовалась боль в суставах. А это - явный признак перемены погоды.

В полночь яростный ветер разбудил лес. Внезапно проснувшийся, он зарычал по-звериному свирепо и устрашающе, зашумел листвой, загудел вершинами сосен. В саду лесника ветер, словно хищник, срывал и швырял наземь антоновские яблоки, тяжелые, как камни, колошматил кудри кедра и клена, затем резко, с остервенением, хлестнул по окнам и железной крыше крупным дождем. И вдруг что-то вспыхнуло ярко, и на какой-то миг в доме стало светло, потом сразу грохнуло гулко и раскатисто. Недалеко, должно быть у Белого пруда, ударил гром.

Только что задремавший Ярослав и давно уснувший Афанасий Васильевич проснулись одновременно. "Никак, гроза? - с изумлением подумал старик, ощущая резкую боль в ногах. - Вот диво, в сентябре - гроза. Хотя что ж, помнится, давно это было: в начале октября прошла сильная гроза". "Что это, дождь? Или град? - подумал Ярослав, прислушиваясь, как звонко барабанят по стеклам капли дождя. - И гроза. Странно. Почему так вдруг испортилась погода? На завтра назначена ревизия у Хмелько. Придется весь день мокнуть в лесу".

Ярослав услышал, что Афанасий Васильевич за стенкой шебуршит, проснулся, значит. Он встал, включил свет.

- Кажись, гроза, - отозвался из передней на свет Афанасий Васильевич. - Что-то неладное творится в природе.

- Недавно в газетах писали: на солнце были сильные взрывы. Так сказать, внеочередные, - ответил Ярослав одеваясь.

Вышел во двор и через несколько минут возвратился. Сообщил:

- Погодка, скажу вам, - самая лучшая для нарушителя. Границу только в такую погоду и переходят. Да и порубщикам благодать. Лесники спят по домам а об остальных прочих и говорить нечего, - После такого предисловия надел куртку, черный дождевик и взял ружье.

- Ты что? - спросил старик. - Решил дозором пройти?

- Проехать. Хочу Байкала оседлать.

- Ну-ну. И Леля возьми. Поезжай по дороге на Словени, - посоветовал старик.

- В бор, что возле шоссе, надо заглянуть. Там могут на машине воровать. И возле поселка.

Опять сверкнула молния и ударил гром. Старик сказал:

- А ружьишко оставь. При собаке оно без надобности. Лель надежней всякого ружья.

Ярослав согласился.

Буря продолжалась два-три часа - победили массы холодного воздуха, и дождь прекратился. Утром упругий холодный ветер разметал по низкому стылому небу клочья рваных облаков: они неслись, как стая напуганных птиц, с востока на запад, то и дело заслоняя низкое, плохо греющее солнце. Термометр на крыльце рожновского дома показывал плюс четыре. В огороде огуречные плети безжизненно опустили почерневшие листья, a на огурцах появились ржавые пятнышки.

- Морозцем прихватило, - сказал Афанасий Васильевич, кивнув на огурцы, и пошел собирать сорванные ветром яблоки, а Ярослав наскоро перекусил, запряг Байкала, наложил в дрожки сена и поехал в лесничество где условились встретиться с Екатериной Михайловной и Филиппом Хмелько. На этих же дрожках все втроем ехали ревизовать лес Хмелько. Ярослав похлестывал вожжами по гладкой лоснящейся спине лошади, и Байкал бежал рысцой, встряхивая мощной гривастой головой. Хмелько сидел, свесив ноги, обутые в старые яловые сапоги, - иной обуви он не признавал, кроме сапог и валенок, - с деланной завистью приговаривал:

- Тебе, Ярослав, лафа, потому как у тебя конь. С конем в нашем деле благодать.

- Возьмите и вы себе, - сказала помощник лесничего. - И у вас будет лошадь.

- Это каким таким манером взять? - спросил Хмелько.

- Обыкновенным: существует порядок, по которому лесничество при необходимости обеспечивает лесников лошадьми.

- Что, в самом деле есть такой порядок? - переспросил Ярослав.

- В самом деле, - подтвердила Екатерина Михайловна, поняв недоумение Серегина: она слышала острый разговор Ярослава с Погорельцевым год тому назад, когда лесничий сделал вид, что в нарушение закона облагодетельствовал Серегина, выдал ему липовую справку.

- И давно существует такой порядок? - переспросил Ярослав.

- Давно. Я понимаю ваш вопрос. Валентин Георгиевич здесь не прав. Он не любит лошадей и считает, что чем меньше их будет в лесничестве, тем меньше хлопот.

Она была женщина прямая и еще год тому назад упрекнула Погорельцева: "Зачем ты неправду Серегину насчет лошади сказал?" "А пусть не хорохорится. Больно прыткий. Героя из себя корчит", - ответил тогда ей лесничий.

Для Ярослава это была неожиданность. Оказывается, никакой проблемы и нет, а лошади, по мнению Ярослава, каждому леснику нужны позарез. С этим они столкнулись в тот же день. На участке Хмелько обнаружили много бурелома и сухостоя. И когда Екатерина Михайловна сказала, что лес немыслимо захламлен, что сухостой можно было давно оклеймить и убрать вместе с буреломом, пустить на дрова, что он гниет без всякой пользы и только плодит паразитов-вредителей, Хмелько начал горячо возражать и оправдываться:

- Как его уберешь, на чем отсюда вывезешь из этих оврагов? Тут сам черт голову сломает.

- На лошади! - сказал Ярослав. Хмелько сердито проворчал:

- Тебе хорошо говорить: у тебя конь. А у меня?

- В лесничестве есть лошади, - сказала Екатерина Михайловна. - Вы когда-нибудь просили, Филипп Зосимович? Нет. Разве что для обработки огорода. А лес вас, я вижу, не очень волнует. Не любите вы его.

Ярослав поддержал Екатерину Михайловну. Сколько раз она и Погорельцев ему говорили! Не слушается. Участок Хмелько был не только захламлен. Ревизоры без особого труда нашли восемнадцать свежих еловых и березовых пней, для маскировки посыпанных илом и мохом.

- Если весь участок внимательно осмотреть, я думаю, до сотни таких пней наберется, - проговорил Ярослав.

- А ты думаешь, у тебя меньше? - вспылил Хмелько.

- Не думаю, а убежден, - ответил Ярослав. - Впрочем, ревизия покажет.

- Это какие ревизоры тебе попадутся, - буркнул Хмелько.

- Сам лесничий и Чур будут делать ревизию у Серегина, - сообщила Екатерина Михайловна.

Хмелько гадал: запишут в акт ревизии порубки или скроют, как делали в минувшие годы. И он сделал вид что удручен.

- От злодеи. Это ж не люди, а бандюги. И все ночью, Екатерина Михайловна, ночью воровали. Днем - нет, днем бы я увидел.

- Лесу от этого не легче, - сердито ответила помощник лесничего. - Вы отвечаете за него и днем и ночью.

Полногрудая крупная женщина в резиновых ботах и теплом платке, она шагала впереди двух мужчин недовольная и раздосадованная. Екатерина Михайловна ежегодно участвовала в ревизиях, но Хмелько ревизовала в первый раз, и недостатки превзошли все ее ожидания.

- Я слышала, что у Хмелько разворовывают лес, но не думала, что дошло до таких размеров. Этак мы лет за десять весь лес изведем. Нет, с либерализмом пора нам кончать, пора, товарищи, пора. Пока нас всех не прогнали.

Она обмеряла пни каждого срубленного дерева и записывала в тетрадь. Слово "прогнали" неприятно кольнуло Хмелько. "Прогонят, как пить дать прогонят, если все запишет в акт ревизии. И не подступишься к ней никак - больно строга".

Домой уже ехали, а Екатерина Михайловна все никак не могла успокоиться, роняла, как дерево листья, сухие недовольные слова:

- Не ожидала я от вас, Филипп Зосимович, такой службы…

- Как могу, так и служу, - огрызался Хмелько. - А другие лучше, что ль?

- Хуже быть не может. Хуже некуда. В таком случае надо прямо и говорить: не могу, увольняйте.

- И увольняйте, - сорвалось горячее слово у Хмелько. - Я где хоть зароблю… В том же колхозе. По двести пятьдесят люди зарабатывают у Кузьмы.

- Да, только там вы не сможете двух коров держать, - сказал Ярослав. - И бесплатное обмундирование не будете получать.

Филиппа Хмелько высадили возле его дома и поехали в лесничество. Екатерина Михайловна спросила:

- Что покажем в акте?

Вопрос ее удивил и даже обескуражил Ярослава.

- Что есть на самом деле, то и покажем.

- После такого акта Хмелько нужно увольнять.

- Это надо было сделать лет пять или десять тому назад, - сказал Ярослав.

Екатерина Михайловна ответила не сразу. Щуря от встречного ветра серые суровые глаза, проговорила, как бы рассуждая сама с собой:

- Оно конечно, какой Хмелько лесник. В лучшем случае - сторож. Плохой, нерадивый охранник. Образование у него четыре класса. У Чура - шесть. Что они знают о лесе? Ровным счетом ничего. Березу от осины отличат. А вот на какой почве лучше сажать сосну и на какой ель, это уже для них высшая математика. Или как бороться с вредителями леса, если и знают, так понаслышке. Книг не читают. Другое дело - Рожнов. Он лесник по призванию. Для него лес - это его жизнь, частица его самого. Или вот вы - всего год работаете лесником. Никаких специальных школ не кончали…

- И это плохо, - перебил ее Ярослав. - Плохо, что у нас нет ни школ, ни даже курсов по подготовке лесников.

- Согласна: плохо, конечно. Но я хочу сказать, что кроме образования требуется еще и призвание. А вообще-то, надо бы нам лучше организовать производственную учебу с лесниками. Все планируем, да времени не хватает.

Она слезла с дрожек, зябко поежилась, взглянув на стаи белых льдин в синем океане неба, сказала:

- Неужто похолодало всерьез? Бабьего лета в этом году так и не было, а уже сентябрь на исходе.

В акте ревизии по участку Хмелько они ничего не утаили, и сам Филипп Зосимович без слов поставил свою подпись под актом. Но хитрец решил не сдаваться. Через день была ревизия у Чура, которого ревизовали техник - молодой парень, работающий в лесничестве всего три месяца, и Хмелько. Тут уж Филипп Зосимович продемонстрировал свое прилежание, изо всех сил старался как можно больше выявить на участке Чура непорядков и главным образом порубок. А они были, хотя и гораздо меньше, чем в прежние годы. В этом году Тимофей Чур работал на совесть, во всяком случае - старался. И тем не менее ревизия нашла на его участке пятнадцать самовольно срубленных и не замеченных лесником деревьев. Зато лес у Чура был чище, чем у Хмелько. Тимофей разрешал местным жителям вывозить на дрова бурелом, валежник и сухостой. Из-за сухостоя между ним и Хмелько и разгорелся ожесточенный спор. Филипп требовал записать в акт пять стволов елей, срубленных в этом году.

- Так то ж сушняк, - кричал Чур. - Или ты сухого от сырого отличить не можешь? Гляди: сучья - сушняк.

- А ты на меня не ори, - рассердился Хмелько и начальнически нахмурился. - Не оскорбляй, потому как я при исполнении.

- Чихал я на твое исполнение. Любой пионер скажет, что спилен сухостой, а ты, елки-палки…

- И я говорю, что сухостой, - поучающе отвечает Хмелько. - А почему без разрешения? Где клеймо? Нет клейма. Может, ты продал - почем я знаю.

Когда техник попытался его урезонить, Хмелько и на него набросился:

- Вы его не покрывайте. Не надо нам сынков и пасынков. Мы все равны. Мне восемнадцать пней записали. Там тоже сухостой был. Я за справедливость. У меня Серегин каждое деревце засчитал. А ты его будешь ревизовать - не давай спуску. Отвечать - так всем вместе. Штрафовать будут - пусть всех, сымать - тоже всех.

Тут только Чур понял коварный ход Хмелько - всем отвечать, у всех, мол, плохо.

Погорельцев остался недоволен двумя первыми актами ревизии и высказал это Екатерине Михайловне:

- Вы представляете, как мы будем выглядеть перед лесхозом?

- Но ведь это объективные показатели, Валентин Георгиевич. Положение действительно неприглядное. Хмелько в лесу не бывает.

- Вы не то говорите, не то. Как вы не понимаете, что такие акты - скандал на весь район, на всю область? Да после этого нам с вами здесь нечего делать.

- Почему же? Как раз есть. Надо выправлять положение.

- Как выправлять? Что вы предлагаете, Екатерина Михайловна?

- Надо освобождаться от негодных лесников и заменять их молодыми толковыми ребятами, которые любят лес, желают работать в нашей системе. Таких, как Серегин.

Погорельцев поморщился, подумал: "Одного Ярослава нам хватит за глаза, сыты по горло", - но ничего не сказал. На другой день он вместе с Чуром должен был произвести ревизию на участке Ярослава, и ему не терпелось развеять миф о Серегине, созданный то ли Кузьмой Никитичем, то ли Виноградовым, то ли самим Серегиным при помощи картинок и статьи в газете.

Прохладным ветреным днем Погорельцев, Чур и Серегин ходили по суборью, дубровам и рощам бывшего рожновского участка. Участок был сложный, иссеченный проселочными дорогами, оврагами, полянами и полями, разрезанный магистральным шоссе и линией высоковольтной передачи. Уже с первых минут встречи с ревизорами Ярослав понял, что лесничий настроен недоброжелательно. Зато Чур вел себя с беспечным благодушием и открыто возражал Погорельцеву, когда тот явно придирался.

- Вот этот дубок надо убрать: он мешает сосне. Не дает ей ходу, - сказал Погорельцев, упершись рукой в двадцатилетний дубок, росший рядом с сосной. Дубки здесь были разбросаны довольно часто, их, пожалуй, было не меньше, чем сосен.

- Странное соседство, не правда ли? - проговорил Ярослав. - Дуб любит богатую почву, сосна - бедную. А вот же, уживаются.

- Тут нужно будет в будущем году, а лучше всего зимой, произвести рубку ухода, - распорядился Погорельцев.

- Дубки вырубать? - удивился Серегин.

- И дубки, - подтвердил категорично Погорельцев. - Какой от них толк? Фитонциды? К вашему сведению, хвойные леса в два раза больше выделяют фитонцидов, чем лиственные.

Теперь улыбнулся Ярослав: лесничий демонстрировал свои познания. И не только озорства ради Серегин парировал:

- А вот Петр Первый совсем по-другому к дубу относился. Он посылал своих людей, Нестерова и Кудрявцева, осмотреть дубовые леса по реке Волге и Оке и указом повелевал оные хранить. А в окрестностях Петербурга приказал высеять дубовые желуди и запретил даже помещикам на их собственных землях рубить дубовый лес без позволения смотрителя Адмиралтейской коллегии.

- Вы не прячьтесь за спину царя, - сказал Погорельцев.

Остановились у сломанных снегом гибких сосенок. Уже клейменные, они стояли без мохнатых шапок, с торчащими острыми обломками среди своих здоровых, не пострадавших сестер, жалкие и обреченные, ожидая, когда придут лесорубы и спилят их, скорей всего на дрова. Погорельцев тщательно проверил, на всех ли стоит клеймо, потом спросил начальнически-строго:

- А где от них макушки?

- Сжег. Снес в одну кучу и сжег, - ответил Ярослав.

- Но там были и такие, которые можно было пустить на дрова, - сказал Погорельцев.

- Были.

- Они где?

- На дрова пошли.

- Кому отдал? - Это уже похоже было на допрос. Ярослав криво усмехнулся. Улыбнулся и Чур.

- Афанасию Васильевичу Рожнову. - И затем язвительно прибавил: - Деньги он еще не внес. Я напомню ему.

"Что это я, в самом деле? Как глупо", - подумал Погорельцев и не покраснел, а побледнел от неловкости, но неприязнь к Ярославу не проходила. И тогда Погорельцев прибег к своему давнишнему приему, который он уже много лет подряд применял во время ежегодных осенних ревизий, - стал экзаменовать Ярослава:

- Скажите, почему здесь, в рамени, почва сухая, а в бору, где мы только что были, более влажная?

Вопрос элементарный. И Ярослав ответил спокойно и серьезно:

- Ель задерживает на кронах около сорока процентов осадков, в то время как сосна - всего двадцать процентов.

- А какой лес больше других задерживает осадков?

- Пихтовый. Свыше восьмидесяти процентов, - не задумываясь ответил Ярослав. Вопросы лесничего его забавляли, но Погорельцев невозмутимо продолжал:

- А как по-вашему, сколько единиц молодняка бывает на площади в один гектар?

- До десяти тысяч.

- А в спелом возрасте?

- До пятисот штук.

- Верно. В двадцать раз меньше, - подтвердил Погорельцев. - Вот интересно, почему так получается?

Ярославу стала надоедать эта примитивная игра.

Где-то в вышине, над вершиной леса, и в открытом поле гулял пронизывающий восточный ветер, а здесь, в темной еловой чаще, было тихо и тепло. Пахло грибами, смолой и прелой хвоей. "Вот он, микроклимат леса", - подумал Ярослав и почему-то решил, что Погорельцев сейчас обязательно спросит его о микроклимате леса, о его значении для развития деревьев. Но Погорельцев спросил о другом:

- Это что за пень? Свежий. Точно, свежий!

- Совершенно верно, свежий. Кленовый. Дерево срублено в этом месяце. Павлом Сойкиным. Материалы переданы в суд, - четко, по-военному ответил Ярослав.

- А-а, с фотографиями, - оживился Погорельцев. - судья сказал, что улики бесспорные, доказательства веские и мы выиграем дело.

- Я уже получил повестку, - коротко сообщил Ярослав.

Потом они набрели на недавнее стойбище "туристов", повредивших сильным костром старые ели. Погорельцев, засунув руки в карманы плаща, толкал ногой консервные банки и концы несгоревших поленьев, осматривал рыжие обгоревшие сучья елей, качал головой. Ярослав пояснил:

- Я вам уже докладывал: в мое отсутствие… Когда я находился в командировке.

- И при тебе могли. Сколько хочешь, - мотнул головой Чур.

- Как сказать, - возразил Ярослав. - Во всяком случае, безнаказанно не прошло б им.

После ревизии участка Серегина Погорельцев испытывал острую досаду. И оттого, что слишком явно придирался к человеку, который исправно несет свою службу. И оттого, что у Ярослава оказался образцовый порядок. И еще оттого, что в конце осмотра не похвалил лесника, а промолчал. Досадовал на Ярослава, на Чура, на Екатерину Михайловну и на себя.


Глава вторая

Холодный восточный циклон буйствовал недолго, но дело свое сделал: за какую-то неделю позолотил и обагрил леса, надел на них новый наряд. В конце сентября с юга пришло тепло: установилась тихая, солнечная, нежаркая погода. Екатерина Михайловна говорила, что природа послала людям, хоть и с большим запозданием, бабье лето. Афанасий Васильевич целыми днями сидел на скамеечке возле дома, грел обутые в валенки ревматические ноги и, глядя на сверкающий бронзой наряд леса, следил за неторопливым и грустным хороводом дум, воскрешавших в памяти картины прожитого и пережитого. И удивительно: прошлое вовсе не казалось ему мрачным и безрадостным. Роясь в памяти, в далеком и близком былом, он находил столько отрадного, завидно доброго, что казалось, жизнь его, прожитая не напрасно, состояла из одних удач. Лихо не помнилось, время стерло и вытравило его из памяти. Вся его жизнь, в сущности, была связана с лесом, которому он отдал себя безраздельно. И теперь, глядя на березы и клены, пригретые ласковым тихим солнцем, на червонную звень успокоившихся осин, на потемневшие мрачные и нелюдимые шатры елей - деревья были его ровесниками, - он вспомнил, как в детстве, в далеком розовом детстве, ходил сюда с мальчишками по ягоды. Здесь, где теперь плавились золотом березы и полыхали осины тогда была большая поляна, покрытая еловыми пнями, между которыми дружно поднималась молодая поросль берез.

Лель лежал у ног и, пригретый солнцем, чутко дремал. "А ведь небось чувствует нашу скорую разлуку", - думал старик о собаке, и та, словно в ответ на его мысли, приоткрыла и устремила на хозяина встревоженные и, кажется, печальные глаза. Высоко в небе проплыли клином журавли. На юг. "И мне пора лететь на юг, к сыну, к внучатам. Нечего откладывать. Пока тепло, надо сыматься вслед за журавлями. Журавли… А почему не курлычут?"

Он напряг слух и замер, улавливая невнятный, скорее угадываемый, чем слышимый, крик журавлей. "Опять нелады у меня со слухом, надо лечиться. Сегодня же, не откладывая. А то там, в городе, доктора разве вылечат? Пропишут аппарат - и таскай его на себе, а провод в ухе. Куда это годится? Нет, этот недуг я сам вылечу"

Лет десять тому назад у Афанасия Васильевича случилась такая же история: плохо стал слышать. Вылечили его пчелы: ужалили несколько раз, и слух восстановился. А посоветовал ему знакомый. Он считал, что пчелиный яд помогает от всех недугов.

Лель тревожно повел ушами, потом сразу подхватился, как спугнутый тетерев, с лаем метнулся к забору. От опушки шла пожилая женщина-грибник: в одной руке корзина, в другой посошок. Шла мимо рожновского дома, остановилась у калитки, крикнула через забор:

- Доброго здоровья, Васильевич. Ай не признал?

Старик вышел за калитку:

- Здравствуй, Марфа. Как не узнать тебя. Ты все молодеешь. А грибов-то сколько! Смотри-ка, нонче грибное лето выдалось. - Кивнул на скамеечку возле калитки: - Сядь, отдохни. Расскажи, как живешь.

Марфа поставила возле забора корзину, присела на скамейку рядом с Афанасием Васильевичем, оперлась на посошок. Когда-то они были. соседи, и в молодости Рожнов ухаживал за старшей Марфиной сестрой - Александрой. Ухаживать ухаживал, да женился на другой, из соседней деревни. А ежели откровенно говорить, так младшая - вот эта самая Марфа - тогда ему больше нравилась. Только больно молода была. Совсем девчонка. А теперь вот и она старуха. Так-то расправляется жизнь с человеком.

- Как живу, спрашиваешь? - сказала Марфа в пространство и выпрямилась. - По-всякому живу. Только похвалиться особенно нечем…

- Живешь-то одна или с сынами?

- То-то и оно: в своем доме живу. С младшим сыном. Растила его. Ничего, хороший хлопец был. И в армии служил справно, награды получал. Почет ему был. Ну, вернулся домой, женился. Не наша, не словенская. Из города привез. И где только такую откопал! Окрутила, охмурила хлопца. Сестрой милосердной работает в сельской больнице. А мне от ее милосердия хоть на целину убегай, житья никакого нет. Когда ухаживал, уж какой голубкой прикидывалась, а поженились - и все вверх дном опрокинулось. Коготки свои выпустила, и слова ей не скажи. Все фырчит и никакого уважения. Уж ладно бы ко мне, я свекровь. Так и к мужу без уважения, кричит на него, как на батрака. А он что, он, как телок, глаза отведет да помалкивает. Раньше, в старину, ты ж сам знаешь, жен били. И потому послушание было и порядок в дому. Разве не так?

- Не знаю. Лично мне не приходилось. Пальцем не тронул покойницу, царство ей небесное.

- Ты не бил, а другие били. Хоть моего возьми: придет домой пьяный - бьет. Трезвый - тоже бьет. А теперь попробуй тронь ее - тут и сельсовет, и милиция, и суд. Набаловали, вот они и бегают от дома. А куда бегают, известно: за чужими штанами.

- Что-то не так, Марфа, не дело ты говоришь, - возразил старик. - Как раньше жили - не вспоминай и не жалей. Плохо жили мужики. Это тебе каждый скажет.

- Оно конечно, теперь лучше, что говорить. Я только про невестку баю, - согласилась Марфа.

- А невестки - они тоже люди, и всякие среди них есть. Раньше тоже иные за чужими штанами бегали. Это жизнь, и никуда от нее не денешься. Главное, чтоб согласие было промеж всех. Тогда, само собой, придет и мир, и порядок. А без согласия что ж получается: невестка слово скажет, а свекровь - два. Да небось поучать норовишь: это не так, то не этак. А она ведь тоже человек, свой ум имеет, и, может, не твоему ровня, потому как мы с тобой необразованные…

- Ну и что, что необразованные, - бойко возразила Марфа, и лицо ее стало суровым. - Выходит, что мы, старые, без понятиев. Ты к тому баишь, что ли?

- Понятия разные: у нас свои, а у них свои. И каждый живет по своему разумению.

- А на что мне ее разумение? У меня своего хватает. Только я ж ему мать, сыну-то своему, чай, родная мать. И меня он уважать должон, а не волком глядеть. Я ж с ним и совсем не ссорилась. И про нее, про невестку, тоже ничего такого не сказала. Разве что потаскухой назвала. Ну так и что с того, - я ж не чужой ей человек.

Афанасий Васильевич заливисто расхохотался, приговаривая:

- Вот так Марфа, ну и баба: ничего обидного невестке не сказала - только этой самой… обозвала…

Марфа поняла, что поддержки ей тут не найти, обиделась. Помолчала, насупившись. Спросила приличия ради:

- Ну, а ты как живешь? Говорят, квартирант у тебя?

- Хозяин. Наследник мой.

- Это как же так? Я что-то не пойму.

- А так и понимай. Я свое отслужил. Ноги мои отказывают. Государство пенсию положило. Вот на днях собираюсь к сыну, к Степану. И наверное, уже насовсем. Тоже с невесткой придется сосуществовать. Да я человек смирный, в их дела не вмешиваюсь. И не перечу. Велит перед сном ноги мыть - мою. Хоть они и чистые. Потому как в чужой монастырь со своей молитвой не ходят.

- А дом, значит, ему?

- Значит, ему… - Он понимал ход мыслей Марфы и сердился.

- И за сколько же? - спросила она после натянутой паузы.

- Что за сколько?

- Дом-то?

Афанасий Васильевич хотел было ответить так, как есть на самом деле, мол, ни за сколько, даром оставляю. Но решил поддразнить соседку:

- За десять тысяч.

- Десять тысяч! - изумленно протянула Марфа. - Да откуда ж у него такие деньги?

- Отец дал. Он у него большой начальник. Лопатой деньгу загребает.

- Да ты шутишь небось. Дом-то и половины не стоит

- Это как на него смотреть. Другой бы его, может, и даром не взял. А наследнику моему он позарез нужен,

- И куда ж ты столько денег будешь девать? - всерьез поинтересовалась Марфа.

- Половину невестке отдам, чтоб, значит, задобрить ее, а другую половину подарю наследнику моему, чтоб, значит, лес хорошо берег.

- А-а-а, - сообразила Марфа, - выходит, за пять тысяч. И то скажу тебе - добрая цена.

Так и понесла она на село весть о том, что Рожнов-то дом свой продал за пять тысяч! Старый дом, а такие деньги получил. Вот повезло человеку. Пять тысяч! Насчет невестки он, пожалуй, пошутил. А может, и правда - отдаст. Жить-то у них будет, на всем готовом. Вот и плати. А то как же? Бесплатно ты никому не нужен.

А старик перешел на скамеечку к дому, что под сиренью, сидел и посмеивался, представляя, как Марфа рассказывает бабам новость. Пусть посудачат.

Вскоре возвратился из города и Ярослав. Судили Пашку Сойкина.

- Ну и чем кончилось? - был первый вопрос старика.

- Присудили шестьдесят восемь рублей. В общем, Пташке на сей раз не удалось ускользнуть.

Старик задумался.

- Может, присмиреет. И другим наука… Обедать будешь?

- Нет. В городе перекусил.

Ярослав пошел в сад, сорвал антоновское яблоко. Аппетитно хрустел им, сочным и ароматным.

Короткий день тихо догорал. С востока медленно поднималась огромная, во весь горизонт синяя туча. Дошла верхним краем почти до зенита и остановилась, словно дальше ей что-то преградило дорогу. Две старые лиственницы у родника, прозрачно-желтые, шелковистые, красиво рисовались на фоне угрюмой синевы тучи. Глядя на них, Ярослав представил себе, как красива сейчас березовая роща, что возле Белого пруда. Больше всех времен года он любил осень с ее яркой пестротой красок. Ему захотелось написать освещенную предвечерним солнцем багряно-золотистую рощу на фоне зловещей синей тучи, охватившей полнеба. Он взял этюдник и, сказав Афанасию Васильевичу, что идет писать к Белому пруду, направился к калитке. Лель - за ним, торопливо обогнал Ярослава и остановился у самой калитки, преградив ему путь. Лель любил гулять с Ярославом по лесу и прежде, когда Ярослав собирался уходить, вот так же, опережая его, подходил к калитке и терпеливо ждал: возьмет или не возьмет. Ярослав, когда брал с собой собаку, говорил всегда одну и ту же фразу: "Пойдем, Лель". И пес дрожал от нетерпения и радости. Когда же Ярослав говорил: "Нет, нет, ты будешь дома", - Лель с поникшей головой отходил от калитки. На этот раз Ярослав сказал:

- Нет, нет, Лель, оставайся дома.

Но пес не опустил голову и не отошел от калитки. Он продолжал сидеть на месте, преграждая путь, просяще скулил и смотрел на Ярослава с такой мольбой, что даже Афанасий Васильевич сказал:

- Ну возьми его, снизойди. Вишь, как любит тебя.

- Не могу: он будет мне мешать, - ответил Ярослав. - А потом, отменять решение - значит портить собаку. Сказал "нет", значит нельзя. Ну, пусти меня, Лель, уйди.

Лель нехотя уступил дорогу, вздохнул как-то совсем не по-собачьи, лег на крыльце и украдкой, приоткрывая один глаз, посматривал вслед Ярославу.

Когда Ярослав поднялся на косогор, перед ним открылась совершенно сказочная картина. Березовая роща контрастно сияла на фоне тучи, по которой белым дымом плыли низкие облака, отчего небо приобретало зловещий, тревожный вид. Но не это было главным и неожиданным: через весь небосвод по синему простору тучи взметнулась необыкновенно яркая, переливчатая радуга, как царственная корона, торжественно-величавый убор владычицы-природы. Четкие концы радуги упирались в огненные вершины берез и осин. Все притихло, замерло… Мир казался огромным, беспредельным. Впервые в жизни своей видел Ярослав такую гигантскую, поистине космических масштабов и такую необыкновенно красочную радугу. Ее тревожные краски, казалось, исторгали музыку органа; и золото берез тоже излучало музыку, и мелодии, мужественные, сильные и вечные, звучали в душе очарованного художника той музыкой, которая в нас самих, которую слушают не уши, а глаза, сердце, душа, каждая клеточка нашего тела. Он стоял, осененный и растерянный, смотрел на восток и старался запомнить, зарубить себе в памяти, чтоб не сейчас, не здесь, а потом воспроизвести на холсте величавое видение. Сейчас наслаждался, насыщая душу, сердце, память, глаза. Ему верилось и не верилось, что все видимое им сейчас - реальность, явь.

Серебристое облачко надвигалось на солнце, радуга медленно затухала, краски ее меркли; они блекли с обоих концов, упиравшихся в лес, дуга становилась с каждой секундой короче и наконец растаяла совсем. Как заколдованный стоял Ярослав еще несколько минут, потом оглянулся: это тучи скрыли солнце и похитили радугу; только золото берез все еще звенело.

Вдруг Ярослав увидел за Белым прудом, на противоположной его стороне, дым от костра. Перебросив этюдник через плечо, он пошел на костер.

Да, на берегу Белого пруда разбила свой бивуак группа молодых людей. Они поставили брезентовую палатку, срубили у пруда молодой красавец кедр, из душистых ароматных ветвей его настелили в палатке постель. Они уже успели поужинать. Хрипел транзистор, подвешенный на березовом суку, - его никто не слушал. На самом берегу пруда, на срубленном и общипанном стволе кедра, сидела пара. Чернобородый парень в черном свитере лениво бренчал на гитаре, ему подпевала хриплым голосом большеглазая девица. У входа в палатку валялась обувь, видно, там был кто-то еще. Тлел костер. В сторонке была заготовлена большая куча сухого хвороста: должно быть, для ночного костра.

Ярослав уже пожалел, что не взял с собой Леля. Он даже хотел, прежде чем разговаривать с ними, сходить за собакой. Он подошел к тем, что сидели на берегу. Гитара умолкла. Две пары пьяных глаз уставились на Ярослава.

- Вы срубили кедр? - с трудом сдерживая гнев, спросил Ярослав, глядя на бородатого.

Тот резко ударил по струнам гитары, презрительно оттопырив алую губу, осмотрел Ярослава снизу вверх. Прогнусавил:

- О ком вы, гражданин, толкуете?

- Не о ком, а о чем. О срубленном кедре я вас спрашиваю.

- О кедре? Ася, ты не знаешь, что такое кедр? -дурашливо кривлялся бородач, скаля крепкие ровные зубы.

- Кедр - это дерево, на котором вы сидите.

- Ася, оказывается, эта ароматная дубина называется кедром. А мы и не знали. Почему ж, в таком случае на нем не было орешков? Или были? Ника! - прокричал он в сторону палатки. - Глянь-ка! На кедровых ореха лежите.

- У вас совесть есть? - голос Ярослава дрогнул. Он понимал, что разговаривать здесь с ними не имеет смысла. И все же не мог вот так молча повернуться и уйти.

- Совесть? - Бородач лениво поднялся, кривляясь, засунул обе руки в карманы штанов, будто что-то искал там, и снова крикнул уже куда-то в пространство: - Ленька! Ты не брал мою совесть? Вот гражданин художник требует нашу совесть.

- Я лесник. И вы на моем участке совершили преступление: срубили кедр. Понимаете, кедр загубили, - проговорил Ярослав.

- Ника, Лень! Вы слышите? - снова дурашливо заорал бородатый. - Местное начальство объявляет нас преступниками, врагами природы.

Подошел вразвалку вышедший из кустов длиннорукий блондин, блеклоглазый, с редкими зубами, мутно посмотрел на Ярослава, процедил:

- Искупаться в этой луже желаешь? - кивнул на пруд, к которому стоял спиной, и уперся в лицо Ярослава тупым бычьим взглядом. Ярослав принял вызов, выдержал его взгляд. Проглотив сухой комок, подступивший к горлу, он хотел быстро повернуться и уйти, но представил себе их издевательское улюлюканье вслед, ответил:

- Не пугай. Не таких видел.

Он стоял между двумя бездельниками, у которых чесались руки. Им нужен был хотя бы маленький предлог, чтобы пустить, в ход кулаки. Леня - так звали блеклоглазого - бесцеремонно и неторопливо взялся за ремень этюдника, висящего через левое плечо, и попытался сорвать его силой. Он не ожидал сопротивления. Ярослав, не говоря ни слова, ударом в челюсть опрокинул его в пруд. Они, наверно, не ожидали такой быстрой реакции тихого на вид лесника: бородач сначала отшатнулся, но, когда его приятель уже барахтался в воде, с возгласом: "Ника! Наших бьют!" - он бросился на Ярослава, как баран, выставив вперед черную волосатую голову и рассчитывая на помощь приятеля в палатке. Но тот не спешил. Ярослав хотел таким же манером опрокинуть бородатого и бежать домой, потому что силы были неравны. Но бородатый нагнул голову, и кулак Ярослава угодил ему в нос. Тот отшатнулся, но не упал, а только схватился рукой за лицо и вдруг ужаснулся, увидев на руке свою кровь. Крови было много, густой и липкой. Она текла по усам и бороде, капала на свитер, и ему показалось, что он вообще истекает кровью. Тогда он в ужасе взревел, раненым зверем метнулся к палатке, схватил ружье и с расстояния полсотни метров выстрелил в быстро уходящего Ярослава. Ружье было заряжено мелкой дробью, и Ярослав упал между кедром и березой.


Глава третья

Цымбалов заканчивал последнюю главу романа о Сергии Радонежском. Работа шла медленно - две, а то и одна страничка в день. Он сам поражался: впервые за творческую жизнь он охладел к почти готовому своему произведению. И совсем не усталость была тому причиной, а поездка на родину, встреча и долгий разговор с Петром Терещенко. Он садился за письменный стол, и вместо скита под Радонежем, князей и бояр ему виделись двадцатые годы, огонь гражданской войны, комиссары в кожанках, партийные съезды, неутомимый Ильич. Виделись ему и враги Советской власти, люто ненавидящие трудовой народ, идеи коммунизма, и неоднократно прошедшие через литературу, театр, кино белогвардейцы, интервенты, кулаки, с их мятежами, заговорами, восстаниями, виселицами. "Конечно, Терещенков прав - тут, в этом океане страстей, в горниле битв, решавших судьбы народов, можно найти много трагедийных, драматических ситуаций, сильные и сложные характеры, яркие образы. Какая тема - и не одна - для исторического романа!"

Дочь пришла из института раньше обычного, в два часа. Надежда Антоновна обрадовалась: не придется второй раз обед разогревать. В руках Катя держала письмо, только что извлеченное из почтового ящика.

- Отцу? - спросила Надежда Антоновна. К читательским письмам здесь привыкли: они шли почти ежедневно. Катя кивнула и прокричала:

- Тебе, папа.

Почерк был Цымбалову незнаком, но обратный адрес на конверте и фамилия "Рожнов А. В." насторожили, и настороженность эта быстро превратилась в волнение, тревогу, предчувствие беды. Он взял письмо и пошел в кабинет, удивляясь своему волнению. Руки его дрожали.

Да, слепое предчувствие не обмануло.

Старый лесник сообщал о тяжелом ранении Ярослава. Цымбалов читал письмо стоя. Неровные строки расплывались, точно в тумане, и входили в сознание лишь отдельными фразами: "Стреляли, изверги… Они молодой кедр загубили…" Предполагают, что это "приезжие, те, что иконы в селе скупали".

Цымбалов сел в кресло и снова перечитал письмо. Перед глазами стояли слова: "…изверги… иконы в селе скупали…"

Вошла дочь, позвала обедать. Он смотрел на нее рассеянным, отрешенным взглядом, держа в руке письмо. Казалось, он не понимает, чего от него хотят. Катя обратила внимание на его странный взгляд, спросила:

- Интересное письмо?

Он позволял дочери и жене просматривать письма читателей, адресованные ему.

- Страшное, Катюша… В человека стреляли, в лесника. Понимаешь, Катюша?

Он встал, отдал дочери письмо и пошел в кухню: там они обедали.

Ел без аппетита. Надежда Антоновна охала, возмущалась:

- Да что ж это за люди - убить человека ни за что ни про что.

- А их найдут? - спрашивала Катя.

- Непременно. Должны найти, - уверенно отвечал Николай Мартынович. - Борис Васильевич говорит, что нераскрытых преступлений сейчас бывает ничтожно мало. Рано или поздно - уголовный розыск находит преступника.

Борис Васильевич Николаев - генерал милиции, давнишний товарищ и поклонник таланта Цымбалова, работал в Министерстве внутренних дел.

Цымбалов съел полтарелки грибного супа, запил кружкой ядреного хлебного кваса, который постоянно делала Надежда Антоновна. От второго блюда отказался, но из-за стола не выходил, пока не закончат обед жена и дочь. Мысли его витали по лесным полянам где-то там, откуда только что пришла печальная весть.

Думы о трагедии у Белого пруда наседали, окружая его плотным кольцом, надсадные, как бессонница, от них нельзя было отмахнуться, и Цымбалов питал единственную надежду - избавиться бегством, которое позволит ему отвлечь себя, чем-нибудь иным занять мозг. Он стоял у окна спиной к дочери, окно выходило в тихий переулок, в котором помещалась старинная, недавно реставрированная как архитектурный памятник церквушка. Цымбалов любовался изяществом строгих линий и пытался представить себе зодчего и мастеров-каменщиков того далекого времени. Серебристая луковица купола, увенчанная крестом, купалась в небесной синеве, сверкая на солнце. Купола напомнили ему другие церквушки, тоже недавно реставрированные, - у гостиницы "Россия". Тогда он неожиданно предложил дочери, не оборачиваясь от окна:

- Катя, сегодня суббота, верно? У тебя какие планы на ближайшие два-три часа?

- А что, папа? Ты собираешься что-нибудь предложить?..

- Погода сегодня дивная. Напоминает бабье лето.

- Да, на улице хорошо: скорей золотая осень, чем бабье лето. Ну и что?

Цымбалов повернулся лицом к дочери, посмотрел на нее ласково и тепло, ответил:

- Было бы неплохо, если б ты села за баранку и показала отцу своему Москву. Я давно об этом мечтаю.

- И маму возьмем?

- На этот раз нет: хочу побыть один. Совершенно один. Ты не в счет, ты извозчик.

Через полчаса они уже были возле гостиницы "Россия". Цымбалов попросил дочь ожидать его у подъезда гостиницы, а сам пошел пешочком вокруг огромнейшего здания, легкого и светлого, несмотря на многоэтажность.

Стоял один из тех последних дней осени, когда небо, сквозное и прозрачное, излучает на землю легкость и покой, когда лучи солнца не столько греют, сколько ласкают, когда воздух неподвижен и чист и в нем бродят особые, присущие только осени запахи увядания; когда деревья, исключая разве зеленые еще тополя, принарядясь в яркий багрянец, затаились в торжественном ожидании, чтобы в последний раз блеснуть перед тем, как золотая вьюга разметет их праздничный убор.

Хороша Москва в такие дни, великолепна. Цымбалов любил столицу именно в пору золотой осени. Стоя у гранитного парапета набережной Москвы-реки, он любовался величавостью Кремля и звонкой строгостью и радушием гостиницы "Россия", так легко и быстро вписавшейся в общий ансамбль центра столицы. Охватившие ее полукольцом древние церквушки, подновленные, чистенькие, сверкая золотом маковок, казались Цымбалову то сторожевыми заставами, напоминающими башни Кремля, то гостями из древней Руси, пришедшими навестить своих далеких потомков. Как хорошо, что их не сломали, сохранили как реликвии прошлого. Само название гостиницы - "Россия" - требовало свидетелей минувших времен. Здесь, как нигде более, царствовала гармония единства старины и современности, преемственность традиций. И золотистые березки на изумрудной мураве косогора между церквушкой и парадным входом в гостиницу таили в себе глубокий смысл как символ России

Старое, захламленное Зарядье превратилось в прекрасный уголок Москвы - всегда многолюдный и светлый, и центр столицы с Кремлем и Красной площадью приобрел своеобразную архитектурную завершенность. Цымбалов вспомнил: сколько было споров по поводу застройки Зарядья - высказывались всевозможные опасения, что новое здание гостиницы нарушит кремлевский ансамбль, испортит вид. К счастью, этого не случилось: у зодчих "России" хватило такта, вкуса и умения, чего Цымбалов не мог сказать о тех, кто соорудил стеклянную коробку по другую сторону Кремля, - гостиницу "Интурист".

Ненадолго отошедшие думы о Ярославе Серегине снова возвращались, неожиданно врываясь в плавный поток спокойно-созерцательных размышлений. "А ведь он пограничник - смелый, мужественный юноша. Кто же все-таки поднял на него руку? Как это все произошло?" Теперь ему вспомнились строки письма Рожнова, на которые час тому назад не обратил внимания: "А по ночам стало болеть сердце. Боюсь один оставаться дома. Умрешь - и никто знать не будет". А ведь прежде старик никогда не жаловался на сердце: ноги его беспокоили, а сердце не подводило. Значит, выстрел в Ярослава так на него подействовал.

Он повернулся лицом к реке. Вдали в зеркале воды отражалась громада высотного дома на Котельнической набережной. Между ним и гостиницей сверкало всегда нарядное старинное здание Военной академии имени Дзержинского. "Когда-нибудь, - с убежденностью подумал Николай Мартынович, - вдоль гранитной набережной из конца в конец, от Андроникова монастыря и до Донского, по обе стороны Москвы-реки вырастут величественные здания, такие, как гостиница "Россия".

Из кинотеатра "Зарядье" прямо на набережную хлынул людской поток: кончился сеанс. Николай Мартынович пошел к машине. Катя, русоволосая, большеглазая, стройная и тонкая в талии, как молодая березка, что на зеленом косогоре у подъезда гостиницы, стояла возле своей машины и смотрела на Кремль. Сказала с восторженным удивлением:

- Я раньше не видела Кремль со стороны Василия Блаженного. Красиво, папа, правда?

- Величаво, - ответил Цымбалов, садясь в машину.

Потом через центр по желанию Николая Мартыновича выехали на проспект Калинина. Легкие высокие здания, похожие на раскрытые книги, смотрели весело и празднично на поток людей, текущий двумя ручьями по широким тротуарам. Простор нового, самого молодого проспекта столицы радовал душу.

Пересекли Садовое кольцо, за ним Москву-реку. Встреченные махиной гостиницы "Украина" и бронзовой глыбой памятника Тарасу Шевченко, въехали на Кутузовский проспект, который всем своим обликом резко отличался от Калининского. "И это хорошо, - подумал Цымбалов, - каждый проспект должен иметь свой индивидуальный, ярко выраженный стиль. Только б не окрошка, не винегрет".

Миновали Бородинскую панораму и Триумфальную арку. Здесь все напоминало героическую историю русского народа, над всем проспектом, над его прочными массивными зданиями витал дух Бородина. Грустные думы о трагедии у Белого пруда оттеснялись на время, уступая место горделивому душевному настрою. Потом они появлялись снова и снова, вызывая душевную боль. Они требовали каких-то действий, вмешательства. Николай Мартынович попросил дочь остановиться возле будки телефона-автомата. Позвонил в Министерство внутренних дел и сразу услыхал знакомый голос генерала милиции Николаева.

- Борис Васильевич, ты не мог бы меня принять. Есть разговор консультативного порядка.

- Да что за вопрос, Николай Мартынович. Всегда рад тебя видеть. Ты когда хочешь?

- Сейчас. Через полчаса могу быть у тебя.

- Жду. Заказываю пропуск, - ответил Николаев.

Сел в машину возбужденный, сказал дочери:

- Теперь поехали к Центральному телеграфу, на улицу Огарева.

У подъезда МВД сказал:

- Ты поезжай. Катюша, не жди меня. Я у Бориса Васильевича могу задержаться.

Она не спросила, зачем, догадываясь, что в связи с выстрелом в лесника.